В тот год, когда пожелтела трава

 Почему я, взрослый человек, врач с двухлетним стажем, обремененный не только больными, но и профсоюзными делами, любящий летом плавать, а зимой бегать на лыжах в однодневном доме отдыха,—почему я не способен управлять своими мечтами? Почему какие-то картины, образы уже далекого прошлого совершенно неожиданно настигают меня в самый неподходящий момент и забирают у меня столько сил? Я устаю от этого и пытаюсь отмахнуться, вырваться из этого цепкого плена и — не могу. Тогда я говорю своей неуправляемой памяти: ну, потерпи немного, вот освобожусь, нагружусь новыми заботами, тогда и встретимся. Нельзя же так, в самом деле.
 Я, наверно, преувеличиваю, это бывает не так уж часто, как может показаться, но и не так редко, чтобы совсем забыть. Иногда проходят недели и месяцы, и ничто не беспокоит меня, кроме постоянных обязанностей. И я спокойно сплю, утром съедаю мамин завтрак, спешу на работу, боясь не поспеть на пятиминутку, разбираю истории болезней, вникаю в подклеенные к ним анализы, рассматриваю снимки из рентгенкабинета, пью в ординаторской чай с коллегами. Да... вот тут и настигает меня это, когда небезызвестная Ия Васильевна — завотделением — начинает донимать меня женским вниманием — колкостями.
 — Олег Иванович, что это вы в медицину пошли,— играя глазами, говорит она, — с вашей внешностью вам бы в артисты. Хотя... от одного вашего взгляда можно выздороветь.
 Я злюсь молча, не считаю нужным по пустякам возражать женщинам, хотя это не пустяк для меня. Ну, бог с ней, пусть поддевает, на то она и женщина. Меня только раздражает всезатмевающее значение моей внешности. Словно я оперирую хуже других или, кроме красоты, ничего за душой не имею.
 Вот и сегодня прицепилась опять.
 — Ну что, красавец наш, не устали лечить? Олег Иванович, признайтесь честно, ведь были артисты в родне? Медицина — грязная работа, а у вас такие руки. Ну я ясно почему лечу, у меня вся родословная доктора, а вы-то? И друзья ваши далеки от медицины.
 — А я, Ия Васильевна, трудности преодолевать люблю, потому и здесь.
 — Ну уж, будто бы. Разве только тут трудности?
 — Вы не поняли меня. Я ведь когда школу кончал, в медицинский самый большой конкурс был. Я попробовал и, по-моему, удачно.
 — Вы что же, кому-то что-то доказывали?
 — Никому не доказывал. Школу с медалью кончил, остальное значения не имеет. Я считаю, специальность выбирают, во-первых, потому что нравится, во-вторых, потому что получается. У меня оба условия сохранены. Так что выбором вполне доволен.
 Все это, конечно, мелочи, но вот шёл я с работы, уже остывший от разговоров, а память оживляла снова и снова то самое прошлое, что приходит в каких-то разорванных клочках, озаряя моё вмиг закончившееся детство, то далёкое-далёкое, которое принесло столько мучений и радости и помогло стать тем, кем я стал.
 ...Сколько же лет прошло с тех пор? Почти десять. Да, десять лет. Когда являются отрывки оттуда, я вижу всегда залитую солнцем, выжженную августовскую траву перед зданием изолятора, откуда я выходил в утро, самый первый в лагере, и, встречая рассвет, наблюдал, как угасает лето.
 Я стал отсчитывать года с того августа, и каждый новый делал меня старше и твёрже, и ни один не принёс столько счастья и горя, как тот.
 Перешёл я тогда в десятый класс. Мой друг Толик уехал на все лето на море, а меня забрала в пионерский лагерь мать, где она устроилась сестрой-хозяйкой. Я же — так как из пионеров вышел — был вне отряда, неорганизованный. Мне совсем не хотелось отбывать там целое лето, но я ещё недостаточно вырос, чтобы не подчиниться матери.
