Сгустки

ЧАСТЬ   ПЕРВАЯ: ОН






                РОЖДЕНИЕ    ЛЕГЕНДЫ


- Мама! - спрашивал её мальчик, - ты любишь меня?
Почему-то, сама того не понимая, она медлила с ответом. Потом пугалась вдруг своей медлительности и поспешно отвечала:
- Конечно, Андрюша, конечно, сынок, я люблю тебя.
- А ты будешь любить меня всегда? - снова задавал он  вопрос, неотрывно следя за ней. Голос его дрожал, он был бледен, казалось даже – болен. - Я хочу, чтобы ты   любила меня всегда. Чтобы любила и никогда не переставала любить! Всегда - всегда,  целую вечность!..
«Почему, - думала она, - почему всё так печально вокруг, так тоскливо? Пусть бы даже печально, пусть бы даже тоскливо, пусть, раз мир не может быть иным, сущность его такова и никогда не дано ей измениться. Не почему же, почему обладаю я способностью ощущать эту печаль? Почему задумываюсь вдруг и, осознавая свою тщетность и ничтожность, пытаюсь разумом своим, вибрацией его порвать оболочку неопределённости? Почему? Я должна быть легка, я должна быть воздушна, я не должна обладать мыслями и чувствами. Я должна лишь свободно нестись по течению, не задумываясь ни о чём, ни о чём не печалясь. Кто одарял меня этим страшным умением – умением осознавать саму себя?.. Я хотела бы исчезнуть, исчезнуть навечно…»
Она часто просыпалась ночами и, сдерживая дыхание, созерцала спящего рядом сына. Обвив её ручонками, он сопел и всхлипывал во сне, а лобик его покрывался капельками пота. «Как может быть, - вертелось в её голове, - что существо это – моё собственное? Что именно я сотворила его из безжизненности? Может ли быть оно настоящим?» Почему-то хотелось вскочить в этот миг и бежать сломя голову. Бежать и захлёбываться в бушующем ветре, бежать и спотыкаться о кочки, бежать и краем глаза видеть светящиеся пятна где-то сбоку. Видеть иди представлять их себе?
Он был добрым мальчиком, добрым и красивым.
- Жаль, - говорил он ей, - что ты взрослая тётенька, а не девочка такого же возраста, как и я. Как было бы это здорово! Мы бы играли вместе, гуляли вместе. Мы взялись бы за руки и пошли куда-нибудь вдаль, в страну темноты и страха. Всякие гадости встречались бы нам на пути – ящеры, змеи, драконы – они пугали бы нас. Ты бы боялась, а я нет. Я защитил бы тебя, а их всех – победил. Потом мы снова бы шли, мы шли бы и вышли наконец в страну света. Мы бы обрадовались тогда, мы бы стали любить друг друга, а я бы женился на тебе. Мы были бы счастливы…
Мама обнимала его, целовала несчётное количество раз и срывающимся голосом бормотала:
- Глупышка ты мой маленький. Я ведь и так люблю тебя.
«Мне тяжело, - рождались в ней слова, - мне невыносимо тяжело. Хочется тишины, хочется покоя. Хочется безбрежности и незыблемости… Я замерла, я ничего не слышу, не вижу ничего, не чувствую – обман, тьма давит и гнетёт. Я больна может…»
Умертвила она его просто – спящего, ночью. Он лежал на кровати, свернувшись калачиком… Мама долго потом, широко раскрыв глаза, смотрела на его мёртвое тельце и не могла разжать пальцы, вцепившиеся в шею мальчика. Она хотела податься назад, ослабить хватку рук, вздохнуть глубоко и свободно, но тело не слушалось её – оно оцепенело, застыв неподвижной глыбой. Она могла соображать, однако. Вялые мысли вертелись в голове, а губы шептали нелепую фразу:
- Я буду любить тебя, Андрюшенька. Я буду любить тебя всегда! Живая ли, мёртвая, но буду любить всё равно. Всегда-всегда. Целую вечность…



                ОБРЕТЕНИЕ   ПРОШЛОГО


Надо ли, спросишь ты?
Просто знамения врываются, игнорировать их невозможно. Дверцы скрипят, я вынужден отправиться вслед за тревожностью. Желание отсутствует, но гордость вынуждает. Она коварна, эта гордость.
Будь рядом, удача коснётся нас, мы непременно прочертим линию.

В палате, рассчитанной на шестерых, их лежало лишь двое. Соседке было за сорок и рожала она уже четвёртого. Почему-то все расспросы о предыдущих родах – производимые исключительно из вежливости и из желания хоть как-то развеять царившую в роддоме скуку – она относила на счёт боязни своей сопалатницы предстоящего события. Эта полная краснощёкая баба охотно рассказывала о своём богатом опыте, рассказывала подробно, а подчас – чересчур. Всё время смеялась и пыталась смешить соседку.
- Да ну, брось, - проникновенно говорила она девушке, - ничего тут страшного нет. И не переживай даже, и не волнуйся – все через это  проходят.
- Я и не волнуюсь, - отвечала она.
Большую часть времени она смотрела в окно на покрытые инеем деревья. Морозы в то время стояли сильные, трескучие, часто мели метели – она любила такую погоду. Белизна, царившая снаружи, завораживала.
Роддом был почти пуст. Две девушки лежали в соседней палате, а ещё одна – почему-то в отдельной комнатке в другом конце здания. Она завела было знакомство с соседками, но те оказались до ужаса глупыми. Поговорить с ними было совершенно не о чем.
Иногда она почитывала книжку, но это утомляло и со вздохом девушка откладывала её в сторону. Краснолицая соседка тотчас же подавала голос:
- Да не волнуйся ты, господи! Не думай даже об этом.
Ещё она ходила смотреть с медсёстрами телевизор. Он тоже не развеивал её, но зато с ним было легче убивать время. Человечки в нём двигались, разговаривали, смеялись – а минуты летели.
- Что к тебе твой не приходит? – спрашивали её медсёстры.
- Он в отъезде сейчас, - объясняла она. – Далеко отсюда.
- Что же, ребёнок родится – а он не приедет?
- Работа такая, что поделаешь.
- А-а-а, - понимающе кивали они. Работа была веским доводом.
Ей  хотелось побыстрей уехать отсюда. Она и не думала, что так долго задержится в роддоме, но шёл уже четвёртый день, а малыш всё не хотел вылезать. Ночью того дня рожала рыжая девушка из соседней палаты. Рожала на удивление долго – чуть ли не всю ночь. И что самое неприятное – всю ночь орала. Утром выяснилось, что родила она двойню, но и выспаться в честь этого события никому не дала. Добродушная соседка, тоже не спавшая, нет-нет, да и вставляла:
- А батюшки, разве можно так кричать!..  Ты не слушай, не бери в голову, это с ней что-то необычное. Не бойся, всё будет нормально. Это я тебе говорю.
- Да с чего вы взяли, что боюсь я? – возмутилась наконец она.
- Так видно же, видно.
- Не то вы что-то видите… - бросила она в сердцах, отворачиваясь к стене.
На следующий день наконец-то началось и у неё. Был пятый час дня, уже смеркалось. Она подошла к медсестре и объявила, что у неё пошли воды. Та отвела её в палату для родов и едва акушерка успела надеть перчатки, как малыш стал усиленно пробивать себе дорогу.
Особо больно не было, вполне терпимо. Ей всё же вкололи обезболивающее. Сердобольные медсёстры подбадривали её, что-то ласково бормоча. Прищурившись, она смотрела в потолок, на операционную лампу. Свет от неё исходил хоть и не резкий, но всё же неприятный. Он застилал глаза туманом, в тумане плавали лица медсестёр и ей совсем не хотелось этого тумана – она моргала, плотно закрывала веки, разжимала их резко. Наконец повернула голову набок – лицо упёрлось в халат одной из медсестёр, но так было лучше вроде.
Сами роды длились не больше часа. Она увидела то существо, что выделилось из неё, склизкое, сморщенное. Ей торжественно объявили:
- Мальчик!
Он заорал, этот мальчик, заплакал. Его мыли, вытирали, перетягивали пуповину и плач этот резал слух. Ей дали подержать его. Она подержала – прижала к груди, поцеловала  куда-то в складки лица, постаралась улыбнуться. Потом сына забрали. Укутали, повесили на руку бирку и увезли.
- Как назовёшь? – спросили у неё.
- Андреем, наверное, - ответила она.
Закончили с ней самой. Промыли, почистили и тоже отвезли к себе в палату. Чувство лёгкости было необычайное. Ужасно непривычное. Она трогала свой живот – он был тощий, впалый, это смешило.
- Сильная девчонка! – сказала про неё акушерка, умывая под краном руки. – Не вскрикнула даже ни разу!

«Не правда ли – ужасно чувствовать череду за спиной? Шевелишься, двигаешься – она тянет, сдерживает. Обернёшься же – не видно».
«Да, мне всегда приятнее было думать о себе как о единственном в значимости».
«Отрешившемся?»
«Не знаю... быть может. В конце концов всегда хочется разделения. Бессвязности, слепоты даже».
«Замкнутость трагична, единичность опасна. Во множественности – надежда. Были те, кто отворачивался, но раскаивались впоследствии. Течения влекут».
«В безвозвратное».
«Возвращаться – лишь свойство разума. К отжившему не вернуться. Моменты застыли и отмерли. Краска ссыхается и тянет сквозняками. Некоторым удаётся удерживать, но себе же во вред».
«Порой думается – а надо ли вообще – и отвечаешь себе: да не надо же – но так лишь краткость малую. Потом снова внимаешь жадно».
«Старания – не даром, буйства – не в тщете».
«Остановки – есть ли они в плане передвижения?»
«Редкие, да и недлинные. Я знаю, тебе хочется конечной – её не будет. Просто необходима повторяемость – раз за разом, и чтобы всем и каждому. Обольщение пережить обязаны».
«Я подумывал, рад. Всей важности всё же не поведаешь мне. Всю глубину и широту не распахнёшь».
«Вот и нет. Вся важность, глубина вся и значимость – станут твоими, и без ревности. Будет, будет нечто, что в обход, но ты попробуй догадаться. Вдруг получится».

Тот вечер чуден был необычайно. Погода, более двух недель приносившая одни разочарования, сжалилась вдруг. Нудный моросящий дождь прекратился, пелена туч развеялась и долгожданным и милым гостем появилось на небе солнце. Сияло оно отчаянно, посылая последние волны тепла перед тем, как остыть на несколько месяцев. Улицы буквально за какие-то часы подсохли и стало даже жарко. Одинокий самолёт вычерчивал в небе бесконечную белую полосу. Подёрнувшаяся желтизной листва шумела, птицы чирикали, а люди радовались чему-то.
Они вышли прогуляться, она взяла его под локоть, они двинулись вдоль домов. Вниз по улице.
- Опять толкается… - сказала она. И взглянула на мужчину. Наивно, восторженно. Глаза её блестели, на губах блуждала улыбка.
- Скоро уже, скоро, - усмехнулся тот.
Побуждение: побуждать, побудить – такие производные. Цель светла и кругла, она на чёрном. Надо сжать кулак, сильно, очень сильно, разжать потом, затем снова сжать, до боли чтобы. Энергия накопится и не будет улетучиваться. Секунды какие-то, но этого достаточно.
С ними здоровались – их тут знали почти все. Она отвечала на приветствия весело, он же – сухо, как, впрочем, и всегда.
У магазина он остановил ее.
- Подожди-ка, - высвободил руку, отстранился.
- Ты чего? - улыбалась она.
Он не сдержался, тоже улыбнулся.
Потом ударил её. Она отпрянула, закрыла лицо руками. Сквозь пальцы виднелись её глаза – испуганные, затравленные.
Он бил её ещё. Поначалу она держалась на ногах, потом не устояла – упала. Завалившись на бок, тяжело и грузно рухнула на землю. Закричала, забулькала горлом, закашлялась. Живот её, казалось, зашевелился: завибрировал, пошёл буграми. Мужчина прыгал вокруг, бил ногами. Она каталась по земле, уклоняясь. Вся в грязи.
Он нагнулся к ней. Она замерла и, продолжая закрываться, ждала. Он опустился на колени. Поцеловал её. Потом ещё, ещё и ещё раз. В губы, в щёки, в глаза – куда  попадал. Он целовал и шептал:
- Это неправда. Это неправда, что я не любил тебя. Я любил, любил твою сущность, твоё тело, но не так, как любят все. Чёрт возьми, они не любят, они не могут! Но особо, но лишь так, как мне завещано.
Ей удалось вырваться. Откатившись, она вскочила на ноги и побежала. Живот мешал – передвигалась она тяжело. Мужчина не бросился за ней, остался где был. Поднялся было на ноги, но они не держали – он медленно осел, прямо на клумбу. Вокруг стояли люди и молчаливо смотрели. Он окинул их взглядом – они жались, некоторые пятились.
«А ведь они хорошие, - подумал он. - Сами по себе, сами в себе. Они тоже робкие и слабые, они тоже нежные и восторженные, иногда они плачут. Окружающее, этот лживый мир, дурманит их мысли, извращает их чувства, ожесточает их души. Но они хорошие, хорошие…»
Грязная, растрёпанная девушка с животом взирала на него издалека.
- Ну что же, - оскалился он ей и им. - Убейте меня, хорошие люди…

«Воплощение желаний и помыслов, возникновение сущего – это тревожит ум. Беспокоит душу. Провоцирует на фантазии».
«Оно и есть фантазия. Большая, мерзкая фантазия. Дрожит в чьем-то воображении, никак не исчезает, а оттого распускает зловония».
«Очень близко к правде».
«Любая мимолётность – она весома».
«Яви не всем позволяют прикоснуться к себе. А раскрываются – в безнадежности».
«Пусть оно перемалывается, пусть исчезает, в самом слове даже что-то ужасное – прошлое».
«Оно всё же сущее. По крайней мере кажется таким. Власть его всеобъемлюща, как не отрекайся – преследовать будет постоянно, без устали. Догонит однажды, накроет. Сметёт – тогда, возможно, и иное явится вместо привычного. Но так страшнее подчас».
«В яви его сомневаюсь. Оно – отмершее, оно – дымка. Но сила… сила действительно огромна. И жалости ждать не приходится – верю тому».
«И в нечто большее, смею думать».
«Во что же?»
«В присутствие возможности. Возможности, ты понимаешь меня?»
«Понимаю, но ты не прав. Я не могу верить в возможность. Отсутствие её – краеугольный камень. Пути закрыты, лазейки – если и были таковые – замазаны. Безверие и злоба внутри – ведь таким ты вскармливал меня».
«И всё же ты веришь. Надежда – гнусное колыхание – оно не может не существовать».
«Оно не существует».
«Я создаю его. Но я не властен над всем. Подчас сферы расходятся, образуются зазоры; при правильном построении среди них можно вынашивать стремление».
«Зазоры, пустоты, вероятность верных стремлений – всё это всего лишь огранка. Грани, оттачивай – внимаю».
«Неровности сглаживаются, плавности замыкают оси. Окружности ласкают. Видится кому-то сгустками, а на деле – в цельности».

