Неумолимей обычного. Несколько правдивых историй

НЕУМОЛИМЕЙ ОБЫЧНОГО
(Несколько правдивых историй)



1. УДИВИТЕЛЬНОЕ - РЯДОМ

Впереди шел мальчик. Аккуратненький, как и положено мальчику вечно что-то изображающий своей походкой, широкими брючками, курточкой, вязаной шапочкой… Рюкзачок. Как же сейчас без него! Класс шестой.
На пересечении Дворовой и Садово-Бульварной из-за угла старого дома выбежала дворняга. Средних размеров, худая, шерсть клоками, язык болтается. На морде – полное довольство бродячей жизнью, улыбка.
Мотнувшись к ученику, и уже отбрасывая голову в противоположную сторону, побежала дальше.
«У собак с мальчишками тайный заговор», - подумал прохожий.
Не то чтобы у него были неприятности с собаками. Ну, облает иной раз неожиданно, до сердечного стука и бодрости. А так, - старался обходить стороной. И знал о собачьей способности чувствовать «боязнь» человека. Поэтому демонстративно «не боялся», что давалось, в общем-то, легко.
Увлеченный движением ходьбы и полумыслями, плавающими в черепной коробке и никак не могущими причалить к мозгу, чтобы превратиться, наконец, в мысли, чему он, находясь по эдакой приятной медитации, был почему-то рад, - эту тоже «не заметил».
И зря!
Собака исчезла уже даже с периферии бокового зрения и из сознания, когда он почувствовал и почти мгновенно понял, что ждал этого: «А ведь укусила!»
- А-а-а щ-щ-щерт, случилось же!.. – с досадным смаком вырвалось следом.
Он нагнулся к ноге, задрал порчину. Крови не было. Были содраны несколько чешуек кожи. Пустяк! Хватка была не больная, какая-то сухая, похожая на крепкое мужское рукопожатие.
Не разгибаясь, он посмотрел вслед собаке, которая - бежала дальше, смешно разбрасывая лапы по сторонам, и уже забыв о нем в своем тренировочном забеге.
Дома снял вельветовые брюки. Заволновался. На икре проявились две припухлые красноватые полосы. «Прямо колдовство какое-то!.. Ничего ведь не было!» В обычных случаях ссадины, подобные этим, не кровоточили и, спустя короткое время, уже не замечались.
Осмотрел порчины. Дырок нет! Отложил. Походил. Взял снова. Ворсинки на самом дне четко обозначенных углублений, на которые пришлись клыки, были влажные. «Слюна!.. Но дырок-то нет! Значит, контакта не было», - он сбивал волны душного, пунцового волнения, ужасаясь того, что он должен, хочет и не сможет окончательно теперь тут что-нибудь различить.
Нога незнакомо болела.


Будем звать его Ипполит.
Имя редкое. Книжное. Автор, дающий такие имена, подслеповат. Он не видит ни своего героя, который с таким именем – гомункул, ни себя, токующего, оригинальничающего. А это не имя вовсе, это школьная кличка, - говорит автор. Имя самое обычное, Володя, Сережа… «Ипполит» появилось враз, из ничего, из Ильфа и Петрова, прицепилось мгновенно, именно потому что «просто так», потому что кто-то смешно проблеял. «Эп-п-пол-ле-е-е-ет!..» – заходились иные в пароксизме от этой парадоксальности. И он не обижался.
Пусть теперь его так и зовут!


Этим же днем.
Подвал одного из домов на проспекте. Большая пустая комната, выкрашенная в серо-желтый цвет. Окошко - у потолка. По стенам - голые полки, сохранившиеся с тех пор, когда здесь была полуподпольная студия по тиражированию видеофильмов, и бурлила жизнь. В центре комнаты - прямоугольный саркофаг фараона, - копировальная машина Canon.
Тут Ипполит работал, обслуживал так и не ставших частыми посетителей.
Махина по большей части простаивала, нуждаясь в ремонте. Слишком много у нее внутри было всяких сложных деталей, чтобы они одновременно находились и в исправном состоянии и еще, правильно сцепляясь одна с другой, работали. Тонер новый поставил, - выходит из строя какой-нибудь обтюратор. Отремонтировали, - на очереди дэвелопер, щетки и барабан. А то и вовсе, все, вроде, исправлено, а работать все равно ни в какую не хочет!
Монстр был капризен, вел себя как ему захочется. Ипполит его боялся и последнее время по большей части даже не включал, - просто сидел рядом на стуле в ожидании, как ему казалось, клиента или очередного приезда мастера по ремонту. Надо же было как-то оправдывать ожидание.
Когда становилось невмоготу, - вставал и шел наверх, слонялся по торговому залу.
В зале торговали телевизорами. Разных размеров и форм, разом включенные, они горели одним и тем же нестерпимым, туповато-восторженным светом.
За прилавком Бим и Бом, - ежедневное представление дают болтливая, худая Танька и молчаливая, толстая Наташка. Одна, в общем-то, неизвестно к кому обращаясь, все время без умолку пищит «пи-пи-пи», другая, через раз, гундосит «ду-ду-ду», так же, по большому счету, не ей в ответ.
И так весь день, изо дня в день…
Ипполит сворачивает в узкий коридор, уверенно топает по топким доскам слегка подгнившего пола и с внутренним ощущением значительности и достоинства человека, которому дозволено проходить через подсобку, выходит во двор.
Каменка. Так местные жители называли эту часть города. Четыре больших дома образуют квадрат, защищают от непрошенных вторжений сквер со старыми липами, рядами некогда бывших кустами деревьев боярышника и с громадным тополем посередине. Продолжение сквера и его часть – огороженный детский сад и каменная трансформаторная будка.
Ах, сколько здесь было всяких потаенных складочек!
Все это, как казалось Ипполиту, стояло именно на том месте, на котором должно было стоять, и вовсе не потому, что вот в этом пятиэтажном доме Каменки он когда-то жил, летними, солнечными утрами с зеркальцем в руке нырял в этот сквер и выныривал, одуревший, только к вечеру и прочая, прочая, прочая…
Ипполит различал, так сказать, «плохие» и «хорошие» места и дороги. Ну, вот идет иной раз где-нибудь, и точно знает, что дорога, по которой идет, к примеру, «хорошая», а район города, в котором находится - «плохой». Чего тут еще добавить?! Эти простые слова были его словами. Их нашел и ими называл. Но чувства… Какое-то время он это просто чувствовал. Потом стал задумываться, бросать взгляды назад, в сказочную историю. Ну там, перекрестки, гиблые места… «Сказки», опять же, на ощупь, оказались ближе и верней, чем вся эта твоя наука. А он, поняв, что ничего точнее он объяснить себе здесь не сможет, да и незачем, оставил и свои чувства в покое. Пусть будут какие есть.
Вообще, тут он метался. Ощущение, образ мысли, взгляд на вещи. И кажется, что так думают все. Потом, на вопрос «А думают ли так все?», был естественный ответ – «Нет!» Хо-хо, его образ мысли оказывался оригинальным! Период заигрывания и кокетства, когда способность быть и слабость казаться мутузили друг друга, быстро наскучивал, был недолог. Первоначальное ощущение равнодушно взирало на эту суету и оказывалось незыблемым, недоказанным, верным.
Каменка была местом очень даже «хорошим»! И, быть может, одним из числа немногих ощущений подтверждающих это, осмысленным, но при этом продолжающим быть столь же необъяснимым, было ощущение, что место это, с возрастом, и его и самого Ипполита, не скукожилось, не ссохлось, не стало меньше, не разочаровало. По-прежнему остается родным, с кое-где облупившейся штукатуркой, но ладным. Выветрился раствор, постарел кирпич, стал ноздреватым пенопластом… Тем родней!
Он стоял у самой стены родного дома, задрав голову вверх. По небу плыли облака, отчего казалось, что стена дома заваливается прямо на него, падает, падает. И не может упасть.
- Что-то голова сегодня кружится…


Утром волнение без труда подхватилось. Слова, в которые он его облекал накануне, вернулись. Но какими-то лукавыми. Он точно знал, что там, в щели между двумя – вчерашней и сегодняшней - плотно пригнанными глыбами видимой реальности, что-то происходило и гораздо стремительней, чем вот это еле заметное изменение интонации слов, и тем стремительней, чем плотнее была щель. «Нас словами не обманешь», - иногда вдруг нервно думал он, грозил чуть ли не пальцем, чуть ли не в небо, неизвестно кому, и, с каким-то неожиданным урчанием, подхохатывал.
К полудню самого же себя испугался, спохватился, пошел в поликлинику, думая, приуготовляясь: «Кто там, хирург, как его, птичья фамилия, что-то с голубым небом еще связано…»
Врачей поликлиники, в которую Ипполит последние десять лет ни разу не заходил, на Фабричке знали и в лицо и по имени-отчеству. Перспектива встречи с врачом, каким бы то ни было, вызвала в нем сейчас приступ тягучей тоски.
Первым делом – в регистратуру, к пластиглазовому кривому стеклу и окошку в нем:
- Скажите, пожалуйста, а вот если собака укусила, это к вам можно обратиться?
Немолодая крашеная блондинка в, как и положено, белом халате, но как-то странно сидящая, будто она тут посторонняя, зашла подождать кое-кого, да в ожидании вот так почиркать на бумажке шариковой ручкой, подняла на него темные, словно без зрачков, глаза.
- Да, конечно, это в хирургию, девятнадцатый кабинет.
Тон был неожиданно доброжелательным, и Ипполит принялся уточнять:
- Там хирург, да? Фамилию забыл… Скажите, а мне в общей очереди?
- Да нет, там сейчас никого нет. Хирург Синицын.
- Ага-ага!
Кабинет был рядом, в пазухе коридора. Пустые стулья. Одинокая бухта пальто. «Вот и славненько, сейчас выйдут, я зайду, укольчик влеплю и будет поррррядок!» - были последние укладывающиеся мысли, прежде чем он, на четыре с половиной минуты, до выхода посетителя, уставился в табличку на двери с указанными на ней часами приема.
- Можно?
- Вы по записи? – хирург с, как показалось, умными, добрыми глазами поверх очков держал в руке разграфленный листок бумаги и всем настроением движения своего холеного тела торопился удостовериться, что больше на прием никого нет.
«Так значит вот ты какой, хирург Синицын. Наслышан. Бездарь! Сидеть тебе всю жизнь в городской поликлинике!» - подумал Ипполит.
- Вы знаете, меня укусила собака…
- Опять не по записи! Ну, вот и хорошо, пойдете в травму, вам в травму надо, - хирург вскинул подбородок и посмотрел на Ипполита как-то строго, сквозь очки.
- Это что ж, туда ехать надо?! - Ипполит в отчаянии махнул рукой, указывая куда-то очень далеко за пределы кабинета, в сторону районной больницы, стоящей многооконной стеной в поле, на окраине города, и почему-то, как ему показалось, освещаемой сейчас, утром, лучами красного, заходящего солнца.
- Ну да, конечно туда, там и укольчик, и всё… - хирург Синицын опять смотрел поверх очков, выжидая, каков будет следующий вопрос пациента.
- А мне сказали, что можно к вам, вот и в регистратуре…
- Они там никогда ничего не знают! У меня сейчас даже медсестры нет. Садитесь. Когда укусила?
- Вчера вечером.
- Юлечка, форму номер девять.
Молчаливая, глуповатого вида Юлечка обнаружилась вдруг слева, открыла верхний ящик стола и подала ему желтый листок, потом встала, положила на Ипполита равнодушный взгляд и ушла в соседнюю комнату.
- Тэк-с, вечером, значит? Чья собака?
- Да, б-бродячая, шальная какая-то, - Ипполит почему-то с трудом вспомнил слово «бродячая».
- Не провоцировали, ну там, не дразнили?
- Да нет, я уже совсем было прошел мимо, а она - цап!.. Весна!..
- Гм, да-а-а-а. Какое место?
Он задрал левую порчину и показал два зеленых, живописного вида продолговатых пятна.
- Ну, ничего-ничего, раздражения нет, зеленочкой продолжайте мазать, а укольчик пойдете сделаете в процедурный. Юлечка, какая вакцина?!
- 542-я!
- Скажите, а почему так долго заживает?
- Ну, полость рта – самая бактереносная область. Не только собачий укус долго заживает. Так-так, вчера какое число у нас было? Ага! Шмок-шмок, вот здесь вот собаки тоже всё время сидят, чего с ними делать? Шмок-шмок, ну ничего, сейчас пойдете, сделаете укольчи-и-ик!.. – хирург Синицын объяснял, проявляя не то чтобы очень неприятное, но неожиданное, странное, отметил Ипполит, участие, как-то ерзая, причмокивая, параллельно заполняя желтый бланк формы номер девять и изредка поднимая на Ипполита веселые глаза поверх узких врачебно-хирургических очков с пластиковыми стеклами. Всё у них тут какое-то пластмассовое. Регистратура, очки, шприцы… Он что-то там про укус говорил, «не только собачий», звучит зловеще, а какой еще укус может быть, человечий что-ли?! И часто люди кусаются? Страстно! В плечо! Два пунцовых полукруга от зубов! Потом плечо становится фиолетовым, потом… - ...придете, Юлечка, посмотри шестое – это у нас на что попадает? На суббо-о-о-о-ту… Сейчас в процедурный, уколитесь и уточните в субботу они работают? Потом к нам, мы дадим вам вакцину. А во вторник – опять ко мне! – он развел руками, мол, не отвертеться.
Процедурный. Никакого запаха. Молоденькая медсестра без подбородка. Ширма. Заряжающийся мобильник в углу, на кушетке. Открытая и перевернутая корешком вверх Донцова на холодильнике. Две ампулы, щелк, щелк. Уй, черт!
- А мочить можно?
- Не знаю.
Странно, не знает, а кажется должна все знать.
- Может беспокоить.
- Угу. Вы в субботу работаете?
- Первая половина дня.
- Спасибо.
Он вышел в коридор. На стыке передней и задней областей плеча слабо ныло что-то инородное. То медузой расползалась вакцина, он видел стягивающие щупальца.


Чердак. В этом королевстве наклонных прямых, нависающих плоскостей, напоминая упрямой параллельностью своей оси горизонту о том, что есть наш, обычный мир, и тем успокаивая - слева - слуховое окно. Это те самые окошки, которые снаружи, издалека выглядят как глазки на картофелине. Ну вот, наконец-то, он здесь!.. Или редкие зазубрины на рашпиле, или с трудом открывшееся веко последний раз посмотреть уже оттуда, из-за черты, мутным глазом на видимый мир. Прощайте все!
Свет из окошка занавешивал мрак занавесками. Тот подходил очень близко, был уверенным, не суетился. Но свет и разгонял его мелких серых прихвостней по далеким углам, угадывать пространство и делать его бездонным.
Треугольник стропил. У основания, - он, увязнув по колено, будто стоя на темном облаке, поверх всех светлых. И взглядом – туда, где уже нет и не может быть облаков, туда, где сходились в грань, как две ладони, два ската крыши. В школе он любил математику, геометрию. Мог решать задачки, почти не зная правил, по наитию, заворожено прислушиваясь к какой-то вдруг появляющейся у него внутри упругой мелодии, пытаясь спеть ее человеческим голосом, разгадывая ее красоту. А правильное решение – это было уже не столь интересно, так – дежурный сахарок…
Со временем он понял, что мелодия звучит в нем всегда. Просто иногда, за шумом дня, он ее не слышит.
И он успокоился.
Было душно. Он забрался высоко. До купола неба. Туда, где лицевая сторона становится изнанкой.
Оттуда, снаружи светило солнце, напирало, проникало внутрь через случайные щели и отверстия, нагревало невидимую ему сейчас сторону крыши, и можно было легко догадаться каким нестерпимо ярким оно было!
Весь в поту, он проснулся.


Привет, Карамелька!
Выходит так, что я уже не могу без твоих писем. Ты иногда не отвечаешь очень долго, и у меня кончается кислород. Когда-нибудь задохнусь.
Твои ли, мои ли письма – это для меня Ты и есть. Ныряю в неизбежное будничное молчание между ними и плыву насколько хватает дыхания, не видя суши. И вот где-то выныриваю - снова письмо. С удивлением обнаруживаю в тебе, в себе новое, и снова пишу...
Мы не говорим никаких-таких особенных слов. Ну, ты-то уж точно! Прячешься за иностранные, будто не ты это вовсе говоришь, или «хихикаешь», будто все это не очень серьезно. Но «тихий шелест нежности»… Стоя ко мне вполоборота, не глядя в мою сторону и обращаясь будто не ко мне, ты надеешься, что я его услышу.
Услышишь ли ты?
…а потом вдруг, сами того не ожидая, выводим что-нибудь типа «ты мне нужен» или «я без тебя не могу» и с тех самых пор уверены, что так оно и есть. Магия слов? Или совсем другая магия, и там, в наших буднях, действительно что-то сдвинулось, и не сказать этого очередной раз было уже нельзя, и, говоря так, мы были естественны и искренни, и нам было уже все равно, что об этом подумают, и как это будет выглядеть.
Не могу отделаться от наваждения, что именно в молчаливом пространстве между письмами, там, где другие константы, - именно там с нами и происходит всё главное! Очень стремительно, со скоростью света.
Ну вот, вроде все и сказал, чего еще не мог сказать в прошлый раз и уже не скажу в следующий.
Твой Лоллипоп.
P. S. Недавно укусила собака. Бродячая. До крови. Весь прямо истек. И прививку я не пошел делать. Специяльно! Вот возьму и умру от бешенства.
Или нет, лучше я стану оборотнем!


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Нога не беспокоила. Лишь иногда холодела ниже колена, будто понизу время от времени проходил сквознячок. И на пальцах рук, там и сям появилась какая-то корочка, кое-где рассекаемая красноватыми трещинками. «Витаминов не хватает, - думал он отвлеченно, – как в детстве, в деревне». Треснувшая возле ногтей кожа, при сгибании пальцев давала о себе знать еле заметным зудом. Тогда, в детстве, он научился его не замечать.
- Вы на прием? – голова хирурга Синицына, в медицинской, цилиндрической шапочке, воровато выглянула из-за двери кабинета. Маленькие глазки стрельнули туда-сюда по пустому коридору.
- Да нет, я уколоться.
- А-а-а-а, б-бродячая собака… А она - цап! Весна! – Хирург его предразнивал. - Сейчас сделаем!..
Голова быстро исчезла, дверь захлопнулась.
Ипполит стал покорно и покойно ждать. Он удивился памяти хирурга Синицына и ему было приятно, что его помнили.
Некоторое время было тихо.
Внезапно открылась соседняя дверь. Мужеподобного вида медсестра, держась за ручку, почти не глядя на Ипполита, мотнула головой. Он вошел в перевязочную.
Опять ширма. Круглый тигель для нагревания чего-то там. Стеклянный медицинский столик, редкие пузырьки, желтая жидкость на блюдце.
- Фамилия, – медсестра сидела в соседнем кабинете, за столом. – Да вам же надо было еще три дня назад прийти! Прерывать-то ведь нельзя-я-я-я! Непрерывность тут важна! А вы гуляете где-то непонятно где…
Ипполит вдруг испугался, что его начнут, уже начали, ругать, вот так, зло, по-взрослому, чуть ли не с криком. Но сразу же и понял, что ничего такого не будет, и все это – дежурная строгость. С чего бы это ей переживать за него. Он бы не стал. К-к-кылятва Гиппократа!..
- Да у меня работа такая, что отлучиться нельзя.
- Врете! – она подскочила на стуле, с сухим треском шлепнула пластмассой ручки о стекло на столе. - Нет ничего такого, чтоб не отлучиться! – и в тоне уже звучало заговорческое.
Ипполит криво улыбнулся, прошел вглубь кабинета, к ширме, повернулся спиной к окну. Засучив рукав, с той же улыбкой стал ждать, мол, мы-то с вами одной крови, это какой-нибудь там дядя Вася Стрункин не поймет, мы-то понимаем.
Молчаливая манипуляция с ампулами. Шприц у водопоя кверху задницей.
Непонятно откуда выскочил хирург Синицын.
- Как собачка поживает? – проходя какой-то цапельной походкой, вроде как мимо, дальше, в третий кабинет с кушеткой и холодильником, повернулся к Ипполиту, подмигнул, шмокнул пухлыми губами.
- Собачка нормально. Бегает, наверное…
- Навернуее, навернуее… - с наигранной, видной многозначительностью, уже не слыша Ипполита, пропел Синицын.
Он что, такой же, как начальник нашей районки? О том слухи ходят. Как-то слишком легко стали появляться такие слухи. Или сейчас это считается красивыми слухами?.. Все говорят, но никто этого не видел. Гм, только за пологом нашей реальности…
Медсестра всадила ему шприц неожиданно лихо, с размаха. Он даже будто бы услышал характерный звук – щ-щ-л-ы-п! Но боли не было. Он смотрел в другую сторону. Повернулся. Она сосредоточенно застыла рядом.
- Совсем не больно…
В ответ только взмах подбородком, сдержанное молчание, искринка в глазах. Всплыло что-то вроде цитаты: «В его глазах постоянно мелькал огонек; казалось, что этот человек постиг Первичную Истину Бытия, но сострадание не позволяет ему громко смеяться от радости в присутствии тех, кому это недоступно…». Тычок ватного тампона.
- В следующий раз вам семнадцатого. Карта останется у нас. Запомнили?
- Да, спасибо, - Ипполит по-деловому направился к двери, спуская рукав, мол, чего задерживать очередь, которая могла образоваться с той стороны.
- Всего хорошего, молодой человек. Поосторожней там все-таки с собаками, кто его знает… - донеслось из-за стены, через открытую дверь.
- Да уж, теперь конечно…
Горький запах. Медикаменты, испарения стариковских тел, новый линолеум - в коридоре шибануло так, что он шатнулся. Густой теплый сироп, который осязался всем телом! По нему можно было только вплавь.
На улице солнце. Он на мгновение ослеп, закрыл глаза, попятился в тень от крыльца-пристройки. Шофер стоявшей у входа громадной иномарки лениво поворачивал голову в его сторону.
Постоял, приоткрыв один глаз и пытаясь привыкнуть к нестерпимому свету. Потом, не думая, оттолкнулся и пошел сквозь скупую тень и горьковатый, но уже по-другому, запах только что развернувших листья тополей.


Двойка и четверка. Он нажал на две самые темные из десяти кнопки кодового замка. Кольцо защелки легко сдвинулось вверх. Дверь открылась.
Обратил внимание на неожиданно низкие подоконники.
Он так боялся подниматься в детстве по этим лестницам один, когда вечером в подъезде вдруг неожиданно не оказывалось света. Все время оглядывался и готов был кружиться на месте в погоне за тем, кто прячется у него за спиной и пытается ускользнуть от его взгляда. Успокаивался когда прижимался спиной к стене. Но так можно только стоять на месте. И пытка продолжалась.
Пятый этаж. Дверь квартиры. Будто не его.
Выше. Еще пролет и пол пролета. Странно как-то - полтора пролета, словно надстраивали. Дверь на чердак показалась смешной, квадратной, неожиданно низкой, из сказки про Алису. Ушки для замка. Он склонился и боком, правой половиной тела навалился на обитую железным листом и выкрашенную серой краской створку. Осевшая, та подалась. Бум- бум! Еще раз, еще… О том, что дверь может оказаться закрытой на замок или просто быть заколоченной, он не подумал.
Полубоком проник в образовавшуюся щель, распрямился. Чердака не узнал. И во сне, и в воспоминаниях, тот тоже был другим. Не важно. Со своей обычной манерой сравнивать, он сейчас легко даже не справился… - просто спокойно прошел сквозь нее, равнодушно доверился родному месту.
Изнанка крыши, амбарная полутень, стропила, голубиный помет.
Он присел, потом прилег, сгруппировавшись как эмбрион, на песок у самой стены, на том самом, как ему показалось, месте, на котором они с отцом когда-то в детстве, бесстрашно засунув руку в черную, жуткую щель вытяжки, спасали заблудившегося ежа.
Ноги, уперевшись в стену, несколько раз судорожно дернулись, заворачивая тело по неизвестной математике кривой вокруг невидимого центра. Кафка, Вениамин, семнадцатое… – были последние не слова, - послевкусия слов, возникшие в голове. Потом все банально погрузилось во мрак.


2. ЦИФЕРБЛАТ

5. Кубизм. Клок волос, фрагмент ступни, ухо, коленка. Сметено в кучку.
Веко!
Звуки. Два. Ломкое созвучие. Еле звенят. Смешно и убедительно.
Не угроза одного-двух-трех, и не тьма семи-восьми. Столько, сколько надо. И, когда нужно, поможет.
Рассвет. Трудно открыть глаза, но знаешь, что за окном светлеет, и что-то происходит, шевелится, и что если все же их открыть, то можно увидеть листву.
Соблазн и уверенность, что можно подглядеть.

6. Необходимость. Ну куда, только в поликлинику, за талоном к зубному.
Четность и симметричность. Пополам и на пары… Так и сяк может. И не спрашивает! Угарная чехарда. Смотри какие узоры, лопухи, хвосты павлиньи!.. Чего же тебе еще надо, коханый?
Пунцовый, не слышу. Молчу!

7. Стылая дрожь.
Надо было вставать в пять!
Безвкусный бутерброд с маслом. Аскеза. Служение. Стояние...
Доваривается яйцо всмятку. Не прозевать бы, раз поставил.
Коль скоро так, коль скоро у всех так... - смиряешься!
Солнце лежит на слегка побитых осенними заморозками кущах деревьев. Пейзаж, кажется, этого, как его… Надо же, действительно бывает! Или натура выучилась имитировать?.. На ходу - замыливание уха, глаза. С сожалением и удовольствием вязнем в утре. Бубнит приемник. Попсовая цифра.

8. Ну, не худой. Голова да пузо. На щеках пунцовые прожилки. Вроде бы избыток здоровья, на самом деле неизлечимая болезнь. При оглушительном оптимизме. Мой мальчик, этой холодной, несгибаемой мымрой можно пугать детей. Сделаем что-нибудь ей, хо-хо, назло. Похулиганим, ш-шалтай-болтай?!! Набираем полный рот воды и... кто дольше выдержит вот так, с раздутыми щеками, ну-ка, ну-ка?! ... У-ха-ха! Не могу больше, ты победил!.. Пошли рубать борщ!
О-О-О-о-о-о-ктава-а-а – раскатистая как его храп, как…
…эй, размечтался, опоздаешь!
Тэк-с, пора на выход!

9. Улыбается.
Приглядимся.
Не поймешь!
О, господи, ч-ч-чего т-т-тут, блин, фантазеры, просто неправильный прикус! Есть в кого.
Пока еще недалеко ушел от подъезда, последняя проверка на ходу. Глаза опущены долу и наблюдают за руками, которые шарят по карманам и в сумке. Ключи, сигареты. А младенческий лоб упирается гладкой выпуклостью в холодящую белесоватость неба.

10. Вот этот белый кружок… Киношный пролаз в белые просторы тундры. Холодно, опасно, подходить не будем.
Взаимная любовь цифр. Первая годовщина. Десять полноценных лет, как тяжеленькая свинцовая битка в ладошке. Ядрышко, драгоценность - ладно, уютно сжимаю, прячу... Так же и он, первый десяток, с родительской любовью укладывается в моей жизни на предназначенное место.
Испуг сходит на нет. Подбирая хвост, ночь уползла. Впереди, вдалеке, на его коровьем вздохе, уже вздымаются пологие холмы дня, которого не боишься.

11. Хруст сливочно-ореховых вафель.

12. Полюс. Вершина. Влево и вниз - черное в белой короне солнце арктики, вправо - белое в черном мареве солнце африки. Позитив - негатив. Промедление смертельно! Вваливаемся в день.

13. Серый промежуток без запахов и ветра. Декорации, хозплощадь. Предбанник. Кинговщина. Льюис. В лукавой тишине бесшумно плачет склоненный уличный фонарь, похожий на королеву.
Дух - темно-красный, почти черный, бесцеремонный. Брызгает, мажет наотмашь. Ребенок рисует. Пачкает, ляпает неаккуратно. Ликует. Не здесь!

14. Смотрится в зеркало.
- Покушаешь? На-а-а-до покушать!.. А потом и делай что хочешь. Вот и хорошо будет.
И в какой-то момент очень хочется уверовать, что всё и вправду будет хорошо, если вот так, не торопясь и забыв про всё, возьмешь, да с удовольствием начнешь "кушать" всегда как-то по-особенному вкусную пищу одиноко живущей тетки. Доброй старой девы.

15. Потягушечки, и уже откинута одна рука.
Деревня, чужой огород. На задах, в тени от потемневшей бревенчатой стены Чистозвонов складывает раскладушку; лежал, жил своей жизнью, которая - ну хотя бы в том, что он лег никого не спросясь (Гм, не нас, так уж точно - маленькие. Пухлые ребятки. И не обидно! Зато можно запросто быть на чужом дворе, останавливаться и сколько угодно разглядывать что захотим!) отдыхать в какой-то из послеобеденных моментов своей неизведанной взрослой жизни, которой доживет до вечера, ляжет спать. А завтра - новый день, и новые позволенные желания...
Асфальтированная дорога пологой ложбиной. Тут машины обычно разгоняются, показывают спину, уносятся на подъем, дальше… Тротуара нет, деревьев нет, тени нет, не спрятаться! Наглое автомобильное место. Солнце. Пыль. Дрема.
Белесые, вызревшие колосья ржи.

16. Всё, отвернулась, уходит.
Пурпурная, некрупная слива нашей широты с пятнами от детских пальцев. Жестоких в своей беспечности. Потому, что…

17. …выцветающие сумерки под липами подергиваются пеплом. Жизнь вытекает как-то неумолимей обычного, бесшумно, не рисуясь. Просто выходит и всё! И спрашивать незачем. Только глаза еще глядят вдаль, видят теплое солнце на далеких крышах или верхушках сосен. Бесплотное, прозрачное, покинутое тело растворяется в сероватом пейзаже.

18. Там же.
Быть предсказуемым, не делать резких движений, прикармливать… И вот они уже подсаживаются ближе, пристраиваются, заглядывают в глаза, протягивают шерстяной шарф - согреться, умаляют просторы и бездны. Мы уже не боимся друг друга. Мы и они – сумерки.
Сквозь рваную листву боярышника синеет белая пластиковая стена кафе. Пешком. Пустыня платной автостоянки. Черные лапы лиственниц. Крытая толью, свежеструганная восьмиугольная деревянная беседка с глухим парапетом и скамейками понизу вторит граненому стакану.
Тепло. Машин меньше. И они как тени.
Скоро домой. Третий этаж вон того дома кораблем. Три угловых окна, все так же, как одержимые, романтично смотрят поверх деревьев, нам за спину, за горизонт.
Скоро домой. Да мы никогда и не отходили далеко, всегда - так что б не терять из виду этот теплый блуждающий свет, живущий в кроне липы.
Скоро домой - ничего личного. Одна абстракция, смущение и жестокость!
"Скоро домой" - в чистом виде, без слов.
Не переводимо. Другие слова будут по-другому нарисованы.
Вввввоосссемнадцать!!!

19. Ухмыляется исподтишка.
Ддддды-ы. Стальной сустав. Давит на позвонок. Напирает, ломает, выгибает животом вперед, - расталкивая локтями, прокладывает себе дорогу и раскрывается широкоэкранным, волчьим закатом. Викинги в шкурах и шлемах бегут ему вослед, тыча в звездное небо белым мослом.

20. Путник, рюкзак.
Ах, как профессионально упаковано, ни завязочки какой лишней, преступно бьющейся!.. Европа. Скучно.
Зато ровненько. Привал. Можно отдохнуть и отдышаться. Никто не нагрубит и не устроит истерики.

21. Мдя, ну, во-первых, тут сразу видать, важная двойка глупее единицы.
А потом, - все выглядит нелепо, заваливается назад и живет! Как не подыскивай пару, всегда найдется единичка, которая будет одна, и выше всех, и уколет до капельки крови. И у несимметричных, червленых тройки с семеркой, и остроконечной девятки, с сипом царапающей тончайшую прямую, границу последней четверти, рассекающей круг на четыре апельсиновые долькинаконецтоудобноесть… Именно так!

22. Чугунная темень за окном. Грозные, но добрые ДЕСЯТЬ о чем-то предупреждают. Копошимся, копошимся в своем ненаглядном дерьме... Не вырваться, не разорвать. Словно благодать небесная, всесильная, сверху, даром, просто так - становится «поздно».

23. Веселая компания. Не ко времени. Мы сами тут в гостях! А потому, все - вон! За дверь!
Время укрываться. Ночь вползает, надвигается. Тишина хитра. Причина скрыта. О чем же предупреждали ДЕСЯТЬ?
Как и утром, - морок опаздывания. Салочки. Я в домике! Успеть накрыться одеялом, по-детски распластаться и замереть, пожелать и стать незаметным. Но, теперь, взрослые, суетливую, щенячью интуицию торопимся заменить нудноватой мудростью. После одиннадцати лучший выход – спячка. Как в природе устроено! Без лишних вопросов. Или просто лень задавать?.. Уже неважно.

24. Запахи нужных мыслей находятся где-то между страницами недавно читаных книг.
Двадцати пяти не будет. Скребемся о стенку реальности.

Тут у нас образовалась группка единомышленников. 2, 4, 12, 24. Пошептались, договорились и выдвигают условия. Повторение, навязчивое удвоение, - как напоминание и вкрадчивое убеждение, что никуда-то не деться и придется согласиться. Куда ни кинь, везде они. Оказывается давно оккупировали!
Разные интонации. Искушают, уговаривают, угрожают… Опытные гады! Психологи! Давят на разные органы чувств. Им важно, чтоб добровольно. Но на самом деле – ультиматум. Стремительный отъезд. Маленькая фигурка бежит, размахивая руками. С расстояния становится видно - гонят к краю.
Кактусы. Каньоны. Бежево-красные кубы. Узкие, прямые, отвесные пропасти. Южноамериканский пейзаж. Правильный, как в кубике Рубика. М/ф. Уайлд-и-Койоти. Профиль хитрый, инфернальный. Поворачивается. Глаза – в комочек, уши – обвисли. Идиотствует. Инфосфера - планета идиотов!
Сбрасывается счетчик.

1. Остров Пасхи.
Одинокая, гордая, в верхнем левом уголку белого листа.
Падать.
Молочная смесь. Безвкусная. Если бы не сладковатый, порочный шлейф. На дне – истертый в пыль осадок. Пищит на зубах. Тяжелое молоко побелки. Складки жидкости. Свинцовые белила, синяк из-под пудры. Страшно подумать о первом вздохе. Но странно - дышу. И даже очень!
Следующего раза не будет! С теми, кто сейчас оказался рядом, потом и не поздороваешься из-за неловкости. Сделаешь вид, что не знаком. Не простишь.
Да и он посмотрит сквозь тебя.

2. Глупая и простодушная баба-двойка безнадежна. Тюхтя! Затесалась. Влипла! Казалось бы, дуй отсюда. Но так и останется сидеть. А жизнь вдруг однажды окажется пугающе короткой.
Кукольный свет фонаря на перекрестке внизу.
Чернота становится иссиней. Особенно ближе к окну. Плавный буртик. Искривление пространства. Галтель. Гм, странно, такие термины из памяти всплывают!..

3. Несимметричная. Парадоксальная. Чернота темноты - как размер и давление математической точки. Проткнет всё! Всосет мгновенно!
Толстая, вся в складках великанша из той рекламы талька от пота подернулась и стала видимой. Считаем глыбы, еще хватает пальцев-столбов. Загибаем. Хлеб, вода, воздух. Ы-ы-ы-ы!

4. Прядание жизни. Избыток. Появились элегантность и зло. Два плюс один, да плюс еще один. Между перекладинами-единицами, как гостиничная простыня, натянуто серое полотно океана. На его лавкрафтовом дне лежит нетронутый ужас.


3. СЛУЖБА СПАСЕНИЯ

Художник Кашмирский сидел в своей мастерской на пятом этаже и писал вид из окна. Обычно в мастерской он работал, когда эскизы на природе уже были сделаны, цвет и тон определены, и можно было приниматься за картину. Если и глядел в окно, то просто на погоду. Но в это раз нахлынуло, он сел и зачем-то стал писать внизу расположенные детский садик, забор, кроны деревьев… Ну, никакой композиции. Да и в самой манере выходило что-то неожиданно наивное, детское. Короткие, широкие мазочки... Набросок все меньше и меньше ему нравился. К тому же, что-то мешало.
Бум-бум.
Кашмирский был человеком недалеким. Но ремесленником был хорошим. И как всякий недалекий человек, но хороший ремесленник, он считал себя вполне состоявшимся, очень хорошим художником. Картины его были не лишены изящной тщательной прорисовки, но все они были одинаковыми. Искусственно выведеный пейзаж с роковой игрой светотени и театральными купами деревьев по бокам и вдалеке. Портретов не писал, вазы с букетами не удавались.
Бум! Бу-бум!
Он отложил фанерку, на которой работал, стал вытирать кисти. Бум.
- Что это там такое бухает? - подумал он, наконец, словами свои мысли и прислушался. Глухие удары доносились сверху, с чердака. Вслушавшись, он понял, что между ударами имеется и еще какой-то звук. Будто кто-то кричит в голос. И следом опять "бум".
В течение дня, за домашними делами и своими мыслями он несколько раз забывал про шум и удары и столько же раз опять про них вспоминал, вдруг отчетливо слыша снова, тревожась и почему-то злясь на себя. "Нет, наверное, придется пойти посмотреть,- думал он и с внезапной нежностью добавлял, - …будто мучается»,- уже не различая, чью же муку он воспринимает, свою, из-за необходимости идти и смотреть или ту, чужую, того, кто наверху.
- Ну, хватит! На чердаке должно быть тихо, - невнятно, и для лучшей убедительности вслух сказал он ближе к полудню, взял из-под ванной молоток и пошел к входной двери. Осторожно вышел на лестничную площадку, заглянул в пролет, вниз-вверх... Постоял, держась за перила, задрав подбородок и опять вслушиваясь. В подъезде было тихо. Лишь, как в раковине, будто шумело море.
До чердака было полтора пролета. Он стал подниматься, принуждая себя не обернуться чего доброго раньше времени на постепенно с некоторого места становящуюся видимой дверь чердака. Закрытой плотно, без ручки и замка, густо закрашенной серой масляной краской, забитой ржавыми гигантскими гвоздями, заклеенной по периметру газетной бумагой, чтоб даже и щелей... - запечатанной древним заговором рисовалась ему эта дверь, а грузная, грудастая комендантша из домоуправления, призванная проследить, чтобы весь ритуал был соблюден по правилам, была грубой, но справедливой мамашей-волшебницей-королевой.
Дверь оказалась преступно приоткрытой. Что-то екнуло. Захотелось убежать, закрыться на все замки. Он остановился и опять прислушался. Тихо!
- Может это и не тут вовсе, может мне все показалось...- уговаривая себя таким образом, художник Кашмирский проник внутрь.
Чердак – интимное место. И всегда оно, не всегда очень чистое, рядом с нами. Оказываясь, шугаемся близкости.
Кашмирский стоял у двери полувосторженно, словно у рояля, одной рукой продолжая за нее держаться, другой сжимая рукоять молотка. Косил глазом в темные углы, в места скопления стропил. Боялся услышать тишину тишины, потому что знал, что вот сейчас, сейчас она самым ужасным образом невероятно видоизменится.
Что сразу же не преминуло и случиться.
Преображение началось в темно-серой стороне наискосок. Там что-то забулькало, заклокотало. Потом еле заметно подернулось движением и, следом, несколько раз глухо, с силой стукнуло. «Словно козлиным раздвоенным копытом», - подумал Кашмирский, не до конца, впрочем, уверенный в раздвоенности козлиных копыт. И вдруг он понял, что видит глаза, вернее, отблески на темных, величиной со сливу, глазных яблоках. Скрытые до того серым маскхалатом чердачных сумерек, те уже давно за ним наблюдали. И вот, в одно мгновение глухое постукивание превратилось в сухой треск, клокотание - в визг. Влекомая силой инерции уже куда-то вбок, на приличной скорости, судорожно перебирая короткими ножками, раскраивая воздух криком, прямо на художника неслась средних размеров свинья.
Он не успел шелохнуться. Двигаясь по дуге, свинья проскочила мимо и с чувством врезалась в одно из толстых поперечных бревен перекрытия. Резаный крик от наносимой в слепой ярости самому себе боли - и вот уж кабан несется назад, до стены, о стену. Удар сбивает его с ног, он кувыркается, захлебываясь в высоком, на грани слышимого, паническом визге, буксует и снова грозно, неумолимо набирает скорость.
…И слышно было, как при каждом ударе низко гудел, резонировал кровлей чердак.
Именно это гармоничное гудение будет потом особенно ясно вспоминаться. Но это потом. А сейчас художник Кашмирский пребывал в оцепенении. И вовсе не от испуга, а от какой-то парадоксальности и неразрешимости своих мыслей. Сердце бухало слепым чувством, с каким свинья колотилась о препятствия. Только разумное существо может страдать с такой отчаянной стихийностью, - как-то так подумал Кашмирский.
В полном, автоматическом спокойствии, цепляя мизинцем замковое ушко чтобы затворить за собой дверь, - и та неожиданно легко подчинилась, - ретируясь задом, художник Кашмирский оказался опять на лестничной площадке. Решение было готово, будто и не приходило, и всегда было. Он уже знал, что будет делать. Он собирался звонить местным спасателям, учения которых время от времени отстраненно наблюдал в новостных репортажах местного телевидения. Ан, вот и пригодилось!
Спасатели поначалу отказали. Мол, спасают только людей. После некоторого сумбурного молчания, во время которого Кашмирский неуклюже перебирал причины, но, выпустив весь пар в междометия, так ни одной и не назвал, а они решали, отказать окончательно или все же согласиться, но так, чтобы было видно, что делают они это нехотя, потому что у них и без этого первоочередных важных дел хоть отбавляй, - решили все-таки приехать, все-таки жилое помещение и только, мол, потому…

Подъехали на «буханке». Вышли трое. В темно-синих комбинезонах. На спинах вышитая оранжевая летучая мышь. Направились к подъезду.
Вот этот невысокий, светло-рыжий, почти лысый, видимо, старший. На плече бухта какого-то пегого троса. Его Кашмирский узнал. Он помнил его залезающим по какой-то отвесной стене и стоящим около какой-то плохо освещенной двери. Потом показали лицо крупно. Оловянные глаза без ресниц. Что-то пояснял…
Следом шел черный, худой, почти мальчик, с металлическим чемоданчиком в руке. Лица он не помнил, но черный затылок его, там, на экране, вроде бы мелькал в толпе зевак, рядом с серебристой, стремительной, с легкостью достающей до третьего этажа какого-то здания пожарной лестницей.
Третий был шофером, как все шоферы, вступал неохотно, когда без его помощи было уже не обойтись. Сейчас он топтался в отдалении, лузгал семечки, и художнику не вспомнился совсем.
- Ну?.. - спросил Рыжий.
- Ага, пошли, - после мгновенной паузы засуетился Кашмирский, и они стали шумно подниматься по лестнице.
Кашмирский ринулся объяснять. Бегает… Колотится… Хрюкает… Но был грубовато, с расстановкой перебит Рыжим:
- Надо посмотреть.
- Ну, посмотрите, посмотрите, увидите, - согласился Кашмирский, на врачей и спасателей не обижаются, и дальше поднимались уже молча.
- Вася, а ты помнишь прошлым летом на проспекте грузовик перевернулся, а в нем корову перевозили? Гоняли потом ее по скверику… Ну дура-а-а! – вдруг, между четвертым и пятым этажом, преувеличенно громко хохотнул Рыжий, обращаясь к черненькому. Но ответа не было.
К двери приближались с тревогой, открывали с умелой осторожностью. Тут заповедь какая, - не производить лишних движений и шума, не суетиться и постараться увидеть первым то что бы там, за дверью ни находилось. Вот ведь работка! Из-за такой вот двери с азиатским роскошеством каждый день на тебя вываливается неизведанное!
Они огляделись, замерли и прислушались. Было тихо.
- Она затихла, так и в первый раз было, а сама наблюдает, - горячо зашептал Кашмирский в профессионально-непроницаемый, плоский затылок Рыжего.