 Жил в палатке с двумя физруками, Юр-Вить, как звал я их. Они были холостые, по вечерам бегали к девчонкам в деревню. Один — пловец, другой —футболист. В жаркие дни пропадал с ними на речке, в прохладные— гонял в футбол, вечерами, оставшись один,— читал.
 К середине первой смены познакомился с вожатыми—практикантами из пединститута. Они всюду приглашали меня с собой, и я ходил, конечно. Бегали в сон-час на речку и вечером иногда, после отбоя. Они все посмеивались надо мной, девчонкой дразнили за длинные ресницы, веночки на голову плели, дурачились, в общем. Но я-то видел, что нравлюсь, особенно одной — Олей звали, шустрая такая, как пацан была. Мне они тоже нравились, но в отдельности — никто, и потом я все время помнил, что им уже по двадцать.
 То лето было жарким. Вся трава повысохла на полянах перед дачами, но зато вода была что надо. В Оке она холодная, течение сильное, а в тот год хороша была. Я и по утрам, до завтрака, туда бегал. За две смены загорел до черноты, крепкий стал, силу почувствовал, взрослость. Немного даже привык к этой жизни, только по Толику скучал. А на третью смену с неохотой ехал: вожатые все сменились; я снова не знал никого, да и лето было на исходе, трава желтеть стала, по вечерам — холодно, и я захотел в школу, к своим. Но!..
 До лагеря добирались, как всегда, пригородной электричкой — час езды. Когда же я увидел её? Да вот тогда и увидел. Она стояла с самым младшим отрядом, я подумал — новая воспитательница, для вожатой она была слишком старой и важной, что ли. Может, потому, что полная была, а может, из-за сильно белых волос и яркого лица она выделялась из толпы. У неё были крашеные ногти, они мелькали на спинах детей, а движения рук, как у балерин, лёгкие и точные. И мне захотелось, чтобы она коснулась своими пальцами меня, я даже почувствовал запах, лака. Потом я потерял ее из виду и испугался. Чуть позже она снова вынырнула из-за голов и взглянула на меня, и я страшно обрадовался и смутился и облегчённо вздохнул, успокоившись. Потом она говорила мне, что увидела, как очень красивый молодой человек не отрываясь смотрит на неё.
 Глазищи у неё были синие до черноты, а взгляд — запоминающийся. Так я и запомнил её, как сфотографировал.
 В тот раз мы как-то незаметно доехали. Впереди было полдня, и я пошёл на речку. Перила купальни облепили деревенские, на этот раз они не задирались, и я вволю наплавался. А вечером привезли кино. Показывали прямо на улице. Я любил эти часы. Комаров уже не было, темнело рано, звезды висели по-осеннему низко и в ясную ночь были особенно ярки. Лес вокруг был совсем чёрный, но страшно не было: малышня хрустела сухарями, постарше —семечки грызли, и мне нравилось быть вместе со всеми. И вдруг меня точно ошпарили. Я продолжал сидеть, не меняя позы, но чувствую, горячий стал, шевельнуться не смею, как изваяние сделался, и весь в запахах духов и лака. У нас в лагере духами не пахло. Я сразу её глаза вспомнил, замер и шевельнуться боялся. Руки-ноги затекли, я совсем перестал понимать, что показывают на экране, я только хотел, чтобы кого-то из нас здесь не было — так захотелось расслабиться и, вздохнуть свободно. Минуты нависли весомыми пудами, я и уйти не мог — глаз её боялся, и оставаться почти не было сил. Наконец, экран стал оранжевым, и, когда все загалдели и задвигались, встал и я. С трудом разогнулся, огляделся: её не было. В постель упал, словно физически работал.
 Наутро проснулся от птичьего щебета. Наша палатка под большим клёном стояла, птицы не смолкали все лето, ещё рожок играл, пастуха я не видел, а рожок каждое утро слышал. Юр-Вить, видимо, недавно пришли, спали они, раскинув руки и ноги и раскрыв рты, словно их расстреляли и бросили. Я осторожно вышел и не спеша направился через лес к реке.