Ночь была душная и тёмная. Окно приоткрыто, но свежести не чувствовалось – воздух горяч и тяжёл. Было совсем тихо.
- Мне трудно будет начать, - сказала она, когда он прикоснулся к ней.
Захотелось почему-то сжаться, укутаться в простыню, скрыть свою наготу от его пристального взора. Он сказал:
- Я бестелесен, я воздушен. Я – чистый дух, я летаю по стенам, раскачиваю занавески, проношусь сквозняками по потолку. Я прячусь в твоих волосах, скидываю чёлку на глаза, а ты нехотя убираешь её. Я забираюсь под одежду, скольжу по спине, обдуваю ягодицы, струюсь по ногам. Ты поёживаешься и смущённо улыбаешься.
Глаза она закрыла сейчас. Колыхания возникли, звуки тоже стали доноситься – сначала мелькали пятна, но затем пришла стройность. Образы ожили, наполнились содержанием. Смыслом. Дальше она продолжала сама:
«Бормочу: «Не здесь, не здесь…» Он спрашивает – где же. Где же и когда наконец. Когда явное, большое, когда – лишь этого хочется ему. Я же не отвечаю определённо, лишь интригую неопределенностью. «Может быть и сегодня. Если вести себя хорошо будешь…»
Мужчина трогал её груди. Руки его были холодны почему-то и крохотные мурашки возникали на коже от его касаний. Она шептала что-то – рот был приоткрыт и губы медленно шевелились, складывая звуки в слова. Разобрать её шепот было несложно.
«Он ведёт себя хорошо какое-то время. Лишь как бы невзначай овевает лицо, но иначе он не может – я возмущаюсь, но мне приятно всё же. На реке забывает о своём обещании. Начинает шалить, пускать волны и окатывать меня брызгами. Это не я, оправдывается. Это река бурная. Тихо всхлипывает, то шумом листвы, то пением птиц. И ветерок – очень нежный – это тоже он».
Мужчина прикасался к ней губами. К животу, к шее, к подбородку. Она была очень горячая – должно быть даже румянец выступил сейчас на её щеках. Она держала в ладонях его гениталии.
«Я притворяюсь немножко – я совсем не такая строгая. Не такая суровая, какой кажусь. «Ты не думай, - говорю я, - что я не люблю тебя. Ты мне нравишься, очень-очень». Я забираюсь в стог сена, прячусь от него, зарываюсь вглубь, он же ищет меня. Находит быстро – просачивается сквозь травинки и обнимает теплом. Я бегу, и он тоже несётся следом. Он сзади, по бокам, он залетает вперёд. Волосы мои развеваются на бегу, юбка бьётся о ноги. Он буйствует, свистит, закручивает воздух в спирали. Я закрываюсь руками и смеюсь».
Она действительно засмеялась. Мужчина вздрогнул. Всматривался в её лицо пару секунд, потом отвёл взгляд. Раздвинул её ноги. Положил ладонь на лобок, затем стиснул его – сильно, грубо. Кончиками пальцев поводил по губам. Приблизил бёдра к её промежности и стал отыскивать дорогу.
«Целует, заглядывает в глаза. Я люблю тебя, говорит. Я люблю тебя и хочу, чтобы ты всегда была моей. Моей любимой, моей супругой, моей судьбой!.. На старой мельнице всё же добивается своего. Уже ни сил, ни желания нет у меня сопротивляться. Я раздеваюсь догола, ложусь на ветхие мешки с соломой и позволяю ему делать всё, что заблагорассудится. Колкими сквозняками он трогает мою грудь, струится по ногам, пускает дрожь в ягодицы. Потом входит внутрь. Холодной струёй втискивается в тело, но через мгновение горячеет вдруг. Я чувствую огонь – он бьётся и обжигает. Он дурманит и рождает иллюзии. Ветхие стены мельницы отекают и превращаются в мраморные колонны. Над ними, в вышине, скручивается кривыми бороздами небо. Молнии пронзают воздух и маленькие печальные существа с мудрыми лицами взирают на нас задумчиво…»
Закончив, он слез с неё. Поднялся с кровати, сходил в туалет. Она открыла глаза, всматривалась в темноту, поёживалась. Испуганно вздрагивала. Когда он вернулся, опросила:
- Ты всё сделал?..
Он лежал на спине. Смотрел в потолок.
- Угу, - отозвался. - Скоро у тебя будет ребёнок.
А потом, помолчав, добавил:
- Домой мы идём неторопливо. День клонится к закату, солнце торопится спрятаться за горизонт и налитые зерном колосья тянутся к земле. Скромная, тихая радость сквозит в воздухе, мы оба чувствуем её и так же тихо радуемся. Мы счастливы, наверное.

«Магия движений и звуков – это она даёт простор воображению. Чувствуешь: тихие вздрагивания, нелепые дуновения, а сколько смысла в них!»
«Они сами, буравя пласты, отыскивают нужные отсеки. Окисляют нужные металлы, впрыскивают необходимые жидкости. Реакция бурлит, пары вырываются наружу и дыхание обретает значимость».
«Кипящие породы и мне видятся первоосновой».
«Связь существенна. Мне не стоит забываться, ведь я не сам по себе».
«Мои чресла расслаблены, я не осуществляю толчков. Я лишь задумываюсь и желаю».
«Задумываться и желать – они и мои единственные добродетели. Не приносящие, однако, благости и ценности».
«Ступени разнятся, ниши впускают требуемых. Я вполне могу представить кого-то над. Я не чувствую нитей, не слышу треска, но представить могу. Могу».
«В этих сферах бутоны произрастают не для меня. И нити, и треск, и смрад – вот они. Ты назовёшь это, должно быть, отдыхом – ожидания не гнетут и возможность столкновений не пугает».
«О да, это отдых. Истома сама отдаётся во владение, умиротворение полно. Отсутствие способов – величайшая благодать».
«Я оценю это, обнаружив хотя бы один».
«Я дам их тебе множество. Разнообразных до немыслимости».
«Подозреваю, все они будут с изъяном».
«Оно и есть – действенное. Надо просто совместить зазубрины».
«Ты конечно лукавишь».
«Лукавлю?.. Конечно».

Оно просочилось сквозь плотность, создание.
Двое сплелись в замысле, биение нарастало, звоны усиливались – образовался код. Сигнал был явен и нёсся к границам, ожидающие его дали добро.
Выход в запредельность находится внутри. Когда план приведён в исполнение, деятели Застывшей Вселенной позволяют одной из сущностей проникнуть в женщину. Существует коридор, пересылка осуществляется по нему, она возможна лишь в особое время, когда последняя из долей секунды останавливается и создаёт вибрацию. Сущность, заранее освобождённую, приближают к выходу; мгновение приходит и сила, называемая здесь причинностью, а в Слепящей Реальности – желанием, всасывает её в себя. Так происходит осуществление.
Сущности лишены в Застывшей Вселенной сознания и рассуждать не могут. Перемещение их видится порой деятелям как радость, и совпадение кода замысла с собственным ожидается нетерпеливо. Порой представляется иначе: осуществление для них – то же наказание и мука пребывания в Слепящей Реальности не сравнима ни с чем. Покой оставляет их там, гнёт и уныние поселяются в переплетениях, и возвращение назад – величайшее счастье для них. Рассуждения те, однако, лишь пустая тщета – деятели равнодушны, судьба сущностей волнует их мало, они лишь мрачные слуги, безропотно выполняющие свои обязанности. Всю нетленную бесконечность несут они свою службу, запуская сущности в коридоры. Ползают меж сот, проверяя их герметичность. Аморфные сущности, растекшись, ожидают там своей очереди. Они статичны и пусты. Деятелям непонятна возможность их существования в Слепящей Реальности, сущности для них – те же мёртвые конусы, требующие лишь повышенного внимания и ухода. Расположенные ровными рядами, соты ласкают их тщеславие, правильность – функция их деятельности. Сдвоенность давит, колебания основ неприятны порой и тревожны. Волны перекатываются, оболочки сталкиваются и норовят лопнуть. Бывало, что лопались. Это считается страшным, ибо связь с Будущим прерывается. Ей почему-то дорожат, как единственной данностью возможно, хотя в Будущее верят мало. Бесконечность не являла его ещё, хотя сопутствующие проявления будто бы имели место. Открывались проходы в вышине, образовывались впадины в низинах, но всё это будто бы, всё это будто бы. Будущее – миф, но связь с ним иметь положено, так спокойнее. Прошлое обретено, скомкано, пережёвано и отхаркнуто; Настоящее – бесконечный миг – длится размеренно и бестрепетно. Деятели – слуги настоящего.
Застывшая Вселенная не имеет конца, Слепящая Реальность – вроде бы тоже. Конечность видится порой как идеал, как высший абсолют, но как и всякое совершенство, едва становясь таким, тут же обращается в непостижимость. Оттого унылая бескрайность раздвигает вширь, раздвигает постоянно и готова делать то и впредь, но как ни раздвигаешься, всё равно ничтожен и жалок в том безбрежном океане.
Смотрители появляются в обличии редко, как правило наблюдают переливами. Они строги и чопорны, деятели боятся их. Великая Мудрость, к которой имеют они якобы доступ, стоит за ними, стоит, взирая и пугая неизвестностью. Смотрители вольны в своих поступках, но лишь до некоторой определённости. Да, им позволено и они имеют силу перемещаться меж гроздьев, но даже деятели знают, что они – не высшие в иерархии. Им подвластна пустота, однако; пустота – так принято определять эту субстанцию. Для знающих же, для избранных, она – всеобщность. Она – единая суть. Она подвижна и наполнена зарядами, они – словно сгустки энергии, да энергия и есть собственно, но цельная, но пластичная. Заряды бушуют, громы страшны и ужасны; порождений лишены и передвижением задействованы, верим в подвижность. Сквозь обручи, кольца – влага застыла и пар не выделяется уже, как в верность когда-то и всё снаружи.
Хранители сути – они где-то за чертой предвечного. Никому не известны, никем не осознаны. Они – правители явей и распорядители течений. Время – реальное и вымышленное – сквозит меж их волокон, обдувая и колебля. Задуманность, предрешённость – она в пределах их достижений, будто бы иногда они касаются её, изменяя направленность. Стрелки колеблются и выдают показания. Но то бывает редко, да и бывает ли? В чашах тревожности настаивают они эликсиры, называя одни пороками, именуя другие добродетелями. Сливают те жидкости в отстойники, ручейки бегут и просачиваются, она всё же не так плотна, эта плотность. Образуют истины в мирах запредельности. Слепящая Реальность – один из них. Нити сплетаются, а хранители стараются – в узоры, призрачность их и дикое изящество – главные критерии. Стихии рождаемы ими, воплощаемы их волей и желанием, зачастую – их леностью. Сути – вместилища разума и материи – переданы им когда-то, может отвоёваны, но вряд ли созданы. Создатель их неизвестен причинности, существование его недоказуемо, возможно – и не было вовсе такого. Спаривающиеся горизонты заслонили видимое, за невидимое не в ответе, спрос не скоро; отдаляясь, дрожа, исчезая… исчезая вернее даже. Может быть – не возникая. И не действуя – но то лишь как вероятность.
Но над всем – Владелец Великой Мудрости.
Колючая зыбкость в красочности пятен, ничего, побудь слева, там светлей и словно обдувает; игрища похоти и наслоения растут, их отдирая бередишь целостность – но оставив так, позволяешь буйствовать. Защемления, и плоть прикована, остриё вгрызается, а после хруст – ну зачем же, зачем – оно и так беспомощно и робко. Почувствуй гладь, она меняет наклоны, подчас врезается яркое, но углы заслоняют, удержаться нелегко. Внизу – скручивание, темнеют, о ней жалеешь тяжко, о той ушедшей белизне, что так ласкала взор, пусть, однако, - предопределённому позволим сбыться. Вот и квадраты. Грани равны, но так всегда, и где же обещанный шквал? Та скомканность, сжатость, с вкраплениями и уколами – её отбросили. Втоптали и больше не вспомнили. То вообще невозможно, ты пытался? – как же, лишь в круговерти, и шары по периметру вращаются и словно общая ось. Одна к другой, а ещё центральная. Значит ветры, им дано, им позволено, они сильны. Прощание – но недолгое, озарение – но краткое. Великий Владелец Великой Мудрости – мы здесь, мы жаждем! И разрубив, разрушив, обретает успокоение. Сочное выжато, струи стекают ещё, подставляй, подставляй, облизнув – прочувствуешь. Дуги, снова дуги, а как яростно, как звонко, не попасться бы, Обдувай, успокаивай, владей, отдаваться приятно, тебе – вдвойне. Стойкость момента, прочность начал – вот они, те стены, к которым стремились так долго. Непрошено, злобно – но пусть ведают, мы сильны порой и мстим. Знали, как не знать, чувствовали точно, и когда линии сближались, жалобно скулили. Она должно быть жива, должно быть мучается и источает тепло. Сосуд прозрачен и можно разглядывать – но издалека. Вблизи – опалит. В скромности, в нежности – так и есть, и было, и будет, только не дано достигнуть. Завлекательно, приятно, весьма признательны, дорога уносится ввысь, извивается. Что же твоя высшая мера? Пусть двери открыты, и сады благоухают, но иглы остры, небеса темнеют и горы зловещи. Бездонные колодцы, хлебали допьяна. Валуны, и по ним, сферы сливаются в одну, но дробятся большим количеством. Та же гладкость и хотение, пропасти по бокам, геометрия в действии, но споткнись – стыд, и горесть горька. Вершины в дымке и туманы застилают, но поводыри не позволят. Штили, поднебесье заказано, ожидает, готовится. Вот оно уже, вот, совсем скоро. Два поворота и взметнуться. Пусть пауза, но потом – громогласно.
Что мне в тебе, Великая Мудрость?