Свинья ревела как тепловоз, надсадно, в два горла.
Рыжий командовал.
- В угол загоняй! Ну, ты руки-то расставь!..
Вася, так звали напарника, раскинув в стороны руки, приседая на длинных, мешающих ногах, очередной раз заводил свинью в угол. Вырваться ей ничего не стоило. Когда отступать становилось некуда, она мгновенно, с места разгонялась, всеми своими семидесятипятью килограммами, помноженными на скорость, превращалась в болид и с легкостью пробивала хлипкую Васину защиту.
- Э-эх! – театрально сетовал Рыжий.
Процедура покорно повторялась.
На шестой или седьмой раз Рыжий, наконец, сжалился:
- Дай-ка я!
Он сделал из троса петлю, и, в очередной заход, не без трудности, но и не без сноровки, на свинью её накинул, а та, при всем своем коварстве и разуме, сама же себе ее на шее и затянула.
С силой дернув один раз небольшое, но мускулистое тельце Рыжего, свинья два раза, но уже как-то тускло, рявкнула и застыла, став вдруг словно домашней.
- Гм, - невольно хмыкнул стоявший за их спинами Кашмирский.
- Выводи, - сказал Рыжий, передавая трос в Васины рассеянные руки.
Вася, держа принятый трос на вытянутой руке, второй потянулся к двери и начал деликатно выводить. Кабан делал то, что от него требовалось, вышел на лестницу, раскачиваясь, стал спускаться по ступенькам.
- Вот молодец, вот молодец, - боясь спугнуть стихийные силы животного, мягко приговаривал Вася.
Сзади следовал, неся непригодившийся чемоданчик, Рыжий, семенил ненужный Кашмирский. Уважительно молчал.
Молоток… Ах да, молоток! Молотка в руках не было. Вероятно, оставил где-то наверху. Собирался помочь, отложил в сторону, да так больше про него и не вспомнил.
Животное поместили сзади, отгородив от салона куском фанеры. Свинья, очутившись в замкнутом пространстве, совсем успокоилась, улеглась, урчала.
- Куда ж вы теперь с ней?
- Эт надо подумать. Но в любом случае разберемся, - с официальной интонацией сказал Рыжий.
Кашмирский хлопнул глазами.
«Хох, коровы, свиньи как ошалелые звери, по городу носятся, - подумал он уже одним общим веселым настроением и увидел в беге задранный кверху коровий хвост, ее безумные глаза…
Поднявшись к себе, оглядел пейзаж на фанерке. Да, чего-то не хватало. Он совсем было уже понял чего, взял кисть. Но подошел к окну. Машина все еще была во дворе.
«Может, заколобродила опять? Ну, эти ребята крепкие, решат, что надо делать», - решил он, и на миг показалось, что машина качнулась.
Коровы, свиньи… Это, конечно, да! Только была тут граничка, понимать которую Кашмирский понимал, но которую в искреннем своем, смешливом веселье неизвестно как проскакивал, пролетал. И напрасно! Глядишь, а с другой ее стороны все было вроде бы так же, да уже и не так, - неловко об этом лишний раз и говорить. Если корову, испуганно несущуюся с задранным хвостом, на проспекте среди машин представить еще можно было, то вот свиньям на чердаке делать было нечего, это точно!
Так же как, впрочем, и ежам!
Вдруг скрутилось внутри в жгут что-то живое, пульсирующее, и не знал о наличии которого.
Запахнуло, без труда накрыло по самые глаза…


…И действительно, мотора не заводили, решали, что делать. На том настоял Рыжий. Такое вот правило спасателя. Не делай два дела сразу. Суета и недодуманность мыслей приводят к глупостям, на которые у тебя права нет. Поедешь, как следует не подумав, - не доедешь.
На базу свинью везти не хотелось. Некуда, засмеют, да и кормить заставят… На мясокомбинат?
- Не-а, не примут. Справок нет, - мечтательно протянул Вася.
- Каких, ёптыть, справок? Привезли и слава богу, дармовое-то.
- Они не имеют право его взять, ну там болезни всякие у свиней… Должны быть справки.
- А ты откуда знаешь? – Рыжий начинал кипятиться. Вася, без году неделя, а учить вздумал!
- Я свининой торговал. Оптом. Деревенские, у которых мы закупались, специально ездили куда-то эти справки заверять. Иначе, на первом же посту мильтоны тебя назад завернут. Если не откупишься. Ну, так мы-то на рынок сдавали, там проще, Валя, Зина… На мясокомбинат точно не примут.
- Постой, постой!..
- Она мне сейчас тут все засрет!..
Ехать решили к Андрюхе, бывшему Васиному напарнику. Свой дом, загон. И заколоть сможет.
Машина рванула, и вскоре ее задок уже мелькал, подпрыгивая на ухабах, меж полисадников на окраине города, за Фабричкой.
Андрюха оказался дома. Вышел в валенках на босу ногу, в чем-то, накинутом на плечи, с голой грудью, заспанный. Свиней давно не возил, но эту принять не отказался.
Задок подогнали к сараю. Свинья из машины не выходила. Вдруг взревела чего-то испугавшись, но жестокой, брезгливой шоферской ногой была внезапно вытолкнута наружу. Хищно полаивая, напряженной рысью промчалась по периметру загона. Замерла, облокотившись на стену. Андрюха равнодушно вывинтил тусклую лампочку, закрыл сарай.
- Когда вам?
- А чего тянуть-то?..
- Ну, завтра утром подъезжайте.
Делить решили поровну, на четверых.


Он словно всхрапнул.
Опять эта чертова математика! Но сожаление, будучи умозрительным, будучи следствием (гм, странно, и когда успело?..) пошловатой психологической банальности, заезженных манер, сразу ушло. Осталось одно нутро, блаженство. Кто там у нас самый главный романтик? Какова обязательная, эмоциональная составляющая делания и дальнейшего существования мира?.. Только «красивая» формула правильна... Мир вдруг смилостивился и на какое-то мгновение показал, что может делиться на разум без остатка. Стал видим внутренним глазом во все стороны весь. Следом, там же, внутри что-то заклубилось, загудело с диссонансным интервалом в секунду, заскрежетало, взрезало по живому вдруг явившуюся, не запылившуюся, будь она не ладна, душу.
Как говорится, все эти мысли одновременно…
Сколько-то времени он видел темноту. Появился серый цвет. Он понял, что пятится и что смотрит в темный угол. Амбар, как в деревне… Увидел плечи, пальцы. Дернул чем-то внутри. Пальцы дернулись - его.
Ныл затылок, но на удивление легко и ясно складывались мысли.
Похмелье, что ли? Может снится, что похмелье. Но когда во сне начинаешь задумываться «не снится ли?», уже точно знаешь, что снится. И с удовольствием просыпаешься. Сейчас двигаться было некуда, он не спал.
Где он?
Твердый, сухой, земляной, весь в колдобинах пол. Доски, щели, сарай. Звуки, голоса. Он знал, что идут сюда, к нему, за ним. Спрятаться? Но ничего не скрыть, и все обнаружится. Чего уж тут!.. Вот только надо встать…


Резать было страшно только один, первый раз. Именно погружать длинное лезвие ножа вот в это углубление под ухом. А потом все просто. Прижав всем телом, выжидать, смотреть в ее пьянеющие глаза. Думать, что вот ей, наверное, в этот миг хорошо…
Со временем появились ладность движений и скупая ремесленническая мудрость.
Андрюха шел к сараю. Были зрители. Они перетаптывались где-то за спиной. У Андрюхи сладко и тупо, будто при перемене погоды, рдело что-то внутри и в голове в предвкушении демонстрации мастерства ритуала, когда тело и руки – инструмент, уже бездумно не совершающий ничего лишнего, и можно на всю эту элегантную, метафизическую красоту движений смотреть со стороны.
Он оглянулся, далеко ли отстали (может, подождать, улыбнуться?). Нет, следуют приемлемо рядом, глупыши. Поворачивая ключ, он запрокинул голову. Глядя куда-то в небо, выпростал из ушек душку замка. Легко приподнял и отвел в сторону висевшую на двух вырезанных из зиловских покрышек, размятых временем, непогодой и частым повторением движения петлях дверь. С лукавым изгибом на губах присел и… мгновенно исчез в темени сарая.


- А где свинья?
- Не знаю…
Он спросил про свинью, потому что надо же было о чем-то спрашивать. Молчание было глупее всего. То, что свиньи не оказалось на месте, его почти не тронуло. Возмутило наличие этого мужика в его сарае. И только потом - украл? Но чего тогда сам остался? Что-то тут не связывалось, и это задерживало развязку.
Ниже его, весь в пыли, видимо, валялся. В сумраке возраст ускользал. Ну, старше его. Лет сорок. В общем, старше тридцати, - старичок. А как у них там дальше-то, у старичков, – неизвестно. Не бывал, не знаю…
Может по пьяни забрел?
- А ты кто?
- Я сейчас уйду.
- А чего тут делаешь?
Молчание.
- Мне надо идти…
- Ну ты хоть объясни, чего ты тут делал? - по Андрюхиной спине побежали мурашки, он вдруг заговорил тихо, рассудительно, и ему это нравилось. Мы, мол, тоже интеллигентно поговорить умеем и без причины морды не бьем.
- Случайно.
Все длилось мгновение. Вполне вероятно, что и диалога-то никокого не было. Может, глаза одни говорили… А может и не только глаза, но, пока Андрюха находился в рассеянности от собственных чувств, мужик, ретируясь стороной, вышел в дверь…


Вместо Андрюхи со свиньей Рыжий, Василий и водитель увидели незнакомого мужика. Озирается. Одежда городская, но вся грязная. Пошел к калитке. Затворив ее, вяло побежал.
Где же Андрюха?
Стоит в дверях, облокотился о косяк, то ли щурится от света, то ли ухмыляется.
- А свиньи вашей нет!.. – развел руками. Э-эх, можно пожертвовать сараем, можно позволить мужикам отираться на его территории и потом без объяснений уходить, можно пожертвовать многим, здравой памятью, безопасностью и всем остальным, но чтобы только иметь возможность хотя бы иногда вот так вот разводить руками и так, с укором, говорить – «а свиньи-то вашей нет!..»
А эти трое об этой истории будут потом не сговорившись синхронно помалкивать. Для начальства и других, - понятно - хотели воспользоваться служебным положением. Друг перед другом, - вроде бы неловко было, что приходится это скрывать, лучше молчать, будто не было! Но на самом деле молчать они будут совсем о другом, о том, что с самого начала чуяли, понимали они, что свининка-то эта какая-то, ну, странненькая, ненастоящая что ли, что не далась бы она им по-любому. А по прошествии времени и вся эта история стала казаться всем троим какой-то стыдной, ненастоящей, словно сели четыре взрослых, серьезных мужика среди бела дня ни с того ни сего в песочницу и стали лепить куличики. Нет, лучше уж ее не касаться больше вовсе, этой истории, и в самом деле – как не было! Короче, заморока.



4. ДЕРЕВНЯ

Раннее утро. Солнечная дымка. Разложив на поросшем мхом то ли бруствере осыпавшегося окопа, то ли склоне воронки от снаряда свои «тарелки» и «вилки», они играли во что-то про дом. Таинственных углублений, соединенных между собой уже еле заметными проходами, было много в этих местах. Очень давно была война… Но сейчас все эти взгорки со всеми их прекрасными канавками были их собственностью. Оп, и домик готов!
Справа, сквозь стволы молодых сосенок, чернеет пятно бани горбатой старухи-колдуньи. Но они держатся на отдалении, ближе положенного не подходят и потому его почти не боятся.
Откуда-то поблизости раздаются голоса других «семей». Наверное, оттуда же пришло и взволнованное «театр приехал!», и все стали судорожно разбегаться на коротких, карликовых ножках по своим настоящим домам – предупредить, – чтобы потом встретиться во вполне всем известном месте, смотреть представление.
Синий штакетник, калитка, длинный проход, - справа потемневшие доски дома, слева гигантские, аркой к дому, кусты сирени – впереди, в глубокой, свинцовой тени, лавки и стулья, все, что в доме разрешли взять. Еще дальше натянута тяжелая, темная ткань. Она провисает, образуя складки. Плавные изгибы – первое из того таинственного, на что пришли посмотреть.
Зал заполнен. Справа, на тропинке, ведущей от веранды дома, что-то зашевелилось, тенью метнулось к занавеси. Пауза, и оттуда сначала раздается противненький, писклявый голосок, потом, над обрезом появляется маленькая, еле различимая фигурка того, чей голосок раздавался. Представление начинается.
Чистозвонов играл добрую тетушку-фею. В огромном, темно-красном платке, наброшенном на плечи, был похож на цыганку. Расхаживал в натуральную величину, взывал, подмигивал зрителям, чем-то тряс, что-то обещал тем, маленьким, которые были на уровне его глаз, над занавесью. Спасал, творил чудеса!
Это был провал! Фигурки, вырезанные из картона, были слишком малы, чтобы можно было разглядеть черты, разобрать в них какие-то чувства. Фея – слишком конкретна, слишком узнаваем был в ней этот взрослый красивый голенастый парень (сколько ему было, лет шестнадцать?), живущий с двумя своими, уже настоящими, тетками в этом доме. У зрителей было острое зрение, они видели фальшь и понимали, что спектакль - лишь отблеск, видимая, вероятно, в силу какого-то несовершенства самого процесса «оборачивания», или просто почему-то не лучшая часть того, что прячется за дымкой, что скрыто за занавесью, - на складки ее, единственно в тот миг, можно было смотреть бесконечно, - что собирает пальцами в горстку и держит в звенящем, сладком напряжении всю округу, видимый и невидимый ландшафт которой был каждое лето полностью, безраздельно их.
И, конечно, устроители тоже всё знали. В первую очередь Чистозвонов, недаром ведь подмигивал и мурлыкал. Поэтому, когда, после завершения нехитрого представления, весь вертеп был как-то быстренько, поспешно разобран, в этом почти не было горечи, это не означало, что исполнитель слаб и безоружен перед несовершенством того, что они показывали, и сейчас просто сбегает, это означало, что зрителям большего знать не полагается.
…Навязчивая откровенность. Слабость. Добежать до дома. Спотыкался. Бежал. Долго, изнурительно долго, будто стоял на месте. Жу-у-у-ткая слабость. Медленное прокручивание декораций несоразмерно усилиям. Сон. Спать, спать, закатив глаза, спать... Деревня…


Сколько он проспал? Пять минут или сутки. Светило солнце, чирикали какие-то птицы. Время от времени, срывая полог дремоты, проезжали грузовые машины. Морщился от боли. Накрывался снова. Где болит? Да вроде нигде… Или везде? Что случилось? Надо встать. Иначе не вспомнить. Иначе потонешь в этой боли.
Который час? Судя по солнцу за окном, самое пекло. Часа два – три. То есть, по крайней мере, с утра его на работе не было. Это поправимо. Незаметно проскочить к себе в подвал. Мало ли куда отходил!.. Пока так. Сейчас самое главное включиться в рутину. Потом можно будет оглядеться, и само собой все постепенно выяснится. Вперед! Ого, всего-навсего пол второго. А солнце не такое смертельное, как из недр квартиры. Ну вот, всё не так плохо…
Выхаживаясь, проталкивая глупую, упрямую кровь в жилы, спасаясь иронией над наивным организмом, торопящем в неизвестности время, и придумавшем (безжалостным каблуком ее! Так, так, чтоб пищала! Устрица!..) себе глупую боль, он дошел до магазина, до двери подсобки. Не сбавляя скорость, метнув орлиный взгляд в сторону торгового зала, подняв левую бровь на темные (света нет, отсутствует!) окна кабинета директора, провалился, как в лузу, в свою гробницу. Не глядя, протянул палец, щелкнул выключателем, замаскированном в огромном боку аппарата. Загудело. Вывернутые внутренности дня, его остекленевшие глаза прикрыл простыней равномерного гула. Отвернулся. В мыслях о покойном должна быть аккуратность. Уф-ф-ф-ф!.. Теперь, не торопясь, все по порядку. Место преступления, улики, мотивы, убийца.
Какой-то чердак. То есть, что?.. Интересно, как это так получается - совсем не помнить! Ну, сон – это понятно, просыпаешься, и знаешь, где ты был, когда тебя не было – в кровати. А тут – будто тебя не было нигде. Или был? Кафка, Вениамин, Семнадцатое. Чердак, Кафка… Ну, это как-то понятно. Кафку он читал. «Процесс» и даже ранние рассказы. Понравился самый первый и самый короткий, похожий на мимолетный, по ходу ни на секунду не прекращающегося движения камеры, выплеск пьяных эмоций из чадящих дверей трактира в каком-нибудь из романов Достоевского. Другие были научными трактатами, в которых он, издевательски не обращая внимания на читателя, методично решал одному ему ведомые задачи. Или вещал?.. Все одно!
Далее Вениамин. Так, Вениамин подождет, давайте усложнять постепенно!
Семнадцатое. Семнадцатого ему на укол. Он укушен собакой.
Теперь Вениамин.
Кто или что такое Вениамин он вспомнить не мог.
Хоть ты тресни!
Теперь с другого края. Сарай. Он даже там с кем-то разговаривал. Незнакомые люди. Что они подумали? Какая разница, быстрей забыть! От чужой жизни сейчас мутило.
А если чердак и сарай - это одно и тоже? Они, конечно, чем-то похожи. Сумрак, стропила, подвижная вогнутость крыши, наползание пространства, подозрение в иллюзии… Еще эпилептики, говорят, ничего не помнят. Эпилепсия что ли?!! Тэк-с, приехали!..
Спустя вымороченное время, он поднялся наверх, в зал, показаться на глаза.
Танька тут же застрекотала:
- Гудели что ли вчера?..
- Да вроде нет. А что?
Что у него на лице, то у нее на языке.
- А то я не вижу!.. – она легонько кольнула интонацией и тут же слизнула красную капельку следом идущим понимающим взглядом. «Не забыть про укол. Надо где-нибудь на календаре отметить. Семнадцатое… Гм, Вениамин, Кафка. Дурь какая-то!..» - подумал Ипполит.
- Очень заметно?
Отворачиваясь и чему-то опять обижаясь, Танька пожала плечами.
Капризная. Немотивированные смены настроения – первый шаг к сумасшествию. Пусть думает что гудели.
- Пойду проветрюсь, - и вышел во дворы Каменки.

Кроме районов родных, Каменки и прилегающей к ней Фабрички, так сказать «из достойных», с историей, в городе была еще Ивановка. Иоановка. И если про другие, прикладные, рабочие районы жители их помалкивали, то про Ивановку живущие там всегда говорили в превосходной степени и с ноткой ничем не обеспеченного аристократизма. Вот, мол, Ивановка – это да, это хороший микрорайон, и нам в нем жить ох как нравится! Попадая туда, Ипполит всегда начинал примерять себя к той жизни, искать, чем же таким берет то место. И не находил. Пугался совсем не умозрительной тоски, будто его в миг насильно отправили на поселение в новое место с теплыми, но чужими солнечными бликами на тротуаре, на каменных столбах решетчатой ограды вокруг здания восьмилетней школы с белой лепниной над входом.
Вспомнившись сейчас, его разозлила эта хищная, дебелая радость других. Захотелось отправить всех на чужбину. На чужую территорию.
Он свернул в проход между домами. На углу длинно шмыгнул носом. Территория!..
Вон там стоит давно снесенная беседка, перила которой они когда-то отирали. Он, завидуя какому-то уже взрослому, двенадцатилетнему пацану, легко сыпавшему смешными анекдотами, решил тоже рассказать. Очень хотелось! Так же легко. Уже было вдохнул, чтобы произнести первые слова, но воздух из горла вышел без них… И тогда он рассказал что знал – концовку сказки про лису, выставившую собакам из норы хвост, который мешал ей убегать от погони.
Вовка Федякин из серого дома научил его делать игрушечные палатки из листов бумаги. Квадрат разрезаешь до центра и нахлестываешь углы друг на друга. Один или два раза он приходил к Вовке играть в солдатиков, живущих в таких палатках. В сумрачном и мокром углу Вовкиного дома, между третьим и четвертым этажами существовала не продуваемая ветром складка, мертвая зона, затейливая аэроловушка. Заходя в подъезд, Ипполит на нее косился - там всегда что-то будто бы застаивалось.
Впереди, на взгорке, у подъезда стояли пенсионеры.
«Похороны, - определил он, - Похоронная толпа, даже без венков и прочего, легко узнаваема. А вот поди ж ты, на Каменке редко кто умирает!.. Похороны, кажется, к удаче».
Подходя, замедлил шаг. Был разговор:
- Да и вот у моей золовки два года назад инфаркт был.
- У твоей инсульт.
- Тоже вроде ничего-ничего, потом в один миг скрутило.
- Да, да…
- А у него Валька-то хоть ничего?
- Да я ее на днях в хлебном видела…
Подъехала скорая. Вышел врач-мужчина и санитар. Вошли в подъезд. Народ зашевелился. Спустя долгое, томительное время ушел и шофер, потом вынесли носилки. Быстро задвинули в машину, Ипполит не успел увидеть лицо. Да и чего бы вдруг!..
- Чего случилось-то? – спросил вновь подходящий.
- У Юрки Кашмирского инсульт, - поторопился кто-то объяснить.
Ипполит повел носом. Когда он жил в этом доме, Кашмирский с женой и сыном жили этажом выше, в такой же как и он коммуналке. Ипполиту нравилось, что они его соседи. Смуглая кожа, густые волнистые волосы, серые прозрачные глаза, большой нос, пухлые губы. Кашмирские казались Ипполиту очень красивыми, светились благородством. Его сыну, который был старше Ипполита лет на шесть, он завидовал. Отец – художник! У него и имя было какое-то благородное, не то Леонид, не то Георгий. Да и сам он тогда тоже, кажется, уже начинал рисовать… Однажды они, малолетки, собираясь попартизанить по чердакам, на него натолкнулись. Он лежал на крыше, отдохновенно глядел на дали и курил. Встретились глазами одновременно, они, вылезающие их слухового окна и он, приподнимающийся на локте. Испугались, пустились бежать. Схоронившись, прислушивались. Чего он сейчас делает?
Они подсмотрели тайное, какую-то игру, страсть, слезу. Этого не прощают. Сталкиваясь потом с ним на улице, - внутренне отчаянно затаивались, испытывая силой желания исчезнуть возможность исчезать. Но он себя никак не выдавал, не обращал на них внимания, будто их и вправду не было. Так было надо. Гм, взрослые, наверное, имеют право не стыдиться чего-то стыдного. Это наступает само собой, дается даром. Надо просто стать взрослым.
Но взрослые так же и умирают. Леонид-Георгий умер внезапно через несколько лет неизвестно от чего. В подъезде говорили «от сердца», что звучало странно, похоже на «от души». В общем, казалось, будто сделал он это с какой-то целью, демонстративно, раньше своего отца, подмигивая им, мальчишкам, и зачем-то напоминая об этой печальной обязанности взрослых – умирать.
Ипполит изредка видел Кашмирского в здешних дворах. Часто с девочкой-подростком, - от сына осталась внучка. Они шли всегда одной дорогой, соединяющей Каменку с Фабричкой. Возникала буколическая картина писания этюдов на пленэре. Справа уголок леса, край наклонившегося, старого, живописного забора, желто-зеленое пятно луга, слева одиноко стоящее раскидистое дерево для акцента и равновесия. Этюдов, из которых в мастерской Кашмирский выводил потом свои напудренные, напомаженные пейзажи… Но этюдника с ним никогда не было. Может, за Фабричкой у них просто огород, полстарого тещиного дома с сараем, может, он никогда и не работал на природе, не делал этюдов, не умел или постепенно отказался от них, потому что это же беспокойно – воевать с красками.
Ипполит каждый раз всматривался в спокойное, обыкновенное лицо Кашмирского. После, против закона, подленькой, выворачивающей все задом наперед смерти сына, лицо родителя должно было быть другим. Оно не могло оставаться человеческим!.. Простоватая маска была либо издевательством, либо маскировкой чего-то такого, что должно было теперь жить в человеке без его участия и ведома.
…Скорая с Кашмирским давно уехала, он, вероятно, уже лежал после укола в какой-нибудь специальной палате, внешне целый, здоровый, только серый, но внутри разорванный, и тихо отвечал на сноровистые вопросы хваткого, бессмертного врача.
Всё случилось, когда он стоял у окна. Гигантская цыганская игла вошла на вдохе. Вдыхая по инерции, он протыкал дальше. Задержал дыхание, потравил имевшийся в легких воздух, наклонился вперед, осторожно вдохнул опять, - игла легко пошла дальше, уже насквозь. Он слепо оперся на треногу, на острое ребро фанерки с недавно начатым этюдом, выгнулся и, словно окостенелый, уволакивая за собой в сторону и этюд и треногу, повалился на пол…
Пришедшая через сорок минут из школы внучка, боялась к нему подойти, ватная от испуга, позвонила соседке в дверь напротив…
Пенсионеры разбрелись.
Ипполит вдохнул. Воздух закрутился, зазвенел где-то в голове, сделался сладким.
Все далось само, - так это называется. Но что означает? Он видел медленный поворот беспомощной треноги, соскальзывание фанерки, обратил внимание на случайность ее местоположения после падения, на открытый рот Кашмирского, на его слегка согнутые в коленях ноги. Далось само, вкралось тайком, было неизвестно с каких пор, с давнего детства, было само по себе, не было, было всегда, не далось вообще, никак не называется и ничего не означает…


Первый приезд. Она показалась ему очень длинной. На самом деле всего девятьсот метров, - они потом мерили велосипедным счетчиком. Но тогда она началась на станции. Три с половиной километра лесом. Сосны, дремота… Взгляд ожил, стал тягуче мазать окружающее, скользнул вперед и созерцал уже какой-то пригорок, стоило впереди замаячить просветам. И действительно, медленно-медленно, вот они, вышли на пригорок.
Опустились, полого выправились на горизонтальную тропинку, миновали деревянный, высокий и узкий, три доски, чертов мост. Впереди еще один взгорок, - клубятся кроны сосен и облака, - кажется, что далеко, идти и идти, и они неизменно будут идти вместе с тобой, - не настичь, не войти. Но вот различился первый домик. Такой он умел рисовать. Квадрат стены, квадрат окна, треугольник крыши, потом пририсовать сбоку такой, особый вытянутый квадрат, если стараться сохранять направление линий, слегка их сдвигая, то – о, наслаждение – вдруг сам собой получается домик… В разговоре рядом услышал слово - баня. Гм, он рисовал баню.
- Ну, надо передохнуть. Чего ты, садись, как раз лавочка.
Как раз середина вереницы домов, как раз темная, нависающая стена господского дома, громадный тополь, накрывающий дом, до лиловатых сумерек закрывающий небо! На эту лавочку он не посмеет сесть! Слишком узка, впритык к забору, упрешься спиной и сядешь на землю. Слишком близка к дому. Она не наша! Что вы делаете?! Никогда потом и не сядет, даже не задержится около нее, около этого дома ни разу! Тогда был единственный раз. По глупости взрослых. Прости, кто должен простить!
Этот дом потом сформируется как дом бабы Нюры. Маленькая, горбатая, с клюкой. У нее - козы, ее – впереди в посадках черная баня, никогда не видел, чтоб топили. Идет через поляну от дома к бане, что она там делает?.. Колдует. Кому-то заливали: вот она идет здесь, а стоит на миг отвернуться – уже у леса…
- Упрямый, надулся и молчит. Ладно, пошли.
Дошли до крайнего дома. Их терраска. Он живет с бабой Таней и дедом Николаем. Его передали на лето как багаж, не спрашивая. Он только успевал созерцать стремително меняющиеся картинки. Капризов и тоски не было. Пока рассматривал – привыкал.
Рядом лес. Еще ближе к лесу, с другого бока дома – одинокая дачница.
- Ипполит, закрывай калитку, стадо гонят, бык войдет.
Корова добрая, толстая посередине, жует, слушает. Коров много. Быка среди них еще надо найти. Прячется. Оказавается неожиданно рядом. Глухая, слепая, безжалостная сила. Не уговорить, только бежать.
К ночи лес совсем чернеет.
Утром, приподнявшись на подушке, он видит через окно поворачивающих из-за забора к их дому родителей. Молодые, улыбающиеся отец с матерью. С дороги. В отпуск.
Перед домом пыльная дорога, столб с наклонным к нему столбом-упором. Есть столбы-одиночки, рядовые-солдаты, их большинство, а есть вот такие, с упорами – офицеры. Один на полсотни. Элитные части – в направляющих белого камня, ладно схваченных поперек в двух местах жгутами из красиво идущей ровными витками толстой проволоки. Штык, пушка.
Столб растет из кустика травы. Ипполит оборачивается и замирает. Прямо на него несется черная, всегда сидящая на цепи, злая хозяйская собака. Чей-то окрик. Не добежала. Будто растворилась.
Полдень, что-то опасное сверху. Солнце. Стрекот кузнечиков в высокой траве. Взрослые ослабили внимание, и ему впервые удалось вырваться из-под их пригляда. Он вдруг видит, что в это время дня никого в мире нет, он один.
- Т-с-с-с!
Видимо крикнул. Тетенька склоняется к нему сверху с прижатым к губам пальцем, потом, не разгибаясь, разворачивается и молча показывает этим пальцем на коляску в отдалении у забора. Сама она ходит рядом, каляски не касается, будто не замечает, чего-то ждет, но, хитрая и злая, ее охраняет, только о ней и думает. В коляске что-то скрыто. Оно спит.



5. ОВМЧ

Про что...
Про то, как в четыре ночи ворочаемся, спеленутые в постели. Бьемся. Не спим. Мысли расходятся группками по горизонту тела, стоят жеманными блямбами-батонами в трубах ног, ртутными дробинками закатываются в далекие закоулки пяток.
Утром - словно акробаты с лонжей на поясе. Сноровисто принимаем вертикальное положение. Побежали секунды. Встаем с одним большим пузырем около ушей. Ничего не помним! Оказывается спали!
«…прислушивайся к снегу!» Только это. Было глубоким, понятным, с тонкой дымкой. Оказалось банальностью. Валяющейся скорлупой. Бесполезно!
Бесполезно ли? И зачем?
Поначалу и вопросов не было. Как там, - оно подходит к реке, чтобы напиться и чтобы выпить её всю. Напившись – просто уходит. Неточная цитата. Раньше мы были под защитой. Дома, деревья были расставлены там, где им дОлжно было стоять, дороги проложены единственно возможным образом. Идеальная карта местности! Нам с добрым снисхождением всё позволяли. Мы ныряли, не боясь задохнуться. Знали – спасут, простят, утешат, убаюкают. Всемогущий Инкогнито. Те же живые дороги… Не перепутаются, подправят будто ладошками, окажутся дорогой к домам, один из которых – твой.
Кто-то знал всё! И был за всех в ответе.
Но он исчез или стал равнодушен. Интересно, это только у нас так случилось? Проверить нельзя, а когда станет очевидным, тогда будет уже поздно. Лишнее доказательство, что ничего не повторяется и не возвращается. Мы идём только «туда».
И еще вопрос. Кто-то должен сейчас знать «как надо»? Другие, взрослые, знают как надо? Оказывается, не знают! Глупые, слепые, бездомные, чванливые.
И всё брошено!..
Спугивать сбивающиеся на уровнях разных этажей в складках домов, в углах дворов летучие группки прозрачных слов (или что там еще прозрачное?), нюхать шлейф, успеть схватить одно-два, если удастся, вытянуть остальные - «прислушаться к снегу», - единственно возможный способ. Способ чего? Не знаю.


Я нашел его стихи неожиданно быстро, как в кино. Искал-то ежедневник, в который собственноручно в свое время их переписал. Перебрал стопку своих бумаг, бездумно протрещал, будто колодой карт, листами трех огромных амбарных книг. И наткнулся на оригиналы!
То были несколько вырванных из блокнота, неразграфленных листков, неаккуратно смазанных по корешку каким-то темным (может быть, от времени) клеем. Зачем он их склеивал? Я помню этот процесс, - за разговором со мной, намеренно неряшливо. Намазал и, не вытирая лишнего, отложил, чтоб подсохло. С таким удовольствием! Будто не склеивал вовсе, а, не знаю, рисовал акварелью, не подправить… Еще был лист писчей мелованой бумаги, сложенный пополам, и маленький листочек, из другого, совсем маленького блокнотика. Все исписано черными чернилами, мелким бисерным почерком. Оттого, что я держал сейчас в руках вещи давно мною вроде бы выброшенные, на мгновение почувствовал уже упомянутую, веселящую легкость. Будто отмотал время назад, будто сделать это оказалось очень просто, и я скрытно радовался новым способностям.

«Вечно холодное море волны считает свои, не умея сказать слово «вечность». И через тысячу лет море не выйдет на берег. Гребень холодной волны, - я ничему не учился, я …(неразборчиво)… и жил, чтобы разбиться о камни. Каждое утро рыжее солнце вползает на землю с тем, чтобы вновь соскользнуть. Зверь припадает к воде, чтобы выпить всю реку до дна, но, напившись, уходит.

День, как пожар разливался удушливым маревом; сегодня придем на последний экзамен, под утро сверкнем колокольным гекзаметром и свалимся замертво, а сотни пудов растревоженной бронзы в недоумении смолкнут над нами.

Снег золотили собаки. Снег затаптывали прохожие, снег убирали дворники: каждую весну снег тает. Над снегом я непрерывно слышу твой смех, над снегом человеческий голос как голый. Пока снег не придавят к земле, он носится над городом молча и напряженно; так смотрит с рук Сикстинской мадонны младенец. Судьба снежинок – всю зиму лежать под ногами, передавая друг другу свет звезд.

Ночи марта промыты настолько, что, куда бы тебя ни забросило, не дано тебе спрятаться, как в ту осень, не укрыть теперь расстояния ни одной из тысячи звездочек, ты не спрячешься, сделавшись маленькой, маленькой, настолько, что колешься.

Луне наплевать, есть у человека крыша над головой или нет, луне все равно, голоден человек или глотает, не успевая жевать, ей нравится, чтобы по ночам на улицах города лежали серебряные монеты, и эти монеты лежат.

Часы на руке, за окном, на столе, на стене всю ночь бешено барабанили в «завтра».

Зимой, когда мороз к пяти, мне хорошо с тобой идти. При минус двадцати пяти мне хорошо с тобой идти…………… А вот при минус сорока ищи другого дурака».

Желание, как в детективе, найти зацепку, потайную защелку, чтобы отомкнуть и войти, не сбывается. Казалось бы, вот она: убежденность в том, что «монеты лежат» на улицах города, прямо пропорциональна намерениям зверя «выпить всю реку до дна». Но зверь уходит с той же убежденностью, с которой и пил. Что с монетами?
Увеличительные стекла его очков… Он смотрит сквозь маленькую ледышечку. Искривляет пространство, в котором, как в балке сопромата, появляется напряжение кручения. Кончики пальцев рук начинают неметь от холода, ноги и шею сводит странной щекочущей ломотой. Нарушение перспективы, дезорганизация в пространстве с потерей ощущения масштаба и расстояния. В теле образовывается легкость, около носа обнаруживается пятка. Тайна происхождения чудес в этом мире заключена в том, что он, этот мир, в общем-то, неказист. И в конце – посмеемся. Ха-ха-ха!
Вероятно, мое появление стало бы для него сюрпризом, польстило. Взял и вынырнул у самого его носа. Неужели шел все это время рядом? Может быть, наблюдал?.. Если начать искать, можно даже скоренько найти следы присутствия… Но нет, я был далеко. И почему-то вчера вновь оказался рядом. Хотел уточнить цитату?
А может и не удивится. Он когда-то остановил меня на обочине широкого проспекта, каких было много в том городе. Дымка, перспектива серых четырехэтажек без крыш и балконов. Придерживая за рукав, не обращая внимания на мой выморочный взгляд и на то, что все ушли далеко вперед, декламировал. «Устала гладить холодный камень стальных, сведенных судорогой мышц. Устала, устала! Ты меня слышишь?!» Его не воспринимали всерьез. Говорил сбивчиво, при этом лицо сводила судорога, и он будто корчил рожи. Это отвлекало от сути сказанного, ее хотелось не заметить. Его переставали слушать, лишь из деликатности не перебивая. Но вот сейчас так и кажется, что он знал о причинах и следствиях этого мира больше, чем остальные.
Узнать телефон и позвонить!


Кораблик стоял на лакированных подставках на полочке. В нем жили маленькие человечки. Мальчик каждую ночь осколком карамельки, положенной у самой дверцы будочки, пытался выманить их на палубу. Они не появлялись. Наконец, когда взрослых не было дома, он без спроса достал кораблик и разломал его. Но человечков так и не нашел. Ах, что скажут взрослые, когда увидят, что я тут все разломал?! – финальное восклицание мальчика казалось не интересным, и я каждый раз начинал перебивать, что-то говорить, лишь бы его не слышать. Каждый раз возникал таинственный вопрос, я не умел его задать и требовал, чтобы мне читали заново.
Какой злой, неискренний и глупый мальчик! Испугался и сразу обо всем забыл! Но разочарования не было. Где же они все-таки?!! Опять ускользнули!
Что они делали на кораблике? Просто нашли себе помещение по росту? Или вполне серьезно выходили на палубу, крутили штурвал, взбирались по веревочным лестничкам на мачты, отдавали писклявыми, еле слышными голосками команды… Куда они плыли? Знали, не знали? Забыли? Притворялись? Ну, нас не замечали точно! Это дразнило.
Общество Видящих Маленьких Человечков.
Гм, наверное, ничего странного в том, как они появляются, нет. На обыкновенном месте воздух густеет как желе, то, что находится «за» ним, плывет и выделывает коленца. Но смотри-несмотри на это марево в упор, в открытую – ничего, кроме извивов, не увидишь. Надо научиться искренне играть в «не обращаю внимания», смотреть сквозь... Вроде ни о чем не подозреваешь, ничто не происходит и не привлекает внимания, смотришь в пространство и млеешь от созерцания пустоты. Создать разреженность. Чтобы их «тащило» их же собственное тщеславие. И тогда будь начеку! Они сами себя выдадут! Если посчастливится, можно увидеть их тени.
Сопят, топочут как таракашки. Вот где-то здесь их целая компания. И там тоже…
Нас по-прежнему не замечают.
Соседствуем.
Но не вздумай перехватывать взгляд, - тут же исчезнут. И никому не говори, - не простят, отомстят. Да и сам с собой – поменьше определенности. Хватай мысль и, не разглядывая долго, бросай, будто в испуге, что можешь перестать понимать значения слов. Останешься неуязвим, сохранишь остроту глаза, будешь всегда во всеоружии.
В городе, в вертепе жизни, нам «отводят глаза». С мукой отрываем взгляд от осенне-весеннего месива под ногами чтобы скинуть дурноту. Вокруг - лишь немое движение объектов, мерцание светотени. Неодолимо тянет снова уткнуться в землю, в мысли, которые бросил. Еще немного и заблудимся. Вороны за окном. Зимой неожиданно сбиваются в огромные, шумные стаи. По утрам замолкают, сидят в морозной дымке на ветках деревьев, полупрозрачные, как привидения и эмблемы. Завалящий орнитолог мог бы все объяснить. Да и сами уже объясняем, что так им теплей. Но наши объяснения – такая глупость! "О, мама, мама, что ж это за сила, что птичек наших в небо поднимает и в даль тугую дико устремляет? Поистине божественна... Адью!" Ту, что божественна, даже и назвать-то никак не получается. Только парадоксально помахать ручкой.
_______________

Узкую улицу хочется назвать переулком. Расположена вдоль склона, прямая, но все в ней как-то нелепо развернуто в разных плоскостях.
Начинается с двух не очень высоких домов по разным ее сторонам, стоящих так близко друг к другу, что они кажутся громадными, заслоняющими небо. Здесь даже в солнечный день всегда сумерки. Дома еле заметно склонились над улицей под неловкими углами, задают манеру движения. Машины неустанно поворачивают сюда с Проспекта, движутся не спеша, непрерывной вереницей, слегка покачиваясь, потому что улица идет чуть в горку и, хоть пряма по направлению, но раскачивается из стороны в сторону отходящими во дворы и скверы переулками.
С одной стороны переулки уходят вниз. Один - под темную глубокую арку дома, в замкнутый двор, в котором никто кроме жителей этого дома не бывал. "Как у них там дальше? Что же они делают, когда мы уезжаем?" - если тебе, туристу, всегда хотелось проникнуть за плоскую туристическую декорацию, то вот он - наиболее короткий способ попробовать увидеть их, жителей места, будничное дерьмецо жизни, их тапки под кроватью.
Дальше - второй переулок. Пройдя через сквер, упирается в дом ранее бывший церковью, от которой дому досталась полукруглая стена алтарной части. Обычный жилой дом в четыре этажа, с одним подъездом. Но для церкви он неестественно высок… В общем, все это спектакль ее проектирования, строительства и теперешнего незавидного существования делает фарсом.
Автобусная остановка. И еще до и после нее переулки, и еще… - уже между низкими деревянными домами, навстречу спуску такой крутизны, что тот обрывается в бездну...
С другой стороны улицы, как раз напротив арки во двор, иметсяся всего один, короткий апендикс-отросток технологических площадей ресторана. Ящики, пустые металлические клетки, запертые на замок... И далее по этой стороне – красная, кирпичная, длинная, скучная, тюремная стена трехэтажного здания вискозной фабрики.
Упиралась улица в деревянный с каменным низом дом, раздваивалась. Рукава уходили в противоположные стороны в далекие дебри города со своими спусками и подъемами, закоулками и болотами, куда уж точно ни один турист никогда углубляться не рисковал, по причинам невозможности выбрать по какому же из направлений пойти, оказаться в удаленности от главного маршрута, боязни заплутать, опоздать, не вернуться…
На ничейном трехпалом перекрестке неприкаянно. Таблички. Дворовая, Скитская. Не пойдем пока и мы. С грустью взглянем на где-то там, в неизвестно какой глубине расположенные дома коренных жителей, обреченных жить в этом городе.
Поворотим назад.
Летом на улице всегда пыльно, жарко. Особенно у стены фабрики. Зимой особенность другая – машины. Тянутся, и тянутся, и тянутся, напуганные вероятностью забуксовать, заполошностью пешеходов, стесненные множеством других в беспорядке напаркованных машин у обочин, валами раздвинутого и неубранного снега. Дальше? Дальше слева черные, врытые, повернутые в одну сторону изваяния людей на остановке. Еще дальше наша прозрачная, суетливая, легкая стайка на углу сквера. Взмахнем кистью руки, в надежде то ли поймать, то ли вспугнуть. Мы для них – стихия. Вспорхнут, но тут же возвращаются назад. Какое-то у них сегодня здесь дельце!..
Вот мы и опять у ее истока, у Проспекта. Улица эта была самой старой в городе. Обернемся еще раз, убежим опять вверх по ее движению и опять возвратимся и убежим снова. Ляпнутая каким-то случайным образом в центре города, прямая, но одновременно и какая-то кривенькая, с прямыми углами бывших доходных домов, с неловко пригнанными плоскостями их серо-розовых фасадов… Устанем от снования взгляда вдоль и поперек, пытаясь окинуть затаенный смысл, в мгновение отдалимся на почтенное расстояние, охватим ее всю и удивимся все продолжающемуся ее существованию.
На старых фотографиях она почти нарисована, почти из мифов, преданий и слов - через эту черную пропасть годов, которых вовсе и не было, окончательно неуязвима.