 По сырой от росы траве, играя на самодельном рожке монотонную, но ненадоедливую, тонкую мелодию, гнал на луга коров деревенский пастух. Это был старик. Я не стал обгонять его, шагал сзади, разглядывая его до невозможности обтрёпанную одежду и новенький, тощий рюкзак за спиной. Птицы перекрывали нежные звуки рожка и раскачивали, перелетая, верхушки берёз. Пахло прелостью и близкой водой. Река, точно окуренная, была затянута туманом, и трава у берега обожгла ноги. Но вода оказалась теплее, чем я ожидал, а сделав несколько гребков, я и вовсе согрелся. Когда выходил из воды, из-за леса показался край солнца, он-то высветил и пригрел перила купальни, и я ещё долго сидел там, пока не заиграл горн.
 Это было последнее моё беззаботное, детское утро. У себя в палатке застал мать. Она заправляла мою постель и беззлобно зудела. Я промолчал, и она вскоре ушла. На завтрак я пришёл, как обычно, последний. Дежурные уже убрали со столов и теперь вытирали их. Около раздачи, за столом, сидели начальник лагеря и старшая вожатая, в мойке сильным напором шумела вода, слышался звон тарелок. И тут я увидел её. Она, в белом халате и докторской шапочке, о чем-то разговаривала с шеф-поваром. Я почувствовал, что краснею. Есть уже не мог. Выскочил из столовой и только здесь свободно вздохнул. Пока я старался чем-то другим занять свои мысли, совершенно безуспешно, я вдруг обнаружил, что стою у изолятора — там жили медики, там же и работали. Раньше я не ходил сюда, вообще старался держаться подальше от медицины, всю жизнь панически боюсь уколов, и больничный запах никогда не доставлял мне удовольствия, да и прежние врачи были пожилые, так что это здание казалось вне лагерной жизни. Я проскользнул мимо открытой двери, потянул запахи эфира, ещё чего-то неприятного и завернул за дом.
 Был он деревянный, одноэтажный, как и все в лагере. Задняя часть была поднята фундаментом, отчего окна здесь были выше, чем те, что выходили на территорию лагеря. Я иногда проходил здесь, когда возвращался с реки. Из-за густой зелени это было самое прохладное место в жаркое время. Почти от самых окон начинался лес. Я постоял, с вниманием и интересом разглядывая, словно видел впервые, дом. Краска, бледно-голубая с начала лета, поблекла и кое-где облупилась, белые когда-то наличники почернели и запылились. Самым замечательным здесь было птичье пение, оно напоминало нашу палатку и делало это глухое место не совсем диким. Мне почему-то, как никогда раньше, захотелось пройти внутрь, но я, конечно, не сделал этого.
 Вечером того же дня я пережил неприятные минуты. Когда я вошёл в палатку, мои соседи были дома и, как видно, не собирались уходить. Они оживлённо обсуждали кого-то, как оказалось — её.
 — Ну, Витек, высший класс! Фигура! Бес-по-добно! — Юрка закатил глаза.— А манеры, манеры! А волосы! Блестят, аж свет от них струится.
 — Да крашеные,— не сдавался Витька.
 — Ну и что,—согласился второй,— все равно шик!
 — Олег! — переключился он на меня,— ты докторицу новую видел? Скажи, есть где глазу отдохнуть?!
 — Что ты к ребёнку пристал,— заступился Витька,— рано ему ещё.
 — Ничего, пусть осваивается. Ранний опыт старость кормит. А потом... ничего себе рано, посмотри, здоровяк какой. А то ты не видел, как вожатые за ним...
 Я дурашливо улыбался, боясь всамделишного разоблачения, направился к своей койке и лег, стараясь казаться равнодушным. Юрка все разглагольствовал:
 — Я все узнал. Главное — холостая. Только оперилась, диплом получила. Настя. Анастасия Ильинична. Надо бы её к спорту приохотить. Правда, важничает больно. Но мы, Витек, обмозгуем это дело. К примеру, входим мы к ней, нет... вползаем... и о-о-ой! — живот!