                ТЛЕН


Лицо дрожало в зеркале, глаза мигали. Опустить их – на руках пена и вены, такие большие. А почему так удивительно? Даже страшно. Движется, зевает, улыбается. А глаза, глаза! Чудно, но смысл есть. Есть чувство, а что такое – линии, круги, точки. В цвете. Уши сморщенные, росли долго, ужас – овал и уши. Волосы рассыпчаты, тысячи, каждый врос, каждый впаивали. И видится – шевелятся, шумят, разговаривают. Сплетаются и умирают. Нос не отсюда, его – по ошибке. Две дырки, длинный, кривой, если саблей, с размаху, ловко – отскочит. Красные полосы. Не хочу красные. Белые хочу, чёрные. Разомкнёшь – и провал. И клокочет, шумит. Камень – раз, два, три, четыре, пять, шесть... сожми, сожми крепче. Хрррр – вот они, они белые, кривоватые. Полосы красные, а они белые. Ха-ха, неправда, обман. Глаза ещё не готовы. Они недоварились. Они студенисты, замерзают порой, но не в кондиции. Они будут просто коричневые. Монолитные, коричневые. Два пальца воткнёшь, помешаешь. Оближешь. Потом зарастут, окаменеют – их не должно было быть, надо чувствовать сердцем. Порхать, между магнитными точками, сквозь них – тяжело, непривычно. Абстрактен, существо не моё. Сгусток, аморфный туман – он колышется, перемещается ветром. Чёткое, конкретное – подозрительно. Истинное – блекло, размыто, лишь ощущать его, ощущать, видеть – нет. Удручающе, гнетуще, а может бежать, бежать, бежать – и вырвешься? Не отпустит. Кольцо, оковы. Моргай, дрожи, за спиной – пустота, она смеётся. Струны дрожат, мне известно. Это волшебники, они жили давно, в пещерах, они варили зелье. Они знали, знали… А перевоплотиться? А почему бы? А рискнуть? Когда меня будут свежевать, кожа отделится от мяса легко, сала нет. С хрусточком, только потяни. На полосы резаная, дубится. Два диска, один справа, другой слева, под наклоном, вертятся, бесшумно, но вижу. Ходишь – вертятся, стоишь – вертятся. В этом смысл. И равномерные, жгучие, не то барабаны, не то из космоса – шшш, хххх, вррфф, жжщщщ... Несётся, извилистый, стремительный. На куски – лишь в мыслях, в реальности нельзя. Он нематериален, неделим. Всю дымку в ладони. Что здесь, что здесь? Глупые, это то самое, чего ждали. И сквозь пальцы – холод, жуть. Свернуться и затаиться. Перекатываться лишь, подпрыгивать. О, глаза, глаза… Лишь точки, а как страшно. Нет, они бы не поняли. Лишь в мясе, смрадные – те поймут. И шум, снова шум. А почему зовётся тишиной?
- Доброе утро, Егор Матвеевич, - как всегда вежливо приветствовал он старика.
- Здравствуйте, - вздрогнув, отозвался сосед по коммуналке.
Андрей достал из холодильника кастрюлю с остатками вчерашнего супа и трёхлитровую банку с двумя последними огурцами. Чайник был пуст – он поставил его в раковину и открыл воду. Газовые конфорки долго не загорались, а воспламенившись, издали по хлопку. Андрей присел на табурет – облокотившись о стол, положил голову на ладонь. Егор Матвеевич тихо и степенно доедал свою жареную картошку, а покончив с ней, налил чай из своего чайника и, переставив табурет к окну, закурил, прихлёбывая время от времени кипяток. На кухне было солнечно и жарко. Плотные потоки света, проникая сквозь оконные стёкла, наполняли её слепящей яркостью и какой-то игривой весёлостью. Андрей был прикрыт от света холодильником, а вот старику приходилось закрываться ладонью от назойливых лучей. Его морщинистое, коричневое лицо интересно при этом освещалось: тёмная полоска тени закрывала разрезы глаз, а лоб и нижняя половина лица были светлы, но испещрены теневыми разводами. Всё это создавало из лица старика причудливый образ какого-то печального создания, заражённого неведомей болезнью.
Жирная муха настойчиво билась о стекло, мерзко жужжа и негармонично встревая в скромный, но естественный пейзаж. Она упрямо упиралась в прозрачную преграду, вальяжно перелетая с места на место. Егор Матвеевич какое-то время равнодушно наблюдал за её выкрутасами, но затем жужжание ему надоело. Он взял с подоконника старую, обтрёпанную газету, свернул её, и не спеша, с уверенной основательностью, принялся за мухой охотиться. Мухи иногда попадаются хитрые – убить их трудно, эта же была вяла и глупа. Измучившись, она устало передвигалась по стеклу; старик, безрадостно улыбаясь, ставил ей газетой преграды, легонько тыкал и выдыхал на неё клубы табачного дыма. Наконец ему надоело это развлечение и, размахнувшись, он ударил по насекомому, впечатав его в гладкую плоскость стекла. Муха превратилась в расплющенный, слизистый комок, Егор Матвеевич отковырнул его кончиком газеты и, сметя на пол, загнал тапочкой под батарею – от глаз подальше.
Грустно, пустынно. Клонишься, бушуешь, шумишь – напрасно, ветры уносятся вдаль, а ты врос, застыл. Отражения солнечных разводов, преломляясь сквозь сетчатку глаз, клубятся и спариваются, плавно скользя по поверхности роговицы и, не найдя ни пристанища, ни покоя, страдают, но как-то тихо и красиво. Неудержимое желание побуждает их выходить за рамки собственных орбит и смешиваться, порождая обилие цветовых гамм – они дрожат, расплываются, наезжают друг на друга, производя тем самым очередные всплески буйства красок. Лёгкий пурпур со сдерживающим его порыв робким налётом белёсой скромности; благоухающая желтизна, разливающаяся каплями цветения; терпкая зелень, лишь миг скользящая в воображении, потом неведомо куда исчезающая, но через несколько мгновений вновь рождающаяся желанными дуновениями колышущихся трав; заволакивающая синь, такая притягательная, но веющая холодом и потому опасная – если погрузиться в пучину, тщеславие её переливов не выпустит тебя из своего плена и гнетущий, тоскующий, останешься ты вечно среди сдержанных течений её струй, она будет играть тобой, иногда обнадёживать, но тщетны все надежды – лишь однотонный смех будет раздаваться во всех концах её безбрежности; чистая и безгрешная белизна проявляется редко, но проявившись, заполняет собой всю Вселенную, принося тишину и умиротворение – хочется раствориться в ней полностью, слиться всеми частями своего существа и безмолвно, вечно блаженствовать; пугающее же отчаяние черноты не проявляется в этом калейдоскопе явно, но нельзя думать, что его нет вовсе; нет, оно незримо присутствует во всех цветовых инкарнациях и едва-едва дуновение его безумия угадывается в  мельчайших частицах фоновой завесы, более того, чернота – господствующий цвет, выражение бескрайности, именно она управляет движением образов и, являясь вместилищем всех цветовых проявлений, порождает их, в зависимости от своего желания и благосклонности, сама же оставаясь незримой и неосязаемой. И налетевший ураган смешивает радости, стирает вдохновения, развеивает надежды, принося печаль и беспросветность, ибо он и является проявлением той истины мира, что всесильна и непредсказуема. И обрываются звуки, и редкие листья, кружась перед падением, рождают равнодушие. Мелькающие в лихорадочном беге ноги молодого скакуна несутся к неизвестности и всадник с развевающимися волосами и обнажённой грудью хохочет, раскинув по ветру руки, его конь пенится рыхлыми клубами влаги и, горячая, она срывается в песок. Солнце опускается размеренно, величественно, травы жухнут, цветы вянут, а птицы умолкают.  Смотри, на тигровых холмах зажигаются костры – робкие точки бушующей стихии огня, погода безветренна, и дым, не клонясь и не извиваясь, устремляется вверх, где достигает неба. Тысячи невидимых глаз, бесцветных и крохотных, наблюдают за ними отовсюду: из-под камней, из-за деревьев, сквозь облака и сквозь землю. Они стояли на краю, может долго, может нет, но сама госпожа Вечность задела, должно быть, своим крылом тот промежуток времени; но всё прошло, и они, оттолкнувшись от скал, полетели вниз. Ветер яростно бьётся о камни, свёртываясь в завихрения и смерчи, время всё так же продолжает отмерять единицы своего существования, небо темнеет и наливается скорбью. Леса качаются, шуршат, но вдруг застывают, давая слово безмолвию. Оно приходит скромно, незаметно и тихо замирает в воздухе гулкой пустотой. Пустота величественна: она развёртывается перед взором непостижимой бесконечностью, наполняя пытливые глаза колючим ужасом и сжимая плоть могучими тисками холода. Странный звук рождается где-то в глубине земли и, нарастая, усиливается, распространяясь повсюду волнами беспокойства. Нет, это не отголоски далёких вулканов, извергающихся клокочущей лавой. И не отзвуки морских тайфунов, будоражащих море громадными валами. Это не эхо кровавой битвы, нет. То мертвецы стонут в своих могилах. Мертвецам холодно, сыро и страшно. Они рвутся наружу и, вибрируя гортанью, плачут…
- Кипит... чайник-то, - глухими и плотными перекатами отдалённого грома донеслись до него слова старика.
Андрей встрепенулся, вскочил с табурета и двумя резкими движениями завернул газовые вентили. Крышка обшарпанного, помятого чайника, нервно дребезжавшая под напором пара, дёрнулась в последний раз и застыла. Смолкло бульканье и в кастрюле. Андрей поймал на себе взгляд старика: с лёгкой улыбкой кривого морщинистого рта тот глядел на него насмешливо. Из носа его, дрожа и извиваясь, вырывались две струи табачного дыма. Глаза были прищурены и хитры. «Мразь старая!» - подумал Андрей. Он наклонил кастрюлю и дымящаяся жидкость супа, хлюпая, перелилась в тарелку.
- Жарковато что-то сегодня, - подал голос старик.
- Да, жарко, - отозвался Андрей, нарезая хлеб.
- Вроде бы и лето к концу уже идёт, а смотри-ка ты, всё жара не спадает, - продолжал Егор Матвеевич.
- Потепление климата… - буркнул Андрей.
- Что?
- Климат теплеет. Погода на Земле изменяется.
- А, да. Слышал, слышал. Это из-за солнечной активности.
- Угу.
- Солнце – оно совсем не такое безобидное, как кажется. Там огромное   количество химических элементов. Термоядерная реакция. А сейчас, должно быть, усиление её.
Андрей молчал. Старик почесал грудь и затянулся папиросой.
- Вот раньше на Земле ледник был, - выдохнул он дым. - Льдом всё покрыто было. Динозавры, кстати, в тот период вымерли. Значит, что получается? Получается, что термоядерная реакция на Солнце тогда  недостаточной для обогрева Земли была. Так ведь?
- Да, наверное, - нехотя отозвался Андрей.
- Эх, интересно всё ж таки мир устроен! - покачал головой Егор. - Это ведь подумать только – как всё выверено, как всё правильно рассчитано. В центре – Солнце, вокруг него планеты вертятся. И не сталкивается, не врезаются. Удивительно.
Старик замолчал и погрузился в раздумья. Морщинистый лоб его кривого лица оперся о чёрную ладонь. Рваный тапочек покачивался на ноге. В руке дымилась сигарета. Он был серьёзен.
Андрей налил себе чай – бледноватый, сцеженный, но всё ещё годный для питья.
 Старик вдруг очнулся.
- Налей-ка мне, Андрюш, стаканчик, а? - попросил он, забывая о своей скромности и переходя на привычные собутыльно-дружеские отношения. - Пил вроде только что, да чего-то ещё хочется.
- Пожалуйста, - отозвался Андрей, принимая его стакан.
Получив его обратно, Егор шумно отхлебнул, прополоскал чаем во рту и, тяжело двинув кадыком, сглотнул. Андрей старался смотреть на пол. Вон кучка сора, вон две горошины валяются, а вон таракан ползёт… Вторым глотком старик осушил стакан до дна и тяжело поднялся, вытирая ладонью выступивший на лбу пот.
- Пойду-ка, прилягу, - бормотнул он.
Андрей какое-то время сидел без движений, смотря в окно, на безоблачный кусок голубого неба. Световые полосы на полу заметно изменили наклон: день неумолимо отмерял свой ход. Солнце сияло почти над самым домом.
Солнце, люди – мерзкая обстановка. Город – он тоже разумный. Кажется – дома, улицы, деревья, машины – безжизненно, нет, здесь своя логика, своё существование. Он питается энергией. Высасывает, опустошает, а вроде солнце, вроде весело. Шумы, запахи – тоже воздействие. Он рождает в мозгу химер, ходишь, смотришь, думаешь – он такой и есть, нет, это не так, он другой – ужасный, смрадный. Идут люди, люди как люди, сами по себе – обман! Они его слуги, они против тебя. Они заглядывают в глаза, взгляды их страшны, блестят, и нет сил сдержаться, хочется сомкнуть веки, не видеть. Бороться – бесполезно, душа скомкана, жилки вздрагивают, не выдерживаешь накала. И гнёт, снова гнёт, сплошной гнёт. На мир можно смотреть только из окна. Похоже на кинофильм, будто не по-настоящему. Самому же пересекать этот экран – приходится, но как не хочется! Потому что сюжет непредсказуем, в любой момент возможен срыв. Тишина, покой – вот истинная стихия. Но нельзя, невозможно. Кони скачут, упадёшь – затопчут. Завихрения, смерчи – пустыня, вот кружится перекати-поле, вот струйка песка скользит по склону, холмы, холмы. Ночью – звёзды, если лежать на спине – они пролетают сквозь тело, остаются позади. Под пальцами крошатся скалы, кажется – то пальцы сильны, нет – то скалы стары, им миллионы лет, они рушатся. Камни и зелень – как будто привычно, но вдуматься – несоответствие. И звон, он такой гнетущий, тяжелый. Переливается, как время. А чтобы бежать, надо высоко поднимать ноги. Змеи спрятались и ждут – не давай им повод. Лети, лети, мотылёк, я оборвал тебе ножки, но крылья оставил, ты сможешь улететь. Они ходят и гниют, рычат, поворачивая морды, вопят и бьются о землю. Они прокляты.
- Андрюш, ты почему такой грустный? А? Чего молчишь?
- Разве грустный?
- Разве нет? Потухший, глаза печальные.
- Это маскировка. На самом деле я весел.
- Ты какой-то не такой в последнее время. Хмуришься, сердишься. Что с тобой происходит?
- Сам не знаю. Удивляешься порой даже: вроде всё по-прежнему, всё по-старому, день за днём, а вот ритм, ход этой жизни уже не чувствуется. Пустота какая-то, вязкость. Несёт куда-то, несёт и даже страшно делается.
- Ты просто устал. Тебе надо отдохнуть.
- При чём здесь это? Тут что-то всё иначе, глубиннее.
- Не знаю, не знаю… Мне тяжело тебя понять. Мне самой часто бывает  невыносимо трудно. И даже тебе не о всём хочется рассказывать. Но жить  как-то надо. Не ложиться же да умирать.
- А почему бы нет? Лечь и тихо умереть…
- Ну, сейчас ты неискренен. Ты никогда не сможешь просто так уйти.
- Почему это?
- Почему? Прости меня, конечно, но ты слишком слаб для этого.
- А может быть слишком силён?
- Да нет, не думаю. Как бы ты не относился к своей жизни, вряд ли ты сможешь от неё отказаться. Она не выдающаяся, скромная, но зато по-хорошему размеренная, спокойная. И менять её на что-то бурное, лихорадочное, тем более на смерть ты никогда не решишься. Ты её пленник.
- Да, ты права. Всё действительно так. Лишь гниение, постоянное гниение, больше ничего. Жизнь страшна, смерть  ужасна – это невыносимо.
- Но у тебя есть я. Я люблю тебя. Я всегда с тобой, я поддержу тебя.
- Поддержишь… Ах, если бы это действительно было так.
Дверь с протяжным тихим скрипом отворилась и крохотное детское личико робко просунулось в проём. Несколько секунд девочка озабоченно рассматривала убогий интерьер комнаты, а потом, переборов страх, распахнула дверь пошире и, сделав несколько шагов, остановилась возле кровати. Андрей подмигнул ей.
- Как дела? - спросил он.
Девочка молчала, лишь засунув два пальчика в рот, осторожно рассматривала Андрея.
- Ну, ты что такая невесёлая? - приподнялся он.
В дверном проёме появилась Елена. Соседка. У неё с дочерью самая большая комната. Относительно большая – по сравнению с его и стариковской.
- Вот ты где, - с упрёком покачала она головой. - Ну-ка, иди сюда, не мешай дяде.
- А она мне не мешает, - заступился за девочку Андрей.
- Она всем мешает, - продолжала журить дочку Елена.
Она присела на корточки, вытащила у дочки изо рта пальцы и вытерла ей лицо подолом халата. Показались её ноги, стройные, загорелые. У Андрея слабо, но явно засосало под ложечкой.