6. ВАСЯ

Это было в феврале. Вася еще работал на местном телевидении помощником операторов, таскал за ними штативы, тяжеленные сумки с аккумуляторами. Работа немудреная, а таинственное, пугающее поначалу словосочетание «подготовить площадку», стало очень быстро понятным, кодовым, делающим всех их обладателями особого знания, членами братства.
Особенное свое положение становилось особенно отчетливо Васей осознаваемо в присутствии гостей. Придет иной случайный телезритель к ним на студию, и Вася становится в его присутствии подчеркнуто серьезным, не произносящим, - изрекающим слова, которые пришедший ловит, как откровение, поскольку не просто слова это уже, за ними - особые смыслы, то, что сокрыто от него, пришедшего, но дано им, как избранным!.. Лови, лови эти смыслы, телезритель, пробуй почувствовать!
Так и работал Вася, паразитируя простодушно и не очень на чужих привилегиях, поскольку если и были посвященные, то они обретались не здесь, в каптерке помощников операторов, а где-то там, в журналистских да дикторских… Так бы и работал, кабы не… Впрочем, все дальнейшее с телевидением мало связано, он мог бы «так бы и работать» в любом другом месте, - думается, оно все равно случилось бы. В другой модификации.
Таял снег. Напирала весна. Когда мокрый воздух внезапно приносил Васе оттенки воспоминаний из других его жизней, становился он задумчив и даже мрачен.
- Не люблю весну, выть хочется, - появляяся на опушке, объяснял он вслух свою задумчивость, осматривался и опять удалялся.
И вот в одно из утр на Васиных губах неожиданно замерцала таинственная улыбка. И тут же была замечена кем-то из женского состава.
- Хо-хо, Вася, солнышко нася, уж не влюбилься ли ты?
Посмеялись, дурашливо пошепелявили. Корча кривые гримасы, смеялся со всеми и Вася. Посмеялись и забыли. Но он долго ходил как обожженный. Как узнали? Ведь попали в самый центр. Который уже раз он стал себе выговаривать, что надо быть осторожней.
Нет, он не влюбился. Но он задумал влюбиться!!!
- Вася, тебе надо найти девушку, - игриво сказала ему как-то в корреспондентской Лариса, женщина, должностные обязанности которой были для него загадкой.
«Уж не себя ли она предлагает? - подумал Вася. - А что?.. Ну, нет!.. Эти женщины, не поймешь!..»
Но предложение, сама, вдруг распустившаяся из ничего перед его носом, эта возможность запала. «Может и вправду надо, со стороны видней». Властная весенняя мука подзуживала что «несомненно, видней», что «пора»! Он встрепенулся, засветился лукавой улыбкой, затаился будто перед киносеансом. Томительно ждать! Уже ничего не изменить! Билеты куплены!
Иногда Васю просили спуститься вниз, на проходную, препроводить очередного посетителя. Он выказывал молчаливый протест. Он помощник оператора, а не мальчик на побегушках. Но ходил с внутренним удовольствием. Громкое, равнодушное «кто на телевидение?» – и потом несколько сладостных секунд многозначительного молчания в лифте. Он главный, кто его знает, может и правда не последний, забот много. Двери открываются, и он выходит первым, некогда ему тут субординацией заниматься. А то наоборот, галантен. Пожалуйста, за мной, вам налево и до конца, - почти не задерживаясь, обозначает кистью руки необходимый путь следования просителя, а сам, элегантно переставляя ноги, шествует дальше, прямо в самые дебри святая святых… В общем, во всем можно было найти интерес и настроение.
С утра лифт был сломан. Мотыляться с седьмого на первый и назад в этот раз не хотелось ни для других, ни для себя. Пошел. Внизу много народа.
- На телевидение!..
На возглас вышла невысокая, худощавая девушка. Капюшон, красный с мороза нос, косая длинная челка, короткая кожаная куртка болотного цвета, перехваченная у самого низа ремнем с резной, немыслимой пряжкой желтого металла.
- Я, наверное, к вам… - снова неуверенно зачем-то полувопросила она, растягивая слова.
- Лифт не работает, придется пешком.
Она коротко кивнула, и они вильнули в дверь на лестницу.
На пятом этаже она обернулась к нему, смущенно улыбнулась. Он увидел, что она раскраснелась, устала и задыхается, но остановиться не догадался, и они поднимались выше.
Потом он видел, как она уходила. Держась за ручку полузакрытой уже двери, что-то сказала кому-то в журналистскую. Закрывая совсем, машинально обернулась через плечо направо, увидела его, споткнулась глазами и отвернулась. Долго шла по коридору к неработающему лифту обратно в свою жизнь.
Через несколько дней она пришла снова. Встретились как знакомые. Лифт опять не работал. Вася решил, что надо бы как-то пошутить на эту тему, но придумать ничего не смог.
…Она сидела в редакторской. На столе были расставлены кувшинчики и свистульки.
- Красота какая… - взревел Вася.
- Вот, просят рассказать, что можно сделать руками из глины, и я даже не знаю что ответить.
- Конечно соглашайся, снимем, покажем, всё будет красиво.
Их территория, - можно не спрашивая на «ты».
Она была в свитере. Широкий ворот, в глубине - шея, красные невротические пятна. «Волнуется», - удовлетворенно подумал Вася.
Вошла Галька. Режиссер. С ней можно было не церемониться. Они тут все из одной грязи вышли. Вася сидел вольно, по-хозяйски закинув ногу на ногу.
- Так, ну что у нас?.. Снимем здесь, в павильоне. Или можно дома. Отгородим уголок. Где удобно, Саша?
- Здесь… Дома… - повторяла гостья. – Нет, дома это, конечно… Беспорядок. Лучше здесь, - и смущенно задумалась о своем, домашнем, ей одной видимом.
- Ну ладно, - Вася, не торопясь, чтобы показать, что Галя ему не указ, встал, дождался кивка и вышел.


Он ждал внизу. Наконец она вышла.
- А я на обед. Мы тут со скидкой обедаем в столовой, за рекламу.
На повороте Вася достал сигареты. Он не любил курящих девушек, но сейчас ждал, может достанет. И она достала тонкую белую пачку своих, длинных дамских.
Сдрейфовали к кирпичной трансформаторной будке. Прицелившись, она прикурила от Васиной зажигалки. Сигарета дрожала в ее широко расставленных пальцах..
- Ну что, снимаем?
- Даже не знаю… Вообще, я преподавала в доме творчества. Думаю рассказать будет несложно. Надо подумать. Только если не дома.
- И думать нечего!
Поулыбались. Ее нос опять покраснел, кожа стянулась к вискам, отчего глаза лихорадочно горели.
Мимо прошла Галька и кто-то еще.
- Застукали, - она сощурилась, собрала капюшон у подбородка, выпустила дым струйкой.
Вася пропустил мимо эту пустую скользкую смущенность. По сравнению с тем, что он сейчас спросит – такая мелочь!
- А мы больше не встретимся?
Пауза.
- Почему бы и нет?..
- Позвоню.
Она поглядела вдоль домов в ту сторону, куда была ее дорога, повторила «почему бы и нет», посмотрела на Васю, скривила ротик, затягивая их обоих глубже в их совместное, пугливое кокетство. Должна была бы еще что-то сказать, душевное, только для него. Но коротко попрощалась, заторопилась.
Короткий отрезок обратного пути до поворота он шел нарочно медленно. Пусть отойдет подальше, чтобы нельзя было разглядеть, обернулся он или нет. Обернулся. Угадав среди редких прохожих ее черную фигурку, он решил, что вот в этот, именно в это момент она передумывает.


- Александру можно?..
- Ее нет. Она приехала, но ушла и будет только завтра.
- Что ж, она дома не ночует?
- Не ночует.
В устремлении своем слепом да могучем не имел сожалений, почему да где. Только огорчился - ждать!


- Александру можно?
- Это я.
- А это я!
- При-и-ивет, - сказала она с легкой одышкой. Может звонок услышала с лестничной клетки и торопилась, может от волнения.
- Нам бы встретиться…
- Завтра.
- В центре на остановке. Узнаешь, я буду с журналом в руке.
- Э-э-э… Хи…
Не передумала. Любимая…


Он чуял, как она специально рассчитывает для него свое время, заранее одевается. Чуть-чуть опоздала. На четыре минуты. Четыре минуты… Четыре белых промежутка. Четыре смышленых, преданных помощника, сопровождающих ее в пути.
- А где журнал?
- Получены новые вводные. Никаких журналов! Могли подслушивать. Поведение во внештатной ситуации.
- Я выдержала?
- Да, ты молодец. - сказал он серьезно, сквозь зубы, конспиративно не открывая рта, - Нам на ту сторону.
Он повлек ее к светофору, они перешли улицу и быстрым шагом углубились во дворы и переулки.
Когда решался вопрос куда пойти, это место вспомнилось самым последним, будто ждало, когда Вася вспомнит и неизменно отвергнет все другие. Выбор был невелик. Кино – гм, не кино же они, ей богу, собираются смотреть. Дом культуры – что там, кружки, пустые фойе. Улица – бр-р-р, зима! Он отчаялся, мысли затихли. И тогда кто-то будто прогудел ему над ухом: «Вот галерея «Авалон».
Открытие галереи они как-то снимали. Второй этаж старого бревенчатого дома. Две небольшие увешанные картинами комнаты. Местные интеллектуалы, старушки, художники. Искусствовед из столицы. Теснота, парилка, надсада.
Владельцем галерей был загадочный американец по имени Майкл, - с озабоченно-грустным, не американским взглядом, маниакально помешанный на русской культуре, женившийся на православной, в платочке, русской женщине и приехавший, наконец, сюда на постоянное житье-бытье. «Я хочиу, чтобы мои дети расти риадом с истоками». Приглашал в гости в любое время.
На вывеске – «Галерея Авалон. Картины, книги, классическая музыка. Кофе, чай», сладострастное слово «выпечка». Они поднялись по крутой лестнице налево – открыто, Вася на днях интересовался. В комнатах никого, только две какие-то случайные спины. Майкл засуетился, узнав Васю, отвел в закуток раздеться.
Вышли, озираясь. Пошли между картин вглубь, во вторую комнату… Переводили взгляд со стены на стену. Вот он уже и этого, как его... повесил, приглашает местных, осваивается. Саша в черных брючках, пугающе хрупкая, попка, ножки… Ах, как она склоняет голову, как вдруг неожиданно ею вскидывает, отбрасывая челку, как эта челка ей идет!.. После улицы и без верхней одежды стало опьяняюще легко.
Кофе Вася не любил. Но чай сейчас казался водицей. После досадно-непродолжительного осмотра стен, они сели за столик. Вася попросил кофе.
Что они будут делать? Какое-то время говорить об окружающем, книгах, картинах, природе художественного творчества. Но Саша разговор подхватывала рассеянно, на картины по стенам отвлекалась неохотно, снова и снова возвращалась взглядом на Васю, то ли затравленно, то ли загадочно улыбаясь. Да и Вася как-то путался в словах, неожиданно не обнаружив в себе художнического куража.
И тогда он стал рассказывать романтическую, сказочно-правдоподобную, - свою припасенную историю.
Я ведь знаю тебя давно… Увидел на экране. В эфирке много телевизоров, все показывают разное, не поймешь на каком что. Стал отыскивать чей. Одна из наших приехала со съемок, это был рабочий материал. Открытие вернисажа. Ты стояла в компании, на заднем плане, на переднем брали интервью. Потом интервью кончилось. А потом ты опять появилась на одном из кадров. Разговариваешь с кем-то в выбеленном зале музея. Камера начинает долго отъезжать, ты в разговоре делаешь гримаску, в шутливом ужасе кривишь рот и скашиваешь глаза, и оказывается, что вы вдвоем стоите в конце длинного туннеля из комнат, и видно, что вокруг никого нет, будто все давно кончилось… Знаешь о чем я подумал? Я подумал, как жаль, что я не разглядел, упустил, потерял тебя, и только теперь, увидев со стороны как чужую, понял это. Будто когда-то мы были знакомы… Ты меня случайно не знаешь, мы раньше не встречались?
- Нет, не встречались, но я уже начинаю сомневаться.
Саша подхватила шутливый тон, но Василий тут же и посерьезнел, - эта история была его!
А потом ты стала мне сниться. Твоя так идущая тебе гримаска… Этот съехавший набок подбородок, широко открытые в притворном испуге глаза. Во сне ты удивлялась, но мы оба понимали, что это игра, заговор и в то же время - не игра, потому что мы знали, что были по-серьезному, без слов заодно, и ты была ближе всего… Но вот камера отъезжает, и вдруг выясняется, что ты глядишь мимо меня, в пустую раковину чьей-то спины, что гримаска не для меня, и заговор – не со мной, а даже против меня.
Она должна была поверить. Он делал паузы, забывая про нее, и снова подвергался преследованию, когда он был наименее защищен.
И вот ты появляешься у нас! Собственной персоной! И что мне делать с таким нахальством этой, как ее, судьбы?
Разговор снова шутливо изогнулся и снова следом прихотливо посерьезнел:
- Скажи, что у нас с тобой заговор. Скажи мне, что ты со мной!..
…Спускались курить на крыльцо и поднимались снова, уже с досадой, в никуда. Надо было идти дальше, и они вышли скоро. Пошли по Насыпной, но уже медленно. Говорили о пустяках. О том, что он этой дорогой, вприпрыжку, широко размахивая (Как в кино. Что же чувствуют эти радостные ребята на экране, когда ранним солнечным утром бегут в новую, недавно построенную школу, которая, миражом в чистом поле, стоит в отдалении. Оказывается, ничего особенного не чувствуют!) портфелем, ходил в школу, катался на выменянном на тайно стянутую из родительской библиотеки книжку (Айвенго) самокате. О том, что она была замужем, у нее тринадцатилетний сын, и есть мужчина. Все было важно, и ничего не имело значения.
Она не сказала, с кем она. Она была напугана и поверила. Потому что защекотало на шее, в ямке под горлом. Потому что очень захотелось поверить, что в череде ранее случившихся у нее не- и полу-удач – эта может быть, наконец, без всяких там приставок, просто удачей, и, - что он там говорил про судьбу? - было бы глупо ее, эту судьбу, бьющую по лицу, не заметить.
Скрываясь от ветра, стояли на ступеньках в кармане у входа в уже закрытый магазин. От холода ее лицо заострилось.
- Совсем заморозил девушку…
Она холода не замечала, отстраненно улыбалась, - о чем это он?
Маршрутке нельзя приезжать.
Приехала.
Навсегда увезла.


Американца, в конце концов, обворовали. Про это тоже был репортаж. По лестнице влезли в окно. Порезали несколько картин, унесли сумку с какими-то там редкими дисками, которые он долго, дисочек к дисочку, собирал в своей Америке.
В милиции неприятности американца интереса не вызвали. Ему злобно намекнули про налоговую, мол, будешь высовываться и настаивать – придут. Американец не понимал причины этой злобы. Как-то обиженно сник, затаился. По причине неподъемности аренды и малочисленности посетителей съехал в другое помещение, поменьше и пониже. На двери нового входа повесил замок и белый листочек с пояснением где можно найти владельца. Открывался сначала два-три раза в неделю и по предварительному звонку. А потом и вовсе закрылся, и тропинку к дверям его заведения совсем занесло снегом.



7. КРОКОДИЛА - КРОКОДИЛА…

В свое время деревня Ипполиту снилась. Или он повторяет чужие слова, натягивает на себя чужие чувства. Серегины.
Серега ныл: «М-м-м, тянет, так тянет!.. Зимой даже снится». Ипполит тоже вспоминал лето, прятался в него от школьных, да и вообще зимних мачихиных будней. Тосковал. Как это? Сниться – не снится, но вроде должно сниться, должно же быть что-то! И было. Но его тоска была влажной в отличие от сухих Серегиных слов. Сейчас уже не разобрать, может и правда снилась, и просыпался, ничего не помня, в поту. Так еще и в книжках пишут. Опять же, даже не вода, - мутная, как самогон, влажность, вОды… Ну пусть будет так.
Он не помнил как они познакомились. Серега был где-то поблизости. Когда настало время, с раздутыми щеками и невидящими, смеющимися глазами просто подплыл ближе, проявился в мутном растворе.
А время настало, когда они перебрались в дом, что стоял в середине деревни, и у той появились концы, «тот» и «этот».
Новая хозяйка, приходившаяся им какой-то очень дальней родственницей, жила комнате, которая раньше, когда еще не были нарушены смысл и порядок, была кухней. Там стояла русская печь.
Все остальное на лето – внаем. Огромная передняя - с круглой, до потолка, ребристой, металической печкой, - хоть и в четыре окна, но темная от потемневших бревенчатых стен. Подсобное помещение ближе в задам, над хлевом, - шесть ступенек вверх, громадная кладовка, так сказать, «мне бы такую кладовку», с низким потолком. В передней жила интеллигенция, старенькая учительница литературы с долговязой внучкой Танькой. В кладовке – Ипполит с бабкой и дедом.
С Танькой раскладывали игрушечную посуду на пригорках, «пойдешь туда, потом ты придешь, покушаешь, и пойдешь сюда. Ну, иди. Ля-ля-ля…». К Таньке осторожно заходил в их почти пустую, мрачную и грозную залу, вытаскивали зачем-то из под кровати какой-то старый плетеный чемодан… До Танькиного лица пытался допрыгнуть и ударить по нему как можно сильнее, когда пришлось возвращаться домой в какой-то смертельной обиде, и он ревел, и снова, подпрыгивая, накидывался как петух, а она, прямая, будто проглотила кол, невозмутимо шла рядом и только вяло отбивалась… Вот и все истории с Танькой.
Серегин дом был через дом. Из-за забора доносились обрывки чужой жизни. А потом Ипполит буквально за какой-то день все узнал: и злую старшую сеструху, вечно придумывающую Сереге обязанности по дому, и их мать, уткой переваливающуюся на больных ногах (матери и сестры визгливые голоса как раз и слышались из-за забора), и отца, отставного подполковника с большой, круглой головой, грустными глазами, длинными барахатными ресницами, и их бабку, маленькое, задумчивое, отрешенное существо с темным пятном вместо лица - скорее условный знак бабки, - и вообще весь дом, огород и дровянку.
И еще, Серегиного семейства был огороженный жердинами палисадник через дорогу перед домом. Когда две новенькие соседские дачницы, наконец, с ними в одной компании оказались, все вместе они в пол-оборота друг к другу где-то в районе этих жердин как раз и блуждали. Темнело, узнавались имена, рядом бегала какая-то шолупонь, и сладко хотелось, чтобы назавтра вечером случилось тоже самое, и напослезавтра… В общем, у полисадника какое-то время пугливо, хаотично и хамовато искали встречи, посмотреть опять тайком сзади на мочку ушка, на хвост волос.
Их звали Женька и Ирка. Об этом напрямую не спрашивалось, но узнавалось легко. Надо было прислушаться к разговору, выхватить имена, раскинуть, кто может быть кем, окончательно закрепить.
Особым делом было узнать фамилию! Вот что держалось в особом секрете. Стоимость буквосочетания была высока. Интимное, личный код. И тоже не спрашивалось никогда, гм, больно надо!.. Излишний интерес также был провалом.
Использовалась рыбешка помельче и поглупей. Днем, когда, кажется, никаких таких вечерних посиделок в природе и не существовало, как бы случайно, проходом по своим важным делам, небрежно уточнялось у хозяйской дочки:
- …Ларис, у вас-то живут, Женька, как ее, ну эта?..
- Комаровская…
Опа! Лариска пробалтывается, но как же не сказать, как же узнают, что она «знает»? Ты делаешь вид, что для тебя это никакой и не секрет, просто забыл, или, если секрет, то о предательстве Лариски никто никогда не узнает, или наоборот, узнает очень скоро, в самое ближайшее время, в зависимости от твоего настроения, - Ларискина судьба тебя уже почти не интересует. Потому что, - опа! - гладкими камушками пересыпаются около груди нежные звуки, а когда все же настает вечер, ты будешь триумфально молчать до самого конца, но потом все-таки начнешь медленно, почти по буквам, изрекать, - Ко-ма… Она поймет, что ты знаешь, начнет искать глазами и рассеянно решать, кто проболтался, но ты до конца так и не скажешь, зажилишь, и только когда будут расходиться по домам, вдруг на всю улицу, издалека, но так, чтобы она, естесственно, слышала, неожиданно проорешь: «Ко-ма-ровс-ка-я-а!»
- Вторую Шабанова. Они двоюродные сестры, - уточнит уже спокойно Серега. Они с Ипполитом еще постоят у валуна на углу забора и скроются в прогон между домами, и Ипполит с сожалением начнет отдирать от себя это кричащее, петушиное настроение…
Последовательность приезда после зимы была ритуалом. Сначала приезжал Ипполит, несколько дней ходил один, прислушивался. Наконец видел за жердинами какое-то новое, резкое движение. Бежал, сокращая ненавистно долгий путь, на углу сигал через забор в кусты перед Серегиным домом, резко тормозил и запыхавшийся, с колотящимся сердцем, выходил уже шагом. Серега усердно накачивал велосипед. Оборачивался. Он всегда был несколько более нужнее Ипполиту, чем Ипполит ему. Неловко улыбались. Но все вспоминалось, и начиналось лето.
Девчонки приезжали позже. Женя была из Прибалтики. Мелькали новые тени, выдыхалось «приехали». Осаживая нетерпение, неторопливо, небрежно шли смотреть, не видели, но всё около их терраски было уже другим, - занавеска не так висит, и дверь приоткрыта особенно…


Не Ипполит, Серега завел этот разговор. Откупорил тему.
Они искупались и натягивали штаны на влажные плавки.
- Ты смог бы пройти по деревне до своего дома голым? А я бы смог! Если бы в деревне не было одного человека.
Серега разговаривал сам с собой. Вслух можно было точнее прикинуть свои силы.
Но Ипполит уже жужжал рядом:
- Какого человека?
- Это неважно.
- Ну какого человека-то?..
- Отстань!
- Кого?..
- Да пошел ты!..
- Кто?!
- Дед-пихто.
Наконец, около дома новый вопрос. Без фальши, просто смело уступая:
- Ты был когда-нибудь влюблен?
Ипполит не ожидал, что все это - об этом. Высокопарности он не испугался, пропустил ее мимо ушей, Сереге видней. Серега что, он свое сказал, и теперь была его, Ипполита очередь что-то срочно отвечать.
- Н-нет… - и более неопределенно: - Н-не знаю…
Только после внушительной паузы он понял, что... ну это... что Серега влюблен, и что он, Ипполит, тоже, оказывается, теперь должен быть «влюблен»!
То, что игра эта могла начаться в любое время Ипполиту и в голову не приходило. И вот Серега дал этому название, вывел наружу. И вот – «влюблен»…
К вечеру поединок разгорелся. Были ясны кандидатуры, следовало ставить финальную точку, и уже Серега нетерпеливо задавал один и тот же вопрос:
- В маленькую или в большую? В маленькую или в большую?..
Женька была на год младше Ирки.
Набрав воздуха, Ипполит в конце концов начал отвечать:
- В м-маленьк…
- В большую! – торопливо подсунул Серега тут же по его ответ и свой.
Ночью, под луной, Серега уже свободно откровенничал:
- А я так подхожу к ней и смотрю таким взглядом… - он умело делает млеющее выражение лица, и оба они неслышно, видимо, хихикают.


У нее был маленький недостаток. Она была чуть-чуть раскосая. Но именно это Ипполиту особенно и нравилось, именно от этого ее такого взгляда внутри у него… Что? Ну, что-что, - вроде как щемило, и растекалось тепло.
Она будто смотрела сквозь него, будто прислушивалась к звуку, будто озиралась, видела что-то теснящееся около него и нее, какие-то своды. Но когда следом заговаривала, выяснялось, что обращается, смущаясь, оказывается, к нему, только к нему.
Он боялся, что Серега начнет смеяться. Косая! Тот не смеялся.
На следующий день мир переменился, но лишь Ипполит с Серегой знали об этом. Теперь каждый шаг сверялся с тем пойдут или не пойдут, придут или не придут куда-то те-то и те-то, что скажет или не скажет что-то та-то и та-то, где будет или не будет в такое-то время одна и другая, что делает или не делает в это время та и эта…
Угар был недолог, скоро ушел куда-то на глубину, лето продолжалось.
Иногда из города в деревню, в третий от дальнего края дом приезжал Витька-спортсмен. Высокий, сильный гигант лет двадцати двух. Ипполита он называл по имени. Вероятно, Ипполит выплывал у него из тех достопамятных времен, когда еще жил на «том» конце, у самого леса.
Около Витьки всегда крутились пацаны. Во-первых, у него был настоящий, легкий и тонкий, со сплошными шинами спортивный велосипед. Во-вторых, иногда он показывал им эти свои штучки. В пруду погружался под воду и так долго не выныривал, что казалось, будто он не торопясь ходит по дну как на прогулке. Никто не знал где он вынырнет. Сидеть на берегу и гадать было увлекательным занятием. Появление его в том же месте, в котором он исчезал, было особенным шиком и означало, что он обследовал весь ландшафт дна и, как опытный путешественник, вернулся назад. Еще он мог летать. Разбегался, отталкивался и… держался, держался и держался в воздухе, зависал, замедлял время, и потом вдруг неожиданно быстро и мощно, распарывая воздух утробным гуканьем, приземлялся где-то далеко впереди. Это называлось «тройным прыжком». Наконец, он метал диск. Диском служил, тяжелый, плоский, темный камень. Покачиваясь, Витька медленно, с усилием заводил себя как пружину в одну сторону и вдруг резко и страшно раскручивался в противоположную, выпуская в прогалину между стенами сосняка смертоносный снаряд. Увесистый и грозный в руке, в воздухе тот долго парил черной, еле заметной точкой.
Набегавшись лосем по округе, наевшись молока с кашей, Витька скоро уезжал обратно в город, в свою неведомую, упругую спортивную жизнь. Ему что? А четырнадцатилетняя мелкотня долго ходила под впечатлением.
Был теплый вечер, садилось солнце. В перелеске, плавной дугой замыкавшем спереди деревню на всей ее длине, уже стояли сумерки. Ипполит с Серегой метали камень. Не Витькин, конечно, поменьше. Камень опять улетал не туда, - когда крутишься, так сложно определить правильное направление!.. Приходилось шагать за ним, без интереса шагать обратно… В сумерках свежело, слева, далеко впереди горело неровное, треугольное пятно освещаемых заходящим солнцем: слепого, без окон, амбара, части лежащей перед фасадами домов деревенской луговины, клубящихся крон далеких сосен, красных стволов… Таковое важное сочетание между собой цветовых пятен и погодных кондиций Ипполит будет потом вспоминать часто.
Она неожиданно оказалась перед ним. Слегка развернувшись и держась за пружины сиденья, она сидела на багажнике велосипеда. Вместе с Иркой они косо, поперек, будто нарочно через сердцевину, а на самом деле, видимо, просто плохо умея поворачивать, пересекали поле их спортивной деятельности. Она смотрела на него со смущенной полуулыбкой, исподлобья. Ипполит на секунду перехватил этот взгляд.
Произошло буквально то, завершившуюся стадию чего тоскующие особи мужского пола время от времени вырезают на скамейках и стволах деревьев. Положенная под неким углом к симметричной фигуре, составленной будто из двух идентичных геометрических кривых, доходя до ее середины, прямая линия прерывается и появляется уже с внешней стороны вышеозначенной фигуры, тем самым диагональным движением, но уже с возникшей третьей координатой, снизу-слева-от-нас-в-верхний-правый-дальний-угол, как бы пронзая ее насквозь.
Если серьезно, это была, конечно же, не стрела с трогательно тупыми усиками стилизованного наконечника. Была игла, и боль была настоящая, внезапная и сильная, незнакомая, несравнимая ни с чем до этого. Воздух свернулся в грудной клетке.
Ипполит растерялся. Но он понял ЧТО это. Вот оно какое, то, что они раньше только называли. И он хотел сохранить это, чтобы оно как можно дольше оставалось таким, каким было в первый момент, предчувствуя, что оно именно от момента возникновения начнет жить, разворачиваться и неумолимо таять. И начало.
…Через несколько дней в каком-то, с обязательными последнее время обиняками, разговоре Серега, коротко улыбаясь и как-то неприятно дергаясь, скосил в сторону глазки и возбужденно проговорил это свое загадочное «крокодила-крокодила»… Ипполит даже не сразу понял, кого он имеет в виду.


8. СЛОВА

Дома, кварталы, микрорайоны, как элементы на электронной плате…
Взгляд сверху на город, конечно, свеж. Увидеть! И сразу понять затылком, что мы там, на плоскости, не одни. Это же очевидно! Тут, вверху, на этих просторах - борьба и страсти нешуточные, а вовсе не банальщина про свободный полет.
Однажды ранней весной случилось такое. Я поднял глаза и увидел, что эти лохмотья - голые ветки липы - красивы. Они бесполезно торчали, бессильно ниспадали, игриво извивались.
Насыпная улица была с долгим уклоном. В теплое время года по ней всегда что-то текло. Не успевала дождевая влага добраться до ее конца, как начинался новый дождь, и вдогонку, быстро и не очень, уже бежали новые ручьи. Это была самая разухабистая улица в городе. Периодически предпринимались попытки во что-то там ее закатать, но покрытие не держалось, улица быстро промывалась до камушков. Скоро снова цветущими колониями уже лежали они везде и были похожи на тех паразитов, которых никакой отравой!..
Две среднего роста (впрочем, они, вероятно, были бы громадными, не будь этой пятиэтажки рядом), старые, но крепкие липы стояли на противоположных обочинах, одна у самой, другая чуть поодаль и вбок. Это была их тайна, их грустный уговор, и сила, несмотря ни на какие вокруг метаморфозы, стоять рядом. Что еще остается у деревьев?! Интим под землей… Какой знак поставить?
В общем, вопреки назойливо давящей, настойчиво впариваемой картинке почти уже несуществующих предметов, домов, мертвых дворов, умирающих лавочек, столбов мосэнерго и… не подберу нужное слово… иномарок, в разрыве выматывающего современного воздуха, - кроны этих двух, иначе не скажешь, дерев старинного пейзажа.
Да, да, ветки их одновременно и как-то бестолково торчали, и деликатно изгибались. Тип движения растительности был характерен и неуловим.
Навязчивая идея. Смотреть на картины, находить, отмечать, чтобы не сказать огорчаться прегрешениям живописца. Вот он подступает. В его всезнающем, уверенном жесте вся сила мира защитить этот мир от фальши. Вот кисть касается холста, идет линия… И концы веток лип оказываются как-то сладенько завернуты, и ты удивляешься, когда, в какое из мгновений, - наверное, пока твой глаз моргал, - он успел ошибиться, увел не туда?
Ты всё увидел, больше не можешь смотреть на этот «монумент» и отпускаешь фальшивку с богом висеть на стене музея.
Потом однажды, по дороге от дома куда-то в центр города, ты, неожиданно ненадолго свободный от предвзятых сиюминутных мыслей, замечаешь эту ломкость и текучесть веток. Говоришь себе, что вот она, - идеальная крона несколько театрального пейзажа старинной картины. Сомневаешься, а не видел ли ты это раньше пусть даже и у того художника, и настолько ли уж он не прав?.. Оказывается прав и именно этой пошленькой кучерявостью. И движение у него было схвачено какое нужно! Крона с картины… Надо только суметь увидеть, отбросить отвлекающие детали. Подождать, пока она ею станет.
И здесь ты радуешься будто что-то нашел, будто все это, на этом твоем пути в один конец, тебя спасает, - этот эксклюзивный изгиб ветки, только что описаная обнаруженная кривая. Какая чепуховина!.. Пользуйся, она твоя!
Пересекаем Насыпную, справа вдалеке высятся сумрачные стены Каменки, слева склон и низкий горизонт деревянной застройки. Это место хорошее, здесь липы, они в дурных местах не растут, это их свойство я знаю, просто знаю. Как и просто сам знаю – хорошее. Без подсказок. Настроен компас. Вода размоет асфальт, промытая, провинциальная щебенка, забывшая как ее зовут, будет лежать на обочинах, белеть как кости в траве у зарастающих пешеходных тропинок. Всё одно к одному.
Через какую-то неделю-вторую деревья покроются листвой, скроется, забудется то, что недавно казалось главным, но город все рано будет теперь всегда иметься в виду, висеть сероватым облаком под сводом затылка.


Который раз попробовать позвонить П. Знаю, никто не поднимет трубку. Ну, просто так, вдруг случится! Выпадет…
Зачем? Сказать, что нашел его стихи? Оповестить. Можно не суетиться – этические вопросы сняты. Он уже из другой жизни. Тут другое. Тут чем дольше, тем загадочней пауза. Будто склоняешься, молча смотришь с высот темными глазищами, медлишь и невольно поднимаешься все выше и выше.
И еще. Эти таинственные длинные гудки в трубке.
Где он? По каким закоулкам мысли его мотает? Подчиняясь каким законам может появиться?
Говорят, занимался какой-то пара-шмукологией, японской живописью. Был гуру. Учил. К нему шли, прислушивались. Вещал, наставлял.
Жил на три места. Первое - в пригороде областного центра, у своей бабки, в деревянном доме с прозрачными террасками, под сенью осенней листвы. Второе - некая старинная квартира в областном центре на Самолетной. Я в ней одно время бывал, его там не было и быть не могло, но облик его в сумраке темнел. И, наконец, - в третьем, нашем общем с ним другом городе, в который и посылаю сейчас свои звонки.
Говорят, видели его по тамошнему телевидению. Значился в подотряде «местные чудики». Стоял на фоне памятника, реки, моста и домов на другом берегу. Обликом был похож на чуть ли не Льва Толстого, с редкой бородой, прожигающим взглядом. Рассуждал, нес околесицу. Но вот принимался за стихи, и они из этого хаоса вылезали гениальные.
Услышать запинающийся, скрипучий голос. Обрадуется, с чем-то непременно согласится. Но тут надо осторожней. Для него согласиться, все равно, что воде сомкнуться над булькнувшим камушком. И не заметит. Будет продолжать нудеть свою косноязычную, невыносимую тарабарщину.
Длинные гудки.
Но у меня все-таки причинка специальная.


Подчинение внутренней скорости вещей.
Сахар, положенный в чай, необходимо расмешивать не то что бы образом особым. Особым скорее нарушишь, вломишься, сосвоевольничаешь…
Прокрутить ложкой определенное количество раз даже не буду говорить по или против часовой стрелки, в завершение сделать сколько-то противоположных первоначальному направлению полуоборотов, - снизу вверх, с легким позвякиванием о стенку чашки, вынимаем из влаги, половина дуги орбиты по воздуху и снова в воду, вглубь, до дна. Постучать, провести по его серединке, нащупать и взбаламутить неразмешанные кристалики. Если изначально все делается чутко, таких не будет. И когда даже он вроде бы весь уже растворился, требуются еще несколько доворотов. После необходимы мгновения, - ничего не делая, просто так посидеть, подождать, подумать.
Для всего нужно время. Незыблемое время прохождения.
Я знал двух людей, которые чувствовали своими пустотами этот ритм окружающих предметов. В детстве сильно злила медлительность друга-одноклассника Сашки Пертакова. Сборы на улицу для него были процедурой, а для нас мучением. Все полагаемое на себя наденет, остается, казалось бы, только выйти за дверь. Но он со странным взглядом опять проходит в комнату, подходит к телевизору, трогает, поправляет стоящую на нем вазу, пальчиком касается мелочи, лежащей рядом, думает, слушает, а то и машет рукой на толпящихся в коридоре нас. Но вот и дверь уже открыта, он мнется на пороге, бурчит «я, это самое, сейчас…», снова возвращается, якобы чего-то забыв. Нас это выматывало, мы с облегчением вываливали на улицу и ждали его еще какое-то время. Подобным же образом, уже позже, тянула время Танька Агресова. Ходит по квартире одетая в уличное… Обычную рассеянность одних от такой, замаскированной под забывчивость тайной деятельности других, скрытых агентов, отличить сложно. Да и кто этим сейчас будет заниматься!..


На первом плане грубоватый цвет, - яркие, вертлявые мультяшки. На втором, главном, - оттенками серого промелькивание чьего-то чувства, тени, грусти.
Вначале была бесполезная эмоция.
Каковы правила их жизни? Еле видны их серенькие, в силу мимикрии, спины. Они потешно суетятся, притворяются, что смущены и, делая руки «лодочкой», умело внедряются в яркую толпу. А в ней затеряться уже не трудно. Найдя тихое место, могут сбиваться в группы, скапливаться, впадать в одним только им ведомую задумчивость, застаиваться.
Вовка Федякин был долговязым, простоватым, белобрысым троечником. Иду к Вовке Федякину. Зачем? Вроде бы играть в солдатиков. Не объяснить. Там интересно! Блаженны те, кто беспрепятственно ходит туда, где интересно.
Сумрачная квартира, серый свет в окно со двора, лежим на рыжем полу, серая коробка из-под обуви перед глазами, солдатики… Не они сами по себе были интересны, не игра, - она скорее дежурна. Что-то другое. Может серый свет из окна, может черный дверной проем в коридор? Произнося что-то губами, положенное по игре, «ведя» за голову солдатика и повернув на трогательный угол, по-собачьи, голову свою, глядел на солдатика, но при-глядывался к темноте проема.
Ухожу.
Забор глухой, зеленый. Склон крутой, на нем зеленая трава. Называем то, что видим, и оно исчезает. Там, вверху, в сыром углу, ямкой за ухом чую - слова без названий. Не поворачиваться, не называть, не знать - чуять.
Не знаю.

Гав!


9. У НЕГО СТРАННАЯ ФАМИЛИЯ

- Нет, теперь моя очередь приглашать, - и она объяснила, как найти ту кафешку при универмаге.
Он пришел раньше. Лестница к входу. Поднялся, нашел. Оглядел стены, столики. Ему хотелось увидеть это место и подумать про него. «Вот то место, в котором они через несколько минут встретятся. Она здесь появится через несколько минут…»
И еще он хотел перехитрить. Знание наперед придавало спокойствия и силы. Когда надо будет оглядывать обстановку, он притворится, что ушел осматривать, а сам останется около нее, и все вокруг будет уже «за него».
…Вышел, стоял внизу под лестницей, у входа в «Автозапчасти», смотрел в просвет кустов на противоположную сторону дороги. Ждал. Знал, - придет! Счастье.
План влюбиться сбывался более чем успешно. Наблюдатель превращался в участника и очень скоро потерял из виду и дверь входа, и чувство направления.
Все время Вася думал только о Ней. «Дай мне свою руку, доверься, я проведу тебя», - вот так обращался он мысленно к Ней, расхаживая по узкому коридору телестудии взад-вперед. Надолго уходил в одинокое кресло у лифта, курить. Несколько раз его теряли, - обычно сидит на диване в эфирной, а тут вдруг исчез. Гремело по коридору ненавистное «Вася!», он поднимался не сразу, появлялся из-за угла, медленно шел по коридору, против света, - никто не видел в этот миг его каменного лица. Брал штатив и вместе со всеми куда-то ехал, не замечая перемены мест…
По возвращении механически ставил аккумуляторы на разрядку и, снова удаляясь, погружался в прерванные мысли. …Проведу тебя. Только дай руку, доверься, и все будет хорошо, - твердил он, уже не понимая слов и болея только одним желанием быть в центре мира – где она, рядом, бесконечно! Она молчала и руку, там, в Васиных мыслях, не давала.
Пришла.
Он стоял у прилавка кафе за кофе в двойных пластиковых стаканчиках и чувствовал ее скользящий взгляд. Сахар быстрорастворимый, вместо ложек две пластмассовые лопатки. Домашняя недомытая чайная ложка со следами губ в седловине, сейчас там, у нее дома, в раковине – роскошь, интимная деталь.
- Расскажи что-нибудь.
- Весь день на ногах. А вообще, твоя очередь рассказывать.
Она сцепила кистями локти, облокотилась на стол, слегка откинула назад голову.
- Его зовут Витя. Работает в нашем досуговом центре. Там и познакомились. Наташка, подруга, пригласила как-то на новогодний бал. Она там всех знает, был лишний билетик. Пришли, и он там был в общей компании. Наташка говорит, мол, ну вот, ищи себе кавалера. А я такая, - а мне и без него хорошо! Тогда он подходит. Можно, говорит, я буду вашим кавалером? Ну, будьте… В разводе, квартиру оставил жене и дочери, живет в общежитии профтехникума, от центра выхлопотали. Встречаемся. Но сейчас как-то грустно стало, все больше молчим.
Василий не перебивал, медленно, понятливо покачивал головой. Мол, врач, говорите все, вам станет легче. Значит, молчите? А какое это молчание? Ага, понимаю, пустое, равнодушное.
О себе ничего не наврал. Крепконогая, в короткой джинсовой юбке Ритуля, с которой два или три раза встретились год назад, и больше он ее не видел, не в счет.
Она пускалась тоже блуждать взглядом по столикам, но непременно через некоторое время снова глядела на Василия взглядом блестящим, одновременно всяким. Вертела в руках стаканчик и умело пила так, что в нем почти не убавлялось. В нескладных, пугливых паузах Вася щелкал своим, пустым.
- Ну, вот вы встречались, что делали?
- Приходила к нему на работу. Или вот здесь. Он у входа покупал газету. «Аргументы и факты». Читал.
Это было невыполнимо.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Провожу?
- Нет-нет, мне туда, - и она указала рукой куда-то совсем в чужие для себя края.
Пошли по выложенной бетонными плитами дорожке. Вася понял, не он ее провожает. Один раз испугано дернулась навстречу какой-то фигуре, едва его не отпихнув. Если бы это был «он», Василию следовало бы пройти мимо, как просто прохожему. Не оглядываясь исчезнуть и больше не звонить. Но она ошиблась.
- Сюда.
Свернули в синюю прогалину между домами.
- Постоим? - сместились к чужому подъезду и лавкам выкурить возле очередную сигарету. Наблюдали за угольками.
- Как быстро кончается сигарета...
- Угу.
- А как его фамилия?
- У него ужасная фамилия. Располопов.
- Да уж.
Она как-то зазывно поглядела снизу вверх, потом стала пятиться, молча дразня и извиняясь. Свернувшись особо естественным образом сама в себя, исчезла. Вася обнаружил, что идет домой, думает о ее тонких девчоночьих пальцах с маленькими, узкими ноготками, об острых лучиках темных гладких, сферических льдинок вместо глаз.


Светлая куртка, накинутый капюшон.
- Пришлось взять у Лариски снизу. Чтоб не узнал.
Финта с курткой он не понял. Трогательно, но… как-то лишне.
- Что-нибудь спросил?
- А его не было. Я подождала. Пришел поздно. Оба загуляли.
Она с улыбочкой хмыкнула.
И опять, показалось, что она что-то недоговаривает или он что-то не дослушивает.
В этот раз они выпили. Ей он взял вишневой наливки, себе водки, разломали шоколадку. Сидели, как в мыльнице, в отделанном белым пластиком, примеченном Василием бистро. Накануне зашел осмотреть. Слева прилавок и традиционный ассортимент, справа пустой зал, в углу компания – и сразу вышел. Годится!
- Хочу пригласить тебя к себе.
Она округлила глаза, но возразить не успела.
- Приглашаю в гости, посмотреть, просто так, ничего не будет… - градусы легко ударили в голову, но он уже жалел, что выпил. Нужные слова заранее не искал, их не было. Зато вместо них лезли глупые, - ничего не будет…
Она пропускала объяснения, сжаливалась. Согласилась.
- Я не боюсь.
Для порядка посидели еще. Открытое место, - напрямки через дорогу, до ближайших домов - преодолевали короткими перебежками. Вася подхохатывал, она, кажется, тоже. И все тянула, тянула его серым пятном куртки во впереди качающийся двор.
До дома долетели вмиг. Он только увидел, как она прячется за выступ на лестничной клетке, когда сверху кто-то спускался. Много позже сам примерялся за ним. Видно или нет? Было видно.
В прихожую ввалились с облегчением.
Попалась!
Вася жил в однокомнатной квартирке бывшего заводского дома молодых специалистов. Очень давно, еще в свою недолгую и случайную бытность на заводе фрезеровщиком, он, живя в общежитии традиционном, коридорном, написал, как делали все, заявление на жилье и тут же про него забыл. А потом завод стал разваливаться, и часть его жилого фонда перешла городу. Перешел к городу и дом молодых специалистов и превратился просто в дом. И вот спустя время, за которое заводские тропинки, по которым он когда-то в одиночестве гулял после обеда, уже превратились в миф, приходит бумажка с просьбой явиться туда-то и туда с целью получения ордера на квартиру в этот самый дом. Оказывается, он все это время стоял и в городской очереди, и бумаги, едва ли не сами собой, прошли необходимые инстанции. Чем не удача! Он вообще считал себя удачливым парнем, неведомые ему силы, векторы и градиенты всегда подталкивали его в нужную сторону. И это он еще не видел некоего городского постановления, в котором его имя и фамилия были пропечатаны супротив номеров дома и квартиры того самого дома молодых специалистов, - пропечатаны ухоженной ангелоподобной секретарской рукой и заверены круглой печатью. Если бы увидел, непременно утвердился бы в своем подозрении, что все наши имена давно прописаны в сокровенной книге.
Попалась.
Но ничего коварного в Васином чувстве не было. Он просто знал, - стоит ей только оказаться здесь, в этой так удачливо, словно само собой полученной квартире, ему даже ничего такого особенно говорить и делать не придется - она сама останется.
Чай? Конечно, чай! - А есть кофе? - Кофе он не пил, но и кофе неожиданно нашелся. - Ты здесь спишь? - Да. А знаешь, какая моя самая любима картинка? Попробуй угадать… - Вот эта? – показала на самую дальнюю, видимо, потому, что самая дальняя. - Нет. Вот эта. Только смотреть надо немного вбок и увидишь, услышишь звук. - Можно курить? - Пошли на кухню. Какая она грустная, одинокая, на краешке стула. - А где туалет? - Сюда. - Что ты делаешь? - Пытаюсь завести музыку. - Можно позвонить? - Конечно. - Мама, не звонил? Угу, ладно, я здесь, скоро приду. Пойдем еще покурим!.. – Пойдем. – Молчание, остатки чая. – Надо идти. – Идем.
Шли пешком, округой. Начался редкий дождь.
После долгого пути и сигарет алкоголь выходил с головокружением и горечью во рту.
- Где твой дом?
- Вон там.
- Мы не близко подошли?
- Не знаю. Нет.
- Как говоришь его фамилия?
- Располопов.
- Да уж…
- Уже поздно, как ты дойдешь?
- Дойду. Сейчас выйду на шоссе и включу пятую скорость. Позвони мне минут через двадцать…
Через сорок долгих минут трогательно-родной звонок.
- Алло.
- Ага, пришел. Звонил?
- Звонил и приходил. Ждал, обиделся, сказал «она знает, как меня найти» и ушел.
- Ну и что ты теперь?
- Да-а, ничего!..
- Ну все, спокойной ночи.
- Спокойной ночи.