 — А она раз тебя и в инфекцию на месяц! Она же неопытная, всего боится,— подтрунивал Виктор.
 Они долго болтали, а я лежал не шевелясь: все в голове моей смешалось, я старательно высчитывал года и мою с ней разницу, и так и уснул, не досчитав.
 Следующие два дня я не столь упорно избегал, сколько следил за ней. И чем дольше смотрел и чем больше думал о ней, тем ближе становилась она мне. Я уже не боялся мечтать, да и думать больше ни о чем не мог. Все желания остановились на ней. Я не представлял, что же мне делать, но бездействовать не мог.
Несколько следующих дней стояли солнечными. Я, как обычно, с самого утра бежал на речку. Сюда же, сразу после подъёма, приходила она - измерять температуру воды. Мы были одни. Она, убрав в сумку градусник, садилась на моё любимое место в купальне и грелась под первыми лучами. В ярком, открытом сарафане, в шляпе с болтающимися тесёмками, подобрав под себя ноги, она казалась девчонкой. И я, дав волю скопившейся радости, уплывал далеко от берега, а разгорячившись, с испугом оглядывался — на месте ли она, и, уже успокоенный, плыл назад, к ней. Её голова поворачивалась в ту сторону, где был я, а глаза, когда я подплывал совсем близко, смотрели... Я не могу сказать наверняка, что выражали они, но, когда наши взгляды встречались, она не отводила своих, с чернотой, внимательных глаз, и взгляд их вселял надежду и придавал смелость и размах моим мыслям. Не знаю, что ей было известно обо мне, но однажды, соскочив с перил и сойдя на берег, она сказала, подойдя совсем близко: «Как вы здорово плаваете!» Я, разумеется, не сообразил сказать ничего умнее: «Да это что, вот на соревнованиях.." спасибо, вовремя остановился.
 Обратно к лагерю шли вместе. Она вручила мне плетёную сумку, а сама прыгала на одной ноге, вытряхивая песок из босоножки, и вдруг взялась за мою руку. И точно ток пустили по мне. Сначала я весь сжался, как деревянный стал, чуть позже по мне прошла та самая горячая волна, что впервые настигла в кино.
 — Давай знакомиться,— сказала она, справившись с обувью.
 Я молчал.
 — Настя,— она смотрела мне в лицо и улыбалась, и я как-то обмяк и почувствовал, что краснею.
 Наверно, моё состояние передалось и ей, потому что она вдруг опустила голову, забрала у меня сумку, дотронувшись до моих пальцев и чуть сжав их. В полнейшей тишине, так что птичье пенье грянуло разлаженным оркестром, медленно дошли мы до поворота к её дому. И оба остановились. Нельзя сказать, что я справился с волнением, скорее почувствовал, что понят и... принят.
 — А я Олег,— осмелился я.
 — Вот и познакомились, Олег. Приходи в гости. Ты ведь знаешь, где я живу?..
 Да. Вот так и познакомились, совсем просто. Разумеется, я не заставил себя ждать, так как совершенно не мог справиться с собой, весь переполненный возбуждённым ликованием. Но нельзя же было сразу идти к ней, мы ведь только расстались. Но ведь больше я не был способен ни на что! Я хотел к ней.
 Спокойно что-то делать было выше сил, я решил сбегать за мячом, отыскал своих физкультурников, собрал желающих и, как шальной, пиная что есть силы мяч, ринулся вдоль футбольного поля. Набегавшись, я не остыл от своих желаний и ещё сильнее захотел к ней. Но, по моим подсчётам, было ещё рано. Я пошёл на речку, помог перекупать малышей, ещё два раза обгнул территорию лагеря и наконец решил: пора.