- Посидите со мной немного, - попросил он вдруг у Елены.
Она немного удивлённо, но больше озорно стрельнула глазами и снова отвлеклась на дочку. Девочка была приведена в порядок наконец, Лена легонько подтолкнула её к выходу и произнесла полушёпотом:
- Иди в комнату, поиграй там во что-нибудь. Я сейчас приду.
Девочка покорно зашагала к себе. Елена, едва дочка вышла, закрыла за ней дверь. Это движение вызвало в Андрее новую волну тепла. Девушка изящно, слегка игриво развернулась и элегантно присела на стул. В глазах её, широко открытых, внимательных, заструилось что-то туманное, томное. Андрей немного замешкался.
- А почему мы друг друга на «вы» называем? - начал наконец он.
- Не знаю, - очаровательно улыбнулась она.
- Так может на «ты» перейдём?
- Перейдём, - весело кивнула Лена и локоны русых волос, взмыв на мгновение, пустили короткую, но выразительную волну.
- Хорошая у тебя дочка, - сказал Андрей.
- Ой, намучилась я с ней! - отмахнулась Лена. - Совсем покоя не даёт. Заботы, одни заботы.
- Ну это, надо думать, приятные заботы.
- Да как сказать. Вообще-то да, приятные. Родная дочка всё ж таки.
Наступила пауза. Оба кротко и застенчиво улыбались.
- А ты в отпуске что ли? - подала голос Лена.
- Ага.
- То-то я гляжу – всё дома да дома. Долго отдыхать ещё?
- Двенадцать дней.
- Ну, ещё достаточно.
- Достаточно, только делать нечего. Думаешь, уж на работу, что ли, быстрей. Там занят постоянно чем-то, не так, вроде, скучно. А тут с тоски умираешь просто.
- Ой, со мной тоже такое часто бывает. Иногда грусть такая нападёт… Кто-нибудь уж пришёл бы что ли – так и нейдёт никто. Расстроишься из-за чего-то, всё из рук просто валится. Тяжёлая жизнь, одинокая… - и она пристально взглянула на Андрея, губы её были приоткрыты, щёки пунцовы.
Он не отвёл глаз, и этот момент оказался вдруг необычайно долог. Глаза Елены были обволакивающи, многозначны, и Андрею показалось, что в них заструилось что-то милостивое, разрешающее. Импульс был настолько силён, что он не выдержал. Вытянувшись вперёд, схватил Лену за руки, притянул её к себе. Нечто изумлённое отражалось в её взгляде, но и любопытствующее, она не сопротивлялась. Попка её оторвалась от стула и тот легонько стукнулся двумя ножками об пол. Андрей, став вдруг стремительным и резким, повалил Лену на кровать и подмял её под себя.
- Ты чего? - прошептала она, но так безвольно, что шёпот этот распалил его ещё больше.
Он обхватил её грудь и, чувствуя под пальцами упругое сочное мясо, глухо застонал. Губы его приблизились к её лицу и впились в маленький разрез рта. Ленины губы дрогнули, показалось – сопротивляются, но в следующий момент раскрылись – она отвечала взаимностью. Андрей дрожал и извивался. Его рука спустилась по её телу и, задрав подол, обхватила гладкую и прохладную ляжку. Член, ощущая близость женского тела, был огромен и напряжён. Лена просунула под Андрея руку и дотронулась ею до этого маленького нахала…
- Света! - позвала она дочку. - Ну-ка, иди сюда. Смотри-ка ты, убежала, ищу её повсюду.
Света повернулась и зашагала к маме. Та взяла её на руки,
- Извините, - сказала Елена, закрывая за собой дверь.
- Ничего, - прошептал он одними губами.
По телевизору шёл фильм. Экран светился, он сидел сбоку, под углом. Ноги поджаты, голова прислонилась к стене; а фильм странный. Вот они разговаривают. Кажется, что разговаривают – не слышно, не ясно. А потом небо. Оно затягивается свинцовыми облаками, лишь вдали, над горами узкая полоска голубизны. Животные, мчатся по лесу, деревья мелькают, задыхаешься. Где-то на другом берегу угадывалась женщина, но лишь угадывалась – быть может то был призрак. Там стояла беседка, в кустах, а она сидела боком, боком вроде. Она за кем-то наблюдала, кто-то наблюдал за ней. Озеро покрывалось рябью и точками моросящего дождя. Проскользнула лодка – пустая, белая – она уплыла в сторону. А женщины больше не было. А вот опять они. Лица печальны, скорбны даже. Говорят. И слышно, а о чём – не ясно. Как в том кинотеатре: зал был пуст почти, а впереди сидела старуха – она бормотала и смеялась. Потом плакала. Люди уходили, она плакала – пьяная. Не хватало её смерти. Все ушли, а она так и осталась живой – неправильно, некрасиво, надо бы, чтоб умерла. Ночь заманчива, но я не люблю ночь. Дома страшные, тёмные, улицы долгие, а воздух дрожит. Небо бездонное, закрыть глаза – и прыгнуть; не люблю всё-таки. Этот хруст, это вздрагивание. Момент редок, но не настолько, чтобы не уловить; весь мир тогда, весь мир наверное, хотя мир ли? для мира много... не чужой мир, должно быть, а свой… он всплывёт, не изнутри, а снаружи, именно снаружи, пугающе – но так, проносится, вихрем, резво – и всё, покой, безмолвие... но как страшна эта секунда – лишь мгновение, а всё сразу в тебе; порой не успеваешь понять, а поняв… Поняв, молчишь, таишься. Это же всё мертво, без воздуха, если ударишь посильнее – рассыплется. Миф, блеф, тлен... Этого вообще не должно было быть, как может быть это – такое правильное, гармоничное, плавное, нет. Пропасти не спрячешь, пусть кажется, что всё застывшее, но прислушавшись – движется, шуршит, разлагается. Тут же обновляется, но ведь это движение, динамика, не статичность. Настоящего нет. Оно неуловимо. Оно тут же становится прошлым. Настоящего нет, но как же может быть всё это?.. И его нет, нет его, тлен, беги, дотронься, вспори эту ткань, это же ткань, покрывало, не истина. Клубится, нагнетается, вот-вот распад, но как-то всё же минуется, рассасывается, опять пустота, опять равнодушие. И они опять. Молчат. Или говорят? Мысленно, мысленно... Дует ветер, несильно, приятно, голову вправо – дзинь, голову влево – дзинь, тихий, робкий танец: цветы вянут, бабочки скрылись, один в отрешённости – что может быть лучше, быть лучше, быть лучше…
- Не-е-е-е-т - завопил он и сполз на пол. Рот скалился, глаза сверкали. - Не-е-ет, не может быть! Мне не может быть так хорошо. Химера! Это химера! Она снова здесь, в мозгу. Она тихо подкралась и высасывает меня по капле! Нет!
Они разлетались, эти тени. Он полз и смеялся. Он думал, что ему помешает, но помешать уже нельзя, план разгадан. Слепота исчезла, да здравствует свет!
Андрей дотянулся до кнопки и, нервно надавив её, застыл.
Телевизор потух. Окружающая обстановка, как и всегда, демонстрировала своё благополучие и убаюкивала конкретностью. Потоки тёплого воздуха лёгкими струями проникали в открытую форточку и колыхали занавески. Солнце уже не светило в окна, но оно было где-то здесь, за домами, спрятавшееся, но явное. Равнодушная тишина царила в квартире.
«Она пришла и принесла с собою радость.
- Я и есть радость, я и есть счастье, - говорила она.
- Откуда мы знаем, - возражали они. - Быть может ты лжёшь.
Она смеялась, звонко, весело, её смех разносился по земле, каким-то ветром, каким-то дыханием, он задевал своим жаром всех.
- Я величайшая из великих, - шептала она. - Я мудрейшая из мудрых. Я могущественнейшая их могущественных. Я безумнейшая из безумных. Полюби меня.
И хищные звери склонялись в раболепном поклоне – они боялись её. Океаны смирялись, становились кроткими и ласковыми – она улыбалась им. Сама Природа застывала в почтении и восхищении пред её красотой.
- Я – та, кого вы ждали веками. Тьма ушла, лишь свет, чистый, лучезарный свет  будет отныне являться сущностью мира. Радуйтесь, ведь теперь я с вами до скончания сущего.
Пурпурные грёзы любви рождала она в их пустынных душах. Время изменилось, раньше оно было плоским и жёстким, теперь же стало мягким, извилистым и нежным. Она играла им, как ребёнком, и как чудно то было, как неведомо доныне. Хрустальные струи живительной влаги били из-под земли, их брызги оседали на пыльных лицах, пыль омывалась, она текла мутной грязью, но опав, растворялась, и лица их были красивы и веселы. Опьянённые, они кувыркались в траве, кричали, смеялись и плакали – но от счастья, от счастья.
- Я превращу этот мир в прекрасное, - говорила она. - В простое, ненавязчивое  благоухание, лишь благоухание, больше ничего, ничего больше.
- Да! Да! - кричали они и никто не видел, как цвет её сущности постепенно и незаметно менял своё естество, дыхание её становилось прохладней, блеск – хоть и ярче, но каким-то слепящим делался он неминуемо; коварство, лишь хитрое коварство являла она теперь собой. Но было поздно…»
В голове происходила болезненная пульсация, плавный зуд пробегал по коже: хотелось вытянуться во всю длину, а потом сжаться. Андрей сложил руки на животе и тупо рассматривал рисунок на обоях. В квартире было тихо. Лишь изредка в комнате старика раздавались вялые скрипучие звуки шагов – он расхаживал из одного угла в другой. Из комнаты Елены не доносилось ни звука – это было странно, быть может они с дочерью ушли куда-то. Тишина была здесь редкой гостью. Обычно главным источником шума была Елена: она то кричала на дочь, то включала на полную громкость магнитофон. Нередко захаживали к ней гости – попойки были шумные и долгие. К старику собутыльники приходили реже, да и вели они себя скромнее. Как то раз, правда, Андрей отнимал у одного мужичонки нож – тот грозился зарезать им Егора. Минуты же покоя, как сейчас, вырывались из общей какафонии редкими и неожиданными проблесками. Глаза Андрея непроизвольно смыкались, сознание выворачивалось наизнанку, казалось двойственным – реальным и потусторонним. Двойственность была явной и завораживающей.
Вселенная бесконечна... Бесконечна Вселенная. Чудно, странно. Звуки, слова – дрожат, исчезают, а смысл? Вот она, вот – бескрайняя, великая. Чёрная капля мысли. Отчаяние… Трепещет, пульсирует, разрастается, рождает сонмы вибраций, это стоны; жжёт, давит, разрывает – чёрная пустота, чёрная. А сознание крохотно. Мировое естество, о-о-о, его напор страшен, плотина рушится, а душа сминается. Бог ты мой – Вселенная бесконечна! Никогда никому не достать её предела, нет его. Лишь пустота, лишь вакуум, снизу, сверху – во все концы. А вот капли – звёзды, планеты – их множество, они маленькие, но бесчисленные. Она была всегда, она всегда будет. Она вечна… Рефлексируешь, осознаёшь – надо ли. Пробуждения, желания – тщетно, она бесконечна. Пылинка, пылинка, пылинка – фу, где ты? Они опять струятся. Почему так – чернота и эти нити. Они серебряны, светлы. Заплетаются, легко колеблясь. А потом вспышки – одна, другая, третья… Летишь, они под тобой – яркие, красивые. Нити ближе, ближе. Плен – но нет, просачиваются, бесчувственны. Вдали, едва заметны. Дрожат… И серпом – по чёрной жниве. Жах – и рвётся, и молния. Жах – и ещё. Жах, жах, жах… Раздвинуть, оторвать – свет, но бесконечен. Опять? Струится, обволакивает. Серпом. Полоса, чёрная. Алчная, разливается. Сверху вниз – крест.
Края колышатся. Ветер? Пальцами в вязкость. Чернота, желанная. И всё – вот она. Застывшая, аморфная – э-ге-ге-ге-э-э-э – ничего, ничего. Уж лучше так, уж лучше она. Но бесконечная, бескрайняя!? Бессмысленно, тщетно. Она здесь.
Он очень долго пытался заснуть. Ворочался, вздыхал. Необычайная слабость гнездилась внутри. Отчего-то было жалко себя. Чёрная, беспросветная ночь царила за окнами. Лишь отблески фонарей отражались на шторах мутно-белёсыми разводами. Изредка эту тишину разрывали одинокие звуки шагов – запоздалые прохожие торопились домой. Гнетущая обыденность мрачно и величественно возвышалась над миром.
…а ведь когда-то я умру… Пройдут года, десятилетия – и из молодого человека я превращусь в человека пожилого. Потом стану стариком, и вот, в какой-то момент, в одну из быстротечных секунд, такую же, как и все остальные, которая обязательно случится, от которой не убежишь, я вдруг перестану существовать… Года, десятилетия, столетия всё так же будут отмерять собой историю, всё так же будут жить на Земле люди, будут происходить события, будет появляться что-то новое, невиданное и неведанное, но я ничего этого не увижу, меня просто не будет… Боже мой, как же это возможно, что я уже никогда не буду? Неужели это действительно произойдёт? Никогда, никогда не появлюсь я больше на свет, не смогу видеть, не смогу слышать, говорить, ходить, чувствовать. И так всю бесконечность… Бесконечно будет продолжать существовать Вселенная, бесконечно будут появляться в ней новые миры, новые создания, но я, я уже никогда за всю эту бесконечность не буду жить... Да мыслимо ли это, чтобы я, такой живой, реальный, естественный перестал бы вдруг быть? Мыслимо ли это, что я никогда уже не смогу ощутить сам себя, своё собственное «я», не смогу почувствовать себя попросту живущим? Никогда?! Ни-ког-да?!
Тьма холодна. Уколами, касаниями – боль. Что в чём? Если вспороть мясо – тьма? А если тьму – мясо? Молнии! Это молнии! Яркие, жгучие. Не мимолётны, долги. Живут и выжигают, живут и выжигают. Оно пылает, дымится – нутро. Сжатие – и словно взрыв. Нет, нет, нет... Тихо, медленно, плавно. Боль, да, но не смертельная. Смертельная – впереди. А эта – нежная, ласковая… Планета Земля. Голубая, чуть-чуть белёсая. Парит в бескрайности, затуманенная, нечёткая. Благоухает, это тишина, это спокойствие. Безмятежность и тихая радость. О-о-о-о... Волны, судороги. Отчаяние – лишь слово, а суть, суть... Почему не плавится мозг? Он должен плавиться, он должен течь из ушей, зелёный, с желтоватыми крапинками. Ногтями – по гладкой коже. Рисунок, что-то из детства. Застывает, сохнет, трескается. Мозг, мозг. Почему я боюсь смерти? Я ненавижу мир, ненавижу людей. Да? Неужели да? Я хочу этого. Чистым сознанием парить в пустоте. Без людей, без природы. Без мира – нет? Не выдержит? Пустота не выдержит?! Ха-ха, она не выдержит! Лопнет! Оно кружится, оно танцует. Это где-то там, если постучать долотом – то можно, можно. Белое, всегда хотелось белого. Слиться, ослепнуть. И ждать, ждать, ждать. Зная, что ничего не будет. Лишь ты, лишь белое. Счастье.
Андрей вскочил о постели, лихорадочно натянул штаны и метнулся на кухню в надежде обнаружить там стариковские сигареты. Они оказались здесь – пачка лежала на холодильнике, Андрей облегчённо, почти облегчённо, вздохнул и нервно схватил её. Коробок спичек был тут же, пошатываясь, он открыл форточку, уселся на табурет и закурил. Густой дым заполнил рот и просочился в нос. Он закашлялся, но удовлетворённо – сейчас, сейчас никотин дойдёт до мозга. Андрей вдруг заплакал: слёзы брызнули непроизвольно, горькие, крупные. Они ручейками побежали по щекам – всхлипывая, он вытирал их кулаками, но словно что-то прорвало – рыдания становились всё горестней, слёзы текли всё обильней... Ему всё же полегчало. Гнетущая тяжесть спала, да и сигареты, которые он курил одну за другой без счёта сделали своё дело – желанное отупение пришло. Мысли смешались, размножившись на сонм незначительных и проявлявших своё существование лишь фрагментарно частиц, сознание замутилось и отчаяние улетучилось, недалеко наверное, но всё же.
Он поставил на плиту чайник. Подперев ладонями голову, смотрел на голубое пламя конфорки и гнетущая пустота – а может то было что-то иное? – вращаясь, клокотала в груди. Такая тоскливая, такая заунывная – будто что-то вязкое, тягучее изливалось из её вместилища и, журча, текло по жилам, погружая его в цепкий магический транс. Чайник вскипел и Андрей, заварив чай, долго пил его, уставившись опухшими глазами в пустоту. Изредка он поглядывал в окно: кромешная тьма, объяв собою всю землю, заставляла человеческие существа прятаться по норам, а сама, шумя всплесками восторга, бушевала в своей упоённой и безмолвной отрешённости. Допив чай и проглотив с последними глотками несколько таблеток снотворного, Андрей выключил на кухне свет, прошёл в свою комнату, где, всё ещё взволнованный и переполненный мыслями, забрался под одеяло, мечтая лишь об одном – побыстрее заснуть.