Его жизнь сузилась до нескольких коротких, надсадных желаний. Позвонить, застать, уговорить. Если удавалось, и назначался день встречи, «сегодня», «завтра», «через два дня», - слова-наркотики, - он забывался, затихал…
Встречи тоже были короткими, сумбурными. Но были еще наперечет, штучными.
Во время одной она замерзла.
- В следующий раз надо утеплиться, - пожурил Василий.
- Угу, у меня есть такая шапочка…
Это означало, что следующий раз настанет, несмотря погоду.
Однажды купил газету и важно, с грустным юмором читал за столиком кафе, демонстративно не обращая на нее внимания. Она смеялась и сквозь смех умоляюще просила «не надо».
Один раз почти приказал: «Всё, идем в кино». Они сорвались, молча ехали до кинотеатра, сидели в пустом, холодном зале. Пошли начальные титры, и неожиданно зазвучал пронзительный, задыхающийся голос Бет Гиббонс. Он тоже чуть не задохнулся.
- Что с тобой?
- Музыка хорошая. Я даже до руки твоей ни разу не дотронулся.
Рука оказалась сухой, старушечьей. Видимо, глина сушит кожу.
Сюжет не зажег. Как-то не до него было. Они вышли и гуляли по пустым, кривым и крутым улицам под обрывом Александровской. «Все равно ты будешь моей», - патетично, без юмора трубил он, она смотрела на него молча и готова была вот-вот что-то сказать.
Забытье лежало рядом. Но под чьими знающими словами и жестами? Он был в очумелом гоне от одной глухой встречи к другой. Она… Единственное, что она сделала пугливо однажды – большим пальцем попыталась разгладить две вертикальные морщины на его переносице. Ее рядом с ним колотило.
И вдруг однажды она пропала. Совсем!
А тут еще весна, со всеми ее бесцеремонными запахами пошла.
Он звонил. К телефону неизменно подходила мама. Нет, она еще не приходила… Да она была, но уже ушла и будет теперь, вероятно, только завтра. У Василия все эти перелеты и недолеты вызывали сомнение.
И он пошел по направлению к ее дому.
Если это уловка, и ее не подпускают к телефону, он выяснит это и освободит. Если ее действительно нет дома, он сядет где-нибудь там неподалеку и будет ждать довольно продолжительное время пока не дождется.
Лепило арктическое солнце. Под ногами хрустела икра вконец тающего снега. В воздухе высились и дрожали миражи пяти и восьмиэтажек.
Как искать? Зайти в подъезд, позвонить и спросить где живут Кузнецовы? Да.
Кузнецовы, Кузнецовы… На втором этаже в десятой квартире, кажется, живут какие-то Кузнецовы. Никто не открыл.
Бабуля у подъезда – не знает.
Спустя время, не удивляя своей очевидностью, пришла уверенность, что спрашивать надо по девичьей фамилии.
И правда, Поляковы жили на третьем этаже в пятом подъезде. Он спокойно позвонил в дверь. Сейчас эта боль, наконец, должна была пройти.
Открыла маленькая, настороженная женщина в халате.
- А Саши нет и когда она будет я не знаю.
- Она, там, в общежитии?
Заминка, во время которой Василия оглядели.
- Может и в общежитии. Она здесь почти не бывает.
Вася мотнул подбородком мимо фигуры:
- А может она все-таки дома?
- Вы мне не верите? Можете сами зайти посмотреть!.. - женщина нервно тронула дверь и даже отступила назад, словно приглашая войти.
- Нет-нет, извините… До свидания.
Первое, - темный коридор, дальняя, освещенная, видимо, светом из кухни, стена. Не запомнил лица, только круглые очертания теткообразной фигуры. Второе, - она знала кто он, и он ей не нравился. Третье, - сделикатничал, впрочем, все равно не впустила бы. А комнату посмотреть было бы интересно…
Итак, ждать.
Во дворе, в тени под стеной девятиэтажки было стыло.
Да, и четвертое, - определенно ее дома не было. Василий этому поверил, потому что иначе приглашать его осмотреть пустую комнату, запихнув при этом ее хозяйку во встроенный шкаф, было бы совсем уж роковым коварством. При каждом звонке всякий раз забираться в шкаф… Сумасшествие, фарс. Хотя, некоторые такие нервные тетеньки могут быть поразительно хитры.
Ничего подобного в больной Васиной голове пораздельно, конечно, не было. Были спецэффекты, одна мысль хитровато превращалась в другую. Боль не прошла, только на время притупилась. Мы бы сказали, что теперь ее полностью убрать не удастся никогда. Как никогда не возможно до конца проверить теорию заговоров.
Пока внутри что-то такое еще формально дособиралось, пока подтягивалось к желанию осуществление, осознавалось и наскучивало, - пока еще действовала короткая местная анестезия, Василий сидел во дворе. Вот ее подъезд, вот ее окна, в которых то и дело появляется женская фигура и переставляет что-то на подоконнике, вот резкая граница света и тени - угол дома, из-за которого она должна была появиться. Это было время блаженного передыха. Когда оно закончилось, он, ни на секунду не теряя из вида контрольного отрезка дороги, пошел на противоположную, освещенную сторону дома. Встал в березках, посчитал окна. Выпадал балкон…
Оставим же Василия в этом месте. Тонкие березы пронизывались солнечным светом и стояли в кинематографической дымке. Волшебно быстро распустившиеся листочки и вылезшая молодая трава придавали этому месту тихо-радостный, нереальный вид. Шумы города доносились откуда-то из очень-очень далекого извне. Серо-синие громады домов отпятились и стояли в отдалении, а там, где дымка была особенно плотной, и вовсе пропали. Резко выделялся лишь контрольный зигзаг внутриквартальной дороги с кустами, тремя подъездами соседнего дома, редкими пенсионерками, идущими по своим делам и живущими своей, враждебной для него жизнью. Равнодушный, пустой, чужой, наглый, - микрорайон не желал ни в чем сейчас, да и всегда, помогать. Выбирайся сам!
Оставим его, потому что он, прождав до вечера, так ничего и не дождался. Александре, которая провела в общежитии весь этот, предыдущий и готовившейся провести там многие последующий дни, лишь пару раз, вынужденно вышедшей в магазин за продуктами, Вася, может и вспомнился, но всякий раз ей вспоминался и тот странный, волнующий и не очень приятный озноб, и она сразу старалась его чем-то заместить, даже и просто серой пустотой этого, словно в бетонном бункере, вынужденного существования в комнате общежития. Вечером, правда, один раз кольнуло справа в груди и непонятно вильнуло настроение. На мгновение стало очень-очень грустно, но как-то безлично-грустно, и скоро прошло.
Василий позвонил на следующий день, готовый снова услышать мамин голос. Но неожиданно заговорила Александра, словно была ближе, чем уверялось накануне. Может и в самом деле сидела в пыльном шкафу, вышла поесть, пописать, подышать и опрометчиво взяла трубку?..
- Нам надо встретиться и поговорить.
- Да.
Ну и всё. Он поспешил положить трубку. Теперь всё будет нормально. По тому, как она, согласилась, - встревожено, определенно и искренне – он понял, никакого заговора не было.
 


10. НИ С ТОГО, НИ С СЕГО

Гав!
Среднего возраста дама, словно оступившись, испуганно отшатнулась. Неловко вскинула руки, то ли удерживая равновесие, то ли замахиваясь полиэтиленовым пакетом. Обернувшись, увидела какого-то мужика, машинально, еще в испуге, выложила «с ума посходили» и, отходя стороной, засеменила дальше.
Какой-то миг внутри еще плавали, медленно оседая, золотые хлопья чего-то сентиментального, насупротив внутреннего взора журчала вода, стелились по песчаному дну мальки пескарей, в солнечной дымке скрадывались пространства, белели кроны далеких сосен… В тот же миг он видел как в отверстие между торцевыми балконами второго и третьего этажей одного из домов ниже по улице, словно газовое покрывало фокусника, стремительно сдергивалось это золотое марево. Он вроде бы даже уловил нарастающий и резко обрывающийся шлепком и последующим затихающим эхом шелест.
Он стоял на Насыпной возле трухлявого, пустого в середине, превращенного в урну тополиного пня. Смотрел на забор из металической сетки, на располагающийся за ним на склоне детский сад. Справа, через дорогу, на возвышении нависал стеной серого кирпича четырехэтажный дом, в котором жил Вовка Федякин, и внизу, до второго этажа - опять тополя, еще молодые, но уже гниющие.
Дался ему этот Вовка!.. Превратившийся в простоватого на вид, желто-серого, с отвислыми усами, неизменно и старательно с ним здоровающегося дядьку. Никогда-то они и не были особыми друзьями, ну, раза два или три приходил к нему Ипполит со своими игрушками. А так, гуляли в общем дворе. А после этого не виделись еще тридцать лет. Знал бы он…
Знали бы все. Ни с кем, кто живет в этих местах, не был Ипполит никогда по-особенному, до конца знаком. Ни к кому не шел бескорыстно. Шел, а сам, помимо воли, видел не того, к кому шел, а настроение, которое там пульсировало, пристраивался к живой, будто разумной, особенной обстановке. Лица скоро забывались, но странные волны, шедшие прямо куда-то в грудную клетку, запоминались навсегда. Знали бы те, с кем он водил когда-то долгую или короткую дружбу, кто перекинулся с ним хотя бы словом или единственным взглядом, знали бы они, КАК он о них сейчас порой думает!..
И что тогда?
Если бы все одновременно узнали об этом его нынешнем «ни с того ни с сего» - произошло бы нечто удивительное.
Застенчивая ухмылочка скривила его губы, глаза кокетливо съехали туда же, куда свернулся рот. Он уже знал это свое выражение лица. Неожиданно увидел однажды в зеркале и сразу понял в чем дело. Было время, П. вырезал из затейливой коряги очередное свое существо и при каждой встрече объяснял, растолковывал да настаивал, что улыбочка у деревяшки получилась-де совсем такая, как у него, Ипполита. Навязчиво, каждый раз, снова и снова поворачивал он деревянную фигурку и повторял про нее неизменно одно и то же. На самом-то деле сигнализировал «пойми, пойми как я о тебе думаю». Ипполит деликатно и не очень соглашался и не понимал, что здесь может быть такого важного.


Привет, Карамелька!
Между твоими письмами паузы, во время которых все выгорает. Молчание многозначительно и губительно.
Если я долго молчу, то после этого идет письмище (во всяком случае, так было раньше). Вот я и настраиваюсь на эту твою паузу, а дожидаюсь чего-то коротко-восклицательного, экзальтированного, почти угарного…
Ну-у-у, я думаю о том, что ты делаешь. Я вспугиваю тебя как птичку, тебя отбрасывает короткой волной, ты сидишь в закоулке с бьющимся, ходящим шатуном по всему телу сердцем. Чуть успокаиваешься. Что-то открывается, ты запоминаешь и ходишь с этим, непроговоренным, сводишь с ума себя и окружающих. Может, бережешь это в себе, вот и молчишь.
Или думаешь о чем-то мне неизвестном и никогда не могущем быть известном? Эй, молодые люди с прозрачными глазами! Какие коварные мысли в ваших головах, о каких краях тоскуете, насколько вы сильны или беззащитны, чем можете навредить и сколько умысла в ваших действиях? О чем молчите?
Льщу тебе и себе. Скорее всего, ты не думаешь ни о чем. Твое молчание просто. Торопишься по своим делам в силу важной причины, или беспечно, или еще почему... Ты забываешь обо мне с легкостью. Прости, что я так часто о тебе думаю.
Твой Лоллипоп.
P.S. Но нет! Тебе меня не обмануть! Я знаю, что ты мучаешься моими паузами не меньше… Aren’t you?
Последнее время какие-то странные сны.


Как это часто бывает в жизни, - гораздо чаще, чем в книгах, - он упустил из виду семнадцатое без какой-либо причины. Когда вспомнил, контрольные три дня уже коварно махали ручкой, оставляя его в смертельном одиночестве. Но, как правило, если дело касается чего-то еще не наступившего, - и убедить себя, успокоить в жизни не составляет большого труда. Легче, чем придумать убедительную причину сюжетного поворота.
«Э-хм», - так, междометием на выдохе, старался думать он тут о чем-то вскользь, неконкретно. Иногда только накатывала задумчивость со странной, пронзительной тоской, той самой, возникшей однажды неизвестно откуда в глубоком детстве при посещении поликлиники с деревянными со спинкой лавками, выкрашенными белой масляной краской. По выходе из этой самой задумчивости он, боясь сглазить, уже и шарахался от каких-либо конкретных определений насчет ясности своего ума, а так же длительности и вообще качества своей задумчивости. Только смахивал два влажных камешка слез из уголков глаз.
Трещинки на пальцах затянулись, покрылись уплотнениями, которые можно было поддевать ногтем с одного края и, зажав зубами заусенец, не безболезненно, а даже с каким-то слабо-эротическим чувством снимать.
И подозрения и страхи тоже постепенно покрылись пикантной корочкой. Во всё увеличивающейся паузе они постепенно трансформировались в слегка чванливый опыт осмелевшего охотника на отдыхе.
Да и большая часть уколов к семнадцатому была уже сделана. Если вакцина нужна, - думал Ипполит, – то она уже должна была подействовать, заключительные одну-две порции вводят наверняка для перестраховки.
Но этого, с легкостью поддающегося на собственные уговоры, следопыта так же легко было и снова напугать. И не мудрено, когда вдруг видишь в подвале горячих новостей свежей газеты один в один повторяющую его собственную историю заметку. Некий мужчина без должной ответственности отнесся к обязательной, обусловленной графиком, процедуре, не сделал последнего укола и угодил в больницу. Бессильным врачам оставалось лишь хладнокровно констатировать один за другим симптомы, увы, сбывающегося диагноза. Ипполит, еще не дочитавший заметку, с холодком в желудке уже знал конец этой истории. И в этот же день ринулся в поликлинику.
У двери, хвала всевышнему, никого не оказалось, был уже конец приема. Осаживая волнение, словно поднимая крышку сундука с драгоценностями, приоткрыл дверь:
- Можно?
По диагонали через процедурную, в проеме двери в следующее помещение, в котором виднелся угол обитой коричневым дермантином кушетки и холодильник, он увидел склоненную спину Синицина, его энергично двигающиеся плечи. Перед хирургом на стуле стояла огромных размеров сумка, в которую он что-то интенсивно заталкивал. Обернулся на звук, продолжая по инерции шерудить в сумке:
- Ну, заходите.
- Мне надо сделать последний укол.
- Да-да, проходите, сейчас все сделаем.
Синицин оставил сумку и шел прямо на Ипполита, но прошел мимо в открытую дверь своего кабинета.
- Но только срок уже прошел, - осторожно кинул Ипполит вдогонку.
Молчание.
Возникший в дверях Синицын опять проследовал мимо в сторону сумки и холодильника. На ходу внимательно взглянул на Ипполита, обронил со скорой профессиональной обидой:
- Ну так и зачем вы пришли?
- Я просто не мог, я уезжал…
- Прекрасно, но делать укол уже нет смысла.
Ипполит подался за ним к проему. Увидел мужеподобную медсестру, переставляющую что-то в вытяжном шкафу.
- Никакого смысла, - повторил Синицын.
Медсестра повернула голову и скривила рот:
- Ко-онешн.
- И что мне делать, что теперь будет?
Видя в наивно-унизительных вопросах пациента паническую мольбу о помощи, хирург вроде бы сжалился:
- Хорошо что в вашем случае все обошлось…
- Да? Обошлось? То есть… - Ипполит требовал дальнейшей определенности. Это окончательно разозлило Синицына и он засожалел о милосердии:
- Вам надо было подумать раньше. Сейчас я уже никакой гарантии дать не могу. Не могу...
Ипполит стоял у белого шкафа, слушал, уставившись на лежащие на его полке блюдце и ампулу. Повернулся к снова появившемуся в дверном проеме Синицыну. Тот все время будто хотел сказать что-то еще, но в решающий момент проходил мимо, чтобы где-то там бесцельно переложить с места на место бумажку и пойти назад, делать дело, а на самом деле топтаться около Ипполита, поднимать на него свои страдающие глаза.
Синицын держал в руках какие-то папки, толстые книжки медицинских карт, столкнулся с медсестрой, молча разошлись, она – в кабинет, он – к кушетке и сумке.
- В газетке прочитали?
- Да.
- Не знаю, не знаю, раньше надо было думать, ничего сказать не могу, - повторил хирург Синицын, теряя интерес, уже равнодушно. Он опять направился в кабинет и там исчез.
- Ну что, я пойду?.. – сказал Ипполит, смирившись и глядя на ампулу и блюдце. Не дождавшись ничего в ответ, раскрыл дверь и вышел, вверяя свою жизнь ни себе, ни хирургу Синицыну, никому. Подумал: «Разве сложно было сказать что-нибудь утешительное?»
Ипполиту показалось, что они собрались сматывать удочки и срочно паковали вещи.


Кашмирский стоял у металлической изгороди сквера под низко надвинутой гигантской шапкой листвы, и в пегой тени был не сразу различим. До подъезда было совсем недалеко, всего-то перейти дорогу. Внутриквартальную. Так, кажется, она называется. Где-то он слышал это название... По телевизору. Каждый вечер передают что-то, что надо смотреть. Странно, некоторые места из показываемых были ему вроде бы даже знакомы. Вот только жаль, что лавочки у изгороди не поставили. Лавочек в сквере вообще похоже нет. Ах, нет, стоит одна у тополя. Но это очень далеко от подъезда. К тому же неудобная, старая, с глубоким выемом. Хитрая. Сядешь, - не встанешь.
- Привет, Юрий!
- А-а, привет...
Кашмирский закивал головой и поднял было руку, но увидел, что она застыла на половине пути до той точки, до которой он ее мысленно поднимал. И вообще, это была не его рука, а рука марионетки. Много странного стало в мире.
Ему нравилось, что с ним здороваются. Не поздоровайся, пожалуй и обиделся бы. Вот только как-то старательно они это делают. Не так надо, и здесь во всем была какая-то не больно-то скрываемая фальшь, улыбочки. Много, много странного...
Вот и домашние, невестка с женой, все время переставляют с места на место картины. А чего переставляют?! Отнесли бы все в подвал! Говорят, что это картины-де его, что он их когда-то нарисовал. Может и нарисовал. Да только концы ниточек, за которые он когда-то держался, выскользнули. Жена не понимает, смотрит на него отстраненно и делает все по-своему, как ей надо. А он?.. Он молчит, как он может ей объяснить? В подвал! Только пейзажик мазочками нужно пока оставить, он не его. Может отдавать придется...
Кашмирский легко вздохнул, и его хрустальный, мудрый взгляд в никуда по диагонали зачем-то увидел без труда скопом одновременно все близлежащие дома.
Опираясь на палочку, оставляя позади себя правую ногу и хитрым образом выставляя вперед левую, он стал бочком пересекать внутриквартальную дорогу, направляясь к подъезду.
 
 
Ипполит плыл в ночном лесу. Пятна теплого света появлялись из-за плоских черных кустов. Блики. Мрак. В глубине опять свет, поляна, подсвеченная как в кино листва. Он не знал чей это лес, не до того было. Внутри ворочалась сказка, терлась в грудной клетке толстым червяком. Но потом понял. Кто ему про это сказал? Самих жителей не видел, - лес лишь чуть-чуть приоткрылся. Он знал, что если прилечь спать в темное, похожее на воронку углубление под деревом, привалиться к склону, - а это в скором времени должно было случиться, и вообще, он тут навсегда, - никто не тронет, он дома. Напоследок выглядывал из-за темного пригорка как из окопа. Свет, капли какой-то влаги (слёзы?), блики, никого, слабый будто звон. Свернулся клубком. Никто не тронул. Сон во сне был короток и глубок.
Они внутри сумрачного, почему-то похожего на амбар без потолка Серегиного дома. Вокруг деревенская утварь, колеса от телеги, ржавый хлам, дощатые перегородки, торчащая клоками солома. Снаружи уже светит солнце, оно «пересвечивает» квадраты маленьких окон и низких открытых дверей. Они что-то ищут, шастают между перегородок, взмывают под коричневую крышу. Вдруг снаружи раздается звук. Мелькнуло - всё, попались! Это пришли родители Сереги. Но они не заходят внутрь, делают и делают какие-то дела снаружи, медлят, словно боятся войти или дают им возможность уйти. А уйти, кажется, вовсе не составляет труда, просто вылететь в одно из отверстий в крыше, пусть даже тебя и увидят, окончательно разоблачат. Но сначала он понаблюдал за Серегиной матерью через щель в дощатой стене. Она что-то полоскала в корыте. Почувствовала его взгляд, распрямилась, молча посмотрела в его сторону, прямо в глаза, с жалостью и укоризной…
Они ушли через открытую дверь, перелетели через забор, задев за торцы досок. Серегина мать склонилась к отцу и, показывая на них взглядом, что-то ему говорила. Ипполит опять учуял укоризну, но теперь еще и звериную злобу. Но ему до этого было мало дела, он был уже вне досягаемости и этих людей видел последний раз.
И опять… За пологом реальности пьяный Синицын на равных, не по-дружески обнимался с начальником районной больницы. Потом П. стоял на полутемной сцене, у незажженной рампы, молча, лжезначительно прожигал глазницами пустой зал, показывая, как на самом деле надо «молчать». Они были на репетиции спектакля народного театра. «Играть» стыдились, не потому, что пьеса была слаба, может и слаба, скорее всего слаба! - навыка не было. Пьесу принес П. Он что-то по-мальчишески выкрикивал из зала, но все видели, что у него ничего не получается. Стыдились и этого, но покорно продолжали передвигаться согласно указаниям.
Ипполит ничего этого не помнил. Сны очень часто не запоминаются, дело обычное!..
В пьесе он играл персонажа по имени Вениамин.
Какие странные, длинные имена!..



11. РЫЖИЙ

В этот раз Рыжий проснулся со смущенным сердцем. Он знал, это от приснившегося сна.
Описания снов никого не интересуют, и читать их – как-то лень и бессмысленно. Они – одно своеволие. Ну, вот есть свобода, когда происходит то, что дОлжно произойти, а есть своеволие, которое хаос. Чужой сон – хаос сумасшедшего, даже если в нем происходит привычное. И мы отводим глаза…
В том-то и дело было, что Рыжему показалось, что это был не сон вовсе, хотя он понимал, что это был, конечно, сон. А было похоже на воспоминание. Но и место действия (странное какое-то место действия, впрочем, чего иного ожидать!), и действующие лица (скорее знание о присутствии рядом плавно движущихся, светящихся людей-ангелов с размытыми лицами… – вот-вот, описание уже начинает терять наш интерес) были ему незнакомы. И в то же время знакомы, потому что если и не понимал Рыжий ничего этого, а только чувствовал далекими струнками и ходил после со скрученной в бухту душой, то уж это чувство было ему знакомо вполне точно, физически. Оставим в стороне чужие «когда и откуда», в жизни каждого много неосознанных «когда и откуда». Воспоминание было, в конце концов, все-таки конкретно обликом!
Перво-наперво действовал, конечно, этот сплошь всё заливающий золотистый свет.
Потом, - травяные взгорки поля, синий лес в дымке вдалеке. Они - у деревянного небольшого моста через речку. И речка! С песчаными, как водится, отмелями – здесь, у моста неожиданно глубокая, будто рядом запруда.
Их - несколько. Барахтаются. Он, попробовав раз, не мог не начать снова и снова повторять эту процедуру. Брал в руки камень, заплывал на глубину и наблюдал, как камень медленно уволакивает его на дно.
Камень был по сравнению с ним вовсе даже небольшой. Даже не верилось, странным казалось, как это ему удастся... Сначала вроде бы и не удавалось, они застывали. И Рыжий знал, что если он не отдастся камню, не превратится в него, ничего и не получится. И вот это начиналось. Он ослаблял ноги, прижимал камень к животу, чувствовал его внутри себя. Сначала медленно, всё быстрей, быстрей начиналось это сладостное движение вниз.
Он наблюдал. Каково это – быть камнем. Потом становился путешественником, тяга силы тяжести увозила его куда-то вниз.
Внизу он нашел себе стул, - другой камень, лежащий на дне, плоский. И в этом, в том, что он может здесь устроиться и сидеть так же, как и на суше, тоже была забава. Осматривался. Обживался. Так далеко вперед и вверх сквозь толщу воды он видел впервые. И везде все тот же свет, другой своей разновидностью – блямбами, - подвижными, важными и многозначительными в тишине.
Заканчивался срок. Здесь, внизу смысл жизни был заключен в этих сроках, промежутках и в подчинении им. Не выпуская камня, Рыжий отталкивался от дна ногами, достигал границы миров, с сожалением начинал слышать резкие крики, видеть резкие движения. И спокойно выждав, - ему ведь ничего теперь не угрожает, у него ведь есть теперь кое-что еще, - снова уходил жить вниз.
Настало время и там, внизу, он обратил внимание на то, что рядом была тень от моста. В ней не было света, но он ее не боялся. А потом, когда настала пора уходить совсем, он выложил камень на дно и постарался приметить его место. Потому что вернется. Тут даже не надо никакого восклицательного знака, он будет здесь жить, потому что так будет. Он был зверушкой, он был там, где люди никогда не бывают и называют промеж себя утерянным раем.
И проснулся...


Рыжий жил в Ивановке.
Не то чтобы это свое житьё именно в Ивановке он каким-то особым образом сознавал.
Его дом был странным. К этому кубическому, белого кирпича четырехэтажному строению, в конце концов, ставшему жилым помещением, ничего нельзя было применить, оно, казалось, было возведено неизвестно для чего, - разграфить пространство. И потому в нем было так много несуразностей. К примеру, эти неправомерно, расточительно большие, с внезапными выступами и карманами, пустые холлы между квартирами. Или эти квартиры с, - будто разделенным перегородкой ровно пополам все тем же холлом - двумя абсолютно одинаковыми комнатами, и кухней без окна. Или единственная лестничная клетка с неоштукатуренными стенами, некрашеными перилами и огромным, с первого по четвертый этаж, одним сплошным окном. Вот в таком не-серьезном-доме, полу-доме, не-до-конца-доме и жил Рыжий, и жило, семьями и поодиночке, много других людей, судьбою, у всех по-разному, занесенных сюда, верилось, временно, но так и продолжающих жить и жить, полу-жить, на самом деле серьезно, по-настоящему испуская из себя жизнь.
В этот раз Рыжий, правда, особенно автоматически побрился и позавтракал. Не часто, но утренняя задумчивость случалась и раньше. Когда, к примеру, не хотелось ехать на работу, или днем должны были обязательно произойти какие-то, чаще всего не очень приятные, события, действия или надо было принимать какое-то решение. Неотступным размышлением о них, а также о возможных вариантах их дальнейшего излома и достигался общий автоматизм, - тупой, серый, неосознанный.
У нынешнего была особенность. Рыжий еще помнил конкретные детали, - дымку, зеленый дерн травы, мост, запруду, прохладную плоть светлой воды… И хотя все это, по пробуждении, по молекуле стало распускаться в ежедневности, прозрачневеть, внутри явно звучали звуки. Они несуетно и тихо пели в грудной клетке, расходясь дальше звуком по его небольшому, аккуратному телу и, бери шире, по окружающему пространству, изысканным созвучьем возвращались назад отдаваться в его сухой, белобрысой, поросшей короткими редкими волосиками, похожей на мандолину черепной коробке…
Внутренне вприпрыжку, но и осаживая себя, все-таки солидно он спустился во двор.
Было солнечно. Напевая, а правильней, урча, помогая низким тоном связок общему тону, Рыжий пересек наискосок проезжую часть и пошел по тротуару.
Чтобы добраться до работы, надо было дойти до Проспекта одной из прямых, поперечных, словно ветки растущих к стволу, улиц, сесть на автобус и проехать через центр и весь город на противоположную его окраину с косыми панельными многоэтажками. Короткий участок пути до Проспекта был любимым. После каменных стен всегда было ясно видно как еще колюч и нов день, как еще не испорчен действием и словом, как тебя еще не тащит обыденность, а ты легко идешь, летишь сам, как еще можешь хозяйничать.
Слева, уступом в ряде домов, в глубине, как иконостас - школа. Он не любил школьные годы, десять лет, - сплошное слепое, серое, равнодушное пятно. Но любил лепнину над входом, фуражки, серое сукно школьной формы, ремень с желтой пряжкой и с похожим на бабочку растительным тиснением на ней. Сам не носил, почти не застал, но, кажется, будто держал когда-то в руках, разглядывал, где-то видел, в каких-то кинофильмах. Он увидел себя – плечо, нос, - следящего за серыми тенями на черно-белом, со скругленными углами экране небольшого «Рекорда». Что это? Что там? В усиленной бликом на выпуклом стекле кинескопа дымке солнечного дня - серое здание школы, Агния Барто среди детей, тонкие стволики сейчас же посаженных деревцев. У нижней кромки экрана, с ногами уже под обрезом, - мальчишки с крутыми, белобрысыми лбами что-то по-взрослому обсуждают, откровенно нас не замечая…
Школьный двор. Симметричный, светлый. Только по краям уже выросшие липы. Беленые тумбы ограды, квадратные гирьки с шишечками наверху. Такую подцепляют указательным и средним пальцами, нарочито элегантно и как-то специально подставляя внутреннюю часть, открывая незащищенную брюшину ладони. И с коротким, жестяным звуком кладут на плошку весов… Рыжий согнул в локте правую руку, украдкой посмотрел на ладонь, потом ее откинул. И снова, в радостном движении проходя мимо них, почти не видя их, а только чувствуя, обратился к нынешнему солнцу, бесконечному дню, уже начинавшей тяжелеть его свежести. Он ликовал, так что глупая улыбка внутреннего спокойствия всплыла на лице. Не особенно заметные на пегом лице и в обычный день, в этот, солнечный, сначала совсем исчезли его глаза и ресницы. С каждым шагом и движением со все меньшим усилием пересекая пятна солнца, вместе с потерей таким образом чувства преодоления и чувства тяжести от собственного тела, Рыжий и на эти пятна все меньше обращал внимания, их самих замечал все меньше, и сам на фоне их становился все менее заметен.
Пока, наконец, на мгновение не исчез совсем весь.

Дорожка, песчаная, утоптанная дорожка лежала на всю длину домов, на минимальном от них расстоянии и сглаживая их линию. Дальше полоса травы пошире. Пылевая дорога, с двумя колеями и выпуклым жгутом между ними. Всё это накрывал широченный слой травяной поляны с ломкими кружевными украшениями из соснового леска и можжевеловых кустарников по краю. Дальше – слои и меры уже других масштабов и настроений. Белесое ржаное поле с трещиной дороги и, справа, ивовыми пенными наплывами (может быть там река?). За полем прямая, аккуратная прослойка другой, широкой реки, плавно взмывающий противоположный берег, высокий сосновый бор и далее над ним, выше, уже почти над головой – просто небо.
Жили там, сзади, откуда начали, в тонком придонном пространстве.
Вот большой розовый камень. Или камни, потому что, вестимо, на той же примерно линии, но с другой стороны, на задворках возле леса, в траве у дороги, возле куста орешника, на легком взгорке лежит еще один, поменьше, глаже и сизый. Этот же лежит у угла забора, гранитный, слегка приплюснутый валун с неровными краями. И он единственный, - нигде здесь больше нет камня, лежащего возле дома, между забором и дорожкой, и имеющего себе пару. Никому не приходило в голову его тревожить. Это казалось абсурдным. Все равно, что начать думать о перемещении (смещении, переносе? – тут и слова не подберешь) дома. Нашлись однажды балбесы. Втроем, по темноте покатили его куда-то на середину луговины перед домами, похохатывая и возбуждаясь от собственной дерзости. И камень катить было легче, чем думалось.
Но, потянули за собой занавески…
Камень на середине поляны лежал необычайно маленький. Переругались на пустом месте, кто-то даже получил в морду, и на одно мгновение стало вдруг страшно. Не сговариваясь, и не помня как, катили его на прежнее место.
Не сдвинуть.
Прогон между домами. На ступеньках высокого крыльца дома слева кто-то рьяно играет на балалайке незатейливый аккомпанемент. Все время один и тот же. Видимо, единственно известный, любимый, глуповатый. Но мелодия живет внутри… Этот день пройдет, звуки исчезнут, но через несколько неведомых дней снова зазвучат с того же самого крыльца. Где играющий им научился? В каких-таких неповоротливых мыслях и пальцах сохранилось умение и желание? Почему они звучат в этой деревне, отделяются от своего хозяина и раскрашивают воздух? Есть ответ? Есть! Чтобы жить бесконечно и вмешиваться в чужую жизнь беспрестанно!
На повороте дороги мальчик лет десяти на велосипеде, стоит и смотрит на него. Руки на руле, одна нога упирается в землю, другая закинута через седло. Ждет. Взгляд грустный. Молчит и ждет. За спиной мягкое дно поворота, устланное темно-зеленой листвой. Вокруг никого, только тень чьего-то движения. Поворот дороги подправит, теперь можно только в бок. Все эти не за день наезженные полосы на ее песке, нещадно перемолотый песок бубнят о том, что надо ехать дальше. Они вне дома, далеко от него, и правила другие. И оттого, что они так далеко от дома, что-то замирает в животе. Хочется вернуться, но благодаря этому желанию они и едут вперед. До следующего поворота, по очередной прозрачной сосновой дороге немного в горку, через перелесок, до очередного света сквозь деревья. Замирает оттого, что вот сейчас хватает сил, сил мускул ног ехать и ехать не переставая в упорстве, а потом хватит ли их вернуться назад?..
Мальчик стоит и молча ждет, глядя темными глазами из глубины себя, суля и лишая навсегда возможности впасть в этот уют и в безопасности закатить глаза.
Кто пустил смотреть ягнят? Взрослые не страшные. Вот этот добр, но важный, о чем-то знает и зачем-то требует, чтобы ему подчинялись. Никто не пустил. Сами во мгновение оказались здесь и взяли что хочется. Заходящее солнце особометко. Пройдя миллионы километров, попадает в тесное окно овчарни и на противоположную от него стену кладет багряные пятна. В них - неуклюжие конечности инопланетян с вывернутыми коленками.
Прозрачный сосняк. Особенности объемного зрения хватает на десяток метров. Дальше натянута серая бумага, а близлежащие, покрытые мхом взгорки становятся «как настоящие». Кто-то говорит: “Пойдем, я покажу тебе…” Последнее слово не сказано. Говорящий скуп на чувства, а может, есть слова, которые здесь произносить нельзя? Скорее всего они не нужны, их не надо отыскивать, их не надо запрещать отыскивать. Они – как жизнь ягненка, вместо них – два блямка легких созвучий.
Впереди маячит белобрысый затылок. В округе уже давно все исхожено! Но это место всегда миновалось. Сухие ветки, паутина, ржавый мох, еще малость, и называлось бы «сумрачно». Издали ничего не увидели. Так и появилось. Нет, - и вдруг сразу есть. Правильное, с велосипедное колесо, яркое светло-зеленое пятно. Не за счет окраски. Свет шел изнутри или вертикально сверху. Сквозь. Удивление... Удивление - сбивать! – это разрыв и шумно. Сбивать гул в ушах. Стоять рядом, смотреть. Лишних вопросов не задавать. Уходить молча. Проходить мимо. Задерживаться нельзя. ПРОСТО нельзя.
Когда пересекли дорогу, оглянулся. Оказалось, что все это место хоть и сырое, но на взгорке. И с дороги ничего не видно. Ну еще бы! Да ты второй раз там пойдешь, не найдешь!..
Когда можно было остановиться, сели на высоком песчаном обрыве. Громадная луговина была перед глазами, с далекой, в дымке полосой бора у края и длинным, плотней и плотней укладывающимся червяком речки по полю. А за спинами, совсем рядом... Что это было, Серега? (Гм, того звать Серега…) Ничего, кусок молодой травы, отстань ты! Но разговор еще булькает внутри, - да я понимаю, и все-таки, ты ведь знаешь, скажи… - пока не стихает в бездумной улыбке и невидящем взгляде и полете куда-то за далекий лес.

И вот он уж опять Рыжий, - в солнечных пятнах по дороге на работу.
Вот так, во власти необязательности и непредсказуемости последующего образа из чужой жизни, незнакомости его, нерезкости глазу, но резкости взору, одним мгновением отшвырнув весь город, вопреки правилам комфортной склейки и все-таки ее получая, он обнаружил себя и появился сразу уже на работе.
- Ты чего, Рыжий?
- Чего?
- Да ничего! – Вася ставил ему что-то в укор, будто он, Рыжий, должен о чем-то помнить, да забыл.
Вася, после известных историй, стал другим. Спокойным, снисходительным, дерзко покровительствующим. Иногда так и хотелось дать ему подзатыльник. Но подзатыльник не давался, и не от того ли, что Рыжий как-то внутри себя, то есть не физически, чувствовал себя маленьким, а Вася, рядом с ним, но тоже не физически, был нефизически большим.
Рыжий откликнулся на его призыв. Сегодня все размеры, вот и призывы казались малозначащими. Да он, Рыжий, сам теперь кого хочешь призовет! Да на того же Васю, пройдя мгновенный сверхзвуковой, перпендикулярный путь себя от великого до уничиженного, посмотрит как на равного.
- Пошёл ты, Вася... Я всё знаю!
Но минутой позже, сокровенные слова, важные в миг произнесения, становились стыдными как слезы слабости. Чего он такое знает?! И он замолкал.
Вася будто тишины терпеливо и ждал. Уводил взгляд, присматривался к повседневному, наворачивал на руку трос, перебирал металический инструмент, выходил, заходил. Брошенный Рыжий еще сидел, следил и словно держал в руках что-то теплое, мягкое и рук не касающееся. Наконец занялся собой. Встал, посмотрел на руки, на сиденье стула, куда-то пошел по коридору… Курить давно бросил, но в обед в курилке вытащил у кого-то изо рта плоскую Примочку. В ответ на притворные «охи» громко, бестолково рассмеялся и будто кого-то предал, плеснул на себя холодной водой. Тут же, пряча глаза, вывернул как на шарнире кисть, деловито занялся угольком на короткой, лишь чудесным образом не обжигающей толстоватые средний и большой пальцы, сигарете, - поглядел на него, подул, возгоняя жар, судорожно прижал пальцы к углу плотно сжатых губ, сухо втянул, отстранился и поглядел невидящим кайфующим взглядом на огонек в раковине ладони. Н-да, прихотливо выходит....
Днем Рыжий несколько раз встречал Васин взгляд и с каким-то омерзением одергивался и понимал - молчат одинаково. На свои тени в прозрачном стекле перегородки глядел с убитым раздражением, как на шарики пыли в мертвых углах квартиры. Не веником, пальцами собирать в горстку и с удовольствием избавляться. Умное чувство, которому надо верить… Рыжий отворачивался, старался не замечать, цеплялся глазами за осязаемое, тянулся руками, с удовольствием ощупывал шероховатость троса, взвешивал в ладони приятную тяжесть молотков. Эх, нужная, все-таки, у него работа – спасать живое! Но сейчас же понимал, что хватает тот же трос и инструмент, что до этого и с такой же повадкой держал в руках Вася.
Тошнота не бывает легкой. Даже слабая – она вкрадчивая, шпионская. В момент обнаруживаешь: пропал, завербован.
Бросив все, не слыша окликов, Рыжий небыстро, но твердо направился в конец коридора, схватился за дверь ближайшей кабинки, загремел шпингалетом и сейчас же, обернувшись и низко склонившись, вывернул желудок.
Стоя сложенным и наблюдая за юркими частичками пищи в слабой струйке воды подтекавшего бачка, понял, что уходит мудреная, чужая тоска сегодняшнего дня. Через две или три кабинки справа кто-то громко пернул и затрещал бумагой.
Никогда не болеющий и не отпрашивающийся с работы Рыжий, вдруг твердо решил отпроситься и уйти, смыться с работы. Вот эта легкая возможность именно «смыться», о которой раньше и знать не знал, сейчас вдруг особенно завлекала. Придумать причину и сбежать. Выйти, выключиться из жизни, чтоб его не было. Забраться в кровать, поспать. Без сновидений...
В коридоре увидел статную, лошадиную фигуру начальника. Одутловатое, куклообразное лицо без морщин, с двумя глубокими складками возле крыльев носа. Лицо того типа, про владельцев которого говорят «всегда немного не здесь»
- А что случилось?
- Да я чем-то траванулся.
Тот трусливо помолчал, присматриваясь. Рыжий вроде никогда... Вроде, всегда...
- Ну, хорошо, - и, отвернувшись, забыл, обращаясь уже к кому-то другому, всегда оказывающемуся рядом, но на самом деле очень даже не забыл и за день несколько раз отвлекался, вспоминал и, думая во множественном числе, с досадой решал - обманули или нет? Скорее всего, обманули! Мужики, они хитрожопые, когда им что-то надо!..
Рыжего, так внезапно легко получившего свободу, тоже одолевали сомнения, правда, иного свойства. Подъезжая к центру, он понял, что домой ему сейчас ехать как-то вдруг не очень хочется. Буквально нельзя! Дом вдруг стал ему неприятен, стоит такой, сырой и только и ждет.
И он вышел из транспорта, и оказался один в полуденном, фиолетовом от солнца, будничном городе...
За пунцовым светом, совсем рядом, виляли серые тени, веселили. Рыжий сидел на кованой лавочке возле пруда, ел мороженное, улыбался и не знал, что это возле ходит и рыкает голодная тоска. А сам город, что всегда особенно заметно в такое слепое послеобеденное время, окруженный бездною, несется, очертя голову неизвестно куда.
К вечеру, дома, внутри всё расправилось. Рыжий на секунду услышал прослойку запаха, утренние струны. Но к ночи уже ничего не ждал и даже забыл, что надо и можно что-то ждать. Когда же, не в эту, сейчас даже трудно сказать в какую, в одну из последующих ночей, все-таки туда, куда было завещано, вернулся, было там уже всё, слава богу, по-другому, спокойно, - просто обыкновенным сном.


12. АВТОРЫ-ИСПОЛНИТЕЛИ

Они, конечно же, встретились. В самое короткое время.
Он все время вспоминал это ее отчетливое «да» последнего разговора, это ее движение навстречу. Он-то уже давно живет рядом.
Она была вспугнута опять внезапно близким обнаружением его, активно действующего, рядом с собой.
И зачем она только пообещала! Вырвалось. Говорила сама с собой, проговаривала – «да, он рядом, что-то надо делать?», но сказать надо было не это. Да и не сказала? Просто подумала. Автоматическое сокращение мышц, звук, гулкий, значительный, как во сне, давно растаял, - как можно этому доверять!.. Как можно быть до конца уверенной в чем-то, если вот и сейчас настроения не ухватить, и мысли движутся?.. А он? Что он там себе услышал, о чем подумал? Нет у нее ни желания, ни возможности сейчас думать и решать про него. Эх, не везет ей с мужиками, - подумала она не словами - бабским настроением, с которым соседка снизу, Лариска, всегда встречала неурядицы своей, не только личной, жизни.
А ведь у нее-то как раз именно это самое. Всегда! Вот и сейчас… Не надо бы никуда ходить, сказать, что только что покрасила волосы. Но нет, пойдет. А было когда-то и наоборот, когда Денису было еще лет восемь, надо было решаться, бежать, вцепляться, а она сидела словно заколдованная в этой машине.
Высушивая волосы и на секунду поймав легкое, веселящее теплым свежим запахом настроение, она поторопилась сейчас уйти из дома. В четырех стенах!.. В конце концов, у нее было дело, придуманное для всех сразу, для домашних – иду туда-то, для одного – я сегодня иду туда-то, есть немного времени, можем пересечься, для другого – ну, я же к тебе шла, для себя – подальше от себя. В конце концов, все не так, не так плохо, все, может быть, еще выправится!.. Что – всё? Вроде бы понятно. И все равно – что?
Мама провожала долгим взглядом из окна.
Он стоял внизу, у «Автозапчастей», грустный, но ветер, весело спутывающий сейчас ее волосы, пах свежестью, шампунем, дурманил. Она увидела его грусть одними глазами:
- Приве-ет… - растянула, будто спела. Волна гудела в ее горле, губы сложились в порочную улыбку гурмана.
Ничего не ответил, тепло пошло по венам, как наркотик, - наконец-то рядом, рядом!..
Он всегда готовился к встречам. Думал о том, что расскажет, подбирал слова. Тривиальное предложение покурить откладывал уж на последний момент, знал, что это первое, что она предложит сама, просто встав в сторонке особым образом.
В закоулке дуло.
- Ты что-то сделала с волосами?
- Покрасилась. Плохо?
Он улыбнулся и не ответил. Что отвечать, банальное «хорошо»? Рядом, рядом! Сигарета вздрагивала в ее пальцах.
- Опять начинает знобить?
- Да.
- Пойдем, здесь дует.
- Ты же знаешь, это не от этого.
И она не торопилась, пугливо, заговорщицки глядела на него. Ну, начинай, что ты расскажешь на этот раз, мне так нравится, когда ты что-нибудь рассказываешь.
- Ха! Приснился сон. Будто везде зима, и только у твоего дома весна, прозрачно так, березки в солнце. Я стою под ними и решаю построить в кроне дом из досок и говорю сам себе: «Ну вот, теперь я останусь здесь навсегда, буду здесь жить».
Улыбнулась. Это лишь сон, и только он!
- Мне надо зайти к Наташке в школу прикладников.
Он понял, что его «рядом» скоро кончится. У нее дело, пусть и выдуманное, а он так, по ходу.
- Зайдешь со мной?
- Да нет, куда я такой пойду!..
Начал накрапывать дождик. Он открыл зонт.
- Ну, пока…
- Пока.
Она приблизилась к нему, словно продолжая какое-то движение, стрельнула глазами мимо его уха, вправо, где в окне на первом этаже панельной девятиэтажки могла появиться эта Наташка, он опустил зонт, склонил его за спину, загораживаясь от окон, - и коснулась щекой уголка его губ. Сама.