 По дороге забежал к себе, посмотрелся в зеркало, нашёл, что сейчас особенно хорош, вспомнив, кстати, поглядывания в свою сторону девчонок, и с неутихающим возбуждением направился к изолятору. По мере того как подходил, как все ближе и ближе становилось её крыльцо, пыл мой угасал, а силы покидали так же быстро, как и нагрянули. В общем, по ступенькам еле поднялся — замутило даже. Она увидела меня в окно и вышла навстречу в ослепительно-белом халатике.
 — Что с тобой, Олег?
 Её непритворный испуг совсем добил меня. Ладони взмокли, ноги сделались ватными, от живота к горлу поползла тошнота.. «Я пропал»,— подумал я. Настя — так я называл её про себя — деловито взялась за запястье, отыскала пульс, вынула из кармана маленькие часики, пошептала, посмотрела и категоричным тоном объявила: «Солнечный удар. Покой и только покой. Немедленно лечь». И она указала рукой на кушетку, за ширмой. Вот уж когда мне стало совсем худо. Я представил, как вытянусь во весь баскетбольный рост, ещё, не дай бог, войдёт мать.
 — Нет, нет, я пойду, то есть... отсюда пойду,— залепетал я, прижимая к штанам потные, вязкие руки.— Я в другой раз,— бормотал я пятясь.
 Но это же, была Настя! Она едва взглянула мне в лицо, молча, уверенно обняла за спину, отчего холод пробежал по ней, и, осторожно подтолкнув вперёд, твердо сказала: «У меня отдохнёшь»,—показывая на вторую по коридору дверь. Я открыл её и встал у порога, не зная, как быть дальше. От нависших на окна густых ветвей в комнате стоял полумрак. Была она обычной, эта комната, мать жила точно в такой: шкаф, кровать да журнальный столик, но мне она показалась особенной.
 — Проходи к столу, там кресло есть,— сказала Настя, закрывая за собой дверь.
 «Вот у неё и кресло есть, у матери нет, это потому, что врач». Когда я немного пришёл в себя, то понял, чем же она особенная, эта комната. В ней, так же как и во всем здании, стоял свой, особенный, специфический запах. Я и его принял благосклонно. Настя вышла, позвала сестра, а я даже глаза закрыл, так глубоко и сильно потянул воздух, чтобы подольше задержать в лёгких, напитаться им. На столике передо мной лежали книги, сверху — «Справочник педиатра».
 «Неужели она не прогонит меня? Неужели я, такой ничтожный в сравнении с ней, могу хоть чем-то заинтересовать? Неужели?..»
 Потом она вернулась со стаканом воды. Я пить постеснялся. Вдруг стакан выроню или сглотну громко. Нет, и я отказался. Она села напротив, такая красивая и все понимающая, и вначале молчала, только смотрела на меня, потом смутилась отчего-то, вспыхнула, порозовев, и я поднялся. Задерживать она не стала. Тоже поднялась, ростом до подбородка, и мы стояли молча, и мне снова стало плохо, я еле ноги оторвал и, по-моему, слегка шатался, когда спускался с крыльца. Провожать она не пошла и ничего не сказала.
 Я пришёл в палатку, лег и так и пролежал до вечера, ни о чем не думая. Вечером в столовой её не было. Когда совсем стемнело, я, совершенно не помню как, очутился у её дома. Обошёл его со всех сторон. Сзади, в двух его окнах, горел свет. Я быстро скрылся в глубь деревьев, испугавшись этих светящихся окон.
 Было росисто и уже холодно, и совсем темно от обступившего кругом леса. Я постоял ещё немного, потом вышел на тропинку, почти невидимую. Сделал несколько кругов по лагерю, посмотрел, как после отбоя гаснут в палатках окна, и снова вернулся к её окнам. В них горел свет. Наконец он погас.
 Я подождал. Время тянулось медленно, сердце стучало на весь лес. Я — решился.