                ТРИЗНА


Последовательность действий уныла и однообразна. Скука, лень – усердие сжалось в комок и чувства затуплены. Им случается бывать оголёнными, и всплеск эмоций – он хорош как акт, как намерение, но и болезнен и оставляет ссадины. Хочется раздвинуть вязкость и вывалиться из набухшей почки – лишь падение за этим, но оно же и полёт, возможно долог он. И ясность движений тоже: и в ладонях сила, и в плечах твёрдость, и в ногах упругость. А мозг – он блаженствует от рабочего напряжения, он пульсирует решениями и позывами. Где же ты, вечная незыблемость, что движет механизм причинности? Может не ушла ещё…
«Сегодня Серёже десять лет, одиннадцать месяцев и два дня, - говорит жена. – Он совсем уже взрослый. Я так и вижу: он подходит ко мне, целует в щёку и бежит в школу – его уже ждут товарищи. А я смотрю ему вслед и радуюсь».
Андрей медленно отводит глаза в сторону.  Это умиление на её лице вперемежку со скорбью тяжело для него. Сейчас всё тяжело – ходить, думать. Дышать – и то тяжело. Какая-то великая и могучая тяжесть опустилась на них. И раздвоение. На конкретность и рыхлость. Свои границы, своя суть. Но кажется спаянным. Чтобы не разрушили? Чтобы не стремились вовне? Величины несопоставимы, и та же тщета. Всё само собой, само в себе. Ведь движение это огромно, безумно. Миг, искра – а может казаться вечностью. Но проходит, тает. Неумолимо, безжалостно. Лучше уж так – постепенное, планомерное, но скольжение. Остановки исключены. Остановишься – пепел. И как бездна – красная полоса посередине, впиться хочется. И высасывать, высасывать… Бугорки, неровности – закрыть глаза если. Это сильно, бороться бесполезно, но сам – часть его, иного не представишь. Лучше отбирать, отсеивать – оно загадочней, захватывающе. Да и искренней.
«А ты знаешь, - жена поглаживает пальцами лоб, - мне почему-то кажется, я даже уверена в этом, что он с нами ещё. Просто стал невидимым, неслышимым. Я иногда чувствую его за спиной; я замираю тогда, а потом резко оборачиваюсь в надежде увидеть хоть что-то… и ты знаешь – я вижу. Хотя не уверена, Серёжа ли это, или что-то иное, но думается, что Серёжа. Это лишь пятнышко, помутнение какое-то в глазах, но это он и есть, он такой сейчас и должен быть. А ночью он садится рядом с кроватью и смотрит на меня. Я чувствую его взгляд, но глаза теперь не открываю. Раньше открывала, но он обижался и уходил. Он не любит этого. Поэтому я лежу сейчас с закрытыми, а он смотрит на меня… Ты не чувствуешь этого, нет? Он ведь и на тебя смотрит тоже».
Пустыня, ветер. Я строил здесь город, но его занесло песком. Это как память, у неё чудные свойства. Она может стереть что-то значимое, сущее и оставить глупую безделицу. Да и явное, оно хранится и извлекается преломленным. Эмоции, вот чего не хватает! Одни голые картины, в них шлёпают губами, а слова подбираешь ты сам. Можно даже движения, поступки, если присыпано немало. Здесь интерес, здесь новые грани и давно забытое может заблистать неведомым и неожиданным. В сущем, память – лишь часть воображения, они оба рождаются из одного атома, одно зовётся так, другое иначе, подмены не возбраняются, такая функция имеется. Она как игра поначалу и увлекает немало. А может стать явью, да и становится, потому что по-другому не выходит, такова природа этого. Память… а истинно ли то, что хранит она?
Жена сейчас тиха и скромна. Если бы не этот блеск в глазах, то такой она бы нравилась ему больше, чем во всех других ипостасях. Она сейчас сосредоточена, пластична, её движения завораживают. Она редко улыбается, но если делает это, то улыбка её – знак небес и одаренный ею открывает нечто. Сейчас она счастливей, чем когда-либо, но считает себя несчастнейшей из живущих. А почему? Да потому что грусть – это её стихия, скорбь – её музыка, отчаяние – её вера. Раньше так не подумал бы, раньше казалось всё иначе. Но образы, как скорлупа, спадают; не всегда, но если спали, увиденное поражает необычностью. Оно будто из другой мысли, из иной дрёмы, но оставшееся – и есть настоящее. Потому-то настоящего и мало. Оно появится – к нему тянутся, трогают пальцами, а на них грязь, жир – вот и нет уже настоящего, вместо него – лоснящееся что-то, смердящее. Оттого моменты общения с ним ценны, и хоть один – то удача. Ну, а тут  не  моменты, тут жизнь целая. Только сколько ей отпущено, жизни этой – неведомо, может краткость малая, но название всё же не «миг», не «мгновение», а «жизнь».
«А я ведь даже не хотела его поначалу, - слышит Андрей голос жены. - Я была глупой, я воспринимала всё несерьёзно. И серьёзность, такая  громадная, что стояла за этим, она подавляла меня. Я лишь потом, постепенно  добиралась до сущности. Первый момент – это роды, а за ним каждый – целое откровение. Просто держать на руках – в этом было уже что-то  немалое. А кормить грудью – тут целый мир рушится… Он и рухнул в конце концов, только не тот, другой. Подменили его чем-то иным, а меня оставили там, где была. Неужели в этом логика какая-то, смысл? Я не вижу».
Тронуть, лишь раз коснуться…Но страшно, распадётся. Лучше так лицезреть. Это как сфера, которая всегда над. Там солнце, зелень и водопады. Там извилистые горные тропы и сочные плоды фруктов. Там воздух пьянит сказкой и маленький мальчик на бегу тянет к тебе руки. А потом росчерк, и стены со своим изощрённым узором возвращаются. Андрей ходит по квартире, нагибается за соринкой, выходит на балкон, потом заходит в комнату снова, включает телевизор, садится в кресло. Тягостно и лениво ворочается внутри собственная сущность. Бег. Три дороги, выбираю центральную. Сзади – варвары. Лёгкая дрожь и капельки влаги, они как смазка. Здесь раньше были леса, теперь лишь гладкие брёвна. На них скользит нога и при падении рассекаются губы. Забери меня к себе, женщина! Я добр, я нежен, я рождён из любви. Я оберегу твой сон холодными лунными ночами, я разведу в твоём доме костёр. Я буду сидеть тихо, я буду слушать небо. Если ты будешь зла на меня и единственным чувством ко мне будет ярость, я смирюсь. Покорюсь и умерщвлю себя так же тихо и скромно. Будь счастлива, ясноокая.
«На вот, - подаёт она ему тарелку с супом. – Серёжа его очень любил. Он вообще-то ел плохо, помнишь наверное. Худющий такой, да глазастый ещё – всегда его накормить хотелось. Ел плохо, да, всё потаском таскал. Да конфеты ещё всякие, мороженые, настоящей-то пищей и не питался  практически. А вот суп такой любил. Просил даже: мам, свари мой любимый. Я его сейчас столько же варю, как и раньше – кастрюля та же, так что ешь теперь за двоих. Ты тоже ведь худой какой-то…Да глазастый, он прям в тебя весь был. Все так и говорили: Серёжа в отца. От меня и не было в нём ничего…Характер если только. Он тоже ведь спокойный такой был, вяловатый даже, стеснялся будто чего-то. Но если уж примется за что со всем рвением, разозлится – то уж спуску ни себе, ни другим не давал…Ты кушай,  Андрюш, кушай, у меня пюре ещё да компот».
А ведь опустошение – оно тоже одно из. Только что его причиной? Будто отверстие в трафарете, справа, чуть ниже рёбер. И сквозняк продувает. Оно потом затянется корочкой, лёгонькой такой, шершавой. А мясо раздастся вширь и полость зарастёт. Ничего не останется, может и воспоминаний. Будут бить туда кулаками – мышца твёрррдая и упррругая, больно совсем не будет. Скульптуру лепят из гипса, высекают из мрамора, отливают из бронзы. Из мрамора лучше, он белый и гладкий, хоть и бьётся. Памятник в поле, на скрещении дорог; не пройдёшь, чтобы не приблизиться. Увядшие цветы, опавшие листья, шелуха и мусор под ногами. Он велик, он ужасен, раз в столетие из его левого глаза выкатывается слеза. Он скорбит, плачет. Море вздымает валы и обрушивает их на скалы. Ветер взъерошил волосы и надо прищуриваться, иначе лицом к нему не выстоишь…Нет, нет, не то…Оно опять повторяется, эта цикличность нудна и кажется – от неё не избавиться. За этим последует лодка, уплывающая вдаль и бездыханный труп, выносимый волной на берег – логика мысли однобока, даже если видится изысканной. Она зиждется на химерах прошлого – они разрастаются в теле с возрастом. Приглядись, принюхайся, спираль и здесь выделяет свои контуры. Уж если не видно, то на ощупь всегда определишь. Снова прорыв, опять уныние – чистота и звучность исчезают, хрустальность мутнеет. Круги расходятся, борозды опускаются, ещё секунда – и ровная поверхность. Далека от зеркальности, но и от тревожности тоже. Успокоения не несёт, но и страха не вызывает. Папа, а почему бывает страшно? Тебе бывает страшно? Да, иногда. Не знаю, сынок, не знаю…Жена моет посуду. Он слышит звук льющейся воды, звон тарелок и её бормотания.
Она часто теперь разговаривает сама с собой. С ним бесполезно, он закрыт на десять оборотов. Что же, общение с собой ценней и естественней. Понимание и сочувствие обеспечены. Она теперь любопытней, чем раньше. Она открыла дверцу… Запахи бьют в нос, звуки оглушают, а видения ослепляют. Отражение протягивает руки и улыбается. А шаги – какой ценой они даются.
«То, что его не нашли – в этом есть что-то, - её слова заполняют его всего, с ног до головы. – То ли мука, то ли облегчение. Нам оставили надежду, но быть может это более жестоко, чем если бы без неё. Я теперь до конца дней  буду верить в возвращение. Я и сейчас при каждом звонке, при каждом  стуке в дверь, понимая, что чудес не бывает, замираю. Разочарование следует за разочарованием, но надежда – это большое слово, она неистребима. Я не видела его неживым, потому он всегда будет живым для меня».
Андрей идёт по улице, мимо домов, деревьев и заборов. Слова звучат в голове раскатистыми  отзвуками  эхо и не устают повторяться с нудной неизбежностью. Причудливо… Причудливо, как и остальное. Оператор в самом центре, в переплетении мозговых волокон. Он – зрение, слух и обоняние, но единение отсутствует. Он лишь руководит. Оттого-то и чудно  всё так, через призму, сквозь дымку. Он напрягает мышцы, шевелит ногами, приводит в движение руки. Он поворачивает голову, потом в другую сторону, и опять её, но уже иначе. Изображение дрожит, мутнеет порой, но в целом чёткое и поддаётся объяснению. Потому что усвоены правила, понята логика. А вообще оно должно быть бессмысленно, содержание – откуда оно в этом? Мимо проходят люди, они совсем такие же, пробежала кошка, проехала машина. Звуки бурлят и не упорядочиваются. Молоко, хлеб, масло. Продавщица улыбается почему-то… Впечатление прокручивается  назад,  декорации те же. Оператор усерден и старателен, хотя впадает часто в дремоту. Ему бы поспать, увидеть сон, помечтать. Не бесконечно же это длится, увидит.
«Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, придёт серенький волчок и утащит за бочок… Серёж, не балуйся. Что за баловство такое!? Отдам вот сейчас тебя какой-нибудь тётеньке чужой. Не отдам? Вот зайдёт кто-нито – сразу отдам. Если вести себя плохо будешь. А то что это – такой хулиган вырос, его спать укладываешь, а он безобразничает. Это ты маленький ещё, а как большой станешь – что с тобой делать? Из дома бежать что ли? Ну-ка, ложись давай. Закрывай глазки, ни о чём не думай, сейчас угомон придёт… Конечно, конечно, никому я тебя не отдам! Как я могу отдать тебя кому-то,  Серёженька? Единственного своего сыночка! Маленького  моего  мальчика!  Кровинушку свою крохотную! Спи, Серёж, и ничего не бойся. Никогда не разлучимся мы с тобой, всегда будем вместе. Никто, никто тебя у меня не отнимет, так и знай!..»
Позы – фрагментарная череда реальностей. Их можно наблюдать без диалогов и комментариев. Они значимы сами по себе. Надо лишь составить ряд и зрелище будет занимательным. Вспышка – впечатление, вспышка – впечатление…Воспоминания – они тоже состоят из одних поз. Вокруг взмахивают саблями, кровь брызжет фонтаном и куски мяса стелятся  ровными рядами. Битва не утихает. Трава колышется и солнце неумолимо уходит за горизонт. Птицы кружат и бродят по полю призраки. Чудную музыку слышу я, но лучше заткнуть уши – она одаривает безумием.
Она гладит тряпочкой фотографию мальчика. Дует нежно, прикасается  ласково. Даже что-то шепчет ему. Когда Андрея нет дома, она целуется с ним и роняет на рамку слёзы. При нём стесняется, ей хочется казаться сильной. Она и так сильна, без всяких скрытностей и умалчиваний, она сильнее его. Порой она упрекает его за безразличие, за чёрствость, но она не права.  Она  видит лишь внешнее. Внутрь он её не пускает, эта пучина отчаяния  поглотит  её и неизвестно, выбраться ли ей на поверхность. Сама она наоборот, открыла все шлюзы и свободна всем ветрам. Иногда он проскальзывает сквозь неё, но сейчас это не интересно, острых ощущений там не сыскать. Мечи затупились, колья поломаны, она лишь царапает ими – это неприятно, но не более того. Она проста и понятна, как моросящий дождь. Нудна, как он. Хотя… былое, оно ещё шевелится в ней, привлекательность не утеряна, она ещё влечёт.
«Я сейчас понимаю, - снова слышен её голос, - что Серёжа… он как бы  чувствовал что-то в своей судьбе. Я даже уверена в этом. Вспомни, о чём он  с тобой разговаривал. Со мной – очень часто о смерти. А как это вот так – умереть, а что бывает, когда умрёшь – мне даже страшно становилось  от  таких вопросов. А ведь он совсем ещё мальчонка… Впечатлительный  очень  был… Возможно, мы его и испортили в этом плане. К книгам рано приучали, к фильмам умным. На размышления провоцировали. В его возрасте резвиться надо, на природе бывать, а он за книжкой сидел».
Лучезарная дымка, почему ты манишь? Почему рождаешь в груди беспокойство и неудовлетворённость? Почему стремиться заставляешь к нереальному и сеешь семена скорби и печали на полях бренности? Почему? Они утоляют поначалу, семена, освежают, и лишь потом, созерцая взращенный злак, понимаешь, что за истина скрывалась в них. Сожаление имя ей. А ещё раскаяние, а также тщетность – имён много, а суть одна – потеря. Или может в скрижалях вечности моё имя так и значится для утрат лишь и горьких покаяний? Не читал, не прочту, не дано, да и «почему» неуместно здесь и глупо. Тут не «почему», тут «ради чего» бы надо, но этот вслух не могу, лишь про себя. Так и надо, да пусть и будет так, по-иному уже не умею. Мани, разрешаю.
«Ты видишь, Андрюш, как складывается всё, - что-то саркастичное в её голосе теперь, голосе и взгляде, странно, - о другом мы даже не задумываемся. Чтобы взять и решиться на ещё одного – такого даже в  мыслях нет. Одного горя достаточно. Это пережили как-то, второе – нет уже. На нас теперь проклятие. Духи смотрят сверху и думают: «Это проклятые, с них спроса нет. Пусть живут себе так же горестно». И самое страшное – прошло то время, когда можно было что-то предпринять, мы из него убежали. Теперь решаем не мы, за нас уже всё решено, мы лишь покорно исполняем. Нет, я даже не злюсь: если бы нас оставили сейчас, мы бы вообще разучились существовать, растворились бы просто, сами по себе. Я знаю, ты согласен со мной. Ты со мной редко когда соглашаешься, но сейчас – абсолютно и полностью. Да ведь?»
А мальчонка всё тянет и тянет руки. Проклятие? Да, проклятие. Слово верное. Уже просто убегаешь, но он не отстаёт, преследует. Отшвыриваешь от  себя его ладошки – и он плачет. Садится на корточки, прячет лицо в руки и ревёт. И его жалко, но пожалей – и гонка продолжится с новой силой. Холод и льдины. Они дрейфуют, в них трещины и от неосторожного шага можно провалиться. Северный Полюс, он справа по борту. Здравствуйте, белые медведи, теперь мы будем жить вместе. И за чертой, казалось, всё – иная субстанция и структуры. Иной я. Но за первой следуют другие и лишь усмехаешься,  пересекая их: где же былой восторг и чувство победителя? Смена сезонов, переход циклов – всё в окружности, размерено и вычислено. Стрелы летят и врезаются в тела – куда же? – а на остриях яд. Кружатся насекомые, их отгоняют опахалами, но они настырны, они за нектаром. Тот в подземелье – подземелье скрытности, том, что в замке отчуждения, который в долине безверия за горами отчаяния. В стране зыбкости у моря беспамятства на материке вечного ожидания. Том, что крупнейший на планете безумия. Имя этому нектару – смирение. Я не пробовал его ещё, но мне обещали. С нетерпением жду, с  нетерпением.
«Почему-то сын, не дочь… тоже вот, а почему? Я как-то даже не задумывалась… Потому наверно, что иначе быть не могло, всем ходом вещей предусматривалось лишь так, а не по-другому. Где же выбор, почему его не  было? Я понимаю сейчас, что у меня никогда и ни в чём не было выбора. Как всё-таки ужасно это, неподвластно уму, кошмарно: дать жизнь человеку, произвести из небытия… ежедневно видеть его, смотреть ему в глаза, слышать его голос – а потом, в один момент понять вдруг, что это всё блеф, обман, что его нет…»
Андрей трогает жену. Она лежит на кровати, он смотрит на неё сверху – она голая и желанная. Она до ужаса нравится ему сейчас и это немного странно -
Он взирает на неё с неким удивлением, будто открыв что-то доселе неведомое. Они иногда любят друг друга, но всё больше по инерции. Сегодня  вот  почему-то выходит более сердечно, и неожиданность момента  ощущается  сразу. Жёлто-синие дуги порхают меж стен, сливаются в кольца спирали. Меж  ними искры и полосы света. То лучи, они бьют снизу, но  источник  невидим. Иллюзион цветов и их сочетаний. Дальтоникам не понять. Пластины наслаиваются одна на другую, идеальность их форм изумительна, они складываются в ромб. Удлинённые концы его – стрелки, они указывают  направление. Двенадцать и тринадцать до старого дуба. В дупле – весточка, сохрани, пригодится. Ящеры ползают, ищут, но вверх не смотрят, не могут. Меж камней и трещин, некоторые глубоки. В стенах лазы, там можно укрыться. Женщина смотрит, молчит, заметен лишь блеск глаз. Она не тронется с места, пока не уйдёшь, а на ощупь – не найти. Лишь пыль, земля, да блеск – примитивная мистика, но средства против не найдено. Слои воздуха, сквозь них не видно, а пролезать надо так: сначала голова, потом левой стороной и так дальше. Женщина, почему ты рядом, кто призвал тебя? Я – нет, хоть и нужна ты, но без тебя лучше.
«Всё-таки сознание бесконечно, - шепчет она едва слышно. – Сущность не может исчезнуть совсем, она лишь изменяет формы. Значит, мы встретимся
с ним когда-то и ждать осталось немного. Быть может, мы являем с ним что-
то общее, вычерчиваем одну линию в безднах причинности. Серёжа, ведь ты должен слышать меня! Сыночек, мы скоро свидимся! Я скучаю по тебе, мне без тебя плохо. Пусть быстрее наступит то мгновение, когда я снова  почувствую тебя рядом».
Краткость. Рассечение. Пропасть.
- Знаешь что, - сказал вдруг Андрей и пристально посмотрел на жену. Она взглянула в ответ и замерла. – Знаешь, что я сейчас подумал?
Он схватился за голову, а мысль, она переполняла.
- Скажи мне пожалуйста, - шевелил он губами и ей стало страшно от его взгляда – он был полон ужаса и безумия. – Скажи мне… а был ли у нас вообще сын?..
Остановка. И мгновенная передышка. Утомление.
Жена отворачивается, медленно опускает голову на подушку и сжимается в комок.
«Я спать хочу, - отвечает едва слышно. – Устала очень…»
Он молчит. Он опустошён и потерян.
«Серёженька… - шепчет она. – Мой Серёженька…»