- Ты отказался зайти. У Наташки посидели, попили чаю.
Почему он не пошел?
- Да, кстати, ты тогда сказала, что надо встретиться…
Наконец-то он вспомнил главное. Он берег эту тему. Каждый раз готовился начать слушать.
- Да… Ты приходил, меня разыскивал…
Она посмотрела блестящими глазами и замолчала. Словно по телевизору пообещали природную катастрофу, но потом уточнили, что она прошла стороной. Шоу отменилось.
- Мне знакомо это, - продолжила, но уже как-то не об этом. - Когда не соображаешь, что делаешь. Это было на юге. Готова была ехать куда угодно. Вот и ездила…
Юг, машина «Лада» с задранным багажником, водитель из числа молодых, может быть даже местных, волков, она, в короткой белой юбке, садится в сумрак вогнутого кресла почти у самой земли. Ребенок, которого Василию вдруг стало жалко, оставлен на попечение хозяйки, у которой снимала комнату. Показалось, что она, как кукушка, может его на этом юге, похожем на вокзал, бросить и долго-долго куда-то, куда надо, куда везут, преданно ехать и мерцать в сумраке ногами.
- У тебя нет машины?
- Нет. Куда ездить-то?.. – ответил он.


- Я уже от него уходила. Ночью собрала в сумку свои вещи и пошла. Часа в два ночи… Он спал. Дошла до вахты. Догнал.
Василий видел, как, к сожалению, ничего не стоило ее вернуть. Почему она уходила. Когда, из-за кого и что в ее жизни шевелится? Тут бы надо не мешать. А он рвался спасать.
- Тебе надо было мне позвонить.
Помолчала. Потом, словно видя как оно и будет:
- Я останусь одна.


- Не ходи к нему.
- Если останусь с тобой, что мы будем делать?
Вася собирается было говорить давно проговоренные слова, поднимает в ее сторону глаза, глядит мимо ее щеки и челки и неожиданно молчит.
Она глядит на него и качает головой, то ли соглашаясь с чьими-то наветами, то ли находя подтверждение каким-то своим догадкам.


- В досуговом центре фестиваль. Авторы-исполнители. Витя работает. Так что завтра я там.
- Я приду, наверняка снимаем.
- Ага! Будем, это, сидеть и переглядываться. Я тебе ручкой помашу.
- Между нами поверх голов установится незримая связь. Никто не будет знать…
- Хи!
Что затянуло его в одну из этих лож!..
Думая, где бы расположиться, чтобы оказаться по возможности не как можно ближе, - неподалеку от нее, в поиске, чтобы быть одновременно везде и не прогадать, раскидывая варианты, раскладывая в узор, смешивая и снова раскладывая, но уже по другому, разноцветную мозаику, сам – влиятельный фактор, перемещался Вася по залу и прилегающим фойе, останавливался в различных местах, на шумных проходах и в тихих углах, внезапно застывал, приглядывался, прислушивался затылком к пению сфер, пока не осел в гостевой ложе.
Идущих в ряд по верху амфитеатра, разделенных парапетами с наложенными на них сверху накладками красного бархата, лож было три. Он находился в средней. Потому что «средняя», потому что самая высокая точка зрительного зала, потому что левую давно используют под технические нужды, пульт, прожектора, персонал… Итак, средняя, кресло в уголке слева, сразу у двери.
Погас свет, зажглись порталы, на сцене потекло какое-то действие. Она не появлялась. Затем дверь в левой ложе отворилась, осветив спины напряженно сидящего экипажа.
Она стояла, замерев и касаясь спиной бархатной занавески, из-за которой только что неожиданно близко и объявилась, словно договорились заранее, она знала где он и шла только к нему. Его заметила сразу, но смотрела вперед, на сцену и несколько раз обернулась назад, молча обращаясь к худощавому, скуластому мужчине в очках, вошедшему с ней. Тот мотнул головой, рассеянно глядя поверх голов навстречу яркому пятну на сцене. Тут же и села рядом, по ту сторону парапета, и мужчина ее сел где-то там, за ней.
Вася сделал маневр, повернулся будто на огоньки пульта и обнял ее взглядом. Она билась в объятиях, поднимала укоризненные глаза и снова их опускала. В темноте, невидимый никем, Вася был смел, властен и бесстыден.
Через некоторое время, подчиняясь своему распорядку, мужчина встал, коротко, умело отстранил занавеску и незаметно вышел. Она шмыгнула за ним.
Недолго сидел и Вася. Слонялся в пустых фойе, маршрут прокладывая наощупь. Оттягивал момент, надеялся, что когда возвратится, они будут уже там. Именно ОНИ, потому что ее местоположение, он это понял, прямо зависит от настроения и нужд скуластого, а он, в свою очередь, находясь как-никак на работе, вынужден находиться время от времени в каком-то неведомом, недоступном для Васи месте и незримо поддерживать, оказывать влияние на действие, происходящее на сцене. Таким образом, они, Вася это с удовольствием осознавал, будут все время где-то здесь, неподалеку, может быть гораздо ближе, чем кажется, до тех пор, пока не закончится концерт. А концерты такого рода, он это тоже знал, короткими не бывают!
Их не было до антракта. Вальяжно что-то попивая и встряхивая, много ли осталось, из металической банки, Вася стоял в фойе, недалеко от прилавка импровизированного буфета, облокотившись на подоконник. Они шли вдоль длинной противоположной стены к двери, ведущей за сцену. Она рыскала взглядом и отыскала его сразу. На миг ему показалось, что еще один-второй такой взгляд, она вырвется, подойдет к нему и будет с ним. Но она, чуть отстав, продолжала тащиться за своей, похоже, ничего не замечающей парой к приоткрытой двери для технического персонала.
Во время второго отделения, они два разных по продолжительности раза появлялись в своей ложе. Чтобы понять систему их перемещений, Вася пытался разгадать профессию здесь скуластого, которого Витей и звали. В голову ничего конкретного не приходило. Звуковики, осветители? Так они вот здесь все время сидят, никуда надолго не уходят. Далее мысль вязла, висла и возвращалась к началу: звуковики, осветители…
После последнего, второго появления они пропали надолго. Не зная, сколько еще придется просидеть, неопределенно ожидая, Вася совсем отчаялся и только уже злился, - что это за манера такая особенная, смотреть урывками!.. Пока не увидел впереди, не внизу, в рядах и на сцене, а на уровне глаз необычное шевеление.
В одной из боковых, расположенных на правой стене зала, нависающих над зрителями партера, лож шевельнулась занавеска. Кто-то, держась за массивную, ребристую, причудливо изогнутую ручку, что-то необходимое, видимо, договаривал на ходу кому-то, пробегавшему по боковому коридору, давал последние указания, кричал ему вослед, махал рукой, помогая словам догнать того, кому они были предназначены, уже скрывающемуся за поворотом, - договаривал и всё никак не мог войти в приоткрытую дверь ложи. Да, вот, решил взглянуть каков сегодня зал!.. Ох уж эти работники досуга, задумчивые маги и волшебники, работающие, когда все отдыхают, тайно дергающие за ниточки того, что происходит на сцене, удаляющиеся в глубину полутемных безлюдных коридоров мимо закрытых дверей, открывающие двери нужные, только им подвластные, в то время как все веселое и беспечное происходит внизу, в шумных фойе, в затихшем зале, в стороне!.. Но он пробудет в ложе недолго и может быть даже не сядет, будет стоять, сплетя руки на груди и облокотившись на лепнину проема двери. На удачную шутку зал грохнет, а он лишь сдержанно улыбнется. И уйдет в самый тонкий момент сценического действа, когда движение в зале запрещено, когда слышно, как жужжит муха, но как он будет шуршать занавеской и орудовать толстой дверью никто не услышит. Он пойдет по темному коридору, по ковровой дорожке, навстречу свету из далекого окна. Пойдет в свой кабинет, расположенный на первом этаже, в одном из боковых, пристроенных к залу крыльев здания. Он посидит там немного в одиночестве. Прежде чем кончится представление, встрепенется зал, и забурлят потоки одевающихся, он выйдет через не центральное, служебное крыльцо в серую зимнюю оттепель и пойдет, сутулясь, по прозрачной аллее из темных и влажных стволов нестарых лип в какую-то свою сторону.
Наконец, тяжелые складки стремительно раздвинуты тыльными сторонами ладоней, и в ложе кто-то очутился, сел. По положению слегка запрокинутой назад головы, по движению и контуру челки Вася понял, - она.
Но почему так далеко?!
Далее были бесполезные рефлексии, почти обида и уверенность в предательстве. А еще далее она, - они! потому что Витя неотступно вёл, следовал рядом, стоял у занавески, с ней сливаясь, - еще далее они исчезли, так сказать, уже и оттуда. Но поскольку то место было принципиально другим, оттуда можно было бы, вообще-то, и не исчезать. Значит они сделали это по причинам неумолимым.
И это был последний раз, когда он видел ее в тот день. Больше ни в ложе слева, поблизости, ни в той, дальней, она не появилась.
Концерт еще не закончился, а Вася понял, что они ушли совсем. Молча поужинали, тихо, по-семейному легли в постель, отвернулись каждый в свою сторону и заснули!
Но это были еще не все события, которые произошли тем вечером.
Глубоким вечером Вася пробивался через вахту общежития. Почему-то ему показалось, что авторы-исполнители недавнего концерта расположились на ночлег в общежитии. Да и не спят они вовсе. Продолжают негромко петь под гитары уже другие, не концертные, впрочем, и концертные тоже, песни, мешают спать постоянным жильцам, которым завтра, быть может, на работу. Те выходят в коридоры, чтобы посетовать на шум, но так и остаются рядом, забыв про свои работы, не в силах разорвать этот сразу образовавшийся душевный контакт, между ними, в общем-то, ничего и не делающими, а просто присутствующими рядом аборигенами общежития и этой, в общем-то, замкнутой, говорящей и поющей на вроде бы знакомом, но на самом деле понятном в полной мере лишь ей одной языке, кампанией. И среди примкнувших непременно будут Витя с Александрой. А если туда сейчас пробьется и Вася, то он незаметно присоединится к празднику, подползет (кампания расположилась уютно не иначе как прямо на полу, на гимнастических матах, все равно, что в лесу, у костра) незаметно к Александре, их общение продолжится и будет длиться еще долго-долго, вечно-вечно и растает в недрах наступающего, теперь уже не столь безжалостного дня, как тают в затеплившемся свете и друг в друге, пропадают из вида, но не друг от друга два путника, идущих по извилистой, уходящей вдаль, к горизонту дороге…
Отвело, не пустили. Вахтерша, сухая, злая интеллигентша в очках и с пучком на голове была испугана, но стояла насмерть. На то они, вахтеры, и существуют, чтобы не пускать таких, заблудших. На то они, заблудшие, и приходят, чтобы вахтер не дремал, держал форму и чувствовал себя в центре мира.
Вася знал окно – она показала однажды издалека - на втором этаже, рядом с кляксой гудрона на стене. Окно было задернуто, и горел свет. Еще ужинают или сидят молча, - решил Вася, присел, пошарил вслепую рукой по земле, набрал на ощупь нужного размера камешков и, запрокидываясь, стал с усилием кидать их в сторону света. Хотелось отзыва, но к окну никто не подходил, и не дрогнула ни одна притихшая складка. Потом свет потух. «Все, легли», - подумал Вася, для порядка кинул в черный прямоугольник еще три раза, - тенькнуло два, - постоял в тишине и, пошатываясь, ушел в свои леса.


- Ты приходил в общежитие? Анна Семеновна рассказывала. Приходил парень, рвался. Я сразу поняла, что это ты.
- Нет, я не приходил. Тайный поклонник…
- Витя злился, пыхтел, говорил, что вот если еще раз кинет, он выйдет. Погасили свет. Внизу за кустами кто-то стоял, я видела огонек сигареты.
- Артисты в общежитии ночевали?
- Нет, говорят их отвезли в профилакторий
- В зале ты была какая-то испуганная...
- Я не думала, что это будет так близко.
- Близко?
- Ты оказался очень близко.
- Да уж!.. Больше совместных концертов не будет. Затея неудачная.
- Да, наверное… Я ему все рассказала.
- ?!!!!!
- Он сказал, мол, теперь понятно, куда я все время пялилась.
Пауза.
- Спросил, изменила ли я ему?
- !!!
Пауза.
- Что дальше?
- А ничего. Он затих, затаился. Жучит.
- Что-что он делает?
- Ну, все время молчит, думает что-то там себе. Жаль, что он тебя увидел.
- ?
- Я бы вас познакомила. Ты мог бы приходить в общежитие. Чай бы вместе пили…
Пауза.
- Что же дальше, Саша?
- …


13. ДЫРКИ

В городе стало тихо. Тишину эту слышать не хочется.
Опустели углы. Гора рядом с ними, на Александровской – шею сломишь!
Телефон П. не отвечает. Тут три причины. Либо навязчивый случай, - каждый раз их не оказывается дома, выходят в булочную, либо поменялся номер, - такое случается, либо уехали и больше там не живут – это бесповоротно. Что остается? Ехать и колотить в дверь?
Он всегда ускользал. Тогда, на проспекте, когда останавливал, мучая стихами, был не нужен. Сейчас - недосягаем. Кто-то говорит, что его новые стихи гениальны, но находиться рядом с ним по-прежнему тяжело, еще тяжелее. Издалека представляется по-другому. Стихи подождут, им надо отстояться, а вот повседневная жизнь!.. Как лепится руками кривенько, несимметрично, как поет, навязчиво поучает, стонет, как хочет казаться значительней. Как стонем рядом с ней.
Сорвался и еду. Вломиться, посмотреть своими глазами. Ведь должно же там что-то остаться!
Пустой солнечный вагон, медленное троганье, проплывание мимо пыльных, прокопченных железнодорожных башен красного кирпича и непонятного предназначения. Что в них, и кто командует?.. Никто! Живые появляются редко. Стекла черны, надставлены, дверь слилась со стеной. Уязвимая техническая принадлежность. Тихонечко, чтоб никто не знал, жить в какой-нибудь из них на самом верху. Окно, одно на всю башню, кушетка, стол, керосинка. Подниматься по лестнице. Сидеть. Стоять у окна. Прислушиваться, как жизнь проходит мимо!
Далее, чтение чего-то обязательно-необязательного. Говоришь себе, - давно собирался, наконец-то оторвусь от всего и вникну. Но остановки отщелкнуты уже не одна-две, потерян им счет, и понимаешь, что только и занимаешься тем, что пытаешься определить, сколько еще плыть в этом, ставшем уже серым раствором, нудном пути. Укачивает. Иногда мимо проплывают, заглядывая в иллюминатор выпуклым глазом, рыбы. Воспоминания. Они имеют значение только для нас, в пределах нашей жизни. И значит значения не-имеют! Не нужны! О них никто не знает! Или знает? Или нужны, неважно, знает ли о них кто-нибудь?! Нужны! Знает! Даже если мы о них никому не рассказывали! Знает, несмотря на это! Знает именно поэтому!
Рыба пугливо дергает хребтом и с расстояния обманчивой близости мгновенно и лениво уходит на расстояние безопасного отдаления, где уже больше и не дергается, а продолжает удаляться одной только силой инерции. Наконец, все-таки дернулась, - и мгновенно исчезает, как бритва, повернутая торцем к глазу, как и не было.
Остановки становятся чаще. Приезжать, совершать движения, принимать решения… Ах, не хочется!..
Вокзалы. Пересадка. Автобус. Надуманные и реальные микро затруднения благополучно (кто бы сомневался!) разрешаются. Проходим, лавируя и едва прикасаясь. Отрываемся… Узкие переулки, полено автобуса в коленах поворотов. Запутать след! Движемся медленно. Но вперед - неумолимо. И вот – выпроставшись, низко и стремительно летим, следуя плавным складкам земли.
Путь эффектный, но совсем молодой. Ему кажется, что он умел, умен и хорош собой. Когда внезапно обнаруживается, что подъехали к городу с неизведанной стороны и давно едем по родным улицам, - ему кажется, что он все соблюдал, ставил цель и ее достиг. На самом деле он просто обоссался.
А раньше были рельсы. И были трубы! Сначала на горизонте появлялась, одна, вторая… Нет-нет, это не те. Это какие-то две случайные трубы. Еще рано!.. Итак, вон те, одна, вторая, третья… Приближаются. Откуда-то сбоку появляются четвертая, пятая… Считать кончаешь, - они! Пока еще вдалеке. Оглядываешь равнодушных попутчиков, - наконец-то! - смахиваешь дурман и усталость - и вдруг обнаруживаешь себя среди труб. Медленно, сладко – по лесу труб. Промзо-о-о-на… Прибывание. Нетерпеливое перетаптывание в толпе. Вглядывание в лица…
Из автобуса вываливаюсь в пухлую жару. Довольно коснуться другого бока, - и уже обман. Чуешь, - оно, знакомое, рядом, быть может, ты даже в самом его чреве, но, через тонкую стенку, елозишь с обратной стороны. Кажется туда! Но идешь, удаляясь. Морочишься, теряешь время. Идешь вдоль, а надо было перпендикулярно.
Наконец, в узком створе впереди ухватываешь промельк знакомых очертаний. Ага, направление верно! Чтобы солнце грело левую щеку. Теперь можно осадить и даже вглядеться в незнакомое. Стройка, белая коробка, арки пустых окон, зеленый забор, сдвинувший тротуар к проезжей части. Какое ты, незнакомое, рядом со знакомым?.. Но, пора!..
Дальше – еще одна необходимая веточка пути. Только электрички изменились. Раньше кабина машиниста была с острыми углами, двери - вручную, сиденья - вжесткую. Теперь - обтекаемые и так далее; современные, хоть и понятно, что списанные с более важных маршрутов.
Двадцать минут. Еще колеса не затихли, а уже тишина - в уши. Так вот что такое тишина!.. Сосны шумят.
Нащупать направление. Линия ландшафта изменилась, приходится глядеть глазами. Не так, как раньше, не задумываясь, прямо в тапки.
Только для посвященных!.. По расположению сосен, будто могли расступаться, по направлению иголок и шишек под ними расшифровать, на короткое время вдруг увидеть рисунок тропы. Поспешить. Потом опять потерять. Потом, - приноровившись глядеть не прямо, а вбок, и тогда иголки становятся видными будто причесанными на пробор, и шишки ползут как улитки – снова найти и уже держать крепко. А, зайдя в лес и встав на нее, теперь хорошо протоптанную, вдруг затревожиться, не обнаружив ожидаемого овражка, пугливо успокоиться тем, что развилок (вроде!) не было, разве что с самого начала вошел не туда, наконец, увидеть его впереди, с удовольствием спуститься, подняться, отыскать почему-то именно здесь вроде бы знакомые суставы корней, столько раз между ними на велосипеде, оглянуться назад и закономерно-раздумчиво решить в пространство, что, просто, видимо, это время сейчас течет по-другому… Надо же что-то решить!
Бухнуться сюда. Вдруг понять, что оно совсем рядом, не на другом же боку земного шара, да и шар мал, и завалиться. Как это здорово я сообразил! Пришло время сообразить.
В этом месте тогда стеной стоял плотный сосняк. Лес стал прозрачным. Оглянуться, попытаться угадать пологий уклон. На нем, в просвет узкой тропы увидели однажды возвращающегося, видимо, из города Клима. Орущего песню, наверняка пьяного. От его безумств сиганули вбок, дальше, дальше в сторону, в лес!.. Клим был не то чтобы безумен. Он был шальной. С черными от солнца и солярки руками и лицом, - работал трактористом - он, идя откуда-то через деревню домой, мог подойти к нам, присесть на корточки и, неся какую-то мрачную околесицу, властно хватить Женьку за плотную коленку. Коленку, на которую я лишь заглядывался. Я видел неловкое Женькино лицо. Через некоторое время она виляла вбок, освобождалась. В разные стороны расходились и все остальные, чтобы сомкнуться снова на отдалении, за его спиной. Клим был стихией. Тут нужно было либо прятаться, либо терпеливо пережидать. Он жил дальше, возле прогона. Это в палисаднике перед его домом было голо, росли громадные березы, не было кустов и травы – утоптанная земля, загаженная курами. Это из раскрытых окон его дома, похожего на «нарисованные объемно», а на самом деле «плоские», высокие, сумрачные у задника декорации, раздавалось с грампластинки, снова и снова, истошно, как радение - «Ах, мамочка, на саночках!..». Это его мать, такая же черная и худая, будто бы орала на всю деревню, что он со своей бабой ей всю постель перепачкал. Это – Клим.
Лес изменился. Что осталось прежним? Самое подвижное, неуловимое – запахи и шумы. Вон та дорога, идущая к тропе под острым углом, дорога, на которую верно выходим и выходили, вдоль по ней, по границе, недолго, совмещая прошлое с настоящим, идем и всегда шли, дорога, отрезающая от леса сладенький кусочек, в который под таким же острым углом дальше по ходу и заходим, - эта дорога, две укатанные, покрытые плотной коркой земли колеи, - тоже сохранилась, она на века.
В этом месте, где лес на склоне кончается, не самом удачном месте, сыроватом, с травой и лиственным кустарником, не грибном и не ягодном, на наш, деревенский взгляд, прямо-таки каком-то бесполезном, «пустом» месте остановились тогда пионеры из города. Впрочем, где им, не знающим всех тайных особенностей местности, еще останавливаться! Мы двинули к ним в сумерках. Понюхать чужую жизнь. Спустились на луговину, перешли мост, стали лениво забирать в сторону, чтобы там углубиться в лес и в нем тайно подойти ближе. Мы двигались бесшумно, глухо переговариваясь и сливаясь с серой, крупной листвой кустарников «волчьих ягод». Впереди уже слышались голоса, мелькал огонь. Как перед нами появился этот дяденька, их главный, не заметили. Остановились. «Вы чего, ребята, тут ходите?» «Да мы… да мы хотим на футбол вас пригласить на завтра». «Хорошо, договорились, придем». В паузе пришлось рассеянно поворачивать. Он был собран и тоже, видимо, испуган, но испуг не показывал? В футбол мы, «деревенские», продули. Не хватило дисциплины. Мы-то думали, возьмем нахрапом.
Панорама вроде бы открылась прежняя. Главные массы были на своих местах. Только река на видимых изгибах стала будто бы уже, да справа, вдалеке лес подтек подросшим сосняком.
Тропинка, узкий деревянный мост, такое же быстрое течение.
По ту сторону – пруд, и изблизи первое неприятное новшество – трава – не подойти. Задирая ноги, подошел. Меньше, буквально с пятачок. Перенырнуть – даже не помогая руками, лениво оттолкнувшись от берега!..
Ну да вперед, в горку, мимо бань справа, подтягиваясь к только и видным там, впереди, наверху, торчащим в небо углам крыш… Перевалить.


В городе – пешком там, где раньше и трамваем было длинно. Золотая трамвайная эпоха, когда по рельсам неслышно скользили аккуратные, обтекаемые, скрепленные парами чехословатские вагончики-сигары, заканчивается. До нее и теперь, после – одинаково громыхающие коробки. Теперешние – грубо сваренные из металлических листов, швами наружу. Рядом с темной стальной рельсой, как пушок, тонкая, мягкая прослойка, - мелко нашинкованный асфальт. Вибрация-с. Пара их, как в вату уложенных, строго параллельных, графичных, наталкивает на мысль о том, что так красиво само собой это организоваться бы не смогло, что без разумного начала и предварительного плана здесь не обошлось.
Итак, пешком. «А вы не подскажете…» Оказывается, нужный поворот, предназначавшийся быть узнанным, остался далеко позади. Возвращаюсь. Ну-ка, ну-ка! Не-а, не похож. Тот, что маячил впереди до возвращения, был похожее.
В старом низком кинотеатре с белеными полуколоннами – местная библиотека и кабинет парапсихолога. Кино не показывают, и уже так давно, что забыли, для чего это строилось.. Начинаю узнавать. Тут можно направо дворами, а можно прямо по тротуару. Во дворы, в уют! Бетонный блок подстанции, невысокие, но старые, с плотно переплетенными вверху кронами клены, пыль разводами, сумрачно, сыро, забыто, мертво... Так не было! Или П. лукавил, не замечая этого, когда мы здесь однажды шли. Он, длинный, худой, белый, с огромными, страшными глазами из под плюсовых очков, возвышался тогда, в тот запомнившийся и почему-то знаменательный день, над всеми нами. Его беспородная, похожая на него собачка, энергично врезалась в песок на пляже у реки, как разумная, озабоченно копала узкую лунку, резко бросалась за маленьким мячиком, хватала нас, орущих, за пятки. П. лениво на нее покрикивал, признавая право на собственную жизнь хоть бы и за чужой счет. Я, уже в другое время, был в этом месте пляжа. С Татьяной. Вспоминали собачку. Ходили, сидели на лавке. Я, голый по пояс, было жарко, стеснялся своей тонкой золотой цепочки, зачем-то навешенной (навесил, решив, что вот, буду теперь ходить с цепочкой) на шею.
Его дом дальше. Кажется, вон тот торец. Торцы коварны. Легко ошибиться. Они как ступеньки, все одинаковые. Чтоб найти нужный, приходится запоминать, каким он был по счету. Каким был его - не помню. Пусть этот будет «раз». За ним изгородь, кустарник, приплюснутое здание детского сада. Идти некуда. Не ошибся. Отрадно возвращаться, блуждать и вдруг понимать, что давно идешь по глубоко прорезанному пути.
Квартира номер 75. Подъезд на замке. Ждать. Четвертый этаж. Два окна, узкое, кухонное и широкое, комнатное, без занавесок, балкон не обустроен… Из подъехавшей машины выгружается семейка, мама, папа, теща (свекровь?), дети. С неловким чувством проникаю следом за ними в подъезд. Где-то на втором этаже обгоняю, на третьем с удовлетворением отмечаю, как тихнут звуки внизу. Четвертый. Старая, необитая дверь «вовнутрь», не изменившаяся с тех пор. Нажимаю кнопку звонка. Тишина. Ни звона, ни шагов. Еще раз. Тихо. Негромко, но продолжительно стучу костяшками пальцев. Никого. Стучу опять, покороче…
Снизу опять гляжу на окна. Чем-то они отличаются от остальных, но вот чем, не понять. На балконе, упертые во внешний угол, прямо в небо - две пегие палки с безобразно, в щепу искромсанными концами. Отодранный и отставленный на выброс старый плинтус, всегда выкорчевываемый из своего угла со стоном, норовящий треснуть вдоль и раскраиваться, раскраиваться бесконечно… Понял – там ремонт. Давно начатый и, вероятно, брошенный. Как и сама квартира.
Назад. Компания старушек у последнего подъезда. Подойти, спросить? Наверняка знают почему пустует квартирка. Еще и замучают подробностями. Но, поостыв, начнут приглядываться. И выйдет в результате одна неловкость. Объяснять, кто я такой лень. Что-нибудь вроде «друг детства». Коротко и дежурно. Не поверят. Торопливо попрощаюсь и неторопливо пойду своей дорогой, а они будут глядеть во след и коллективно медитировать - кто это такой ходит тут по их обители?.. Одна даже чем-то похожа на его мать, насколько я ее помню. А я ее не помню. Юлия Павловна. Но увидел и понял, что похожа. Очки, пробор, пучек волос… Но моложе и будто тронутая слегка. Такой вот уговор - чуть-чуть подмолодить, но за счет разума. Человек тот же, а вглядишься – подкрашенный и без возраста, и в глазах - одна сплошная ужасная бездна.
Не спросил.
Долго стоял на остановке. В мою сторону ни одного трамвая, все шли, именно сейчас, в противоположную. Да на повороте, который до этого проскочил, их много. Не доезжая до меня, сворачивают и печально удаляются. Появляются оттуда же, один за другим и с номерами будто знакомыми, притормаживают на перекрестке, поворачивают и уносятся в город, но, опять же, в стороне от меня! И на перекрестке они притормаживают потому, что там остановка. И я почему-то не могу перейти сейчас туда, на другую остановку, подождать совсем чуть-чуть, сесть в любой так скоро подошедший трамвай и уехать куда надо, и куда я, раздраженный, уехать вот уже столь продолжительное время все никак не могу, а только стою здесь и пялюсь на трамваи, которые уходят один за другим как раз в так нужном мне направлении, но без меня!.. Повороты, они такие шутники!
Куда теперь? Не зря, видимо, медлилось. К Татьяне Агресовой!


Перевалил.
Август, белесая перспектива. Солнце шпарит, и вся неспешная, будничная жизнь места не дается, уходит сквозь пальцы.
В прогон, между заборов из жердин, - на задворки. К камню, похожему на гигантский наконечник доисторического топора. Только он, и то уже слабо, что-то мычит, помнит. Выбрать маршрут, тронуть за край, услышать – гудит? - и сразу сворачивать, идти дальше, по краю леса, продираясь сквозь все ту же высокую траву. Где-то здесь, сразу за рядом передовых сосен копали, углублялись в землю, хотели устроить шалаш. Но так и не одолели, остался только этот нулевой цикл. Вот они, очертания квадратного углубления в земле. Куст можжевельника, частокол стволов, за которыми поле и дальний лес – превосходный обзор. Тут же, на краю, еще два камня, поменьше, выпирают из-подо мха крепкой, живой плотью грибов.
Среднего возраста сосны, лапы гигантских нижних ветвей (с краю незачем тянуться вверх, солнца достаточно) нависают над полем. Шишечки. Аккуратным круговым движением снять одну – и в карман.
Подойти бы сзади к домам. Посмотреть в огороды, отыскать зарубины на бревнах дровянки. Сквозь стволы мелькают женские фигуры на картофельных посадках. Нельзя! Чужак в деревне!
Теплым, солнечным, полузнакомым лесом сделать крюк, войти с дальнего конца и снова прочь от домов. Что не так? Снова трава! По всей поляне заливные луга, к августу, правда, уже пожухлые и прибитые. А к началу лета совсем, видимо, было не пройти, поди, по пояс стояли! Кое-где выкошено, тут же два стожка. Дома едва виднеются из-за травы. Над крышами сразу – фиолетовое полдневное небо. Прослойка жизни сузилась. И в этой щели ни один дом не распознать. Когда-то поляна была вытоптана до прохладного зеленого газона, над домами высились громадные березы-тополя, в небо торчал их неровный, индивидуальный край. И были своды...
На Пятак не попасть, - на взгорке стояли палатки.
Время от времени они там появлялись. Туристы думали, что находили живописное, заповедное местечко. Сосны, внизу под обрывом речка, если что и деревня рядом!.. Но Пятак был в активной зоне нашей жизни, был у нас во дворе, все просторы вплоть до дальней-реки-через-поле и даже леса за ней – по нему ходили взглядом - были у нас во дворе. Туристы оказывались на магистрали с плотным движением. Особенно с наступлением сумерек.
Сейчас абсолютно голый мужчина стоял около одной из палаток, вполоборота к соснам и что-то неслышно им говорил-говорил, а на самом деле говорил тому, кто был, видимо, здесь же рядом, у прозрачного полдневного костерка или в палатке.
Сел на берегу, в тени под низкими соснами с изогнутыми стволами. Разглядывал сухую траву, примятые брюками палевые стебельки. Обернулся на идущего мимо, ближе, чем хотелось бы, местного с удочкой. Оглядываю коротко, чтобы он чего доброго не узнал. Нет, не помню. Какой-то белобрысый, без ресниц и бровей, в тон траве и всему белесому пейзажу. Он и сам, - покосился и бочком семенил дальше. Слева, вдалеке над бором за рекой собирались тучи, и громыхало. Но было ясно, что громыхает в другой жизни и не тронет.
Должно было быть какое-нибудь прощание. Романтическое сидение перед панорамой на взгорке на выходе из леса, недалеко от места лагеря пионеров, сканирование взглядом линии леса на фоне неба в попытках увидеть-и-ухватить было глупым, но – посидел (опять прямо на земле, на траве, на сосновых иголках между травинок), посканировал. Задница обыгрывала голову.
Повторение было бы роскошью. Поэтому назад, по лесу – дорогой другой. Не доверяя глазам, отпуская взгляд (и он, свободно всплывая, встает по диагонали), унюхивая направление, направимся-ка к дачам городка ученых! Скоро, и стали попадаться сначала поодиночке, будто проросшие в лесу, заборы, за ними дощатые строения. В уютном, круглом боскете, на месте схода многих тропинок, выбегающих из-за плоских лесных стен – еще не ржавый металлический короб, видимо, недавно брошенного продуктового киоска. На одной из двух, закрывавших когда-то на ночь витрину, панелей, правой, остающейся пока на своем месте, во всю нее, надпись - «Мудаки все».
Вон пригорок, за которым, если все правильно сведено, должен стоять дощатый деревенский кинотеатрик. Так и есть! Немного по хребту пригорка и вниз, на утыканную редкими колоннами стволов поляну перед выкрашенным в белую краску дачным городком. Кинотеатрика нет, но место от него, пустое, осталось.
Далее, ориентируясь на слух, - вроде бы в сторону железной дороги. Но, пересекая магнитные линии, - по упрямому вектору наведенной в грудной клетке индуктивности – вдоль бесконечного ряда летних домиков, некоторые из которых – с архитектурными изысками, колонночками, - на встречу с поворотом и мальчиком на велосипеде. Но никого не оказалось…


Солнце справа уже садилось за дома. Трамвай подъезжал к нужному переулку. Тут совсем рядом. Дом известен, квартиру надо было вспомнить. Начинаешь считать - промахиваешься. Ввалиться в подъезд не думая. Нажал на кнопку, услышал отзвук. И тут засомневался. Какой этаж, второй или третий? Посмотрел на номер квартиры. 36. Ни уму, ни сердцу. Нажал опять, тупой и настырный, думая, что кто-то мог не услышать. Да мертвого поднимет! Но никого не дождался, даже чтобы, если ошибся, спросить.
Балкон. Эти ящики для цветов, конечно, не узнать, но эти окна, темные, без занавесок, он уже сегодня видел. Будто ремонт. В стеклах нет отражения неба ли, противоположного дома… Одна пустота пустоты между домами. Другой материал.
Брешь. Два раза. Это уже подзатыльник.
Но что-то беспокоило. Может быть, все-таки, ошибся этажом?
На углу дома увидел номер. Три. Три, тридцать шесть. И вспомнил, как запоминал этот адрес. Звучанием. Так поются цены. Три-трицать-шесь, четыре-двенацать. И все срослось.
Головы оторваны.


Вернувшись, увидел, - поликлиника, давно собиралась, переехала в районную больницу. В помещении вовсю шел ремонт.



14. НИКОГДА БОЛЬШЕ, НИКОГДА…

Андрюха жил в частном секторе, в старом бабкином доме на краю города, за Фабричкой. Родители его умерли, отец спился, мать вскоре за ним повесилась, - и она с недавних пор тоже попивала и тягу к жизни утрачивала. Когда родилась Танюшка, бабка сама предложила им с Наташкой переехать в ее дом. Сама же перебралась в их коммуналку в одном из районов города.
Андрюху прозвали «резаком» прошлым летом, в те счастливые времена, когда он с этими двумя, Васькой и Сашком, мотался за мясом. Забьются в кабину старого Сашкиного ЗИЛа и шарахаются по отдаленным деревням в поисках еще желающих (их с каждым выездом становилось ощутимо меньше) обменять своих Борек и Машек на деньги. В дороге Андрюха по большей части спал. Приехав домой, загонял свиней в сарай, чтоб потом начать их, ту или другую, по указанию Сашка, вытягивать, резать, получал свои пятнадцать процентов и был доволен. Ох, и сколько животной кровушки земля его возле сарая, под специально сделанным навесом, в себя впитала!
Гораздо больше получал Сашок. Его и деньги, и машина, и сбыт. А у Андрюхи что, только сарай, да руки с ножом!.. Васька тоже получал больше, но сколько точно Андрюха не знал, да и вообще, роль Васьки в их поездках для него оставалась загадкой. Андрюха догадывался, что он у них навроде бухгалтера. Сашок-то сам за всем не поспевает, вот и решил «разделить функцию». Догадываться-то догадывался, но все равно раздражался. Иногда тот только мешался, под ногами путался со своими тетрадками. Но больше, чем своим раздражениям, он все-таки доверял авторитету Сашка (именно Сашок привел Ваську в их компанию), доверял, за авторитетом и прятался, лишние вопросы задавать завершал и старался не завидовать. Что его – то его, а на чужое заглядываться не след. Просто нельзя, а то и опасно. Но мысли, они ведь как дух, они ведь как тараканы!..
Хуже ли, лучше – все движется куда-то вперед своим путем, ничто не возвращается, не идет по кругу, меняется окончательно. Поездки редели. С каждым разом надо было уезжать все дальше, да и конкуренты появились. Из областного центра, в синих, ладных комбинезонах, на скоростных, устойчивых Камазах, они и в цене местным свободно набавляли. Где уж тут Сашкиному ржавому Зилку с подваренными дверями и общей их узости в финансах!
В общем, рай их райский длился недолго, - весну, лето да начало осени. К зиме остался Андрюха-резак без дохода, - ездить перестали. Пробавлялся случайными заработками, дров напилить, огород перекопать. Поначалу даже испугался, к хорошему-то быстро прикипаешь, и от своего испуганного расстройства даже самогонку перестал гнать. Зиму кое-как протянули на очень даже небольшую женину, жены Наташки, зарплату нянечки в детском саду. Только на еду и хватало, которая, кстати, из того же детского сада на столе порой и появлялась. Огородик держали небольшой, и с него какой-никакой нехитрый запас имелся. Ну, так ему и раньше ничего для себя такого особенного не нужно было. Наташка? Ну, Наташка перебьется. А годовалая Танюшка, так та еще маленькая, к тому же все время с матерью, в саду, чем ей плохо. Да и ничего-то она пока не помнит, не понимает.

Жила поначалу бабка в своем доме не единолично. На терраске, рядом с ее дверью, была в бревенчатой стене дверь еще одна. И жил за ней какой-то их дальний родственник по ее, бабкиной, линии. То ли троюродный дядька, то ли еще кто дальше. Когда Андрюха здесь еще до переезда бывал, он этого дядьку видел. Обычный мужик, среднего такого роста, со стертым лицом, а, может, просто Андрюха его, лицо это, за ненадобностью просто не помнил… Жил один, работал тут рядом, на оборонном заводе в оформительском, вроде, отделе. Дома занимался фотографией, чего-то такое для себя рисовал. И ничего не стоило ему однажды, лет уж как десять тому, рвануть куда-то в Сибирь, видимо, на заработки, да там и остаться. Может где осел, завел семью, обжился, а, может, где и замерз, в снегу у железнодорожной насыпи, но только никто о нем с тех пор ничего не слышал.
Комната его так и стояла нетронутая. Ключи у Андрюхи конечно были, кому ж как не ему ключи оставлять! Но заглядывал он за эту пухло обитую старым, кое-где разорванным дерматином дверь редко, почти никогда, а уж переезжать сюда жить, присоединять комнату родственника к комнатам своим – об этом даже как-то и не думал. Вернее, конечно же, думал. Но как только подумает, так ему сразу как-то не по себе делалось, почти даже почему-то жутковато. И потому сторонился он этого чувства, тронуть ничего в этой комнате не решался и тихонечко признавал за ней право на обособленное существование в том виде, в каком та была.
Так вот, значит, - редко, да и заглядывал! Отчего, по какой причине, точно не знал. Отопрет, бывало, войдет, пройдет и уходит. А потом и заходить перестал. Только отопрет, заглянет с порога внутрь, посмотрит на гардероб, кровать с подушками, стол с фотоувеличителем, противоположную стену с картинкой цветов в вазе, и тихо прикрывает дверь. И вроде казалось ему, будто, смотря на все это нежилое, сереющее, покрытое пылью как прозрачным платком, застывшее, видит он что-то далекое, дымкой размытое, одного его манящее. То, куда он, может, и хотел бы попасть, да уже никогда не попадет…

Наступило следующее лето. И вот однажды Васька с мужиками из службы спасения вдруг привозит ему откуда-то эту свинью. Васька! С которым у него никогда никакой особой дружеской близости не было, скорее наоборот!.. А, поди ж ты, приехал с, как ни в чем не бывало, просьбой, да через Сашкову голову, когда именно Андрюха понадобился. Свининка за просто так – это, конечно, хорошо, но только сладко грело-то другое. То, что без Андрюхи иногда прямо-таки ну никак нельзя было обойтись! Андрюха в тот момент дремал. Вышел хорошо, небрежно, в том, что под руку и под ногу попалось, и вроде как ленивое и ему не очень нужное жизни, да и всем другим одолжение оказывая. Эх, жаль Наташка в доме осталась! Посмотрела бы она сейчас на них, да на него!
Свинью загнали как обычно, - оказалась упрямой, но, попав в отгородок сарая, успокоилась. Андрюха (чтоб щетину опалить да вычистить уже прикидывая какую из двух паяльных ламп завести удастся, большую или маленькую - лампы, - они каждая свой живой характер имеют; прикидывая и где его нож, с прошлого лета, не нужный, по двору болтающийся, пропадающий и снова на глаза попадающийся) продолжал гнуть «ленивую» линию, опять снисходил, но и «входил» в положение, и сам назначил (раньше только понукали!) срок.
А на следующее утро, когда резать и собирались, случилось странное. И странное не сколько уж со свиньей, сколько с Андрюхой.
Эти трое приехали как договорились, и уже начался ритуал, ну там – погода, солнышко, в небо взгляды, обладание и несение только ему подвластного умения. Оно ж когда стадо, - настроение не то, считай, что настроения почти и нету, когда штучно – жертвоприношение. Зрители, опять же… Но сарай оказался пуст. Почти пуст. Странность же заключалась в том, что если раньше Андрюха (ну, во всяком случае, так ему на полном серьезе казалось), не раздумывая, проломил бы голову всякому, проникшему без его разрешения на его территорию, то теперь, когда и настал такой момент, он про это даже не подумал. То есть, отсутствие свиньи в загоне его нисколько почти не удивило. Более того, потом, уже спустя время ему стало казаться, что проскочила тогда будто бы мысль, что и не могло ее, этой свиньи, там быть, и что все это смахивает на дурной сериал по телевизору. Ну, вроде, когда смотришь – все на месте и интересно, а поостынешь – фуфло оказывается полное и стыдно, что смотрел. Мужик же этот вызвал в нем не злость жгучую, а интерес и жалость. По лицу вроде не алкаш, и в то же время взгляд, как у алкаша утром, озирается он им, и будто бы удивлен и самого себя боится. И жалость эта смешивалась в Андрюхиной груди с жалостью другой, внезапно взявшейся, - к самому себе. Хотел он этого мужика о чем-то даже спросить, о чем-то, что сам не знает, но тот должен знать. Но мужик только пятился, да так беспрепятственно и ушел. И, может, хорошо, что ушел…
А этим троим так и надо было. И объяснять ничего не потребовалось. Только сладко попенять, мол, мужика видели? У него и спрашивайте про свинью свою! Они же ничего у Андрюхи и не спросили. Ретировались как-то быстренько, будто хитрость имели, но хитрость не удалась. За такое, кстати, и по мордасам настучать можно было бы, если кто интересуется.
Кстати, выходит и хорошо тоже, что Наташка этой истории почти и не коснулась, только из кухни о чем-то громко спрашивала, кто, да что, детали особо не понимая. О дармовой свининке сказать не успел, хотел сюрприз сделать. Узнала бы чем все закончилось, съела бы, да и вообще…

В общем, закончилось оно все стремительно и как-то поперек обычному настроению, будто Андрюха не своей жизнью вынужден был жить и не по-своему в ней действовать. Не то чтобы ему сильно от этого плохо было. Может, тоскливовато слегка. Похоже на то, когда в другие места из родных переезжаешь и находиться там вынужден. Вот и смотрел Андрюха на привычную обстановку чужими глазами и себя в ней, со стороны, словно не-себя видел.
Но главные странности начались позже. Прошла неделя, пошла вторая, уже почти спокойная, случай этот стал в голове растворяться, таяла и тень Андрюхова двойника. И когда все отдалилось, ушло в лес повседневности, и Андрюха вернулся в себя самого, наступили эти самые ночи.
До этого, накануне, выдались несколько ветренных дней. И вот в одну из ночей, когда все очередной раз привычно угомонились-улеглись и телевизор – эту зудящую муху – наконец-то погасили, стало казаться Андрюхе, что дом его поскрипывает. Ну, то есть, подумал он про этот скрип конкретными мыслями именно в эту ночь, и тут же понял, что дом-то скрипит уже не то чтобы давно. С каких пор – задним числом уже и не определить. Просто в своих, идущих один за другим, мусорных, бесполезных вечерах Андрюха этот скрип, может, и слышал, да только внимания на него не обращал, что тоже, может и правильно, что не обращал, - есть в этой без труда идущей как бы своим ходом жизни своя бессознательная мудрость. Да только вот обратил. И стал прислушиваться.
Скрипело не где-то вокруг, а во вполне определенном месте – за стеной, вроде как в комнате у родственника. Решил сначала Андрюха, не вслушиваясь в сам шум, что это оттого, что дом старый, в начале века, может, построен, вот от ветра и стонет. Свой дом ухода требует. У Андрюхи и руки на месте, да вот только все как-то, вроде, недосуг ему эти руки к дому приложить, все ждет он настроения, как без настроения-то?! А, может, все потому что Наташка понукает, опережает мысли его, ремонтно-строительные, неторопливые, как и дом, терпения, ласки да пестования требующие, сразу после Наташкиных укоров и окриков рассыпающиеся.
Через несколько дней, как сказали по телевизору, что погодный фронт прошел, ветер утих. Телевизор никогда Андрюха специально, вот так, чтобы сесть и только за экраном наблюдать, не смотрел, да и вообще, телевидения не любил. Все в нем было такое, да не такое, вроде о нашей жизни говорят, а на самом деле - о той, которая только в ящике и существует. Местные тоже, - город показывают, улицы узнать можно, начнешь следить и оторваться не можешь. И улицы – уже не улицы. И ты перед ними как истукан с гулкой пустотой внутри. В общем, плохо как-то было Андрюхе от телевизора. Вот и с погодой… Ветер у них там, в телевизоре кончился, вроде и шум в доме затих, да потом опять появился!