 Почти бесшумно подошёл к окну и постучал. Мне показалось, звук этот подобен утреннему горну. Я замер. Прислушался. Было тихо. Квакали лягушки, изредка высвистывали птицы. Я слушал и не знал, чего хотел и чего боялся больше: того, что она услышит, или — нет, в этом случае вновь постучать я бы не рискнул. Но... я уловил шорох в комнате, потом аккуратно, без звука раскрылось окно, в нем — она. Молча махнула мне. Я приблизился. Она протянула руки и потянула мои к себе. Окно было достаточно высоко, днём, когда я проходил мимо, всегда удивлялся собственной ловкости. Мы были похожи на заговорщиков. Она молча стояла сбоку, я взбирался также молча и почти бесшумно, словно делал это ежедневно. Наконец я очутился в комнате. Все было тихо.
 Настя также молча подошла к окну и закрыла его, задёрнув занавеску. Повернулась ко мне лицом. Я почти не видел, но совершенно точно знал, что она делает. Она почему-то одёрнула одной рукой халат, другой запахнула его, потом подняла руки и откинула волосы, потом... шагнула ко мне...
 Я не помню, думал ли об этом, когда шёл к ней. Желания мои были безотчётны, лишь каждый их миг был пронзён ею. И я знал, что, что бы ни произошло, она для меня — всё. Да ведь она и была уже всем, едва я впустил её в свои помыслы.
 Не было стыда, не было неловкости. Было общее — мы и ещё я, вобравший и её силу.
 У меня оказалось так много сил, словно, как в топку уголь, кто-то подсыпал их огромными дозами. Я мог не спать и не есть. Меня обуяла неимоверная жажда знаний. Я хотел знать столько, сколько знала она, чтобы смог уважать себя. Но пока на это не было времени. Теперь я всегда был с ней. И я сначала робко, боясь сказать нелепость, спрашивал обо всем осторожно, выбирая для этого подходящий момент. Она ни разу ничем не унизила меня. Поняв, что интересует, Настя рассказывала. Очень много говорила об институте, преподавателях, вообще о студенческой жизни. И даже теперь, когда я закончил его, вспоминаю и вижу по тем её рассказам. В них все выглядело ярче и запоминающе. И все шесть лет учёбы у меня было такое ощущение, что я уже учился здесь и все повторяю вновь. Именно тогда я полюбил запах лекарств, выучился делать инъекции, измерять давление и помнить и повторять чуждые и манящие латинские названия. Я любил у неё учиться. Когда не было сестры — Настя специально отсылала её в город,— принимала детей она. Я сидел тут же и учился, и завидовал, и ревновал. У неё были удивительные руки. Крепкие и нежные. Таких рук я не встречал больше. Дети охотно шли в них. Она промывала их рваные коленки, заливала йодом, колола самой, как она говорила, тонюсенькой иглой, снимала с груди фонендоскоп и давала в нем покрасоваться. И я всякий раз хотел быть на их месте!
 Каждый вечер, дождавшись, когда уйдут ребята и придёт попрощаться мать, я уходил к ней. Если оставалась медсестра, лез в окно, овладел этим в совершенстве. Уходил наутро тем же путём. Долго это не могло быть незамеченным. Первой догадалась сестра. Ей показались странными мои столь частые дневные посещения. Обо всем, конечно, было доложено матери.
 Это случилось перед ужином. Я лежал на раскладушке в своей палатке, собираясь хоть немного поспать, но уснуть не мог. Весь полон новыми ощущениями, я, в который раз, откидывая одеяло, разглядывал свои длинные ноги — оказывается, они у меня красивые, а я, дурак, стеснялся в трусах на физкультуре, думал, девчонки засмеют. Теперь я по-новому смотрел на себя, я учился видеть себя глазами Насти. Вошла мать. Такое лицо... Я все понял... Она кричала, обзывала меня. Иногда было страшно. По мере того как она оскорбляла меня, я, странным образом, успокаивался и, когда она уже охрипла от крика, успокоился вовсе. И я понял, что выдержу все. И ещё мне показалось, что мать завидует мне. Не знаю почему... И мне стало жаль её, но она не унималась, и тогда я завопил, вскочив с постели: «Прекрати, не то я за себя не отвечаю!» Мать, сразу успокоившись, буднично сказала: «Убирайся сегодня же в город, к отцу». И вышла.