                ЗАБЫТЫЕ   ЧУВСТВА
    
                СТЫД

Она была валетом крестей, он купил её у соседского пацана, довольно дорого. На ногах туфли и какой-то цилиндр на голове, а больше ничего. Она сидела в плетёном кресле, смотрела прямо и ухмылялась. Ноги задраны и согнуты в коленях. Пышные груди, большие соски. И густая чернота – она водила по ней пальчиком и так засняли. Складки, розовость, но даже если в упор – всё равно не совсем понятно. Отверстие, но можно и по-другому. Рана, нагноение. Кожа зудит и пылает. Она стонет и мечется, прижимается лицом к железным поручням и пробует их кусать. Ей больно. Полость увеличивается, опухоль разрастается. Уже полживота и до колен. Занялась спина и движется выше. Доходит до горла и поглощает лицо. Гниль, и кожа отваливается клочьями.
Вначале он носил её с собой. В нагрудном кармане. Одноклассники подходили: «Дрон, закажь на секунду?» Он доставал и, держа обеими руками, показывал, оглядываясь. Потом быстро засовывал обратно. «Чё так мало?»  «Всё, хватит, засекут а то». Перед домом перекладывал в учебник, под обложку – она была коричневой, непрозрачной. Совсем незаметно. Делая уроки, вытаскивал и любовался. Мама спрашивала из кухни: «Что задали?» «Два номера и упражнение», - отвечал он, а сам смотрел, смотрел. Когда мать выходила в зал, накрывал её тетрадкой. Сердце стучало, руки дрожали – стало даже нравиться. Он повторял раз за разом.
Он даже подрался из-за неё. Один пацан выхватил её тогда и побежал по коридору. Бежал, орал. Размахивал ею. Вокруг учителя, школьники – идиот. Он гнался долго, по всем этажам, но догнал. Возле двери в подвал. Пацан бросил её. Она упала на пол, в пыль, он подобрал, вытер рукавом. Дрались с ним отчаянно.
Стал прятать её дома. В туалете, за трубами. Бегал туда каждые полчаса, мама спросила даже: «Что с тобой? Заболел что ли?» Пришлось ходить реже. Раз в два часа, а иногда и в три. Самым мучительным стало – отсидеть в школе. Мчался затем домой, радостный – ещё немного, уже совсем скоро. Закрывшись, целовал её.
Самым лучшим, долгим – когда не было мамы. Он сидел тогда там час, больше порой, было здорово. Кресла качались, море плескалось, сияло солнце. Сначала он дотрагивался до неё быстро, в первые же секунды – не хватало выдержки. Но потом научился и удовольствие растягивалось. Она ложилась на топчан, он был вдалеке, он шёл к ней. Вскакивала вдруг и отбегала. А иногда не бежала, иногда становились длинней дороги. Он шёл по песку, в пустыне, ноги вязли, или же в джунглях, там лианы, и обезьяны цепляли за руки, он шёл всё же. Она дразнила и давала трогать другим. Он злился и распалялся. Она разрешала и ему в конце концов, как же, она не могла по-другому. Он прикасался, а она – к нему. Если тишина, никаких шумов за стенкой и в трубах не гудит – то получалось очень ярко и захватывающе.
Труба дала течь однажды, она намокла. Сильно текло всю ночь, она расползалась по пальцам, он был в отчаянии. Потом через тряпку водил по ней раскалённым утюгом. Она высохла, затвердела, но пожелтела, чёрт возьми! Пожухла как-то, поблекла. Но всё ещё являла, всё ещё манила, звала. Она и такой была хороша для него.
Хранил теперь её в книжном шкафу, в одной из книг, между страницами. Чтобы посмотреть, с умной миной доставал книги, делал вид, что читает. «Ты хоть понимаешь чего?» - спрашивала мама. «Понимаю, не тупой», -  огрызался.
Ему нравилось её постоянство. Она всегда скалила зубы и ноги её всегда были разведены. А пальчик с длинным ногтём указывал верную дорогу. Бежали минуты, менялись состояния – она всегда встречала приветливо. Звала, уносилась, но разрешала в итоге, разрешала. За это была достойна нежности.
Шла суббота, в тот день мама убиралась. Протирала в серванте, в шкафах. Доставала зачем-то книги. Из одной вдруг выпало что-то, опустилось на пол, лицевой стороной вверх, но боком как-то. Он был рядом, он всё видел. Мама уже наклонялась, рука тянулась, он сорвался вдруг с места. Опередил, схватил её с пола и вылетел из комнаты. Закрылся в туалете. Мама разглядела, поняла: «Ну-ка! Открой, негодник? Я тебе сейчас такой порки задам!»
Он рвал её на мелкие кусочки и кидал в унитаз. Потом спустил воду, но с первого раза все не потонули. Смывал ещё. Было жалко, ужасно жалко. До слёз просто. Он не плакал, однако.
Мама потом долго терзала. Бить, впрочем, не била.
               