И прислушался Андрюха к шуму. Не каждую ночь тот появлялся, иные ночи спокойные были. И еще понял Андрюха, что не скрип это вовсе. Может до этого и был скрип, да только тогда Андрюха про дом думал и скрип единым шумом воспринимал…
Была это будто дробь такая. Несильная, но уж больно четкая. Будто кто-то чем-то во что-то барабанил живо, но не барабанной механичностью живо, а судорожностью какой-то болезненной, стенами приглушенной, да так четко, что всё оно в один сплошной, негромкий монотонный гул сливалось.
«Видать, ежик куда в простенок забрался, вылезти не может… - думал Андрюха. - Одним словом, разбираться так и так нужно, хотя бы удостовериться, что это не животина какая…»
Походил Андрюха днем, не специально, а так, между другими своими делами, постукал сам по стенам, обратил внимание на их толщину, за дверь дерматиновую к родственнику с порога заглянул, взгляд на обстановке, ни на что конкретно не глядя, как обычно задержал, прислушался, с усилием весь привычный дневной шум из своей головы удалить пытаясь… Ничего нового не узнал, а с направлением и вовсе запутался. Вроде, когда ночью лежишь, кажется, что оно точно откуда-то «оттуда» раздается, и ты, слушая, право это на звучание места тем самым признаешь. Но выходишь потом «туда» днем и понимаешь, что ничего-то «отсюда» раздаваться не может, потому что «неоткуда». Да и вообще, дом-то его, все вещи и размеры в нем ему, Андрюхе, понятные, внутренней душою прощупанные и потому не могут они как попало звучать, нет на то претендента!

Последующие ночи были тихими. «Ну вот, посмотрел, и все утихло, - удовлетворенно думал Андрюха. - Убежал ежик. А может, подох. Тут, конечно, неудобство, поди как пахнуть будет, но это потом, потом, может еще и не будет…» - и с мыслью, что все в его доме, наконец, прибрано, Андрюха спокойно засыпал. И даже однажды днем позволил себе по-настоящему никуда не торопиться, на Наташкины утренние окрики внимания не обратил, и, пока она была на работе, с удовольствием разобрал от хлама пристроенную сзади к дому, вполне пригодную для житья в ней летом сараюшку. Наташка пришла было вечером опять хмурая, молчаливая, готовая сорваться бранным словом, но он показал ей просторное, выметенное помещение, сказал, что мусору тут взялось откуда ни возьмись столько! но он, Андрюха, все выбрасывал безжалостно и с удовольствием, и теперь вот даже дышится внутри легко и спокойно. И Наташка улыбнулась, и сказала, что ну и правильно, что выбросил, тут, если подумать, полдома надо выбросить, а потом хлопотала на кухне и даже мурлыкала себе что-то под нос, и жарила Андрюхе его любимую картошку, и ночью у них было все как положено…

Несколько дней ходил Андрюха по двору хозяином, ничего не делал, только прикидывал глазом, за что бы ему еще такое взяться, может сначала незначительное, но чтоб при этом на дело серьезное незаметно для себя, обманом, втянуться. Начал было подправлять навес этот, под которым когда-то свиней колол, доски оторванные приколачивать в закоулке, где самогонный аппарат стоял. И другие доски тоже подправлять, обнаруженные в заборе да в сарае на одном гвозде висящими, как будто, кстати, их кто так специально повесил прикрыть дырку для пролаза. Наташка после работы в мечты ударилась. На работе намечтает, а вечером приходит и делится. Мол, вычистят они тут все, дом покрасят, обои кой-где переклеют, и будет у них совсем как настоящий коттедж, небогатый, но зато ж свой, отдельный, и все, что надо в нем иметься будет, а больше ничего и не надо. Вон заведующая садом, Екатерина Васильевна, хоть и живет в большой городской трехкомнатной квартире, да вместе с дочкой, зятем и маленьким ребенком и по рассказам, не живет, а мучается, потому как не хозяйка, не ее там все, а наполовину зятино, к тому ж в городе этом муторном жить вообще невозможно. И закинула даже Наташка удочку насчет пустующей по сути комнаты родственника, чего де та пустует, устроим там спальню, да и вообще, нехорошо это как-то, комната есть, обстановка есть, а никто не живет, заглядываешь туда, и оторопь берет…
Андрюха насчет комнаты головой покивал, но промолчал, только про себя решил, что тут и впрямь подумать можно. А среди ближайшей ночи проснулся как холодной волной обожженный. Звук за стеной возобновился.
И заныло в груди с удвоенной силой от этих чувств хозяйских и, выходило что, обманчивых. Заныло и от неясности причины, звук порождающей. Отлежался-то еж может и отлежался, и принялся снова в стене, как в коробке черепной, шерудить - а вдруг не еж, вдруг причина другая, в другой, неизвестной стороне лежащая. Лежит и над Андрюхой посмеивается. Он, понятное дело, о всех неожиданностях внешнего мира, - ну, там, к примеру, телевизор сломался – достоверно знать не может. Но ведь где-то она да лежит! Кто-то о местоположении ее знает, для кого-то все это простое объяснение имеет. Эх, хотел бы сейчас Андрюха этого знающего, указующего, рядом с собой увидеть и спросить!
А так выходило, что ему самому все равно надо было идти разбираться. Да и точно понятно теперь, что не иначе как именно ночью. В телевизор этот как в город, наблюдаемый с высоты, свои кварталы, улицы имеющий, наугад паяльником тыкать.
А почему наугад? Направление-то определить можно! Туда и идти. А там видно будет.
Но до этого послушал Андрюха еще раз сами эти звуки. Топот, частый-частый топот как и прежде ему услышался. Далекий-далекий. Если не обращать внимания, - так даже и не заметный, а если обратил да представил, - так вроде как прямо и страстный. Навроде работающего за стеной опять-таки телевизора. Шумит себе и шумит, даже убаюкивает, а вслушаешься, да пойдешь одним глазом в свет слепящий посмотришь – звон доспехов, Александр Македонский на храпящем коне посреди битвы мечом размахивает, головы направо-налево срубает…
И еще. Вместе с топотом, услышался теперь Андрюхе такой же далекий, только еще дальше, крик. И такой высокий, что казался он уже визгом, наподобие того визга, который у человека в голове возникает, когда у него, лежащего на том поле брани, внутренности из вспоротого живота вываливаются, смотрит он на них и понимает, что он уже мертвец, какую-то долю минуты глазам его да мозгу функционировать, на них смотреть и видеть, осталось, и от этого, а не от боли, визг его нечеловеческим становится.
В общем, как-то так Андрюхе показалось, перед глазами возникло и, куда-то девшись, в секунду истаяло. «Ничего хорошего», - должно быть подумал он, на спине лежа и в ночные синие потолочные неровные фанерные листы глядя. Одно укрепляло, что он вроде как пока еще у себя в доме находится, в своей постели. Вот и Наташкина спина, теплом пахнущая, рядом мерно, по-коровьи вздымалась и опадала. Да что он, в конце концов!.. Обычное дело!

И он пошел на звук…
Спустил свои белые безволосые ноги на пол, большими, с большими, необычно большими выпуклыми ногтями, пальцами ступней нашарил тапки, крутя их в нужное направление, шаркнул, мягко притопнул, обрел окончательно. Наташка в полусне зашевелилась, повернулась на спину.
Выйдя из комнаты, повернул на кухню. На ощупь, почти не глядя, взял со своего места ковшик, зачерпнул в ведре воды и так, не от жажды, а для придания всему привычности, пил, стоя около больших алюминиевых бидонов и на темную, бревенчатую, общую с родственником стену равнодушно глядя.
Подойдя к входной двери, неслышно сдвинул шпингалет. Ногой уперся в порог, кистями рук взялся снизу за покатый обод ручки и приподнимающим усилием приотворил дверь. Та не скрипнула.
Оказавшись на терраске, Андрюха замер, прислушался. Светила неполная луна, освещала терраску неярким светом. Шум, хоть чуть и изменился по звучанию, отчетливо доносился со стороны дерматиновой двери. Андрюха, неслышной, журавлиной походкой, сделал к ней несколько шагов. Дверь всегда была заперта, ключ лежал на притолоке.
И вот тут Андрюху взяла робость. Он и днем-то сюда не часто заглядывал, а ночью… Не было такой надобности.
Сначала он почему-то решил, что надо ворваться туда неожиданно. Резко открыть дверь и войти, и увидеть все то, что не сумеет спрятаться. Но, вспомнив про ежа, бедного ежа, усердно, быть может, занятого в этот момент спасением собственной жизни, передумал. Глупо! Бред! Спокойно!.. Спо-о-о-койно-о-о... И, осознавая другой частью своей головы, а, пожалуй что уже и не головы, что вот сейчас он окажется около той самой причины, услышит – полным звуком, увидит - воочию, интимное… - узнает! – пошел Андрюха не думая.
Повернут ключ, с легким потрескиванием приоткрыта дверь, уже появились в проеме серые очертания угла гардероба, и вдруг шум исчез. Ну, теперь уж точно надо было входить и ждать. Андрюха и шагнул через порог…
…И оказался вдруг среди этих вещей. Тронуть никакую не в возможности, даже панически брезгуя, стоял он среди комнаты, казалось, видный со всех сторон и на себе будто чей-то взгляд ощущал. Свет зажечь? Немедленно зажечь свет! Обычно Андрюха этих резких сумеречных движений не любил. Наташка обычно заходит в темное помещение и сразу свет – бац! Особенно если там Андрюха дремлет. Чего ты сразу свет-то? Ты зайди, попривыкни, погрузись, оглядись, прислушайся. Может и зажигать не потребуется. А она по глазам не раздумывая светом – хле-е-е-сь!..
Сейчас Андрюхина рука потянулась к выключателю, чтоб немедленно им щелкнуть, чтобы возникло хоть немного света, чтоб немедленно Андрюхе увидеть сразу все вокруг… Острый язычок выключателя, однако безвольно скользнул из-под пальца, и света не возникло!!! Андрюха отдернул руку и прижал ее к себе. Что делать, фонаря он не взял, но с фонарем-то, как посветишь, еще хуже будет. Именно «хуже», - слово «страшнее» Андрюха подумать не решился.
За короткое время, пока Андрюха стоял в той комнате, шум не возобновился. И Андрюха внешне плавно, а внутренне удирая, боясь, как бы раньше времени снова не начать слышать шевеление, стараясь никуда не глядеть, не разворачиваясь, и вот так, почти спиной, ретировался.
Быстро назад! В родную комнату, к Наташке под мышку! Фонарь? Фонарь возьмет завтра, если потребуется. А может все будет тихо, и не потребуется. Хоть бы не потребовалось! Никогда больше, никогда…


15. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

А дальше был ее день рождения.
Для Васи это был особенный день. Он это в груди чувствовал. Он ей позвонит. Он предложит встретиться. Но она может сказаться занятой. И поэтому про особенность этого дня он думал украдкой.
Но она на удивление и без условий, что ей куда-то надо, согласилась.
- У меня для тебя кое-что есть.
- Да-а?
Что же у него для нее было? Была картинка. Оформленная в рамку, да с золотым ободком по серому полю, а внутри тушью нарисован зимний пейзажик. Пейзажик был умело прорисован, - на белом листе где нужно – черные пятна. И Васе он был дорог.
Когда-то давно Вася купил его случайно. Шел в областном центре по площади мимо лотков с сувенирной дребеденью, и вдруг что-то будто притянуло его внимание. Он не сразу-то и понял что случилось, вышагивая дальше. И только почувствовал, как где-то внутри, выше пояса, там, где до этого Вася был однородным, вдруг шевельнулся червяк и уполз куда-то, а на его месте образовалась тревожная пустота. Василий занервничал тогда. Понял, что прошел мимо чего-то, на что глянул, но недоглядел, а доглядеть требовалось. Оно, конечно, да и фиг бы с ним, в конце концов, забудется. Но решил Вася еще раз по только что проделанному пути пройти, этого «в конце концов» не дожидаясь, тревогу унять и что недосмотрел найти.
И нашел. Это был тот самый пейзажик. Василий по второму разу его быстро отыскал. Пейзажик вываливался из общего стертого фона и, во всяком случае, Васин, взгляд сам к себе притягивал. И в нем тоже червячок жил и все время шевелился, оживляя.
Вася почувствовал, что ему хочется на пейзажик смотреть и смотреть, что ему становится от этого спокойно и как-то надежно. Была даже странная, неожиданная мысль, что вот Василий не зря, видимо, земную поверхность ногами топчет.
К картинам Василий никогда не приценялся, покупать в голову не приходило. А тут неожиданно решил поинтересоваться. Стушевался и спросил. Но пейзажик оказался дешевле, чем думалось. И был куплен. А сам Вася после этого был легок, радостен и удивлен самому ли себе, неожиданные поступки совершающему, тому ли, что держит в руках что-то такое, ну, особенное, что ли… почти волшебное.
Василий по приезде домой пейзажик на стенку повесил и все ходил около, искоса на него поглядывая. И казалось ему, что он словно какую дверку для себя потайную открыл, только ему поддавшуюся и остальным, слепым да простоватым, не видную.
Саша и правда на этот день ничего заранее не придумывала. Ходила с утра тихая, с пустотой ожидания внутри. Витя, как обычно, вечером придет. Ну, шампанское принесет, поцелует в щечку. Матери какие-то дежурные слова скажет, а то и не скажет. И будет находиться рядом. Последнее время ее стала раздражать эта его манера молча находиться рядом и будто выжидать, выжидать какого-то своего момента, когда он выйдет и скажет что-то вроде «Ага-а! Попались!», и они с матерью действительно ничего после этого уже не смогут сделать, что сделать было бы крайне необхоимо, но тоже непонятно что именно.
И вот позвонил Вася.
- Ты куда? – спросила мать, увидев ее собирающуюся.
- Принимать подарки.
- Что сказать когда позвонит? – было очевидно, что она не к Виктору.
- Ничего…. Ушла…
- Ох, Сашка, задурили тебе голову!..
- Знаю.
- Так что сказать?
- Ничего! Он… Передай, что он стервятник!
Снова зазвонил телефон:
- Ты куда?
- На свидание!..
Она зацепила, но не дослушала начавшее разрастаться в трубке молчание. Вышла в дверь. Надоело, день рождения все-таки! В ее жизни ее день рождения!
Они встретятся где обычно. Как всегда, кроме лавок, им некуда будет пойти и присесть. Витя помолчит там, у себя в общаге, и может пойти ее искать. Интересно где? В кафе и ресторанах? В злачных местах? И где он ее найдет? Нигде!
- Не пора ли нам купить шампанского?
Василий внимательно посмотрел. Она собирается отмечать с ним свой день рождения?
- Конечно пора. Я думал…
Но они уже стремительно входили в нужный отдел магазина.
Летом столики кафе расставлялись на улице. Они сядут здесь, зачем еще куда-то идти? И хотя это место на самой дороге, на самом виду, ее будут искать в другом месте.
Вылетела пробка, обрызганы плитки пола, в голову ударил первый, легкий хмель. Такое долго не длится. Если была бы на то Василия воля, он отвел бы ее к себе, запер, ходил бы на работу, вечером приходил, отпирал, видел бы ее, был бы только с ней и никому не показывал. И так вечно!
- Это тебе.
- Что это? Как интересно!..
- Это мне очень дорого…
- Так может не надо?..
- Нет-нет, надо.
- Спаси-и-и-бо… - она так, по-своему растянула слово.
Шпарило солнце, зонт над столиком не спасал. Вдобавок прилетела пчела, стала кружиться, широко раскачиваясь, прицеливаться к лужице на полу, к сладким каплям на столе. Ну вот и кончилось.
Вася сцапывал ее движения, взгляды. Глаза замутились, короткое время, мгновение было видно, что ей хорошо. Вырвал, выдрал, оставил себе…
Молча встали и пошли. Куда?
- Он звонил. Я так и сказала, - иду на свидание. А он молчит.
Отважный поступок. Давай, давай!
Как ребенок повисла на металической прекладине спортивного городка у школы. Выгнулась, словно животное. Подставила живот из-под кофты. Гладкий белый живот с лункой пупка. Какое смешное слово. Смешная, беззащитная сероватая впадинка… Тупичок… Дразнит. Знает ли, что дразнит? Знает. Зачем?..
Сдержанно, снисходительно улыбаясь, и будто всё сейчас, в один миг, стало близко и возможно, но он не торопится и контролирует, спросил:
- Ты хулиганка?
- Угу
Села на пень. Присел рядом у коленок.
- Как преданный пес…
- Да-а-а… пес… Всем вам надо одно и тоже.
- Что надо?
Молчание.
- Ну что?
Что же им всем надо!
- Пошли туда сходим, - сказал Василий, указывая вроде и в их направлении, но правее, за овраг, на пологие, все в солнце косогоры с редкими кустами, туда, где будет ясно, что она не торопится.
Не ответила, но пошли.
Сидели сначала на крутом травяном склоне. Солнце стало спускаться вправо, к западу. Плавные линии косогоров бронзовели и плыли перед глазами.
Потом, идя куда-то по тропинке, свернули и сели в тень на траву в закрытую с трех сторон и сверху листвой высокого кустарника выемку.
Впереди, далеко на возвышении, светло-желтое, все освещенное низким солнцем, с распластанными крыльями боковых пристроек, со скатами крыши, с глухим монолитом верхнего кармана для поднимаемого занавеса, стояло характерное здание досугового центра.
Саша сидела, согнув колени, упираясь каблуками в склон. Вася опустил глаза, уставился на ее не совсем новые, белые, с серыми потертостями на сгибах, туфли. Упертая при сидении в носок, нога казалась в них меньше на размер, а может два. Он смотрел на это всегда смешное при великоватой обуви расстояние между пяткой и задником, на этот, ему стыдный, слегка морщинистый, оголенный перешеек сухожилия… И вдруг заорал: «Эх, мороз, моро-о-оз!..», - истошно, во все легкие, на весь белый свет.
Потом была тишина. А потом он услышал, как она тоже что-то пропела, полторы строчки из популярной песни. Пропела тише, старательней. С неожиданными оттенками, которых не было в ее обычном голосе.
- Нам пора.
- Нет.
Он сидел ниже ее. Посмотрел на нее снизу вверх, выпрямил ноги, приближая свое лицо. Она закрыла глаза.
Руки в чужих рукавах.
- Ой, что это у тебя?..
У него был заметный на ощупь след детской прививки от оспы. Ему стало стыдно, и он промолчал.
- А у тебя?..
Возле плеча, сзади на руке он обнаружил бордовый бугорок правильной, круглой формы. Потревоженная родинка?
- Ты будешь ходить ко мне в больницу?
- Буду, - сказал не думая, но действительно стал бы. Было спокойно, много проще, без деталей.
- Пора.
Пошли вниз по тропинке, по мостику через ручей.
- Как у меня фигурка?.. – неожиданно полуобернувшись, глянула одним глазом, предполагая куда он смотрит.
Вася, глядя на две хорошо видные сейчас на ее брюках выпуктые, наклонные, характерные полоски, мотнул головой налево-направо и состроил восторженную гримасу - поджал уголки рта, выкатил глаза, вскинул брови. Она улыбнулась, отворачиваясь…
Она опять уходит. Они идут в ту сторону.
У школы остановились.
- Не ходи туда. Тебе есть куда идти, ты можешь идти домой. Мне некуда…
Она смотрит на него тяжелым взглядом, напрягая брови до маленьких ямочек у переносицы. Молчит.
Хоть кто-нибудь, помогите! Стена за ее спиной, тебя ведь кто-то делал, кропотливо и настойчиво выкладывал маленькими плиточками на тебе рисунок, тратился душой, ты ведь только поэтому существуешь, помоги! Прохожие, там, впереди на тротуарах, помогите!! Дома панельные!..
Молчание.
- Я тебе сегодня позвоню. Когда ты будешь дома?
- Часов в девять.
Он знает, что эти «часов девять» ничего не значат, она уходит в другую жизнь.
- В девять я позвоню…
- Ага.
- В девять я буду звонить…
- Угу.
- …чтобы услышать твой голос.
Но последние слова она, пожалуй, уже не услышала. Шла, ретируясь, вскинула невысоко руку, коротко мотнула головой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Александру можно?..
- Она еще не пришла.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Алё.
- Это ты…
- Да.
- Как там?..
- Как обычно. Очень устала. Надо лечь спать…
Разъединилось.
- Что происходит?
- Да тут…
- Он там, с тобой?
- Да. Меня искали. Гм, по всему городу, по злачным местам…
- Я сейчас приду.
- Не надо, я ложусь спать.
- Он рядом?
- Он сейчас уйдет.
Он – уходи-уходи, она – ложись-ложись, - Вася почти ворожил, чтобы завтра, - часов девять будет, конечно, еще рано, но в пол-одиннадцатого он уже обязательно позвонит – чтобы назавтра от нее хоть что-нибудь осталось, какая-нибудь весточка, знак, шум в телефонной трубке.


Но ничего не осталось.
Она стала неуловимой и с тех пор дома не появлялась.
Где она была? Конечно, там. Но это было место в городе, где она может находиться, а он нет, потому что, если она там находится, то значит так пока или не пока решила, так надо, и тут уж не перерешить. А если не она это решила, то все равно это ничего не меняет, потому что тогда значит, что она позволила себя убедить, они о чем-то договорились, а это еще хуже, потому что смахивает на жестокость, намеренную ли, бездумную, с ее стороны. И все чаще и чаще думалось про второе, про то, что она пропала совсем, потому что уж очень долго ее не было, и все разумные и неразумные сроки случились и прошли.
Время замедлилось, дни неимоверно растянулись и были, будто из них наполовину откачали воздух, и было их на миллионы лет. Предметы стали серыми, полупрозрачными, Василий проходил сквозь них не замечая, он и сам стал тенью, застрявшей около земли.
Стоя же зачем-то на автобусной остановке в полуожидающем состоянии и скользя взглядом по ненужным предметам, увидел однажды на противоположной стороне проспекта, далеко справа рыжее пятно и так испугался, что сиганул между лотков, торгующих книгами, в кусты. Это была она, он ее не увидел – почуял. Огненная, свежевыкрашенная шевелюра, любит она это дело… Слева мальчик, справа мужчина, двигаются неспеша, глядят каждый в свою сторону. А она глядит через проспект в его сторону, он был уверен, на него. От это чувства, что его, стоящего на остановке, но никуда не собирающегося ехать, подглядывающего, застукали, вдруг увидели, раскрыли, он и прятался.
Сердце стучало. Может еще и не раскрыли?.. Нельзя среди людей на остановке так сразу увидеть его. Вася привстал на цыпочки и посмотрел поверх листвы кустов на далекий тротуар. Никого не было. Либо ушли в подземный переход, он был по ходу, либо свернули между домами. Из-под земли на этой стороне никто не показался, значит свернули. Так быстро…
На следующий день, на работе, при всех, мало ли с кем у него какие человеческие дела, он опять звонил.
- Сашу…
- Её нет. Кто это звонит?
- Это Василий.
- Ах, это Василий… А зачем вы звоните, не надо больше звонить.
- Она в общежитии? Когда она бывает дома?
- Она дома не бывает. Не звоните больше сюда.
- Почему?
- Просто не звоните. Вы сами не знаете, чего хотите, а она не понимает.
У нее уже есть молодой человек, чего вы звоните…
- Мне надо с ней поговорить.
- Нет-нет, не звоните. Чего вы хотите… Вы злой, непорядочный человек, ну хоть бы цветочек какой завалящий когда подарили, на день рождения картинку какую-то…
- Но вы же меня совсем не знаете!..
- Нет-нет, мы с внуком решили, мы против…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Он ведь тоже… Существует за ее счет… Деньги у нее вытаскивал, я видела, из кармана, а потом оплачивал, будто это он сам.
- Вот видите. У нас с ней все очень хорошо.
- Она ведь такая доверчивая. Вы только ей про это, про деньги не говорите.
- Я еще позвоню, часов в десять.
- До свидания.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Саша не пришла?
- Нет, не пришла, не звоните больше сюда.
Василий испугался. Внезапно, жестоким запретом прозвучали слова. Запретом на его жизнь.


16. REMIX

5. Пять часов утра. Части тела, пущенные до этого на свободу, соединились как им – не нам - надо. За некоторое время до этого, отвалившись одна от другой, они лежат разделенные, пока их веничком, зажатым в доброй руке, аккуратно не пододвигают одну к другой в новый порядок.
Прикрытый во сне ли, в обиде, в истоме влажный глаз огромным веком - рядом с пяткой. Буратиний чуб, декоративная розетка уха, фрагмент ступни… Колено скрыто, но угадывается, как шар, накрытый платком фокусника. Уже не шар... Умело брошенное одеяло разделяет части слепыми зонами, разрывает и намекает на возможное, невидимое сейчас (и вообще, в понятное будничное время) взаимодействие.
Картина Пикассо. Хаос? Может быть. Но скажите, что здесь нет легкого, еле заметного, ироничного присутствия!..
Звуки? Три – уже полноценный аккорд, один – соло. Нужно – в скрытой от глаз стадии оформления. Два!
Цифры? Если строго, - уже «четыре» - много. Но по ощущению, пятерка еще не отделилась от двойки, она связана с ней через тройку и еще не превратилась в сложные многочлены, молекулярные цепочки. В конце концов, школьная пятерка как-то успокаивала…
Веко подрагивает. Летом - уже светло, но людей почти нет. Подглядывать и видеть можно и в остальные часы, но в этот – легче всего. Для новичков.


6. Настырные дела дня иногда дотягиваются и сюда. И тогда приходится терять невинность, вставать и идти занимать место в какую-нибудь будничную очередь.
С шестерки не может не начаться процесс бесконечного деления, замещения, самовоспроизводства. Фракталы. Узоры на стекле. Это, конечно, красиво, соблазняет, но мертво. Как фильтры в фотошопе.


7. В пять вставать легче, чем в семь. В пять ты еще хозяин себе, есть время, да и просто легче. А в семь уже поднимает необходимость, неотвратимость. Да и просто тяжелее, после того, как в пять снова уснул на два часа. Времени ровно столько, чтобы ни на секунду не останавливаясь, успеть делать обязательное. Надо! Во рту затолкнутое туда вареное яйцо и далее по списку.
Но ничего не изменить. Включен приемник, сейчас уже чтобы, наоборот, отогнать подальше чистоту пятичасового утра. Миллионы в одинаковом положении. На ходу - взгляд в окно, и отдохнувшие мысль и глаз бывают не по будничному остры. Но миллионы сейчас – в строй! Популярная цифра. Из приемника вырывается попса, либо блоки новостей, жестко проложенные блоками заранее подготовленных рубрик.


8. Дядя Вася жил в областном центре. Два или три раза появился в деревне. Казался огромен, но то не так, - по дедовой линии высоких не было. Просто был толст, непропорционален. Огромная голова, весь – одно громадное пузо! В городской жизни работал начальником. Был шутлив и громогласен. Его слышали через два дома в обе стороны. Знал необычные словечки. «Рубать» - в молодости служил моряком. С ним - всегда заговор. Привозил подарок. «Хотел телефон на проводе со звонком. Не оказалось», - и достал настольную игру «Поймай рыбку». Опускаешь за ширмочку с нарисованными на ней рыбами и водорослями удочку с ниткой и магнитом на конце, вытаскиваешь фигурку рыбы. Плотва, щука, окунь… - кто наберет больше очков. Но «просто забрасывание» и ожидание того характерного щелчка «когда клюнет» были интереснее, хотя и было понятно, что «просто» примагничивается. Телефон, живой, как настоящий, со звонком, и чтоб в трубке слышался голос, пробежавший по проводам, вспоминался, но изредка и без сожаления, как несбыточное, как что-то из тех далеких пределов, где «магнитные линии».
А в другой раз привез компас.
На воде был умел, свободен. Умел на ней лежать, не совершая никаких помогающих движений. Посередине реки лежал голым, бесстыдно раскинув конечности, и медленно перемещаясь течением. Над водой, намагниченные, выступали части тела, лицо, пузо… Глядел в вечереющее небо, один с ним на один, совсем забыв про нас на берегу.
Курил. На щеках, свечением изнутри, фиолетовый пушок. Изнутри же, из темных недр, и влажный кашель.
С удовольствием напивался.
Храпел колоссально, раскатывая дом по бревнышку!..
О о О О О о о о…
Умер от рака.
…впрочем, пора на работу.


9. На улице - дымка и невидимое солнце откуда-то справа из-за пятиэтажек. Темные, громадные, с прямыми границами поля на земле - тени от домов - слепые, серые. Но на самом деле пунцовые, и если браться рисовать, то надо к черному и белому добавлять, как это ни крамольно, красный и синий. Да хоть бы и желтый. Любой «цвет»!
После подъезда свет бьет по глазам. Они – в щелки. Утренняя улыбка идиота становится гримасой. Как у той девятки. 9. Тут и без того не все в порядке. При фотографировании, когда лицу надо придать выражение, помимо прочего всегда приходится чуть приоткрывать под губами рот, делать щель между зубами. Иначе, нижняя скула уходит вперед, получается упрямо сжатый, угрюмый рот. При от природы близко посаженных глазках и глубокой вертикальной морщине между ними на лбу, получается мрачная картина. Впрочем, морщина иногда разглаживается, глазки неожиданно оказываются добрыми (скажу больше - другими быть просто не могут!), уголки губ уходят чуть назад и вверх, и из-под них показываются два острых, смущенных вампирских зуба. Наверное, именно это выражение имел в виду и ловил П. и все никак не мог поймать. А может мог, трудно понять. Что там происходит на наших лицах, этих переменчивых пейзажах?.. Что в них усматривают другие? Ну, уж не то, что мы хотели, чтоб в них усматривали. Потому что видно, безжалостно видно не то, что мы старательно, изнутри, пытаемся сконструировать. Видео – это магнитное изобретение нашего века сплошных новостей – хладнокровно демонстрирует фальшь. Потому так за себя неловко. Мы думаем, мы другие. А мы пронизанные и больные.
И все-таки утро! Фиг с ним, с выражением! И пока оно, угрюмое, озабочено сверкой по карманам ключей и зажигалок, лоб, не тот, который снаружи, а который внутри, разглаженный, честный, безгрешный, спокойный, - этот лоб - в блаженном утреннем небе.
Я умру солнечным прохладным утром. Где-то около девяти. Будет не страшно. Только грустно.


10. Киноэкран мерцает, как будто рядом горит костёр. Старое кино. Эффекты. Сейчас камера начнет двигаться, неровно наползать на белую плоскость декорации, выдавливая действие к краям и вон из экрана. Так мы пронзаем пространство. На этом пути куда-то, сначала различаем на белом поле знаки, и один из них заметнее всего. Он кажется нарисованным, и тут же, внезапно – каким-то другим. Когда это произошло? Но текучий мир не дает нам возможности вернуться назад. Но что произошло? Внутренняя часть знака, окружности, ожила, дернулась судорогой, и это значит мы приближаемся. Трепещущая бочина другой жизни все приближается, но остается все такой же белой, и мы, догадываясь о размерах животного, уже завораживаемся ужасом. Когда же минуем острую кромку иллюминатора, вваливаемся и приходим, видим белую равнину без края да сизую поземку, от века бегущую к желто-красному солнцу в узкой полоске высокого горизонта. Никого. Полюс. Бездна. Ничто.
Но все-таки это была десятка. И ноль тут не один, чтобы единолично овладевать столь дорогим нынче всеобщим вниманием. Первый рубеж. Десять лет. Понимаю, что теперь они во мне останутся навсегда, и прячусь в темном коридоре нашей громадной коммуналки на Каменке в темный, встроенный в стену шкаф. Сижу тихо. Что-то слушаю.
Десять, 10. Отсюда уже видны зеленые дали дня. Через прогалину в сосновых лапах – внизу луговина, речка, то светлое место на ней, где сидел с камнем на дне, дальше пригорки, поля с мерными копнами убранного хлеба, сизое небо, сулящее дневную жару… Уже видно откуда идем и куда придем, все видно, и незаметно вздымается и опадает округлый бок коровьева бока матушки-земли.


11. Сладкая сердцевина утра. Тихий, эпохалый промежуток с терапевтическим действием. Радость становится спокойней, злоба глохнет, боль тупится. Обязанности даются незаметно, время – как воздух. В одиннадцать мы среди своих. В одиннадцать мы под защитой. Чай. В начинке нет-нет да и попадаются целые кусочки ореха.


12. Полюс? Ну да, мы к нему шли, и он было где-то впереди, где солнце. Но прошагали, протопали своими же ножками прямо по нему, мимо, не узнав. А когда остановились и поняли, - увидели, что солнце раскололось на два, противУположных, и теперь неясно, за каким идти. Ждать до завтра, когда снова будем заходить, пойдем к единственному и опять не узнаем. Как это сейчас называется… - виртуальный… Промахиваемся в день.


13. И попадаем, судя по всему, не в то место и не в то время. Какой-то полуфабрикат. Нераскрашенный, недоделанный. Немощный. А может уже отработанный.
И вообще, 12-13 - чересполосица. Солнце - и рядом серый день. Одна суетня и топочение. Быстрее мимо! Прошло – и слава богу! От греха подальше.


14. Старая графиня сидит перед зеркалом. Мы считаем ее уже глупой, все старики – выжившие из ума. Но она видит все, даже наши мысли, или, в лучшем для нас случае, дает нам право на собственные мысли, догадываясь, что они могут быть всякие. Итак, длинный нос, круглое зеркало… Она сидит перед ним всегда, такое уж сложилось ощущение. Она смотрит туда даже когда с кем-то разговаривает. Нет, она, конечно, оборачивается, но тогда туда смотрит ее ухо. В зеркале она видит не себя, она смотрит внутрь чего-то. Это заменяет ей телевизор и делает редкими выходы на улицу. Куда идти? - она-то знает настоящую всякую стоимость.
Последнее время я бывал тут наскоками. Шальной, взволнованный, бессознательно не давался ее распорядку, не мог забыть про жизнь за окном. Я мог у нее побыть, даже съесть обеденную тарелку супа с вкусным привкусом приправы из пакетика. Но в моем настроении был снисходительный оттенок, ведь главное происходило не здесь! Остаться, чтоб что-то в жизни этим изменить, - нет, это в голову и не приходило!
Это сейчас всплывает, что была старой девой и когда-то работала модисткой. Смогла бы помочь? Смогла бы помочь обмануться! Новости по приемнику, в сарай за дровами, топление печки, обед, соль в стопочках между рамами… Несложный, спокойный распорядок убедить смог бы, но только в согласии с моей на то волей.


15. Смена персонажа. Беспечный зевок, спинка выгнута, секундное счастье. Такова пятерка.
Где-то в это время там, в тени, за бревенчатой стеной, Чистозвонов оказался обыден и даже вроде немного испуган и оттого, наверное, столь же немного зол. Потревожили! Застукали. Кто? Тот, кто был с нами. Вернее, с кем были мы. О чем был разговор неизвестно, но он стал собираться, складывать раскладушку, быть может засовывать под мышку все время раскрываюшуюся книжку. Лежал? Читал?! Спал?!! Разве это может быть интересно, разве это можно делать по собственной воле?.. Ходить, пока не позовут домой, по чужим огородам, стоять, смотреть, открыв рты - вот что интересно!
Позже. Компания мальчишек все время осваивала новые места для купания. Ну, вот то, у моста. Или за Пятаком. Важно, чтоб была глубина, и тогда можно было нырять. В ближней, извилистой, мелкой речке места с глубиной были редки, каждый год на разных участках, что зависело, видимо, от половодья, которого мы не заставали. Отыскивалось такое место быстро, и на все лето становились родимым пятном, отличительной особенностью сезона. Следующей весной случалось новое половодье.
За Пятаком место было глинистое, мутное. Ныряли с разбега, с берега, который крут, или с кочек что пониже. Чистозвонов - старше и потому длиннее всех. Не прыгает. У него единственного – полотенце. То лежит на нем, а то встанет, завернется и потом резко раскрывается, говоря при этом что-то непонятное: «Обнаженная Маха…», и все ходит, ходит между нами петушиной, балетной походкой, потрясывая красивыми ляжками. Временами вдруг заговаривал патетично, будто со сцены.
Еще позже. Остановились напротив Климова дома, разговариваем с Чистозвоновым, а он крутит в руках ключи с потрясающим брелоком-пистолетом и – обладатель такого сокровища! – фразы произносит жеманные, с экивоками, на которые сам тут же и разражается ржанием. У него какие-то дела со студентами из летнего лагеря. Идет туда, вечером - большой костер, а он – конферансье. «Вы не хотите выступить?» Выступить? Страшно… Но вдруг захотелось стремительного признания. Мы – это трио. Долговязый Игорь, Серега и я, самый младший и маленький. Орем на деревне песни, сидя у амбаров, в три гитары рвем струны.
« А сейчас, сюрприз нашей программы! Трио из деревни! Песня про геологов!» Встали лесенкой дураков, сзади – костер. Серега остервенело задергал две струны в отрывистом рифе, квадратом позже вступил я, следуя рисунку на своем «басу» двумя октавами ниже. Игорь на «ритме» вступал третьим. Это стало сюрпризом и для нас. Он вдруг задергался, вперед-назад, вперед-назад, складывая и разгибая в коленях ноги и извиваясь в такт ритму всем своим болезненно-тонким, долговязым телом. «Геологу на свете жить нелегко. От дома он все время далеко. В дороге он все время, все время в пути. И тысячи килОметров позади». Закончили. Лавина овации. Костер горел, концерт продолжался, и мы ходили в толпе как звезды!
Подошел Чистозвонов. Намекнул Игорю, как самому старшему, что-де лучше уйти, бить собираются. Неубедительно намекнул, подумали, что опять жеманится, не придали значения, остались. Игоря побили сильно. Серегу не тронули, он был среднего роста, трудноопознаваем. Я вблизи казался, видимо, совсем ребенком. Вместо меня избили другого, такого же низкорослого, но по комплекции уже подходящего для битья. Я видел, как его отозвали в сторонку и куда-то увели. Обознались.
И вот тут мы испугались. В деревню шли темным лесом, через болото, подолгу стояли, прислушиваясь, присматриваясь. Боялись засады.
Много-много позже. Услышал фамилию Чистозвонов рядом с еще странным для страны в то время словосочетанием «голубые игры».
Слово за слово…
Чистозвонов с раскладушкой в истомленнАй тем часом день и совсем другое во времени и пространстве место - вместе. Как соединить? И зачем? Страна, страна… Автомобиль уже не средство передвижения. Проносится, обдавая облаком пыли. Три часа пополудни. Чистозвонов дремал, все дремлют, бросив мир, и хочется перекрыть дорогу, не пускать, защитить, потому что взять нас сейчас легче всего. Время суток, когда «плохие» места становятся опасны, и расширяются зрачки. Не шути!
Я здесь живу. А вот вы, которые в автомобилях, где вы живете?
В своих автомобилях?


16. Там же. Часом позже. В истекшем промежутке миновали невидимую границу между днем и вечером. Дом, стоящий на повороте, в шестнадцать уже в тени высоких лип, что растут на противоположной стороне дороги. Сзади дома, за покосившимся забором, сад, в саду сливы. Мальчишки. Белобрысый (впрочем, в тени они все белобрысые) на переднем плане, ближе всех, самый любопытный, поднимаясь на цыпочки, заглядывает то ли в глаза, то ли в объектив видеокамеры. Жует. Что жуешь? А вот, - гордо показывает сливину, сорванную, видимо в саду (кто-то из них на заднем плане еще копошится около забора), стирает с нее грязными пальцами пепельный налет и весело отправляет в рот. И эта смелая, неаккуратная, счастливая безалаберность на фоне вечерней задумчивости!.. Цифра «шесть» задумчиво отходит… Когда-то и ты был таким, а теперь…


17. …а теперь, и сумерки, и сливы, и мальчишка – все накрыто этим пеплом, и ты сам уже еле различим в сумерках, - внезапно понимаешь, что жизнь текла-текла незаметно и уже больше чем наполовину вытекла из этого тела, и, что самое страшное, продолжает вытекать дальше, и дырку не заткнуть. А лучи заходящего солнца упругими стрелами лежат высоко над деревьями и бьют в отдаленные части ландшафта, и те становятся все красней…


18. Там же. Пешком по обочине до тропинки, что уходит влево, юркает между кустами боярышника и поднимается к домам, к прогалине между ними, под лисвенницы. Оглянуться. Пластиковая стена кафе как белая одежда на южном, загорелом теле. Из щели между домами вылезают сумерки этой стороны и рассаживаются в будто только для них недавно построенную, еще даже некрашенную беседку. У них прямо нюх на эти беседки. Рассаживаются кто-как, кто на лавку, кто с ногами на спинку, посмотреть на пустыню частной автостоянки, которая и сделала их такими, на отсвет далекого заката на небе. Покалякать. Ну что, наливай! Пусть ты и не их, пусть ты просто проходил мимо и оказался здесь случайно, но если не выламываться и быть искренним, можно даже получить свою долю чуть меньше трети общего стакана.
Да я вот здесь живу, на Фабричке, в пятиэтажном доме на перекрестке.
Угу.
Окна мои тоже выходят на эту сторону, на сторону заката, и в них сейчас тоже, наверное, отражается красное небо. И кажется, что дома никого нет. А потом зажжется свет, и это значит, что кто-то либо пришел, либо ему стало, наконец, темно, и он закончил сумерничать.
Угу. Будешь еще?
А потом зажгутся фонари на улице, и они будут освещать снаружи кроны деревьев, а тот свет из окна будет светить будто бы изнутри кроны и будет казаться, что он там в кроне живет. Живет, как может, и светит, как может, - эти уличные фонари такие яркие, с ними тяжело соперничать - но оттого и свет изнутри совсем как живой, мерцает, а свет фонарей – застывшее техническое благо.
Угу.
На самом деле, хоть он и живой, и хоть я никогда от него всерьез далеко не отдалялся и словно держал всегда в поле зрения, знаете, как в детстве, подсознательно гуляешь в зоне слышимости крика «Пора домой!», хоть это и так, меня мало что с ним связывает. Отец, мать. Это были люди, с которыми, так уж вышло-выпало на этом свете, я был вынужден находиться рядом. Тут было больше скорее долга, чем чего-то еще. Интересно, в каком возрасте я перестал их называть папой-мамой? Как-то вдруг стало стыдно произносить эти слова. Ей богу, иногда это горящее окно казалось мне слюдяным окошком керосинки.
Ну иди, иди, у тебя своя жизнь, у нас своя. Тебя поди заждались уже. Сколько, ксати времени, на твоих золотых?
Шесть. Иду, иду. Да и не кто меня не ждет. Так-то! Эх, ну пока.


19. Кривая ухмылка из-за спины. В компании играют роли.
Если, уходя, в расстройстве или просто срезая путь, не идти дворами старых шлакоблочных двухэтажек, виляя между стволами старых, в кронах беспорядочно разросшихся, опасно нависающих громадными дугами веток над проводами и кровлями, лип-кленов, между пнями их уже отживших, между длинными прямыми маршами доживающих сараев, - если не идти этой короткой, но тоскливой дорогой, а свернуть влево на дорогу длиннее, тем самым, эту тоску, сумрак и опасность будто сознательно обходя, дойдешь до одной пяти и двух девятиэтажек. Они - недавние, почитай что совсем новые, строительство их помнится. А до них тут был овраг с прудом и ручьем. Ручей пустили в трубу, пруд и овраг завалили мусором и землей, как могли распланировали местность и возвели эти три скалы, две громадные и одну, в стороне, чуть меньше. И живут тут потомки кочевников, встали, где ночь застала. Нет-нет, да и хочется иногда им вдруг повыть с балкона на звездное небо.
«Неважное» место. Говорят, у пятиэтажки, стоящей на взгорке, на противоположной от девятиэтажек стороне засыпанного оврага, уже «сползает» фундамент.