 Ослушаться я не смел, но уехал, конечно, утром: всю оставшуюся смену украдкой пробирался по ночам к Насте, приезжая с последней электричкой и уезжая с первой. Она не просила об этом, но в первый же вечер в городе я понял, что не могу без неё и, хотя уже приехали ребята и вернулся Толик с моря, быть без неё было выше моих сил, это действительно было непоправимо, как заметила мать.
 Наконец, прекратились мои загородные мытарства — смена закончилась. Наступила осень, которая не изменила ничего в моих отношениях с Настей, привязывая меня к ней, точно завёртывая до отказа гайку — прочно. Все — школа, друзья, девочки, пополневшие и похорошевшие,— все отошло куда-то, сделалось незначительным, ненужным.
 Когда я сидел на уроках, мысленно был. с ней на обходе или в ординаторской. Я томился, подгонял время, зато штудировал генетику, цитологию, микробиологию. И был одобрен биологичкой.
 Едва пообедав, сменив портфель на спортивную сумку, я мчался через весь город к ней. Там теперь был мой дом, моя лучшая часть жизни, где я чувствовал себя и мужчиной и ребёнком, и свободным и зависимым. И сейчас я вспоминаю об этом с теплом: там я был любим и счастлив.
 Все годы учёбы и потом Настя снимала квартиру. Это был неказистый, приземистый деревянный домик на краю города, каких и посейчас полно в расстроившихся областных городах. Был он разделён на две половины, одну снимала Настя.
 В любую погоду я покупал ей цветы. Я укладывал их в спортивную сумку и очень осторожно нёс ещё одно доказательство преданности.
 У меня был свой ключ, но, когда я приходил, Настя уже бывала дома, и я нарочно долго гремел тяжёлым железным кольцом на калитке, чтобы она услышала и встретила.  Она выбегала такая домашняя, родная... Прежде чем войти в дом, мы подолгу стояли обнявшись, в который раз привыкая друг к другу. Если было холодно, я начинал растапливать печь — я полюбил хозяйничать, ведь ей это нравилось, а Настя ставила на плиту чайник.- И мы долго пили чай, говорили и не могли наговориться. Я, как маленький, почти капризно, требовал подробности её дня, где-то веря, что имею на это право. И когда она рассказывала, живо представлял всё, словно был участником происходящего. Рассказывать она умела. Потом она читала свои учебники, а я учил уроки и постоянно совал нос в её книги — я тоже хотел знать, что в них. Я ревновал её ко всему недоступному. К концу вечера я всё-таки заполучал эти страницы - и тогда заваливал вопросами, и чем больше я их задавал, тем с большей силой они возникали. Домой возвращался поздно. Мать, наверно, догадывалась, хотя я отчаянно врал, но что она могла? Я похудел и ещё больше вырос. Не знаю, насколько хватило бы меня, тогда казалось — так будет вечно. Хотя мы никогда не говорили о будущем, у меня оно подразумевалось только с ней. Разница в годах не смущала меня, я лишь мечтал стать вровень с её образованием, а, значит, и с ней. В классе от меня почти все отвернулись, лишь преданный Толик не покидал, ни о чем не спрашивая, и лишь однажды не удержался:
 — Это правда, у тебя есть женщина?
 — Это моя женщина! — с вызовом, болью и злостью ответил я.
 Я понимал, что между моей жизнью и классом лежит пропасть, которую мне уже не переступить. Я лишь понимал, как вырос в сравнении с ними, но и что-то ущербное, что ли, ощущал иногда, когда смотрел на их беспечные лица.. Я уже не мог быть таким.