                СКУКА

У него не выходило, даже когда казалось, что удача близка и вот-вот комбинация сложится в логическую законченность. Заряды менялись вдруг, злорадная фея поворачивалась спиной и ужасная непредвиденность под названием теория вероятности заставляла костяшки складываться совсем иными цифрами. Досада вспыхивали тотчас же, хотелось ударить по столу кулаком и разметать эти гнусные прямоугольники в стороны. Он так не делал конечно. Поглаживал в глубокой задумчивости лоб и пытался вспомнить, в какой же момент он дрогнул. В какой момент складывавшаяся в верном развитии гармония искривилась и исказила свои линии. Обозначила углы и колкость. Эмоции мимолётны, ветрены, они имеет свойство забываться. Притворяться иными. Он вспоминал как будто, выявлял мгновение, но не был всё же уверен. Сомневался. Тяжело потом поднимался из-за стола, подходил к окну. Весёлые люди шли мимо дома, яркие автомобили проносились стремительно, листва шумела и искрилась солнечными бликами. Люди смеялись и ели мороженое. Переполненный мыслями, отходил он от окна и ложился на кровать.
У игры было два варианта. В первом надо было разобрать пирамиду. Всё домино сваливалось в кучу, смешивалось; по одной тянул он костяшки, строя конструкцию. Потом переворачивал. Первая линия самая длинная, наткнуться на тупик здесь было обидно. Но не обидней, впрочем, чем на всех остальных, которые были короче и ближе к надежде. Самым ужасным было проиграть у финиша, когда одна-две удачные цифры на костяшках принесли бы победу и завершение пирамиды. Увы, но цифры на очередном перевёрнутом домино всегда оказывались не те. Вторым вариантом был квадрат, четыре штуки клались на углы, с них начиналось. Начиналось разочарование – результат был идентичным.
«Силы зла, это они. Они выбрали меня ещё до рождения. Я ёмок, я объёмен. Хрусталь блестит в темноте, сам по себе, свет не падает. Чарами окутанный, хожу, они поблизости. Много теряли, отчаянны, жаждут возмездия. Разматывают нить не прямо, с изворотами. Руководства нет, явного, но помехи доступны. Затем выбор, потерянный куда же? В указанное и будет нравиться. В сжатиях, знаю. На скрещении. Но не обряды, не ими же. Можно, но натура испорчена, тянет на проверку. Угрюмость итогом, но кидаешься. Чтобы взмахом кисти, по мановению – от одного к другому, в третий, и все бы в плюс. И в принципе можно, ну а неровности? А дрожь? Они не так, не в лоб, не сразу, но это – пожалуйста. Пространства сужаются. Вынужден двигаться – поэтому. Знаешь, чувствуешь, а что можно. Но, но... Есть одно, возможно повернётся. Если да, то уж… Предоставьте только, откройте, я пролезу и в малое. Воспользуюсь минимумом. Самым мизерным шансом».
Он пытался не играть совсем, какое-то время удавалось. Но сущность ужасна, промахи забываются, разочарования подёргиваются пылью, а надежды снова гнетут вероятностью, возрождаясь. Он снова садился за расклад.
Один раз показалось – всё. Будто бы не может быть другого. Будто бы истина открылась, распахнулась, впустила свежесть и яркость… Но итог был тем же, несколько минут сидел он в трансе, теребя в руках эту злополучную градацию цифр – непостижимым образом они снова оказались не те. Он подошёл к окну. Солнце было ярким, приветливым, небо голубым. Развесёлая парочка целовалась под самыми окнами взасос. Отрывались, хохотали, сближались снова. Он ловил моменты – из них узловой, ставший неверным. Один можно было вычленить, но он знал – всё равно не тот.
Он бросился к столу снова. Разложил, перевернул первую, вторую… Тупик. Он начал заново; проиграв и в этот раз, разложил опять, потом ещё и ещё, но все эти не приближались даже к предыдущим раскладам; раздосадованный, бросил наконец никчемное своё занятие. За окнами жизнь всё так же кипела: дети возились в песочнице, радостные жёны дёргали за руки мужей, благодушные пенсионеры, щурясь, грелись на солнце.
«Причина во мне. Во мне самом. Я не могу переломить себя, переступить через что-то. Возможно дело в том, что неизвестно то, через что перешагиваешь. Но оно громоздко и вредно, раз не можешь. Оно преградило путь, перерезало дороги, но и назад уже не пойти, постоянно его толкать придётся, пока не найдёшь способ справиться. Если он вообще имеется. Но уверенность явная – проходы должны быть. Хватит ли времени? Всё дело в мыслях, их ходе, развитии. Оно не чисто, затуманено где-то. Это оттого, что чисто бы если, то секунды скользили непосредственно, и дрожания, вибрации засекались бы тотчас же. Звуки преломлялись, появлялась бы музыка. Мне кажется, кажется порой, что слышу её, но ведь не явно, с искажениями. Да и моменты мимолётны. Должно же быть чётко, сочно, должно быть постоянно. Должно проноситься сквозь и задавать направленность. Чувственность, ритмику. Тогда песчинки не станут ускользать из пальцев, а цифры в уравнении будут истинными».
Когда же наконец пирамида раскрылась и партия была выиграна, он долго сидел, всё так же потирая лоб, на этот раз – двумя руками, и был ещё более задумчив, чем при проигрышах. Он сложил домино ещё раз, теперь в квадрат, но и он раскрылся до самого конца. Уже с бурлившим в груди восторгом он разложил костяшки в третий раз и результат был тем же – они переворачивались все, уравнение складывалось, цифры притирались друг к другу без сбоев и охотно.
Он сдержался от бурных изъявлений чувств. Лишь скромное удовлетворение, шептал себе, самое минимальное. Подойдя к окну, окинул взглядом улицу. Поначалу не происходило ничего, он засомневался было, но явь обозначила всё же свою перемену. Из дома напротив, из крайнего подъезда вышел облезлый мужичонка и прислонил к стене красную крышку гроба. Достав из кармана пачку сигарет, закурил. Чёрный крест на красном фоне был зловещ и казался огромным. Именно его и не хватало, именно здесь. В этих домах, в этих окнах, между этих деревьев. Красного прямоугольника с чёрным знаком.
Облачко, оно пронеслось как облачко. Он стоял у окна, напряженный, прищурившись и наморщив лоб. Потом улыбнулся вдруг.
«Да нет, нет. Просто совпадение…»
И улыбнулся шире.
      

                ЗЛОСТЬ

Мерзкая псина, когда всего лишь в одном, и отдаление манит, вокруг размеренность, ветер в спину и часто холод. У него пена, он бешеный. Рыжий, шерсть свисала клочьями, а кое-где свалялась. Грязь и наверняка личинки. Ярость. Напор – это и пугает. Он урчал и норовил вцепиться, слюна капала, и ещё глаза – в них отрешённость. Он из чуждых сфер. Они здесь же, поблизости, но вывернуты. Ходы имеются и варианты возможны, но чаще оттуда. Чаще монстры.
Происходило изо дня в день. Практически на том же месте. Пёс выскакивал, он не понимал – откуда, набрасывался. Прыгал. Целился в самое лицо, бывали моменты – зубы щёлкали в сантиметрах. Он закрывался руками, замирал, даже не дышать пытался – не помогало. Мимо шли люди, шли спокойно, им позволялось. Не позволялось лишь ему. Он всегда знал о своей исключительности, она грела его, отрадно – собакам тоже известно, но почему же вдруг так категорично? И именно этот.
И он действительно терялся. Страх ли это – он не говорил себе страх – но он был явен. Он был чёток, он пульсировал внутри. Вокруг всегда было много псов, они бежали мимо, шарахались, некоторые урчали, но глухо, от таких можно было уйти. Некоторые лаяли, бросались даже, каким-то хватало смиренной позы, каким-то – одного замаха, какие-то были упорнее, но таких не было раньше. Он ходил пешком, он вынужден был. Он пытался наказать его поначалу, он знал – псы трусливы, один удар, хороший, крепкий, делает их послушными. Но тот ускользал, отбегал, он не попал в него ни разу.
А потом начал понимать. Не понимать точнее, чувствовать. Выход был, можно обойти – пятнадцать-двадцать минут, грязная жижа, осколки, арматура. Но чувство зрело, он продолжал здесь. В общем-то надо было лишь сто метров. Сто двадцать может. И не отворачиваться. Взгляд всё же сдерживал пса. Потом лай ещё этот – он был кошмарен. Особые волны, задевают нужное, но если сжать зубы, сжать крепко, то можно сдержать. Они вибрируют, готовы лопнуть, но можно, можно. И пятиться. Это как пытка, но их надо выдерживать.
Он становился упорнее. Пёс отставал в конце концов, но раньше тот конец казался невозможным и случайным, теперь же стал заслуженным. Раньше внутри стекала вязкость. По стенкам, бежала ручьями, капала. Но густела. Ещё стекала, но медленнее, потом стало казаться, что и вовсе нет. Что твёрдость и цельность. Казаться, но стрелка затаилась и циклы не менялись. И где-то подкрадывалось: а что если нет, а что если иначе. Он гнал прочь, он ждал. Это терпение, оно жестоко, но учит многому. Формы отливаются ребристые, края покатые, и весь состав идентичен, ни примесей, ни пустот. Шаг вспять навряд ли, но вбок возможен. Милое успокоение, убаюкивает. Там не то, оно не бегство. Поддашься – и может рухнуть. А так опаснее, потому что застыло и будет колоться. Разбитое вдребезги, отвергнутое, оно пронзает. Тут лучше с вязким – стечёт и всё, хоть и жалость. А твёрдое – нельзя терять.
В тот день он шёл там же, так же. Готовился, и привычка – он отмечал её в себе – она довольно безразличным делала. Но потом, после какого-то шага, закралось подозрение. Он продолжил, он двигался, но главного не происходило. Он и оглядывался, и удивлялся, он прошёл все сто двадцать, все сто пятьдесят, но пса не было.
Он не мог так уйти, он вернулся. Прошёлся в одну сторону, в другую. Посвистел, подзывая, помяукал – ничего. Досада, она обозначилась почему-то. Удивление, радость конечно, но и досада. Он сошёл на обочину, посмотрел под кустами. Потом то же самое по другую сторону и когда казалось, что всё ушло как наваждение, реальность обозначила итоги. Пёс валялся в траве, с полуоткрытой пастью, окровавленный. Грузовик, наверное он, переехал его пополам, из порванной шерсти выглядывали внутренности и рой мух копошился над ними. Он постоял, посмотрел. Совсем равнодушно. Прежде чем уйти, плюнул на мертвечину.
- Потому что я злее. Понял!
               

                ЗАВИСТЬ

Он знал, что это произойдёт сейчас. Должно произойти. И она знала тоже. Или сейчас, или... Наверное, были всё же попытки и в будущем, но будущее он для себя уже вычеркнул – поэтому сейчас.
Он медлил. И был спокоен. Он чувствовал то напряжение, что ежесекундно нарастало в ней и почему-то ему нравилось это – он был вершителем судеб сейчас. Она же, его любимая, его добрая, его ласковая, она не торопила его – она подчинила свою волю ему.
Тикал будильник. Он пьянел от этого звука – «это последние, самые последние секунды», – разливалась по телу горячая истома. Они смотрели в окно, но время от времени бросали алчные взгляды друг на друга. Она была бледна.
«Она понимает меня. Она со мной. Мы умрём одновременно, в один упоительный миг; я хочу чтобы нас встретило небытие. Если же нет – что же, мы будем только счастливее, лучась в пустоте Космоса. Главное – не будет этих мерзких тел».
       -  Ты готова? - шепнул он ей.
Она вскинула глаза, широкие, красивые, мгновение созерцания их было истинным наслаждением. «Единственное, что было хорошего во всём этом – глаза. Но фрагментарно, они не всегда бывали такими». Утвердительно кивнула. Он достал из стола спичечный коробок, раскрыл его и вытащил две ампулы. Одну протянул ей.
- Это мгновенно? - дрогнули её губы.
- Да, почти.
Потом снова были секунды безвременья. Они сидели на кровати, он знал – надо что-то сказать. Почему-то щадил её – пусть последние секунды подольше, и всё такое. Это называется банальностью. И глупостью. Никакой пощады.
- Давай на счет три, - наконец повернулся к ней.
Она лишь кивнула в ответ, без единого звука.
- Раз, - шепнул он.
Мир рушился. Трещины ползли по чёткости полотен, а кое-где возникали и дыры. Он дрожал уже.
- Два.
Сущее терялось. Оно нашлось, когда-то, почему-то, в его находке – больше несуразности, чем в потере.
- Три.
Звенья зациклились. Минус с минусом – только эта формула верна. Природа плохой математик, она постоянно делает ошибки. Не всегда исправляет. Ошибки исправляют сами ошибки.
Она поднесла ампулу к губам, поместила в рот и проглотила. Он исподлобья смотрел на неё, держа наготове собственную. Потянулся было к ней, но испытал вдруг непреодолимое желание вновь взглянуть на подругу. С виду она была почти спокойна, лишь глаза, эти прекрасные, горящие глаза выдавали. Она смотрела на него. Он снова попытался… но вдруг замер в оцепенении. Эта сдавленность в воздухе, это неумолимое тиканье, этот бесформенный комочек на ладони – а ведь не так всё должно заканчиваться!!!
С женщиной началась агония. Была она короткой и беззвучной – любимая упала на пол, дёрнулась два раза и затихла, вцепившись ему в ногу.
Ампула выпала из его рук и скатилась вниз, к ней. Он дико осматривался по сторонам – стены плыли и сужались. В ушах стоял гул, а язык шептал какую-то несуразную фразу.
«А может всё ещё ничего… А может всё ещё ничего… А может всё ещё ничего…»
Наверное, он даже не понимал, что шепчет её.