20. Впрочем, если кто-то тоскует, цивилизация предоставляет, но с соблюдением законов и в рамках приличий и субординации, такую возможность утолить некоторым народам их страсть к перемещениям.


21. Перемена мест. Но все повторяется в ином обличье. Отзвук тройки. Вот, оказывается, из чего она состоит, вот что, оказывается, одаривает ее способностью тр-трещать, скрежетать и резать. Эта ноющая, еле плетущаяся за двойкой единица. Иногда прям волоком. Двойка, в тупой приверженности порядку и долгу, умоляет напрячься последний раз, дотянуть до блийжайшей границы четверти, «и на этом все». Обманывает, впереди будет еще целая четверть круга, но об этом пока лучше не думать, это потом, потом… Единица просит бросить ее и идти одной, потому что вместе не дойти, и они погубят дело, и надеется, что та ее все-таки не бросит. Ну и парочка! Кино про войну. Таки-доходят. Хором, не скрывая гордости, говорят: «Мы в паре». Двадцать-один «в тылу врага». Так, всё! Снимаем слудующую серию! «Хороший-плохой полицейский».


22. О чем предупреждают ДЕСЯТЬ? О том, что они не столь и добрые, о том, что они все-таки 22. Две четные. Придавит, мало не будет. К вечеру станем кроткими, прислушиваться будем да явно ничего не услышим. Храни нас бог.


23. Крайний срок. Сейчас время начнет сжиматься, заворачиваться само в себя. Звонок в дверь как игла под ребра. Кого еще!.. Компания навеселе. Обознались квартирой. Медленно затворяю дверь, делая щель на лестничную клетку все уже. Оборачиваюсь. Не дать смазать тщательно разложенные эмоции и предметы, как в ритуале харакири. И не упустить момент.


24. Казалось бы, при таком разнообразии средств, этих - всего 24. Тут, конечно, как договориться, но удивляет нелюбознательность.
Весь год не замечаем, а если вдруг замечаем - исчезает стрелка, - то екает внутри. Обычно же сторонимся, спим или притворно вскрикиваем «Ой, смотри, уже половина первого!»
И вот слетаем с катушек, дразним, старательно подчеркиваем и сигнализируем, что увидели. Снова и снова скачем туда-сюда. Стараемся, чтобы и нас увидели. В Петропавловске-Камчатском… А я вот опять видел! Не поймаешь, не поймаешь!
Наконец, входим и хозяйничаем. Кто орет и крушит, кто осматривается. Но головой потом утром трясти, скидывая наваждение, - и тем и другим, - один раз в год.


1. С чистого листа. Итак, список. Первое…
Стоять над бездной и медленно падать, подкошенному, не согнувшись. Задерживать дыхание и вдруг начинать дышать в этой воде, похожей на молоко. Растягивать время, рассматривать, ставшие тяжелыми, барашки на поверхности, заглядывать под закрученную, застывшую алебастровой лепниной волну в ее чистую, таинственную полутень, уходящую в очередной оборот. Рукой - боязно.
Или вода может оказаться мутноватой, речной. С вертикальными нитками игольчатых водорослей. Из бурой близи, со слепыми, нездешними глазами и щеками, раздутыми как яблоко, когда-то выплыл Серега и приблизился. Или не выплыл. Теперь уже все равно.
Или она может оказаться теплой, очень прозрачной, с райской игрой бликов, той, что была тогда у моста, в которую хотелось нырять и на короткий промежуток времени, пока хватало дыхания, воображать, как если бы там живешь.
Или она может оказаться водой в бассейне, то есть почти и не водой, и ты плывешь, плывешь в ней, как заведенный, потому что надо же в этой игрушечной воде что-то делать, и обнаруживаешь рядом столь же целеустремленно плывущего какого-нибудь жителя Фабрички, которого видишь часто на поселке, но проходишь мимо, не здороваясь, будто не знаком, а тут вдруг поздороваешься, и он мотнет тебе головой, и ты, в очередном толчке собрав у себя на носу валик воды, даже пробулькаешь, чтоб поддержать разговор, что-то наподобие «У-уббб», но потом, в раздевалке не произнесешь уже ни слова, и на улице Фабрички при очередной встрече опять не поздороваешься, отвернешься на что-то, якобы, тебя заинтересовавшее, потому что в глаза глядеть будет неловко… Так, отвернувшись, и пройдешь.
Итак, первое…


2. Жизнь тотально банальна.
Средняя полоса России. Немудреная учеба, подруги, бухгалтерия, возможно, короткий промельк чего-то такого, что похоже на слово «счастье», потом семья, будни-кастрюли, может быть дети, внуки, квартира в панельном доме, раздающийся зад на стуле, расхожие представления, сумка-тележка, лавочка у подъезда, пенсия, наследство в виде разваливающегося дома в деревне в тридцати пяти километрах от города, машина внука, смерть мужа, огород, смерть.
Школа, техникум, невнятные мечты, что-то такое, что называют словом «любовь». Работа, свадьба с другой, костюм, машина, близкий друг Толян, попытка замутить свое дело, «левак» в гараже на диване, пиво, новая работа, ремонт в квартире, опять новая работа, опять ремонт, опять новая работа, уже охранником, зачем-то строительство около этой развалюхи в деревне каменной терраски, внезапно – инсульт, палочка, смерть.
Интересное выражение «умер во сне».
Из окна смотрю вниз. Фонарь склоняется над перекрестком. Дуги поворотов дороги и шеи фонаря плавны. Отменный экземпляр освещенного перекрестка. Берите, пользуйтесь.
Щупальца тянутся к окну, стянуть, заморозить еще оставшееся живое. В тихой злобе, бессильные разбить, снуют, хлещут по стеклу тенью. Смотрю наружу как из иллюминатора батискафа. Глупый, тени не вижу. Отворачиваюсь и только слышу, - клинчем с лязгом схватывает снаружи оконную раму.
О, божественная галтель! Сколь холодна и похотлива твоя липнущая округлость. Литейное дело. Учил в институте.


3. Мнимые объекты. Не видел, но постигаю. Явите, хочу потрогать. Э, нет! Показать, покажем, а руками не трогать. Издалека покажем.
Возможно всё!
Призеры фестиваля рекламы «Каннские львы». Старое кино. Толстая, циклопообразная бабища откуда-то из фильма про Синдбада грозно топит корабли, добирается до того, в котором, как заморские пряности, везут тальк от пота. Смена плана. Пещера. Холм белого порошка. Рядом великанша. У входа, случайно увиденный ею смуглый араб. Его лицо сводит судорога, араб дрожит, он думает, что сейчас умрет. Великанша поднимает в замахе руку и внезапно тонким голосом произносит что-то необходимое по сценарию, тычет под мышку белым тампоном, тычет и еще куда-то в складки живота, поднимая клубы талька. Она чрезвычайно довольна и великодушна. Араб, пользуясь ситуацией, смывается. За что наградили? Не за эту же глупость. За стерилизованную картинку, за подрагивание изображения и неровные оттенки серого. За пустоту.
Из такой пустоты вывалились однажды три наши координаты. И повернулось, обратилось наружу лицо, и осветилось. И получились тени.


4. А недавно, всем коллективом, на автобусе выбрались куда-то подальше областного центра. Вечером, после насыщенной экскурсиями программы, уселись на воздухе за длинным столом около санаторного, 50-х годов, корпуса. На траве, в покрытой кочками ложбине было сыро. Ножки белых пластмассовых стульев разъезжались. Травили помаленьку. Выпивали. Всяк старался подхватить и сказать перед всеми что-то остроумное. Толпой гоготали. Но все равно, как ни кучерявь, нет-нет да и поднималась над столом холодная тишина. Тут уж ничем не поможешь. А потом опять шум, скука. Встал, сославшись на усталость, попрощался и медленно, чтобы не подумали, что сбегаю, пренебрегаю, ушел. У входа в корпус оглянулся. Сидят неподвижно вокруг стола. Кто-то глянул вослед, кто-то снова начинал гоготать, кто-то и не заканчивал. Ну и слава богу!
Серые казенные простыни! Спать.



17. РЕЗАК

…И приснились ему красные поросячьи глаза. Никогда больше, ни за что не войдет он в эту комнату!
А наутро проснувшись, попав снова из небытия в безрадостный мир, проговорил он чужим ртом пустые слова:
- Нам надо ее сдать.
Наташка, еще дремавшая, поняла не сразу:
- Чего сдать?
- Ну да, сдать! Комнату эту. Чего зря пустует.
- Не проснулся еще что ли? Комнаты какие-то сдает…
- Я про эту комнату, - и Андрюха махнул рукой себе за голову, в сторону общей стены.
Наташка, поняв, что это она, пожалуй, еще спит, а пора, пора просыпаться, потому что, Андрюха, давно без нее бодрствуя, уже комнаты раздает, села на кровати и так, спиной сидя, сказала:.
- Кому это сдавать?.. Мы же с тобой решили.
Андрюха молчал. Наташка обернулась, посмотреть, чего это он тут молчит? Бывало, Андрюха на нее обижался, и тогда тоже молчал, но громко. Сейчас лежал, молчал молча, хоть в глаза как обычно и не глядя, но непонятно. Было бы понятно, так она б тоже демонстративно помолчала, с наслаждением не замечая, как он своей обидой наслаждается. А так – свербело.
- Никому я ничего сдавать не собираюсь. Будет тут мужик чужой ходить. Не выношу я этого.
- Привыкнешь.
- Чи-и-иво?
Она развернулась всем телом, выкладывая согнутую в колене, обтянутую ночнушкой, похожую на торпеду, еще ладную ляжку на кровать. Андрюха уже отворачивался к стене: «Да ладно, пошутил я».
Этот плоский, стриженый затылок, похожий на задернутое занавеской окно, весь день перед глазами стоял.

Н-да, не в ее сторону смотрел Андрюха, не в ее… Имея перед глазами блеклый рисунок обклеивающего стену обоя, глядел в дали далекие, ничего ни видя и ни о чем не думая. Только хотелось, чтобы за спиной была тишина, и Наташка не зудела. Отзвуком каким-то Андрюха думал одно, что было б лучше, если б ее вообще за спиной не было. И не только за спиной, а и вообще в доме, и во дворе. Нигде. Отзвук этот, впрочем, даже отгонять не требовалось, был он столь мал и невразумителен, сколь бесплотно было мгновение, бездумное мгновение, единственно которым сейчас Андрюха и хотел, чтоб ему жить позволили. То есть считай, что его, отзвука этого, почти и не было.
И ушла Наташка потом на работу.
Ходил Андрюха до середины дня как автомат, сам из себя вытряхнутый. А когда совсем невмоготу становилось, когда внутри него совсем уж его не оставалось, как уже было однажды недавно, - будто бы видел себя, пустого, со стороны.
Наконец, ближе в обеду, слава богу, замаячил возле его калитки Генка-чеченец. Когда ему что-то по обычному делу нужно было, он прямиком в калитку заходил, хозяйки не боялся. Когда же нечастая зарплата, ну или приработок какой случался, то есть выпить у него, у Генки имелось, - тогда долго в видимом далеком створе столбов мялся, мысли затылком во двор кругом Наташки посылая. Генка этот Андрюхе помогал еще в ту пору, когда свиньи были. Колоть помогал, за что Андрюха, будучи при деньгах, потом ему в свою очередь наливал, отдавал требуху на бульон, а то и кусок какой малоинтересный от туши отрезать позволял. Помогал Генка негласно, потому что Сашок против был, точнее, наверняка был бы против, если б узнал. Дело не в дополнительных для Сашка расходах было, а более тонкое, можно сказать, нематериальное. Чтоб мясо чего доброго не запахло, ну, там от желчи какой, в неловкости из пропоротого пузыря пролитой, нужна была тут известная точность в действиях. Кто такой Генка, - объяснять, непереобъяснить. Под Андрюхину ответственность? Невелика порука. Вот и не рассказывал. Пару раз, правда, случалось, проливали. Сашок возле туши порченой проходя, движение замедлял, голову поворачивал и будто бы дыхание затаивал, - только таким, деликатным вдохом-выдохом запах давался. Но молчал, и обходилось.

Сейчас, гаркнув в воздух что-то громкое и махнув рукой, дал Андрюха обернувшемуся Генке понять, что Наташки в доме нет, и проход свободен. Так и есть. Приближался тот деловой походкой, сухим, еще трезвым взглядом по сторонам шкрябая, что означало, что сейчас он подойдет вплотную, достанет, словно фокусник, из-под совсем даже не выпирающей полы пиджака заветный предмет известной формы, уединятся они в какое-нибудь близлежащее замкнутое пространство, хотя бы, в ту же недавно вычищенную сараюшку, нальют и выпьют по очереди из общей неглубокой стопки, закусят, так же поочередно кусая холодную сосиску, выпьют по второй, помолчат, покурят, растягивая блаженный момент, когда Христос по душе лаптями проходит, и прислушиваясь к этому благословенному моменту, - и только потом по-мирски разговорятся. Мысли важные-преважные одна за другой плавно у Андрюхи польются…
Да вот не полились в этот раз. Не то что бы их не было. Но только казались они ненужными, будто на заднем дворе его нутра в куличики играющими, от греха подальше на глаза не попадающими. Маялся Андрюха. Нестерпимо чисто было кругом, в им же самим вычищенном помещении. Как на похоронах.
- Не берет тебя сегодня… - то ли спросил, то ли констатировал Генка. Жевал, на чистоту одобрительно оглядывался, пока молчал, но к теме подступал уже вплотную.
- Мне с моей Нюшкой тоже надо ремонт затеять.
Вообще-то его жену звали Галиной, но он законным именем называл ее редко, все больше Нюшкой, со злой ли, доброй, в зависимости от окружающих событий, интонацией произнося. Сейчас интонация была равнодушная. Нюшка она и есть Нюшка, да хоть бы и Галька. А вот чистота – это да. Жаль Андрюха его опередил, не спрося, чистоту у себя раньше устроил.
- А, фигня!.. - Андрюха махнул рукой, на Генку не глянул, уставился в окошко, но, отворачиваясь, интенцию Генкиного взгляда ухватил и даже увидел ее, вмиг заполнившую членистым червяком все свободное пространство.
Маленькое окошко, заботливо обрамленное недавно Наташкой белыми простенькими, но свежестиранными занавесками, подсобранными книзу в разные стороны.
- Тебе можно это сдавать. Эх, жили б мы у моря!..
- И я говорю, - сдавать…
Не брало, но все-таки слегка взяло. Повело Андрюху, и все давеча происходящее, вроде бы обычное, а все же и какое-то странное, словно затаившееся, стало казаться ему как из кино. Из того, что показывают.
- Ты трейлеры смотришь?
- Какие трейлеры?
- Ну, кино такое страшное.
- Ну, смотрю кино-то...
Генка кино, конечно же, смотрел. Когда его волной жизни к нему прибивало. Прибьет, - и вот уж он, не садясь, стоя на самом ходу их кухни в комнату, у гардероба, на него облокотясь, надолго в телевизор уставляется, фигурами на экране заинтересованный. Интересовало его даже не кино, а этих фигур перемещение. Так и смотрит, смотрит… Уж ноги болят, а он стоит, переминается и все следит, не отрываясь, будто песню слушает, слов не разбирая. Они с Нюшкой-Галькой по этому поводу ругались. Она – ты, мол, чего, как на посту, на проходе застыл, мешаешься, я тут со сковородками, сел бы. Он сел, - и всё, чуткость какая-то в нем потерялась, и телевизор как выключили. С тех пор не садился. Смотрит, молчит, огрызается, уходит. Но чтоб сесть! Как в армии на посту - точно. Пока стоишь, - видишь. Как присел - заснул. В армии оно, конечно, когда можно, всегда поспать полезно. А здесь нельзя, здесь он для себя стоит, упустить что-то только для себя важное боится.
- Вот и я смотрю. Трейлеры эти.
И выпустил Андрюха из-под рук живо бьющийся нерв этого дня, потерял он себя из виду, и стало ему самому море, которого он, хоть ты тресни, близко никогда не видел, по колено.
- Пошли, я тебе покажу сейчас, – и потащил Генку неизвестно куда.
Был тут умысел, с одной стороны - поделиться, а с другой - за Генку спрятаться, его вперед пустив. Пусть посмотрит, пощупает. Каков будет?..
Генка пошел за Андрюхой почти уже с интересом. Вышел из замкнутой сараюшки на отрытый воздух, на бескрайние небесные просторы. И вдруг лишило земли, мотнуло вбок и вниз и тут же следом выдернуло и будто в вязкую волну погрузило. Вроде немного выпить успели… Может водка сивая?.. Что такое ему показать могут? Все вокруг известно, обыденно. Ну пошли, по-о-ш-ш-л-ли… Хм, трейлеры...
Пошел Генка за Андрюхой по зеленой травке, на крыльце шумно споткнулся, рукой в острый край ступени уткнувшись. Андрюха впереди шел походкой мягкой, своими маленькими ступнями ступал по земле с носочка, будто в танце топоча, а то и вообще не касаясь. «Он всегда так ходит, а ноги у него, смотри, какие маленькие, смешные»,- подумал Генка, со спотыка, с уровня Андрюхиной ступни лицо вверх поднимая. Андрюха сверху глядел на него и думал:: «Какой он… Ничего не знает. А я знаю».
К двери подошли уже в паре. Андрюха - слева, с той стороны, чтоб, дверь отворив, Генку вперед пропустить. Метнул руку наверх, ключ из левой в правую переложил, кисть наполовину, будто в тину, в лохматый дерматин утопил, стал в невидимом замке поворачивать. Где-то далеко щелкнуло два раза, и дверь двинулась.
Генка, прежде чем внутрь глядеть, обратил внимание на медленно проплывающий возле его носа торец двери, толстый, многослойный как пирог:
- Прямо сейф!.. – и оказался внутри.
Пошел по дуге, оборачиваясь вокруг себя. Рукомойник, гардероб, перпендикулярно к стене поставленный и помещение едва на треть перегораживающий, что-то там за гардеробом, окно, тюлевая занавеска, свет полукругом, мелкий-мелкий, как сквозь сито просеянный… Генка оглядывался, подбородок задирал, почему-то все больше на потолок внимание обращая. Андрюха подумал, что все это, ну и подбородок выставленный, и кружение фигуры человеческой, так, что задом наперед ей двигаться приходится, и неловко выбрасываемые в непривычном для них направлении носки ботинок, и приставной шаг, и опережающий поворот туловища поворот головы, - все это он уже видел. А сейчас Генка дойдет до кровати, сядет не у спинки, а на некотором расстоянии от нее, но сидеть ему будет неудобно, потому что расстояние это от спинки выбрано ровно такое, чтоб сидеть получалось на склоне получающейся под весом тела ложбины с дном в центре кровати.
Генка сел. Чтоб не заваливаться внутрь, уперся руками, хлопнул одной по округлому краю, поднимая ожидаемое, но так и не увиденное облачко пыли. Потом наклонился вперед, задрал край свешивающегося к полу покрывала, заглянул под кровать и тут же выпрямился.
- Да тут богатство. Это твое что ль? – сказал, указывая на стоящий на столе фотоувеличитель. Андрюха молчал.
- Ты чего там стоишь?
И Андрюха тоже шагнул внутрь.

Что он потом вспоминал про это? То, что Генка ходил рядом, касался вещей, стула около стола, увеличителя на нем и все о чем-то говорил, может быть даже к нему обращаясь, но он не понимал о чем. Несколько раз Генка обходил его сзади, зайдет слева, а выйдет справа, и снова - зайдет слева, а выйдет справа. Вспомнил и то, что ни единой мыслью не подумал он о ночном шуме.
Потом Генке стало скучно. Зайдя снова слева, он не появился справа, и Андрюхе пришлось поворачиваться. Генка стоял на пороге, держась за ручку полуоткрытой двери и готовый выходить. И когда он, Андрюху не дожидаясь, вышел, Андрюха перевел глаза с пустого места, оставшегося после Генки, наверх.
Над дверью висела картина. Два существа с круглыми лицами. Одинакового, непонятного пола. Андрюха еще подумал - гомики. Волосы - как та специально навинченная старушечья химия, но только черные, завиток к завитку, густой шапкой. Одеты они были во что-то белое, будто сверху наброшенное. Вроде бы летели. И в полете оба красиво, одинаково наклонялись. Наклонялись совсем как Генка тогда наклонился, на кровать сев. Летели в паре. Одно, правое, глядело на другое, а то, двигаясь спиной в направлении общего движения, повернуто телом было к первому, но наблюдало прямо за Андрюхой, неотрывно, в полуулыбке, живым, темным, вишневым зрачком.

Допивали под Генкин монолог про то, что его батяня тоже фотографией занимался, что этих фотографии где-то целый портфель валяется.
Говорил Генка одно, просто языком болтал как погремушкой без ритма гремел, а думал другое. Думал что-то словами отдельными. Вот дом Андрюхин… старый… Двери в нем… Помещения… Сам Андрюха… Ходит-далеко не отходит… Стенами огороженный… Живё-ё-ёт… А он, Генка, живет в этом общежитии… долбаном… И тоже живё-ё-ёт… Занавеска, гардероб перегородкой… как в этой комнате. Ну, занимался отец его фотографией… и что?.. Зачем?.. Сгинул, как не было, один серый промельк от него в голове остался… и портфель этот… долбаный… Даже и подумать-то про него ничего нельзя кроме слова… Портфе-е-ель… Тошнит что-то, может от водки, или от слова… Выкинуть, сжечь не глядя… выжечь… чтоб ничего даже такого и не осталось… муторного… Ни капли… Кончилось… Пойду…
Уходя, посмотрел Генка на жалкого Андрюху и сказал:
- А тебе, Андрюха… Не жить тебе Андрюха никогда возле моря. Для этого под другой звездой родиться надо.
Спустя двадцать минут орал Генка на свою Нюшку-Гальку, подвернувшуюся ему возле кривой двери единственного подъезда двухэтажного общежития. Не пьяно орал, с бутылки-то, но и не совсем трезво… Так, чтобы слова воплями выходили, вместе с тошнотою и тоской.
Андрюха же, оставшись один, на Генкину злобу внимания не обратил, - не первый раз было. К тому же не имела эта злоба к Андрюхе никакого отношения, и к жизни тоже отношения не имела. Появлялась откуда-то из запредельной неожиданной пустоты, сама пустотою и являясь. Попадется ему назавтра Генка на пути, никакой злобы в отношении не будет , будто Генка сегодня вовсе и не Генкой был. Это ж понимать надо...

Жалким был Андрюха – это точно. Глазами хлопал. Потом понял, что хочет есть, и что стоит в доме в кастрюле вчера сваренный борщ. За конкретное чувство зацепился. Пока ел, надсада отступила и рядом стояла. Потом опять за спину села.
С картинами такое бывает. Еще, помнится, в школе ездили они классом в областную картинную галерею. Была там одна картина. Картинища! Во всю стену!.. Изображено было на ней поле после битвы. И один из убитых лежал ближе всех, ногами - к ним, зрителям, а головой - в поле, так, что лица не было видно. И вот - эти ноги поворачивались. Им сначала экскурсовод сказала, а потом они и сами проверили. В каком бы углу зала они не находились, ноги эти точно на них смотрели. Андрюха даже из одного угла в другой прошелся, от ног взгляда не отрывая, чтоб увидеть тайный момент, когда они сдвигаться начинают. Ничего не увидел. Вроде бы не двигались они, а вроде бы каждый раз на короткий уголок и сдвигались. В результате непостижимого этого неподвижного движения каким-то невероятным образом и поворачивались. Андрюха потом увидел, что многие так делают, - по залу ходят, на ноги глядя...
В зале с иконами та же история повторилась, только теперь с глазами. Глаза эти, из своих темных лунок глядящие, так Андрюху тогда измучили, что уж и глазами-то казаться перестали, и выражение потеряли, и только все двигались… На обратном пути, из окна автобуса глядючи, понял Андрюха, что есть в этом что-то важное. И с тех пор имел к картинам свой проверенный подход. Если было в них это движение, значит и картина была настоящая, истинная, а если нет, значит так, не очень…
А эта картина над дверью? Какая, на фиг, картина? – смешная картинка! Два нелепо нарисованных гомика в париках, в простынях, с голыми ногами… Ангелы что ли? А где тогда крылья, крыльев, вроде, не было. Что там рядом-то изображено? Не вспомнить. Может колонна какая с завитушками, может кустик. Не рассмотрел. Но по-детски все как-то. Смешно родственничек рисовал. И глаза по-детски, да только их Андрюха, живые, сквозь стену так теперь и видел. Ждали они его, потому что без Андрюхи уже не могли.
Подождут!

Между повседневными делами, которых в этот день после обеда не было, стал Андрюха собирать необходимые инструменты. Сам, и чтоб не в последнюю минуту. Чтоб над обстоятельствами власть иметь и для себя свободу.
Фонарь. Фонарь все-таки надо было брать, без него совсем никак. Эх, были там, выключатель забыли посмотреть!..
Фонарь лежал на антресолях в стенке, еще в коробке, новый, с ручкой и большим отражателем. Был куплен год назад Наташкой на его день рождения. Вещь! В руках держать приятно. Тумблер под резинкой. В отражателе блуждал слабый огонек. Батарейки левые, сели. Жаль… На фонарь, такой красивый и светом мощный год назад, были у Андрюхи свои надежды. Ладно, на один раз хватит. Но что обманули, и что кем-то от его жизни опять кусок отрезан и уволочен – это заныло.
В другую руку – оружие другого свойства. Топор? Нет, топор чем-то казался не удобен, а валялся где-то на терраске не в Андрюхиной, в далекой бабкиной жизни из полотна сделанный старый тесак. Мачете средней полосы, юркое и универсальное. И подцепить, и ткнуть, и рубануть. Ручка замотана изолентой, под которой зубья прощупываются, и дальше – одно сплошное полуметровое лезвие, темное, не острое, но внушительное. Но тут много не бывает.
Сложил это все на терраске на старый диван, пальтом старым накрыл. Приуспокоился. Телек смотрел, Наташку ждал. Заметил даже, что не терпится ему в чем-то, что вроде бы сам время к ночи подгоняет.
Наташка, утренние недоразумения помня, с работы пришла осторожная. Увидела Андрюху спокойного, в глаза глядящего, разговаривающего, будто не было ничего, и быстро успокоилась безвозмездно. Про комнату, правда, разговоры снова заводить отложила, но и то хорошо, что вся тяжесть просто с души отошла. С капустой туда-сюда бегала, на тупые да короткие ножи по-доброму жаловалась, мол, крупные кочны не разрезать, шутила, что за острым да длинным пойдет к соседу. Солянку с мясом в утятнице готовила.
Уже давно Танюшка спала, головой в темень, в своей кроватке в углу, лишнее в доме, начиная с дальнего, постепенно выключено, потребное слетелось в уютный кружок. Уже всякий ненужный шорох, вот он, уплотнял тишину, а нужный, где он? громоздил сомнения – что это, какой он, был ли? А как не было? На том с надеждой и заснули.

Ночью Андрюху без всяких уже приготовлений взяли за плечи и повернули. Как и не засыпал! За стеной стучало.
Он встал машинально, как встают на каждодневную работу, которой у него никогда не было. Все шумы в доме молчали. Звучал только этот...
Шел в пустоте, себя не слышал, не было этих звуковых кудряшек, сопровождающих мельчайшее движение жизни. Дверь на терраску - нема. Склонился. Пальто в сторону – без шороха. Фонарь лежал на месте. Тесака не было!
Андрюха включил фонарь. Тот света дал меньше, чем ожидалось. Тесака не было и нигде рядом. «Хыт, носилась тут с капустой своей чертовой... уволокла!..» - Андрюха выпрямился, в бессилии повел фонарем. На узком подоконнике что-то лежало, отгороженное от терраски краем свисающей серой тюлевой занавески. Молоток. «Возьму молоток».
Спохватившись, что может спугнуть, да и батарейки дохлые, - надавил на острый тумблер. Тот вильнул под резинкой, и стало темно. В занавеске путалась острая маленькая звездочка, - далекий фонарь на дороге. Андрюха развернулся и прислушался. Стрекотало далеко в глубине, внутри дома, барабанщик давал соло, бил прихотливую, сдавленно-упругую дробь.
Взяла Андрюху опять секундная злая досада. Что ж это за концерты такие, в конце концов, в его доме?! Уж не хозяин он тут что ли? Почему именно у него? За что? Все как один дома в округе показались ему вдруг живыми, мерно дышащими утесами, на груди которых можно было отдохновенно закрыть глаза и заснуть, что повсеместно и делалось в сей неведомый ночной час на сей территории средней полосы России. Лишь на одном его нелепом клочочке беспокойство и воротня... Найдется ведь всегда один!..
Дверь, ключ, неожиданный слабый скрип, не услышанный днем… Стук стал вроде ближе, яснее, замер и мгновенно опять тихо зашерудил свое, завил бесконечную веревочку ритмического рисунка, но отодвинулся опять куда-то в отдаление, будто во всегда бордовые Андрюхины воспоминания, живущие с недавних пор хоть и в Андрюхе, но без него.
«Ну, сейчас мы тебя отыщем», - яростно и страшно проговорил Андрюха внутри себя, стиснул рукоятку молотка и ощутил, как кровь стала подниматься по телу, застучала в ушах. В угаре, намеренно шумно, шагнул через порог. Еще тяжесть тела не успел перенести, - понял, что проваливается в тишину, что впереди того, что он хочет отыскать, уже нет, - выдернуто.
Но где же теперь оно? Не иначе как уже за спиной, но еще молчит. Андрюха бесшумно повернулся одной головой, краем глаза увидел совсем близко порог, открытую на терраску дверь, пустой кусок терраски. Правильно, не может оно там быть, на терраску, через порог ему не выйти. И понял Андрюха про хитрость сию, что не хитрая она, потому как единственно возможна, и что он мог бы знать это раньше, и знал, но был не чутким, а почему-то дураком каким-то, а сейчас стал чутким, безобразно чутким, но не думать надо, а делать, включить фонарь, наверху оно!
Фонарь неожиданно дал яркий свет, но сразу же сполз до тлеющего и скорее на потолок, чем на картину положил слепое красное пятно. Две черные, будто проколотые точки смотрели как и раньше, но вот куда они смотрели – этого утверждать наверняка было сейчас нельзя, полотно картины уж слишком круто уходило вверх, пространство уж слишком легко переламывалось, и взгляд соскальзывал.
Андрюха опустил голову - посмотреть вперед себя, сделать два шага. Сделал. Посмотрел опять назад уже мельком, - все ли на месте? Еще мысль какая-то была, потом хихикнул, - ага, поди что съехало!.. И увидел, что съехало! И сразу опять мысль, мысль пустая и назойливая, что-то там про обман зрения. Два глаза-то, эти две слепые, без зрачков, вишни смотрели сейчас не на него, а на того, на свою пару, и губы улыбались ей, только ей, и вместе они летели теперь в своем нежном любовном полете, принадлежа только друг другу, жестоко ничего вокруг себя не замечая. И эти себя нашли, опять я один, - подумалось Андрюхе с тоской, но одиночество было сразу же, через правильную паузу, нарушено. Слабо-слабо, слегка устало, оттого, что вот уже который раз надо начинать снова одно и тоже, но и упрямо, терпеливо, нежно – опять зашаркало, будто чечетку подошвами. Надо искать свое, свое то, что прИмет эту… это мое… - с жутью, не умея назвать, миновал Андрюха слово «нежность».
Топотало у противоположной стены, из-под кровати. Четыре шага, потом откинуть покрывало. Не шуметь, бесполезно, успокоиться, да уже и спокоен, некогда, шагаю, не спугнуть, не пропадай, звучи еще немного, дорогое, мое, сейчас, ну…
Откинул он покрывало, гаснущий фонарь направил…
Да уж, дорогое, только его!
На Андрюху смотрели два кровавых навыкате глаза. По-человечески, с мыслью. Он и не понял на морде ли, на лице? Туловища, вроде лежащего на боку и уходящего дальше, под кровать, видно не было. Но было понятно, что оно там сотрясается, сучит какими-то конечностями, с которых, может, содрали кожу, а, может, дополовины отрубили, и они своими торчащими белыми костяшками о стену, о стену… Это было понятно. То есть видеться – не виделось, но зналось, что так оно и есть. А видел Андрюха только красные глаза, поднятые к нему, молча умоляющие в нестерпимой и вечной боли… Бывало, еще в повседневности Андрюха на какой-нибудь привычный предмет также уставлялся. Интересно ему вдруг становилось, как это предмету, табуретке, например, самой по себе быть удается. И чем больше он с этой познавательной мыслью к табуретке подступал, тем вернее она от него ускользала и под его глазами истаивала. Истаивала хитро, - будучи, да не была, - и возникало тогда у Андрюхи, прямо для чувства облегчения какого-то, желание слишком близко к предметам не подходить, сосуществовать, в упор не разглядывая.
Так и сейчас стало. Отвел Андрюха глаза.
А потом дошел до него свистящий, металлический звук, составленный из двух звуков, очень низкого и очень высокого, дошли эти производимые с трудом, будто какой-то машиной, звучащие выхлопами звуки, - произносимые почти без гласных, из чрева, очень близко и очень издалека слова: …мей крвушк мнг втвей змле жртва хр хр…
Андрюха уж знал – красные глаза продолжали глядеть, но невидимое тело сильно забилось в судорогах, шарканье перешло в мелкую дробь, сначала правильную, но по мере усиления все расползающуюся, оплывающую. И вот там, у стены эти короткие ножки уж били, вихлялись, потеряв всяческое свое земное устройство.
И тут фонарь погас.
Андрюха опустил покрывало, выпрямился. Подумал о себе отстраненно: «Все понятные, даже самые далекие, но понятные пределы этой жизни уже влиты в его глаза кином, а непонятные…- их навроде как и нет!»
Повернувшись уходить и пока еще вовсе не думая о том, каково теперь со всем этим ему будет там, в той жизни, увидел комнату свежо, в зеркальном отражении. Увеличитель был теперь по правую руку, а рядом с ним, невидимый раньше, заслоняемый им, лежал, распластавшись на столе, резак. Резак для обрезки кромок фотографий. По сравнению с похожим на модель подъемного крана увеличителем, этот был механизмом простоватым, всего из двух частей, - площадки да, вдоль длинного ее торца, плотно прижатым к нему, металлического лезвия, прямого сверху, снизу идущего плавной дугой секиры и завершающегося уже за пределами площадки пухленькой вытянутой рукоятью. Мелькнуло, - на одну операцию, а изволь купить, потратиться. Все чего-то да стоит. Вроде бы пустяк, - вжик, ровно по краю, - но потом видно, что фотографии до ума доведены, и смотрятся совсем с другим, невидимым настроением. И выходит, что не зря потрачено. Все настоящее - невидимо.
Потянулся Андрюха к резаку, указательным пальцем рукоять лезвия вверх приподнимая, и прислушиваясь, как оно, тяжеленькое, назад тюкает. Вспомнил про свое пропавшее мачете. Шагнул ближе, ногами утвердился, рукоять уже всей ладонью обернул, левой кистью о площадку уперся, большой палец в сторону отведя и его за пределы площадки выставив, взвел лезвие, голову в сторону чуть наклонил, неожиданной красотой положений и действий в секунду чаруясь, медленно лезвие к пальцу подвел, еще раз, еще подвел, примериваясь, коснулся животом острого конца рукояти, отстранился и, ни о чем не думая, накрыл резак всей грудной клеткой.

Потом все как обвалилось и с горки само собой покатилось.
Вывалился Андрюха из комнаты, левую руку правой к животу прижимая, кричать не силах, а только мыча, грохнул на терраске пустым корытом, Наташка уже навстречу бежала.
- Чего у тебя там, чего?!
Увидела приоткрытую им его беду, заверещала смешно и бестолково: «О-ё-ёй, о-ё-ёй!», вслед за Андрюхой устремилась. А он, на свою половину дома попав, уже оседал.
Кровища вытекала ручьем хоть и не сильным, но нудно-постоянным. В Наташкиной голове рой мыслей разом прошелестел и улетучился как не было. Осталась мысль одна единственная. Моток толстой бельевой веревки, будто кто подсунул, сам на глаза попался. Схватила она моток, не отрезая выдернула из него метровый хвост, так что остатки через кухню и комнату в другой ее конец укатились и в дальнем темном углу замерли, обкрутила Андрюхину руку несколько раз повыше локтя, стянула и завязала. На одиночный бант. Молодец Наташка, не растерялась когда надо, будто пусть не часто, но время от времени всегда эти самые жгуты накладывала. Подумал Андрюха про это, когда багровые блямбы в голове из поля зрения куда-то за глаза уплыли и видеть не мешали. Посмотрел на руку. Кровь утихла, и рука была не его.
А вокруг все продолжало вертеться.
«Палец… Где?», - Наташка трясонула Андрюху за плечо. Он только головой мотнул, - то ли «не знаю», то ли «не надо». Махнула рукой, убежала, быстро вернулась, неся что-то, видимо палец, в лодочке ладони, скрипнула дверцей гардероба, выдернула носовой платок, уложила, завернула. Так, что дальше? Сбегать к соседке, позвонить в скорую, - эх, надо было наоборот! - попросить чтоб пришла, ну что ж теперь делать, объяснить - поймет! - чтоб с Танюшкой побыла, пока они ездят. Убежала. Стало тихо. Потом снова стал приближаться шум, разговор. Ехали в машине. Куда? Наверное, в районку. Врачиха в дороге хоть и посмеивалась, но несколько раз от темени за окном отворачивалась и в Андрюху серьезно вглядывалась. В приемном почти и не были. Не повезли – повели Андрюху быстрым шагом по коридорам, идти можешь? – ну так и иди. Шел он, ни о чем не думая, чего теперь думать, он свое дело сделал, теперь другим думать надо. Перед какими-то дверями остановились, приказали сидеть на стуле, из правой руки платок взяли,- сам бережно, по коридорам все это время его да зажатый под левой подмышкой моток веревки и нес.
Последнее, что промелькнуло – шапочка, холеное лицо врача, слова «юлечка», «членовредительство» и еще какое-то на «а».
Наташку дальше приемного не пустили. Села на стул пластмассовый у стенки, стала ждать. Потом поддалась на уговоры медсестер, - действительно, чего сидеть, сейчас его все равно не отпустят, не раньше месяца, но только тут ему сейчас быть и положено – пошла домой. Шла долго, минут сорок, но это даже хорошо, что долго, мысли какие-то все в голове ворочались, и требовалось время, чтобы их думать.
На повороте к дому заметила огонь, - костерок у общежития. Кому это понадобилось? Не загорится ли чего, сараи рядом? Но, увидев в темноте рядом с огнем чье-то освещенное сосредоточенное лицо, отвернулась и сразу забыла. Дома было спокойно, соседка порасспросила шепотом и ушла, обещав прийти утром, может помочь чего…
Танюшка как спала, так и не просыпалась.

Домой Андрюха вернулся спустя почти месяц. Палец пришили, только как-то не очень ловко, был он его, а вроде и не его, будто костяной и прежней ловкости так и не набрал. В комнате этой теперь его бабка была, вернулась из их городской коммуналки. Помочь, пока его не было. Ну и вообще. Наташка сказала, что временно. Она же, по словам все той же Наташки, и батюшку приглашала. Тот приходил, по углам и над притолокой водой брызгал.
В комнате бабка все по-своему переставила, картины «на чердак снесла». Андрюха лишь раз в комнату заглянул и больше не заглядывал. Чего глядеть-то!..
От перестановки ли, от батюшки, от чего другого, только с тех пор у них с Наташкой, да и вообще в доме всё тихо стало, как отрезало.
Молоток… Ах да, молоток. Молоток по такой Андрюхиной инвалидности долго Андрюхе не нужен был, а когда понадобился, пришлось купить новый, черненький, с белой ручкой. И был он всё какой-то неудобный, к руке и в себе самом не притертый. А старый, ладный, так и не нашелся.
Был ли?..



18. ДЕРЕВНЯ-2

- Да брось ты! Если у них что-то и будет, а, может, уже и было, ты все равно об это не узнаешь.
Полоснуло! Как это? Неужели что-то может происходить втайне, без него?! Ипполит глядел в далекий темный створ амбара, откуда доносились голоса, где на сене была сейчас компания, а в ней была она и этот внезапно возникший в новой роли, кто бы мог подумать, Колька Васильев. Он близко к ней, смеется, почти склоняет голову ей на плечо, если надо то и склонит совсем, смеется и она, и она не имеет ничего против этого склонения. «…А, может, уже и было…» Сговорились!
Серега явно хотел его поддразнить. А заодно и сам примеривался к такой вот «жестокости взрослого мира», сам глядел в темноту створа.
И обманул, всего тогда не сказав, не продолжив. А спустя время Ипполит, ни о чем не подозревая, от Сереги, шкодливо, по-цыгански прищурившегося, все узнал и остался равнодушен. Во-первых, чего-то такого он почти уже ждал и, во-вторых, был после этого даже горд. Горд тем, что он-то ее все равно первый заметил. У него-то здесь уже своя история накопилась, и он в этой истории может позволить себе быть снисходительным, великодушным, может, в конце концов, разочароваться. И правда, откуда Сереге знать, а он вот взял и уже давно разочаровался, тоже своего рода жестокость, - никому не сказав, сделал, а если и не сделал, то и не жалко, пользуйтесь, потому что ни фига-то вы, последыши, не делаете и не сделаете, только языками почешете, «примериваясь», а заметил первый – он! И это уже останется навсегда!


Серега тоже был жестоким, по-своему. От незнания. У него был магнитофон, какая-то там «Яуза». И было несколько пленок с иностранными исполнителями. Ипполит мог слушать их снова и снова. Но у Сереги иногда не было настроения, а вместо него было что-то другое, непонятное Ипполиту.
- Давай послушаем.
- Да неохота.
Чтобы не быть назойливым и не показывать свою зависимость от звуков Ипполит некоторое короткое время молчал. Потом снова подступал: «Ну, давай...»
Что слышалось и виделось? Серый, пластмассовый корпус, металлическая крышка, деревянные декоративные панели по бокам, две ручки, переключаемые с сухим треском, разорванная в нескольких местах и продолжающая рваться пленочка, тип 6, щель, и проскальзывание внутри нее этой пленки, куда она? да куда, с бобины на бобину, дальше не убежит, но все равно - бег этой пленки, это, куда-то, ее убегание. В звуки.
Однажды заводили прямо в темном коридоре. За дверью стучал ливень, может, он и не дал двинуться дальше. Лежали на полу, где и застал и прижал их еще плотнее к полу выпевающий что-то очень долгое и красивое, несущийся над всем все вперед и вперед высокий голос.
- Да, вот ведь как музыка может воздействовать, - сказал Серега в тишине и темноте, после того, как голос унесся на реактивных крыльях за свой горизонт. И Ипполит понял - это Серега услышал, наконец, то, что надо. Понял, потому что выразил он это словами школьными, неуклюжими, стыдными, вовсе их при этом не стыдясь, потому что было не до слов, а до того, что открылось. А если и было до слов, то Серега и намерено сказал их - стыдные, а если бы он знал другие, еще более стыдные, сказал бы именно их, тут был уже раж, чем стыднее произносились слова, тем сильнее они презирались, потому что тем глубже было открывшееся.
Это была репетиция.
В другой раз, когда лето было уже на исходе, тоже в дождь, на этот раз не помешавший ничему, а наоборот, надоумивший, заставивший долго и целенаправленно искать удлинители, их трепетная компания (четыре с половиной человека, хозяйская маленькая Лариска была за половину, неизменно примешивалась, и это было даже хорошо, иногда ее необходимо было заметить, это делало атмосферу не такой нестерпимой) спряталась под крышу дальнего двора, подальше от дома, от всего белого света. Забирались по приставной лестнице, сопели, волокли за собой этот девятикилограммовый ящик, скупо бросали слова. А Женька так и вообще молчала, шла куда вели. Когда уселись, еще в тишине, полуоткрыв рот,
смотрела в дальний угол, под крышу, на только ей одной видное. Тонкий, пронзительно белый провод убегал и быстро гас в сумерках мокрого дня и темени предметов. За сомнением «да неужели по нему еще может что-то такое, что оживляет механизмы, течь» шла убежденность, что только по нему, такому, хрупкому, только и может, и дОлжно, а следом за этим – и просто не желающая ничего больше видеть и слышать надежда на зачем-то какое-то сладкое чудо, которое неизменно угадывали в тех серых углах под крышей, одного его хотели, и в нём были.
Женька знала про Ипполита.
Когда все они доросли до свободы и права приходить домой уже ночью (- Я вчера пришел в два ночи! – А мы вообще ходили к студентам и вернулись в три!.. - деревня давно затихла, сутки углублялись, исследовательское погружение казалось опасным, но каждый раз надо было продвинуться еще нанемного дальше, дотянуться до трех, четырех, - и каждая отвоеванная минута становилось еще тише, опаснее и слаще…), Ипполит подкараулил ее у дома. Ее компания, подобно стае фей, невидимых под лунным светом, то и дело там или здесь выдавала себя слабым звуком. Он сидел на лавке и знал, что надо просто терпеливо ждать. Вдруг зашуршало совсем близко, и она вышла из темноты. Одна.
- Ты не знаешь, где Наташка?
Ему зачем-то надо было, чтоб она села.
- Не знаю, вы же вместе были. Садись.
- Да потерялись…
Слава богу, села, ничего не заметила. Она была с этими двумя своими торчащими из-под щек хвостами, разделявшими обнаружившийся плоский - еще днем увидел - затылок белым пробором и так ей шедшими.
- Это… мне надо тебе кое-что сказать…
- Что? – она лишь мельком взглянула, отвернулась в темноту, всматриваясь.
Вот сейчас! И ухнул:
- Ты мне нравишься.
- Да ты чего такое придумал!? – она испугалась и шарахнулась от него.
- Я не придумал.
Она молчала. Он молчал.
- Ну ладно, я пойду.
- Только просьба, никому об этом не рассказывай.
- Конечно!
Ушла.
Он еще посидел в одиночестве. Просьба была невыполнима. Он догадывался - она обо всем расскажет, пока он вот здесь сейчас один сидит - уже рассказывает, шепчет под одеялом Наташке. Внутри ворочнулось. Всё, теперь без него!..
Утро творения настало, когда пришло его время. Утро было каким-то. Даденые пять чувств не знали расстояний, видели воздух и ощупывали утро одновременно, пугливо и быстро.
Во что проливается? Вот в это, неизбежно и как может. Снует… и вот уж проявляются абрис и профиль.
Как теперь надо-то? Теперь не «как надо» - как сможешь!
Вот это называется «расстояние», оно бывает разное. И туда теперь через теснины не дойти.
А там мельтешня. Глядеть на маленькие, вырезанные из картона фигурки будто по горизонтальному краю занавеси, - черт не разобрать, - отворачиваться, ловить хвосты движений, мышиное ускользание тени, чуять…
Тух, ту-ту-тух… Как колотушкой. А следом - мягкий, выпевающий, но порицающий, пронзительный и властный перелив речи. О чем говорят? Нездешнее сочетание гласных. Аоэиу. Громоздится столбом к небесам. Как песня. Не понять, и не надо. Интонация!..
Ту-ту-тух! Лариска бегала по настилу амбара. Приседая, выбивала дробь стоптанными, задеревенелыми каблуками туфель как копытами, и ей строго выговаривалось. Интонации были чужими, жизнь поворотилась! Что он натворил?!
Пробирайся теперь туда, восстанавливай. Притворяйся, что тебе это надо.
Притворяйся!
Дальше тянуть, - означало бы, что он заметил, что все изменилось.
Пошел, - смог.
Успел.
Ни слова больше.
Обоюдное умалчивание оказалось избыточно доступным.