 По утрам тоже ездил к ней. Для этого надо было рано вставать, но я привык. Полюбил утренние чистые, бесшумные и почти безлюдные улицы, ещё не проснувшиеся, неспешный ход троллейбусов и её пробуждения. Осторожно, стараясь не греметь кольцом и не выдать себя, открывал калитку, потом долго возился с тугим запором на двери и так же неслышно входил, прикрывая дверь. Она конечно же все слышала, но притворялась спящей. Я включал плитку, грел над ней руки, ставил чайник и тихо, на цыпочках подходил к ней. Садился на пол перед постелью и смотрел и ждал, когда совсем проснётся она и возьмёт мою руку и положит себе под щёку. Она открывала глаза, огромные и глубокие со сна, долго-долго глядела в мои и... начинался новый день, а с ним мои радости и заботы. Я не любил, когда она наряжалась и делала высокую причёску. Тогда она становилась совсем взрослой, и я мог легко представить её учительницей. Я сидел за столом и смотрел, как она собирается: как долго красит глаза и губы перед зеркалом, как взбивает волосы, как забирает свою полноту в тугое белье, как медленно внешне, а может и в мыслях, отходит от меня. В эти минуты я ревновал ко всем заранее, ко всем, с кем будет она днем, без меня, и ещё горше жалел, что я маленький. Она все видела и, если хотела поддразнить,— молчала, а когда бывала весёлой — тормошила и целовала меня.
 Так пронеслись два осенних месяца.
 В тот день была непогодица. Крутила позёмка, и тяжело, будто разваренная крупа, летел на землю первый настоящий снег, приправленный последним осенним дождём.
 У нас кончились уроки, шёл никому не нужный классный час. Я поглядывал в окно на голые, уже без листьев деревья, на быстро убывающий день и радовался, что быстро летит время, что на целую четверть я стал старше, что так здорово жить, потому что есть Настя. В этот момент к одноклассникам я испытывал жалость, они показались мне моими детьми. Наконец, все загалдели, я понял, что можно подняться. Вышли мы, как обычно, с Толей, дошли вместе до дома, и со всегдашним «пока» он пропал для меня.
 По пути к ней купил белых, словно бумажных, хризантем и бежал от остановки со всех сил, отмахиваясь сумкой от непогоды, подальше засунув в свитер подбородок. Громко, что есть силы, звякнул кольцом на калитке, так не терпелось увидеть её. И она вышла. Нарядна по-праздничному, мне стало не по себе. Я удивлённо молчал, не зная, что подумать. Мы стояли как чужие под дождём, как будто нам некуда было спрятаться.
 — Я не успела сказать тебе раньше. Вернее, хотела, да откладывала. Нет... Все не то. Ты... больше не приходи...
 Я стоял оглушённый. Не мог и не хотел ни во что верить. Но что-то поднималось внутри, огромное и горькое, и катило тяжёлым комом через грудь к горлу. И я даже слово произнести не мог. Горло выдавило утробный, болезненный звук.
 — Я страшно перед тобой виновата... Не знаю... Может, и нет.. Понимаешь, мне надо замуж. Ты меня понимаешь? — заглядывая мне в глаза и толкая как деревянного, говорила она.— Я тебя не обманывала, я просто не все сказала. Мы встречались, раньше. Теперь он приехал за мной. Он — военный. Ну, пойми, я ведь старая. Не плачь. Как можно плакать о такой толстой старой тётке? Ты придумал меня. Придумал. Прости.
 В окне дрогнула занавеска.
 — Иди, слышишь, ступай,— она подтолкнула меня своей уверенной, нежной рукой и навсегда закрыла калитку.
 ...Именно это я и вспоминаю иногда, когда дам себе волю, как вчера, когда лег пораньше, погасил свет, закрыл глаза и стал вспоминать все по порядку. Почему закрыл глаза? Очень просто. Когда смотришь в пустоту – видятся отдельные эпизоды, а когда в себя – вспоминаешь все...


Рецензии
Вам хорошо удалось изложение от лица мужчины, Алла Михайловна, - ведь за противоположный пол надо уметь написать.
Снова перечитываю Вашу замечательную повесть "Маленькая порция большой жизни", и спасибо за литературный семинар от 16 мая.

Тамара Костомарова   28.05.2012 13:54     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.