Итак, Серега уже не скрывался и не гримасничал. И переживал насчет Ипполита. Потому однажды скупо, серьезно, жестоко глядя прямо в глаза, все ему про себя рассказал.
Ипполит неожиданно со всем согласился. Он отступал, подчиняясь сильному? Нет, радовался за него, вспоминая свое когда-то истекающее медом сердце. И этим же делился, когда и ей все простодушно, при Наташке и Лариске, про Серегу рассказал. Она опять отшатнулась, но уже привычно, опытно. Поняла, - подумал Ипполит. А спустя безобидное время, в течение которого, оказывается, что-то непоправимое происходило, услышал от Сереги (тот двусмысленно улыбался и лишних вопросов не задал) ее слова: если случится война, он, Ипполит, будет первым предателем. И удивился. За что? Неужели он себе не хозяин, неужели он, в своих повседневных ухмылочках и пришепётываниях, незаметных ему, но, оказывается, существующих, столь определенно мерзок? Что ж, видимо, мерзок! И расстроился. Как же вокруг бесприютно! Там, где ожидаешь мягкость, вдруг возникают и давят в спину тупые, твердые, неумолимые кочки.
Вот так! Осталось съездить на велосипедах зачем-то до следующей станции по тонкой, вьющейся вдоль железнодорожного полотна тропинке. Туда, где дрожащее марево червлено заветным, темным, крохотным квадратом далекой электрички.
Кукушкино.
А потом свернуть налево, через переезд и ехать еще, еще, до Троицы, слушая скупые признания-пояснения влюбленного в эти места Сереги. Оказывается они все отсюда, и у них тут когда-то был на косогоре большой дом, который был продан, и была у них тут внизу река, она и сейчас текла, но теперь другие пчелы трудились в траве на ее берегах, для других собирали мед, и было тут у них даже кладбище, на котором лежали все Серегины предки.
Пробыли недолго. Постояли около синей терраски дома, посмотрели вниз на реку в зарослях ивняка. Серега извлек из памяти хранимую там какую-то подробность то ли разговора, то ли жеста, случившегося на берегу. И – быстрей прочь от дома, пряча уязвимое на свету чувство опять в свою темень, и дабы кто не обратил на них, торчащих тут дольше положенного кем-то времени, чужаков, внимания.
Обратной дорогой Ипполиту захотелось посвистеть. Нитка грусной, про друга, мелодии песни из далекого Ипполитова детства странным образом сочеталась с их одиноким движением сейчас по тропе, вьющейся под колесами. И Серега даже поинтересовался, что это Ипполит такое красивое насвистывает, и Ипполит с достоинством объяснил…
Заканчивалась пора. Скоро он, Ипполит, уехал и очень долго не появлялся в этих местах. А потом случился тот, самый первый раз, во время которого они снова встретились, открывший череду нечастых возвращений Ипполита, с удивлением обнаружившего (и каждый раз обнаруживавшего заново), что возвращение, во всяком случае, физическое, гораздо сбыточней, чем кажется.
Они купили бутылку портвейна и пошли на край леса, где как-то уж очень быстро нашли вырытый на полметра в землю квадрат, который когда-то рыли, собираясь строить над ним в результате так и не построенный шалаш. Сели на ступеньку. Серега был женат, имел уже троих детей. В глазах было сожаление, что не принадлежит больше себе и понимает это.
- Я переночую?..
- Ага… - Серега отвел глаза.
Выпили. Серега вяло начал что-то вспоминать. Хмель расслюнявил улыбку.
- А мы тебя с Женькой вспоминали. Она, кстати, первая вспомнила. Сказала, что, слышала, ты стал знаменитым человеком, гремишь…
- Они потом еще долго ездили?
- Ну, ездили какое-то время. А где сейчас, я даже и не знаю.


До станции доехали на мопеде. Багажника не было, Ипполиту пришлось сесть на единственное сиденье. Серега всю дорогу простоял на педалях и мчал как угорелый, боясь опоздать, торопясь отвязаться.
Это была, конечно, сцена. Вот они сидят друг против друга и вспоминают о нем. Он и она – может быть даже что-то вместе пережившие, но простым, натуральным образом потом охладевшие, все друг про друга знающие, но все еще спокойно, по-взрослому остающиеся рядом. И она, глядя слегка припухшими глазами куда-то за Серегино ухо, представляла Ипполита таким вот необыкновенно неопределенным, красиво сбывшимся и о чем-то невнятно сожалела, и легко корила себя за некоторые особенности своего характера.


Серега же под конец всем вылепил сюрприз. По слухам, поругался с отцом. Ипполит помнил его, - этого невысокого мужчину с большой головой и длинными ресницами, он еще, будучи занят, посылал однажды Ипполита в соседнюю деревню в магазин за сигаретами. Серега до этого ехать отказался. Ипполит отказать боялся, но ехать медлил, недоумевая, как это взрослый дядька может просить друга его сына, находящегося при том здесь же рядом, - как это его, пацана, запросто посылают купить то, что пацанам покупать не положено. А Серега в открытую и Ипполита подзуживал не ехать, загоняя его неловкость в угол и громоздя ее до неба.
Ипполиту удалось тогда тихо смыться.
И вот Серега схлестнулся с отцом всерьез, не на сигаретах.
По слухам, отец обвинял Серегу в отсутствии чувства ответственности, мол, семью завел, а обеспечить не может. Упрек был давний. Да в этот раз так, видимо, подобрались обстоятельства и настроения – Серега на все эти слова, обидные и справедливые, пошел и тут же, за стеной, у шкафчика выпил уксусной кислоты.
На том жизнь Серегина и закончилась.
Всякий раз, представляя себе эту сцену, Ипполит, конечно, ужасался, но и ловил себя на чувстве, что он не удивлен. Серега всегда уходил из-под опеки, всегда был самостоятелен и порывист. А с недавних пор Ипполит стал приплетать к этому и свой сон, тот, в котором Серегина мать разговаривала с отцом и, указывая на улетающего Ипполита, глядела вслед ему со звериной злобой. Что тут было общего – неведомо. Скорее всего, ничего. Да только вспоминая несчастье с уксусной кислотой, Ипполит сразу вспоминал теперь и эту злобу.
Серега давно лежит на далеком, заброшенном кладбище у Троицы рядом со своими предками. Его череп давно уже, наверное, оголился и стал белым. Или не стал? А сколько времени для этого надо?.. Смешные, запретные мысли возникают иногда у Ипполита в голове. Словами он их думать стесняется, - слова отгоняет. Но это нисколько не меняет теперь какой-то там самой главной сути. Еще более неловкой и зверской, - неважно, жив он или умер. Не-важно! Так, во всяком случае, Ипполиту почему-то настойчиво кажется.



19. ЧУЖИЕ СТИХИ

И вот, чтоб и вправду ничего дальше в этой жизни уже не чувствовать и не знать, Василий надрался.
И исчез сам.
Обнаружил себя на автобусной остановке, садящимся в такси. Ехать к Ритуле! Куда угодно, только двигаться!
Ритуля жила с отцом в полуторке в самом отдаленном районе города. Автобус... Муторно долго по известной дороге, в страшной близости от равнодушного, неменяющегося города. Его в нем не было, рвался «над», рядом с тучами. Требовалось такое же, тут зашел – там появился. Такси.
За стеклом мелькали люди, сумки, не успевая вызывать чувства. Шофер молча, резко передергивал рукоятку скоростей.
Готово! Протянул кисточку из трех бумажек и высыпал всю мелочь. Зачем-то сказал: «Больше нет». Конечно же, было, а мелочь выгреб, чтоб не путалась по карманам, все усложняя. Так же, ничего не сказав, шофер рванул с места. Может все-таки недодал? Подумает, что зажилил, что не мужик и неудачник… Да ладно, хватит. Все легко и ясно, он, что тот стриженый, загорелый, в белой рубашке, еще недавний дембелек, ухватисто осваивающий «гражданку» и потому с непроизвольным шиком хлопающий дверью автомобиля и направляющийся сейчас по своим делам, осваивать дальше, устраиваться, удачно вливаться, чтоб все было как у людей, и не только на хлеб с маслом хватало. Мысли не из его, чужой жизни усугубляли хмель как дешевое шампанское.
А здесь все по-прежнему, тот же выкрашенный синей краской подъезд, четвертый этаж, та же дверь. Тот самый случай, чтобы ее не оказалось дома, чтобы уехала куда-нибудь надолго, навсегда. Чтобы никто не открыл.
Так и есть. Тишина. Потом вдруг что-то шевельнулось у самой двери.
- Кто там?
Отец! Ну слава тебе…хоть будет ясность!
- Это Василий. А Рита дома?
- А, Василий…
Неуверенно щелкнул замок, дверь отворилась. Василий с удовольствием узнал отца.
- Ее нет, Вась, она еще на рынке.
Значит без сюрпризов. Все так же работает продавцом в палатке, осатанело торгует сезонным товаром, летом овощами-фруктами, зимой мороженой рыбой, окорочками и ничего за пределами одного дня счастливо знать не знает. Лишь бы дождаться!
- А она дома-то бывает, живет тут?
- Как же, как же, живет, где ж ей еще жить?
Ну все, прибыл. Здесь ни-че-го не изменилось! Странно и… хорошо.
- Подождать ее можно?
- Да проходи, жди, - отец даже как-то радостно впустил его в прихожую. – Вот, разувайся, проходи куда тебе удобно.
Вася разувался, нетопливо искал тапки.
- Да куда, наверное, сюда, - и пошел, глядя в спину отца, по узкому тоннелю на кухню.
- А я почти не вижу. Ослеп на старости. Она мне запретила открывать. Ругается.
- Да?.. Вот! – Василий дежурно посочувствовал и выставил на стол семисотграммовую бутыль водки.
- О! – произнес отец с непонятным выражением. А он и не спрашивал, а утверждал, это был его, Василия, праздник. Праздничек…
Незаметно на столе появились капуста, соленые помидоры, хлеб, сто-по-чки…
Когда прошла похотливая суета, отец закурил, стал рассказывать про свою слепоту. Успокоенный Василий откинулся на стену и обратил, наконец, внимание на его глаза. Перед ними, близко-близко, будто натянули лист белой бумаги, и говорил отец затылком, в другую сторону. Василий поддерживал разговор, энергично и на равных - точно, дембелёк. Но потом осел, как-то потерял интерес и отзываться стал лишь ленивым «ага». Ему, бывшему в исходе уже второй почти что полностью день, стало, наконец, терпимо. Тепло и мокро. Вот только очень хотелось съесть чего-нибудь горячего.
- А тепленького ничего нет?
- Да нет. Я ведь сам-то не готовлю. Вот Ритка придет…
- А это что? – Василий кивнул на давно примеченную, стоящую на плите черную сковородку с крышкой.
- А, это… – отец, которому, видимо, не пришло в голову предложить «это» Василию, поднял крышку, и тот увидел остатки макарон. – Сейчас погреем.
Василий не ел ничего вкуснее!
Когда избывать время стало уже почти совсем не больно, появилась Ритка. Незаметно. Как капуста на столе. Зашуршал замок, а когда Василий обернулся, она уже полностью была в прихожей, а за ее спиной, на пол этой самой прихожей, стоял бугай. «Ага-ага» или «у нас гости», - что-то такое невнятно бормотала она, суетливо разувалась, и по серьезному лицу ее было видно, что радоваться ей тут нечему, но смириться придется.
Очутилась на крохотной кухоньке:
- Понятно. Тебе же нельзя, - и, не дожидаясь объяснений отца, исчезла в комнатах, появилась снова, не слушала, обратилась с молчаливым вопросом к Василию: - Что? - но, обгоняя сейчас их обоих да и бугая в прихожей в реакции, не слышала уже и Василия, юрко прикидывая, во что все это может ей сегодня обойтись.
- Это, кстати, Коля.
Коля стоял в проходе, надежно занимая весь его по ширине, да, наверное, и по длине.
Ритка принялась готовить для них, пришедших, еду. Варить-откидывать-жарить все те же макароны. И Василию за этим шуршанием макарон на сковороде было легко, спокойно. И выпить она выпила. И Коля без труда разместился на маленькой табуретке между нею и отцом, тянулся к сковородке вилкой, элегантно отводя в сторону мизинец. Он вообще оказался незаметным, молчаливым и, наверное, добрым.
А объяснять-то Васе, кроме того, что «ему сейчас необходимо где-нибудь переночевать», было нечего.
- У меня места-то нет. Только если рядом с отцом, на диване. И встаю я рано.
Василий и не слышал. Важно – здесь!
Чем закончился вечер неизвестно.

Он открыл глаза, словно нажал на испортившийся, порожний выключатель, - тумблер безвольно провалился под пальцем. С обеих сторон была тьма. Дернул веками еще туда-сюда. С одной стороны заметил синий клок. Свет из окна! Но и там и здесь, всквозную, раздавался этот неприятный звук. Храп. Отец. Сон выпустил Василия, отпрянул и замер как чужой.
Василий опустил ноги и сел. Оказалось, что спал в одежде, в брюках и рубашке - в чем был. Не очень-то Ритка милосердна, как шпалу положила! Впрочем, все равно! В мире опять было пусто - никак.
Ощупью, до двери и направо, добрался до узкого туалета, курнул, очутился на кухне. Было не убрано. Скорлупа тарелок… Он потянулся в темный угол стола и облегченно почувствовал в руке тяжесть. Ядрышко, сила тяжести, оправдание… Плеснул в темноте в стопку. Давясь, выпил.
В комнате осторожно лег на спину, вытянул руки вдоль туловища, закрыл глаза. Дожидавшийся сон склонился, посмотрел на закрытые веки, запахнул…
Утром Вася всех опередил. Дать себе немного никакого времени, вечности, посмотреть сквозь занавеску в окно, прислушаться. Мертвый закоулок за домом, высокая трава, забор детского сада. Утро.
Он зашел потихоньку к ним. Но она уже его сторожила, оглядывала острыми глазками над одеялом. Коля лежал, отвернувшись к стене накрытой глыбой.
- Что у тебя?
- Ничего. Бывает… - и ушел на кухню.
- Так, понятно, ночью вставал, - сказала она, появляясь и глядя на бутылку.
Вася не ответил. Не важно, ну вставал, вставал, значит надо было. Другое!
Ритка вяло поинтересовалась:
- Есть будешь?
- Нет. Мне бы побыть у тебя…
- Мы все уходим, я на рынок, отец в поликлинику. Я бы не хотела…
- Понятно, - перебил он. Это тоже стало не важно.

Ушел и забыл сразу.
Забрел на пустой стадион-призрак. Стоя за полуразрушенными трибунами, разговаривал со среднего возраста тополями. Здесь же, сказав самому себе «хочу умереть» и с наслаждением проваливаясь в небытие, спал на земле. Пять минут? Пять часов? Потом что-то толкнуло. Открыл глаза. Было светло. Надо идти.
Вышел со стадиона на широкую, пустую аллею. Впереди шумела дорога. Надо куда-то туда.
Магазин. Нет сдачи. Рванул в соседний, протягивал пятисотрублевку, просил разменять, зачем-то убеждая: «Настоящая, настоящая». Наверное, намекал, что у него может быть и не настоящая. Дембелек.
Таился в кустах. А когда вышел, тут же и споткнулся…
Случилось худшее, он стал неприкасаемым.
Сидя на бетонной ступени у закрытых наглухо подсобных помещений торговой палатки, ощупывая ссадину на лбу, Василий пытался определить ее размеры. Липкий песок, который было уже не смахнуть, можно было теперь только терпеливо выкатывать по лбу. Эх, зеркало бы сейчас, и хотя бы немного воды. Что там деется?!
Вода могла быть недалеко, с той стороны кустов, в обочине дороги. Отыскав просвет в зарослях, Вася продрался сквозь ветки. Автобусная остановка, заполненная ожидающими людьми, оказалась ближе, чем думалось. А вода в канаве - дальше. И грязней.
Пусть думают, что он что-то уронил и пытается достать. Да мало ли!..
Но даже и таким образом все упростив, даже спускаясь по склону держась за ветки, вытягивая руку вниз, дабы едва коснуться дланью легкой влаги, до воды было не достать. Только свалиться!
Ретировался. Плевал на пальцы. Один раз между кустов на тропинке появился мужик. Увидев Васю, изобразил что-то руками, то ли «давай, давай, вытирай», то ли «ничего не выйдет, как же ты теперь», - определенно сочувственное. И прошел мимо, спеша своей дорогой.
Прошло время, за которое должно же было что-то решиться. И Василий, плеснув на ладонь крепкого алкоголя, чего раньше сделать в голову не приходило, и не поморщившись, стер-таки, как ему показалось, со лба почти весь ненавистный песок и открыл будто широким шлейцем сделанный там красный полукруглый мазок. А потом оказался у автомобиля-такси, стоявшего все на той же остановке, только, чтоб не мешать подъезжающим атобусам, чуть впереди, склонился к полуопущенному стеклу и произнес без выражения в лицо крепкому, серьезному парню: «Проедем до Каменки» и получил в ответ почти ожидаемое: «Не поеду».
И вот здесь, загнанный к краю чередой неудач этого дня, Василий явил чудо. Обходя автомобиль спереди, остановился у капота, развернулся к лобовому стеклу. Глядя сквозь стекло внутрь злых глаз шофера, тыча, заталкивая что-то указательным пальцем прямо ему в нутро, с расстановкой прошелестел:
- Раз так… стоять чтоб тебе на этом месте до ночи… не сдвинуться!
Шофер всплеснул руками и прошамкал рыбьим ртом что-то навроде «да пошел ты». Оно, обыденное, стукнулось о стекло и осело рядом, к остальному. Краем глаза, коротко увидел это Василий, но резко отвернулся - было лишне видеть, и шагал прочь. Да и не просто так лишне. Повернулся бы рассмотреть и добавить – умалилась бы его убежденность, уверенность, и остались бы тогда все эти тыкания пальцем простым пижонством. А так… За легким поначалу разговором с подсевшим было в салон знакомым, вот только где познакомились, никак вспомнить не мог, за острым желанием отрегулировать, наконец, этот чертов карбюратор, а потом и действительно его регулировкой, вышедшей в результате полной разрегулировкой, за беспокойным прохаживанием да похлопыванием ладони о ладонь в ожидании чего-то неопределенного, клиента–не клиента, да уж куда с таким карбюратором!.. - за всем этим быстро прошло время, и обнаружил шофер, что уже стемнело…
Шагал Василий прочь, обо всем забыв, вперед без цели к углу дома. А как зашел за угол, - испугался. Сейчас там поймут, пустятся в погоню.
И он тихо обернулся и исчез в подъезде.
Стоя на втором этаже у окна, ждал, замирал, затаивал тело в сумерках лестничной клетки, превращался в слух.


Он увидел складки несвежего, узмученного, безответного пододеяльника. Было жуткое, светлое время неизвестно какого дня. Он был дома.
Все близилось к концу, потому что все на свете когда-то да и заканчивается. Он знал, как будет. Набрал номер.
- Привет…
- Привет…
- Ты куда-то пропала…
- Да нет… - сказала она, как всегда не договаривая и молча заглядывая в пустоту.
Нет? Что же тогда «да»? Он засомневался во всем с ними произошедшем. Чего оно тогда все стОит?
- Я разговаривал с мамой.
- Да?
Пауза. Насторожилась.
- Мама у тебя сильная женщина.
- В общем, да, – выдохнула. И опять пусто…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Мне надо почитать тебе стихи. Можно?
- Да.
Как-то давно, еще зимой, со съемочной группой ездили в полуразрушенное здание «под снос» в один из переулков рядом с Александровской. Внизу там еще был когда-то магазин. Снимали политическое, и он не вслушивался. Ходил по второму этажу, скрипел осколками кирпича. выдвигал на всякий случай ящики старого, раздолбанного трюмо, стоящего в простенке, между оконными провалами, и во втором ящике снизу, нашел эти несколько отпечатанных на машинке листков. В столбик – стихи, и как-то не в рифму. Но было что-то необычное в этом стоянии на морозе и чтении шепотом этих строчек, которые казались вовсе и не строчками, а уже знакомыми ему живыми червяками. …И будешь ты со мною столь недолго, - покуда ты сама, твое желание прийти, и, наконец-то, сам уже приход, покуда вы, сорвавшись вдруг, летите вниз, в мою зияющую пропасть ожиданья. Так пусть же у нее не будет дна!..
- Это твое?
Соврал:
- Да.
- Ты где-то был? Где ты был?
- Мотался. Приходи ко мне сейчас, - попросил он, зная, что она ответит «нет».
- Нет.
И опять, понарошку:
- Приходи!
- Нет.
…А в его дверь уже звонили, стучали и ломились…
- К тебе пришли?
- Не имеет значения.
- Нет, надо открыть. К тебе пришли, так нельзя.
- Не имеет значения.
- Так нельзя.
- Не имеет значения.
Какой тут был выход? Идти к ее дому и где-то там, рядом, быть, ждать? Как в том сне, когда он строил в ветках берез из досок и фанеры будку над землей, напротив ее окон, и повторял: «Ну вот, теперь я буду здесь жить», и прозрачные кроны стояли отовсюду залитые золотым молоком…
Но он не пошел. Боль отпускала, и разговор вдруг превращался в беседу, которая может легко заканчиваться.
- Ну что ж, тогда ладно, пока!
- Пока-пока…
Он спокойно положил трубку. Как заканчиваться, так и начаться. Эта будничная вольность определяла, что ей не начаться больше никогда.
…А в дверь стучали и ломились, будто знали, что он там. А если и не знали, то все равно стучали, в безысходности, настойчивости и упорстве, потому что ничего уже не оставалось делать, как только стучать и ломиться в последней надежде, что он все-таки окажется за дверью.



20. ВЕСЕННЯЯ

Стояла почему-то ранняя весна. Одинокие, как тяжелые жуки, капли отрывались от краев крыш, летели отвесно, тыкались в землю.
Стояла смешная весна. Они все смешные. Прут. Но звуки, поднимающиеся и бьющие изнутри, не просты. И не к месту. Стоишь в прихожей у тумбочки, собираешь в карманы ну там мелочь, ключи перед выходом, вдруг внутри легонько так наводится резкость, появляется неизвестно что, что угодно, случайное, - показывается как запах, когда чувствуешь рядом, и даже вроде видишь, но потрогать не можешь – движется и уходит. Открывается важность момента, открывается бессилие его изолировать, огородить, оставить себе и рассмотреть, - не подчинится, поиграет тенью мысли чьего-то ума и отойдет. Затык! Стоишь с сосредоточенным лицом, выглядишь идиотом, а за окном, куда надо идти, весна!
Одним промозглым весенним днем Ипполит опять шел куда-то в сторону центра по Александровской.
Н-да, странные шутки. Сначала не придаешь им значения - захваченный врасплох, просто плачешь внутренне, как когда-то в детстве плакал наружу, да и все это само – будто в детстве рожденное, издалека, из далекого прошлого выплывает.
До понимания, если удастся, доживаешь.
И вот тюкает.
Все большее незаметно располагается в прошлом. Лежит, гудит, урчит, всхрапывает. И все это оттуда. Выстраивается в ситуацию. Вот так было, и так - вспомина-а-а-ем!.. До подробностей. Но вдруг протыкает, - «вспоминаешь» вдруг не то, что было, а внезапную, ни с чем не связанную мелодию.
Вот и недавно. Музыка. Ну слушали ее когда-то зимой, именно эту, казалась интересной, несмотря на то, что рядом кто-то бубнил, что какая-то она плоская, - таков расклад. Звучит снова, уже действительно не так интересна, оцениваешь точность найденного тогда слова «плоская», булькает, и вот в промежутке между четвертым и пятым бульками - зима, сугробы, солнце в дымке, деревянный дом, печка, - все одновременно, коротко и густо. Мелодия… истиная, невыносимая.
Вот это чувство, чье оно?
Из-за своей произвольности, не связанности ни с чем, случайности, взятости наугад и вообще, невозможности быть классифицированным и воспроизведенным каким-либо известным способом, оно - не его. Не-его!
Чье?
Тут – всё! Ответов не было. Спустя, правда, время Ипполит как-то в довесок вдруг подумал, что оно ведь может, пожалуй, и убить. Ясности это не добавляло, но было верным.
Дойдя до конца Александровской, Ипполит неожиданно свернул направо и стал подниматься по Проспекту в сторону своего подвала.
____________

…та, что смотрит искоса, та, что игриво смотрит исподлобья, та, что ходит с грустным видом, та, что хохочет без меры, та, что улыбается, прикрываясь ладошкой, ветреная, благочестивая, боязливая, сильная и храбрая, молчаливая, та, что оправдывается, та, что боится навредить, та, что вредит не думая, та, что глядит за спину, знает об отдаленных событиях и видит то, что приближается сейчас, та, что ничего не делает, та, что готова защищать и идти куда угодно, та, что подозревает других в смешных мыслях, та, что смешна сама, та, что упорна, обыденна, непреклонна, мудра, та, что…
Прочитав эти слова, Василий будто споткнулся, но, выправившись, обыкновенно прошел мимо и забыл. А спустя пресловутое время стал вспоминать о чем-то недавно приключившемся. Книгу вспомнил, но нужное место не отыскивалось. Он помнил даже его меспоположение на странице, рисунок абзацев на ней, настроение окружающих мыслей, уложенных в абзацы и получавших от их толщины в свою очередь новый оттенок чувства. Тонкие как бритвы листы бумаги выражали искреннюю (разве что несколько назойливую) заинтересованность в положительном исходе поисков и столь же искренние (разве что несколько шумные) недоумение и досаду после их неудачи. Отрывок не отыскивался, неизменно пролистывался, будучи сначала совсем рядом, впереди, на следующей стороне переворачиваемого листа и тут же уже позади. Это был коллективный заговор, круговая порука. Заговорщики умело растворялись в толпе.
Не отыскал.
Слова вспоминались общим настроением. Василий добавлял своих, которые скоро уже были неотличимы от чужих. Общее настроение от этого только ширилось и густело.
Но тут была хитрость. Об нее-то он, похоже, и споткнулся в первый раз.
Слова употреблялись, взятые будто бы из какого каталога, перечня разрешенных к использованию. И, несмотря на словесный напор (видно, что каталог, из которого они набирались, огромен!) и его исследовательский, иступленный энтузиазм, были весьма однородны.
Удивлял метод. Не называть впрямую, - «та, которая…» Слова подступали с одного бока, с другого… Объект обходился вокруг, обкладывался и окружался. Поименованный таким образом он был живее иных. Но ускользал и жил не здесь.
С телевидения Василия уволили. Парень он исполнительный, но последнее время непредсказуемый. До того, что пришлось вызывать службу спасения и чуть ли не с ее помощью пытаться вскрывать дверь его квартиры. Это тоже были чувства, эмоции, выпученные в притворно-искреннем недоумении глаза и человеческое отношение. С Васей после этого побеседовали всего один раз, потом все больше шептались и говорили о нем уже как-то в третьем лице. Уволили.
Тут же походотайствовали в службу спасения. Он, конечно, Вася, вот такой, какой есть, и он это тоже должен понимать, но, мало ли, вдруг возьмут. А нет, - ну хоть старались, не бросили откровенно, тоже понимая что-то. Но сторонились уже почти боязливо.
А в службу спасения его неожиданно взяли. То ли у них недобор был, то ли что… История с прогулами увязла и до нового начальства не дошла.
Еще одна случайность вылепилась, когда он обнаружил на городской площади, в которую упиралась Александровская, рыночек безделушек. Впервые с интересом туда пошел. Вспомнил свои поиски у такого же рынка в областном центре. Вспомнил и про червяков своих, не то чтобы выедающих пространство, но сидящих в нем там и сям. Червоточины да интерес - случилось все как-то враз.
На рыночке он был несколько раз. Шел вдоль ряда столов. Количество и разнообразие поделок развлекали. Незаметно доходил до конца и здесь, в углу всякий раз видел интеллигентную старушку с картинками. Приходила в голову мысль, что хаос этот – кажущийся, и что тут у каждого свое место.
Однажды, в тот же самый «промозглый весенний день», полистал лежащий на столике толстый альбом.
- Это…
- Это офорты, - подхватила старушка.
Офорты были с видами города. Вложенных в полиэтиленовые карманы, их оказалось мало, они то и дело повторялись, исполненные в разных оттенках. Лишь один, мелькнув, не повторился. Василий, долистав до конца, ощутил де жавю и стал отыскивать то, что должно было опять затеряться.
Это было маленькое по центру листа расположенное поясное изображение женской фигурки. Василий разглядел складки одежды, что-то массивное на голове, большую птицу рядом.
- А как это называется?
- Удод.
Василий торопливо купил.

Дома в разное время его беспокоило разное.
Удод был похож на попугая. Короткий клюв, большая голова в маленькой охотничьей шляпе с тонким пером. Он важно сидел на плече женщины, повернув к ней свое крупное мужское лицо с темной бородой, жгучей бровью и большим, скошенным в сторону глазом. Иногда, подчиняясь больше игре, чем потребности, с ним, похоже, советовались. Все остальное время он молчал, был многозначителен и доволен собой.
Потом Василий заинтересовался тем, что было у нее на голове. Сооружение, исполненное мелкими, замысловатыми формами, в которых, среди прочего, угадывались муха, гусеница и бегущий маленький человечек с поднятыми руками. Так и есть - то была шляпа в виде наполненной цветами и плодами корзины, из тех, что водружены на головы давно бесполых богинь плодородия, нет-нет, да и попадающихся Василию в иных энциклопедиях.
В другой раз внимание привлекла одежда. Это было замысловатым образом заверченное и закрепленное большой круглой заколкой у плеча рядом с удодом одеяние с множеством складок. Но Вася смотрел и не видел. И лишь позже в один миг обнаружил, что ткань драпирует складками и шею, и затылок, видный из-под шляпы. Ткань словно старательно закрывала все открытые участки тела.
И тогда он обратил внимание на лицо. Оно единственное оставалось не закрытым. То есть что, - это было не лицо, а маска!? И тут же увидел этому подтверждение – лицо белое, черные, без зрачков глазницы, ироничный, слегка кривой, неподвижный разрез рта!..
Он изумился своему открытию. Итальянский карнавал какой-то!
Но более он изумился своим глазам, по какой-то причине, однажды, вдруг начинавшим видеть то, что до этого не замечали.
И еще более – новому, гуще недавнего, де жавю, к которому его глаза, как ведомые, стремились. Глухие покровы плотно прятали то, что так же плотно окружали и прятали слова недавно потерянного отрывка.
Наконец, третье, уже не связанное с картинкой. Он обнаружил, что они тезки. До этого улицы словно не было. Теперь она была Александровской. Не бог весть, конечно, что, но все-таки… Кто знает, что еще в будущем может обнаружиться. Эта припасливость была тихой, интимной и самой сейчас важной.


Идя по Проспекту, удаляясь от того места, где Василий сейчас листал альбом с офортами, Ипполит думал о том, что вот, живя в этом городе и опять проходя здесь, он опять думает о том, почему он здесь живет и проходит. Ответы? Либо как головой о стену, либо вдруг - движение веток, земершие тени по углам домов и дворов. В зависимости от настроения, будь оно неладно!..
Магазин. Он зашел через внешний вход и торговый зал, как проще и сейчас ближе. Танька, увидев его, защебетала из-за прилавка с новой силой.
- Тебя тут ищут, а ты ходишь где-то.
- Кто? – равнодушно поинтересовался Ипполит. Спокойнее! Ничего долгожданного. Сейчас все выяснится.
- Ну кто? – и она мотнула головой за подсобку и коридор в сторону кабинета начальника. – Аппарат-то твой не работает, приехали, что-то делают.
- Понятно. Сейчас спущусь. Защелкала, синица весенняя!..- сдержанно, выпуская наружу какой-то свой внутренний голос, почти пропел он навстречу Таньке.
- Защелкал, защелкал - не печатает, - подхватила она в тон, осеклась, поняла, что не про то, покосилась, но было уже поздно. Ему стало ее жалко.
- Синичка… - продолжил он о прежнем, но тише.
- Что?
- Ничего.
Вдруг расстроился, не для себя, - стало жалко всех. Абсолютно бесполезный разговор. Она же ничего не понимает! Дура!
И двинул направо, в коридор, мимо грузчика Паши, что сидел в закутке за их, охранников-грузчиков, столом, смотрел какой-то журнал, на лестницу, вниз.


Этого ничто не предвещало. Рыжий женился. Казалось, что торопливо. Даже уже сидящим за свадебным столом некоторым гостям вдруг ясно чудилось, как Рыжий встает и говорит: «Ну, вы-то все прекрасно понимаете, что этого не может быть, а потому…»
Но он упорно молчал и терпеливо избывал празднество. Целовался когда требовалось, со своей, в жизни очаровательной, но в свадебном платье ставшей вдруг неинтересной, невестой. Жестикулировал рукой с бокалом, посылая широко раскрытыми глазами в дальний конец стола сигналы ребятам с работы. Просто сидел. И свадьба, несмотря на всю ее неловкость и сопротивление самой себе, продолжалась. А Рыжий - был, был… И стал!
И дальше. Встречая их на Каменке, куда они переехали жить в женину квартиру в доме рядом с детским садом, никто им, конечно, ничего про себя плохого не желал. Да только многие старались не думать дальше положенного, не замечать, приписывать только себе, но в себе же и хранить, смутные мысли о том, что долго этим двоим вместе не быть. И, отойдя от них, слава богу, о них забывали.
А они жили как могли. Улеглось свадебное волнение. Новизна первых совместных дней случилась и незаметно потухла. Началась обычная жизнь, с терпением, похожим на то, свадьбишное, когда свадебное платье - нужно, его надо просто перетерпеть.
А они все жили и жили вместе.
Он курил в ванной. Она вязала на кухне, прислушиваясь к работающему телевизору. Вечер заканчивался, и сигарета в нем была точкой невозврата.
Рыжий вышел из ванной, потоптался в коротком переходе от одной двери к другой.
- Всё, я спать, - сказал он вслух об и без того очевидном, обращая его в свою пользу.
Она молча полуобернулась к нему.
Он делал так почти каждый вечер, привычно ложился раньше нее, плотно прикрывал за собою дверь, отодвигая звук телевизора как можно дальше. Но сегодня всё увиделось очень ясно. Их двое. Почему-то они вместе. И вот эта стремительно сужающаяся щель, влажный щелчок двери, спасительная тишина. Она осталась там. Его там нет. Совсем-совсем. На его месте там, на кухне, рядом с ней - просто прохладный воздух из полуоткрытого окна.
Ясность была короткой, сразу стала затягиваться, постепенно забылась и больше не повторялась.
Они прожили вместе всю жизнь. Детей не было.


Привет, Карамелька!
Ну вот и всё.
Мы с тобой никогда не увидимся.
Я тут читал. Книга так себе, но два места интересны. Есть такая трава Atropa. Название еще более древнее, от греков. Сок травы употребляли дамы, чтобы расширить зрачки и придать слепому взгляду мечтательность и невыразимую молчаливую прелесть. Atropa могла продлять или обрезать нить жизни…
Красивая история, вот это – «продлять или обрезать».
Молчи.
Избыток так же скучен, как и недостаток. Ни то, ни другое не имеют отношения к сути. Древние были ближе к ней, чем мы, с нашими методами. Во всяком случае, не-дальше.
Чтобы «произвести впечатление», история должна иметь определенный объем, набрать вес. Должно быть сказано некоторое необходимое и достаточное количество слов. В этой мере – вся способность «заговорить», околдовать. Все остальное - снование по поверхности, фотография, щелканье рамки для слайдов, спорт. И я не уверен, что это шевеление рядом со мной не есть уже то же самое - столь гипнотическое и становящееся уже назойливым мерцание теней на стекле.
Прощай, Карамелька.
Твой Лоллипоп.
PS. Продлять или обрезать… – так и было.


В подвале орудовали трое. Один, в расстегнутом пальто и с папкой под мышкой, держался в отдалении, указывал пальцем, руководил. Двое других, в синих комбинезонах, суетились около аппарата.
Занятые работой, на Ипполита внимания не обратили. Он прошел, сел на стул и стал наблюдать.
Аппарат для этих двоих был слишком тяжел. Каждый со своей стороны, они хватались за его далеко расположенные друг от друга прорези-ручки, упирались грудью в ребро, как штангисты, отводили назад зады, тянули вверх, но аппарат отрывался от пола на безнадежно малое расстояние и неизменно возвращался на прежнее место.
Подступали снова. То и дело звучало «удоды» - который в пальто не выговаривал «р».
- Не справятся, - подумал Ипполит.
Обратил внимание на большой поддон, стоявший рядом, и все понял.
- Может помочь?..
На него посмотрели и промолчали.
- Хватаемся каждый за свою ручку, мы двоем – с этой стороны, а вы двоем, - он обратился к субъекту в пальто, - вы – с той.
Субъект переложил папку под другую подмышку и осмотрительно приблизился.
- Раз, два – хоп!
Аппарат воспарил и как по волшебству опустился на поддон.
Как эти двое, волоком, двигали его до двери, Ипполит видел. Как потом, с натужным сипом тянули по коридору – слышал.
Громыхнула дверца грузового лифта, и все стихло.
Он сидел на стуле в пустой комнате. Совсем недавно и стены ее освободили от бесполезных стелажей. Грузчик Паша их без энтузиазма отдирал, носил к лифту, поднимал наверх, грузил в машину.
Сидя среди пустых стен, Ипполит подумал, что он, без сомнения, излишне сентиментален, и что пора ему уже тоже подниматься наверх, для того, чтобы хотя бы узнать, каковы должны быть его дальнейшие действия.
Но сделать это сейчас он был, понятное дело, абсолютно не в силах. Тишина сковывала и соблазняла. Где-то далеко опять эхом громыхнула створка лифта, усугубляя провал и разливая по телу в два звука, низко, в терцию гудящую гармонию.
В углу справа шевельнулось. Дернулся. Ничего не увидел.
Рядом или уж опять совсем очень далеко неожиданно различилось и увиделось то ли загадочное и вроде бы неизвестно чье, но все же и знакомое «…нная Маха», то ли, в ответ на рукоприкладство грузчика Паши, Танькино «Нахал», то ли задумчивое «Ямаха» его же, Паши, страстно, но тупо, до мычания и оловянных глаз интересующегося картинками в мотоциклетном каталоге. Потом зазвучало еще и еще, со всех сторон, уже неразличимое, уже просто шелестящее. Подумал: «Слова. О чем они? Уже не поймешь. Слишком много их. Как взглядом об эту, выкрашенную блестящей масляной краской стену, будешь скользить по ним, не пробьешся». Как цитату из технического текста, из холодного, сухого и беспристрастного описания естесстоиспытателя, вспомнил: «…имеют свойство сбиваться в группы, колонии…» Спокойно констатировал: «То-то давно уже нет ничего на углах Александровской». Не поворачиваясь, почувствовал, как сзади что-то придвинулось вплотную всем своим числом, весом и площадью. Уже знал, что оно было стертого, серого, бесполезного цвета и накрывало пологом.


Полгодом раньше.
Вова Федякин возвращался домой с женой Наташкой и спаниелем Чарли из доставшегося ему от родителей сада. Шесть соток, грядки-яблони, крохотная беседка «только от дождя»… С садом все получилось само собой. Вова и не задумывался, как оно должно было получиться.
Шли по тротуару, привычно, неприметно, молча. Наташка шла справа, Чарли впереди, слева, гнал свой извечный вихляющий след. Время от времени пробегал в опасной близости от проезжей части, но, в конце концов, все равно сворачивал на тротуар, под ноги, будто след этот кто-то заранее, осознанно проложил пусть и прихотливым, но безопасным образом, и Вова уже давно за собаку не волновался.
Он увидел Ипполита издалека. Тот приближался, пересекая под углом проезжую часть, и был еще далеко. Вова отвел глаза на собаку, на пустые окна ремонтирующейся поликлиники, на полого поднимающийся в горку к угловому дому тротуар, чтобы в нужное время их снова вернуть к Ипполиту, мотнуть головой в знак приветствия.
Ипполит был человеком из детства. Они вместе гуляли во дворе. Днем, в тот блаженный промежуток, когда родители были еще на работе, Ипполит несколько раз приходил к нему домой. Одни, в большой, тихой квартире с темным коридором, они ползали по полу, по его широким, рыжим доскам, устраивали своим немногочисленным, по одному-два у каждого, странно одиноким солдатикам полевую жизнь с палатками, сделанными из листов плотной бумаги. Он, Вовка, научил! Ипполит потом то и дело расправлял уже свернутый из бумаги конус, снова и снова заводил один край на другой, наблюдая, как начинал при этом выгибаться плоский лист. В перестрелках почти не участвовал, накрывал солдата колпаком и, распластавшись на полу, прищурив глаз, пытался через щель подглядывать внутрь.
А что потом? Потом Ипполит растворился как рафинад и в жизни Вовки отсутствовал. Тот женился, умерли родители, родилась дочь, поменялось несколько работ, последняя из которых – сборщиком пластиковых окон на средних размеров, но надежной, известной в городе фирме. Лет пятнадцать прошло.
Однажды он неожиданно его увидел. На углу стоящей немного на взгорке Каменки, у ступенек. Ступенек? Каких ступенек? Ну, ступенек. Они всегда тут были. Тут, и еще на другом углу, у детского сада, у его, Вовкиного, дома.
Они сближались. Вова его узнал сразу, но потом вдруг засомневался, он ли? Здороваться-нет? Мало ли… Взгляды встретились.
- Привет, Ипполит.
Ипполит, узнав тоже, улыбнулся в ответ, кивнул головой и прошел мимо.
С тех пор так и было. Короткое приветствие с обеих сторон, но Вова издалека сразу выделял этого человека и ловил себя на мысли, что специально готовится с ним поздороваться. С кем, с кем, а с Ипполитом поздороваться было необходимо.
Где тот все это время был? Может куда-то уезжал, из этого района или из города? А то и не уезжал. Жил себе. Просто заканчивается детство, и люди исчезают… А потом иногда появляются снова. Вова вдруг понял, что вся его, Вовы, жизнь в этом промежутке Ипполитова отсутствия, все эти смерти, свадьбы, рождения и много всего еще помельче, - что все это прошло как-то слишком незаметно, слишком само собой, было каким-то сереньким, никаким, и что нельзя так говорить и думать, но так оно, по правде сказать, и было и быть должно, и что это и есть та самая пустота, посреди которой вдруг опять и возник, материализовался этот человек, и Вова с ним здоровался.
Вове становилось от этого очень спокойно.


Рецензии