                ОТТОРЖЕНИЕ   НАСТОЯЩЕГО


Упругие перекаты тёплого воздуха, волосы вздрагивали едва, но больше от движений – губы близки, желанны и послушны, они чужие. Темно, и лишь белки глаз ловили остатки ушедшего света. За её спиной где-то вдалеке, усечённые блики фонаря пробивались сквозь листву, но были робки они и старались не беспокоить их – это почти удавалось. Он уже отвык, отвык – и это хорошо – расщеплять секунды на чувства, полотно едино и цело, на нём лишь случайные неровности. Да и то от ветра. Пальцы на ткани. Это шёлк, а под ним упругость. Дыхания не хватало порой, они отрывались – передохнуть. Впивались снова.
Она отстранилась, отвернулась. Исчезла.
Музыка негромкая, но назойливая. В ней что-то тягостное, унылое, но и цельное: когда обрывается, мгновение страшно – что-то сущее улетучивается будто. Свет. Совсем призрачный, застенчивый. Желтоватые пятна, кроме них нет иллюзий. Темнеет, и с каждой секундой всё стремительней. В лесу сумерки как ночь, но разглядеть дорогу можно. Она сквозь кусты и по склону, камни шуршат, скатываясь. Сужается, мельчает, зарастает травой. Превращается в ниточку голого грунта. А потом и её нет, лишь на ощупь, держась за ветки.
Вот они, вот, эти тонкие флюиды. Оттого и мурашки – они раздражают поры. Облачко газа и тонкой плёнкой. Пыль не ложится и оттенок не блекнет. Перевозбуждён. В груди клокочет, глаза слезятся. Последовательность в рассуждениях – она необходима, значима – но отсутствует. Сдавленность, неконкретность – шаги поэтому нервны, порывисты и несвязные бормотания. Бежать, потом остановиться. Всего лишь мысль, импульс, но преследует, как обречённость. Потерять рассудок и застыть. Судорога, доверишься ей, спонтанна, сводит мышцы. В отчаянии на колени, лицом к земле и раздирать её ногтями. Рвать, вдавливая пальцы в упругий дёрн.
... я разорву кокон забвения и принесу к твоим ногам хрустальную чашу вечной молодости…
Правая сторона – пороки, левая – добродетели. Я – канатоходец, мне к тому шатру.
…сорву с неба луну и, разломив на две половины, дам одну тебе – храни…
Они пьянят? Нет, просто вызывают любопытство. И воспламеняют веру. Ветер в лицо, оттого переступать непросто, но запахи – они в самом мозгу, они будут теперь жить там.
…я выйду победителем в битве и рассеку нить, что связывает тебя с запредельным – ты станешь явной, живой и моей...
Что-то шуршит, справа. Совсем недалеко, звук негромкий, но слышен отчётливо. Обрывается лишь на мгновение и словно ищет. Вокруг лес, дорога извилистая, поворот впереди и поворот сзади. Виден – не совсем верно, угадывается. Осколок луны над макушками деревьев, освещение ничтожное. Тут и вздохи, стоны, бормотания. Жутко, но опасность… что опасность? В этой череде реальностей он звено чуждое, поэтому в формулах не значится. Вне цепи и словно призрак. Картинка застыла, чернота преобладает, он всматривался. Секунды тянутся, листва колышется. Здравствуй, четвероногое? Годы и чувства сливаются в одно и оба искупаны в чашах их хранилищ. Серебряная полоска воды танцует перед взором и линия горизонта путает своей незыблемостью. Так хочется спать, но буйное желание будоражит ещё грудь. Ласковый комочек шерсти ластится к ногам, а глаза увлажняются. Связь больше, чем просто во взглядах. Молчание и статичность – они многозначнее слов и телодвижений. Особенно если надо передать слишком многое.
Сегодня не наша ночь…
Она была прикована к скале, на крохотном выступе, на нём можно стоять лишь на цыпочках. Море бурлило, вздымалось и неумолимо подмывало камень. Он уже шатался. Самые большие волны достигали её груди, вода была колюча и холодна. Она плакала. Но уже совсем беззвучно – не хватало сил. Смерть порхала над её головой и была готова впиться в сердце своим ненасытным ртом. Девушке являлись видения – возможно она слышала голоса, и боль, жгучая, сумасшедшая боль близкого ухода разливалась по телу. Такое не обнаруживалось ранее на полотне её сущности, здесь что-то потустороннее, неземное. Пустота стояла за ней и чувствовался холод, но то лишь на миг, в другой за ней полыхали горнила вулканов и жар испепелял. Он спускался сверху. Он кричал ей, она не слышала – рокот волн заглушал его голос. Она даже не поднимала головы – она думала, он покинул её. А вода была неумолима и настойчиво совершала свою фанатичную работу. Он был близок, каких-то два метра, не больше, он торопился. Любимая отчаялась – она закрыла глаза, прислонилась вплотную к выпуклой поверхности склона и ждала мгновения. Он протягивал руки и почти касался её волос. Ещё мгновение – и ухватил бы… Большая, какая-то чёрная и злая волна ударилась, неистовствуя, о скалы и довершила начатое своими предшественницами дело. Камень наклонился, движение последовательно, он медленно отделился от стены. Прядь волос скользнула по его ладони, он сжал кулак – она там и осталась, между пальцев. Плавно удаляясь, камень с прикованной девушкой унёсся в бушующую стихию моря. Смерть издала победный вой и бросилась вдогонку. Он же… он же просто растворился.
- Я усталый сегодня. Совсем измождённый. Единственное, о чём мечтаю – отдых. Спокойные, уютные, бестревожные мгновения. Скажи мне, ты часто мечтаешь?
- Я не мечтаю. У меня нет для этого способностей, Я лишь злюсь и  злорадствую.
- Я не должен позволять тебе говорить, я знаю. Частица неприкаянности  коснулась тебя когда-то и область предвечного считается теперь твоим обиталищем. Иллюзии. Ты не знаешь, что такое ярость отчаявшегося сердца.
- Увы, мы с тобой по одну сторону. Мы оба сорвались когда-то со своей оси, не найдя новую. Искры в нас идентичны.
- Мне хотелось бы верить тебе. Но трудно. Сколько раз я был обманут, мне тяжело довериться иному.
- Мне не надо верить. Я – зло. Я бесчувственен и жесток. Я погублю тебя.
- Я какой-то чужой сегодня. Сам для себя; мне, впрочем, нравится это немного.
- Я создан для устрашения, ещё – для скорби. Ты можешь лишь скорбеть  вместе со мной.
- Я буду скорбеть с тобой, я знаю, как это. Я скорблю всю жизнь. А еще я могу ненавидеть.
- Этим не удивишь. Ненавидеть умеют все. Из ненависти рождаясь, лишь ею и умеешь жить.
- Мне нужно лишь раздвинуть створки, сделать шаг. Я долго не решался на него. Неподвижность приятнее, но когда в груди пламя, я не могу переносить её.
- Клубок твоих ошибок распутывать тебе же. Незачем искать суть и смысл явлений, в них нет никакого смысла. Свойство забывать – оно недаром в нас. Пытаться вспомнить – грех. Ты пытаешься, ты несчастен.
- Я хочу быть самым несчастным – поэтому. Меня зовут глубины. Сладость падения ещё не ведома мне.
- Она не сладость, она – боль.
- А боль и есть та сладость, которой хочется всегда.
- Ну что же, ты получишь боль. Ты получишь столько её, сколько жаждешь и много свыше.
- Первая порция – твоя?
- Изволь, хотя моя боль действительно кажется сладкой. Она лишь упрочит тебя в твоей уверенности.
- Какая странная раздвоенность мгновения… Слова и образы – поблизости, но где-то выше. Ими хочется владеть.
- Слова я образы – моё владение. Я очень стремился к ним когда-то, а теперь обречён на вечную спаянность. Не надейся на них, они не помогут.
Они трещат и готовы сломаться. Присмотреться – но только вязкая плотность. И нет предметов. Она должна встать и подойти, сама подойти. Ночь всё прохладнее. И сомнение – верные ли действия, правильное ли решение. Ещё чуть-чуть. Минута, две, десять... Но вдруг ясно, зримо – это силуэт. Задержи дыхание, задержи. Девушка стоит у окна, обнажена, распущенные волосы спадают на грудь. Вроде бы на него, но куда-то поверх, сквозь. Буйная красота, дикий нрав и немного грусти. Грусть он добавил сам должно быть, у него была к этому склонность – добавлять во всё капельку печали. Она подносит ладонь к стеклу, упирается пальчиком, улыбается слегка. Сзади мужчина, его руки обвивают талию и скользят по груди. 0на наклоняет назад голову, ему на плечо. Он целует её в шею.
Посередине, на разломе. Одна половина – сон, другая – пища. Можно перепрыгнуть, но теперь уже с разбега. Раньше просто перешагивали. С одной уют и тепло, что обманчиво, но греет. А на другой чаще бьётся сердце. Азарт – оттого не скучно. Явен, но желание чрезмерно. Почему так хочется двойственности? Или может просто не хочется единичности. В мире дубликатов проще, если твои они слепки. Если же ты чей-то… Половины разойдутся скоро. Ждать недолго: полусферы расстыковываются, в проём втискивается Космос. Уют остаётся, а мечта уходит. Уносится по другой орбите, согреваемая другим светилом. Постоянству же и размеренности огня не положено – они и так теплы. Они в полумраке, но глаза привыкают. И они хотели бы, они все хотели бы. Пусть мечта, но и беда, но и тревога – они гнетут. А так – купола, а так – не уйти, но и сам расхочешь, и понравится ещё, и будешь рад. Но то когда-то, через вязкость, а пока – вот оно, прыгай. И вариант в запасе – жутковат, но всё же. Отступление есть, а выбор – он всегда потеря. Но можно, можно всё же, можно и на другой половине в дрейф.
Потом бессмысленно блуждал по лесу снова.
…направленность моей воли изменилась. Я дик теперь, необуздан, я зол. И я знаю, к чему надо стремиться. Веришь ли ты, что это будет? Мы оторвёмся с тобой от тверди, ты и я, мы воспарим в пространстве, как дуновение мысли и понесёмся туда, вглубь Вселенной, к самому её центру. Мы станем великими и бессмертными, мы будем сами гасить эти жаркие звёзды. Пространство покорится нашей жажде, а время умрёт от её ненависти. Зачем нам время, его не должно быть. Одно-единственное мгновение, превратившись в Вечность, станет началом и концом, а правильность гармонии будет определителем сущего: отправившись от одного, к нему же и будем возвращаться мы. Мы станем центром мира. Ты веришь, ты веришь, что это будет? Ты должна мне верить, ты должна верить в меня. Ведь я знаю, как достичь этого...
Их вовсе нет будто, звуков, лишь огромное безмолвие. Их слышишь всё же, потому что умеешь, потому что они хотят быть услышанными. Они. Они ещё далеки, ещё за пеленой причинности, но что для демонов узы хрупких сфер, когда месть вынуждает действовать.
Бежать, только бежать. Вперёд, там спасение. Здесь кочки и сучья, ломаются – под ними ямы. Дыхание вполне явственно, его узнаешь из тысяч, оно всегда жило внутри. Они крылаты, невидимы. Они как ночные тени – мчатся, скользя по струям, и деревья прячут листву от их холодных испарений. Бег – и пусть отчаянней, пусть беспорядочней. Стволы шершавы, а хворост влажен и глубок – в нём трудно передвигать ноги. Страх здесь же, рядом, не просто тусклыми образами пустоты демонстрирует своё присутствие, он душит, и с каждым шагом хватка всё крепче. Обессиленный, отчаянный. Надо упасть.
Буду лежать, пущу корни и врасту в землю. Стану питаться её соками, а ещё дождевой водой – она будет впитываться кожей. Окаменею, покроюсь мхом, оплетусь отмершими травами, а потом начну заволакиваться грунтом. Так и останусь в верхнем слое Земли застывшей реликвией – свидетельницей старения планеты. Подвергнув анализу мою структуру, учёные будущего с поразительной точностью определят время дрейфования земных плит.
Колючая неконкретность – она шевелится опять. Анализаторы на взводе и рефлексия в разгаре. Они витали над, в промежутках между ударами слышались их нашёптывания. Они благодушны и веселы, они предвкушали пиршество. Слишком измучен, слишком обескуражен, решиться тяжело, лишь злость, лишь верная злость не оставила, не поддалась на измены трусливых чувств.
Удача моя, где же ты? Не выводишь к цели, гроздья темны и нет намёков на надежду и истину. Вокруг ярость, но во мне она горячей, она импульсивней. Я не хочу, я жажду.
- Пойдём, пойдём, - вела его за собой седовласая ожидательница смерти. Лишь лампой, что держала она в руках, освещалась дорога. Свет исходил недостаточный, отдалённые углы не различались. Старуха остановилась вдруг, нагнулась и, разбросав в сторону солому, приподняла тяжёлую железную крышку.
- Я ждала тебя всю свою жизнь, - шамкала она, - и думала уже, что ты – лишь миф. И вот, когда пора умирать, ты вдруг являешься… Тебе туда.
Это Космос. Может не сам, но таким и должен быть, обязан. Вот только капельки не светят. Глубина в глубине, отчаяние в отчаянии. Главное – попасть пальцем. Это трудно, но можно, граница есть, окружность очерчена и если присмотреться, то поймёшь. Всё оттого, что миллионы лет прошли уже. И не блестят, и не светлые. Потоки несутся вверх. Воздух ли? Им не дышишь, он не проникает, он повсюду. А ещё плавность, её давно хотелось. Танцы, они нелепы между плоскостями, они естественны в невесомости. Гибкость, изящество. И здесь же стремительность. Надо держаться центра. Давление, позволит ли? Порой холод и страшен он. Твёрдость, непоколебимость. Но огонь – он рядом. Он растапливает твердь, потоки лавы бегут по склонам и бьются нервные всплески языков. Смотри – это тени, а вот – облики. Опять застывает, но уже другим. Обезображенным. На самом деле она должна быть, такая сфера, чтобы замкнутость, чтобы постоянство, чтобы неизбежность. Эта ли? Когда-нибудь узнаю. Через миллион, может больше, но если не эта – узнаю. А если эта, то нужна вечность. Увы, не узнать. Здесь изгибы даже, она не ровна, дорога. Если сказать десять, а потом, чуть позже, девять, можно ли надеяться, что при единице – всё? Сейчас: восемь, семь – а ведь кружение, снова кружение. Закручивание, и если дольше, чем положено, то всё сминается. Шесть. Расслабленность и вялость: коснись забытого, ушедшего – вспышка, боль. Пять. Неподвижность, ощущение очень важно. Четыре. Не на полный, половина лишь – то ускорение, вниз. Три – объективность тягостна, но вездесуща. Всеобъемлюща. Два – неизбежность, только она ожидает. Один – уже один, а будет ли?
Жизнь в лесу тоже была сущей когда-то, вполне явственной, совсем реальной. Тебе кажется нет? – отнюдь, ты заблуждаешься. Эти воспоминания тягостны, они слишком медленно просачиваются сквозь коконы памяти; большей частью они не зрительные, а чувственные.
Вокруг вязкость, теплота. Слизь лезет в уши, в глаза и в нос, кажется – она везде, она единственна и безбрежна. Тяжёлые небеса люминесцируют красным. Некоторые сгустки на том покрывале совсем черны; отчаянными всплесками высвечиваются нервные всполохи огня. Жидкость  мелка, но во все стороны. Взгляд долог. С краснотой неба – линия горизонта. Лишь светлое пятнышко, лицо едва угадываемо. Балансирует, но мгновения. Слизь тоже красна; истинный цвет наверняка иной – она неестественна, ускользает и режет глаза. Вроде бы кричал, бежал ещё. Нет, не надо! Лёгкий всплеск, на обочину и по склону. На середину, там ещё расходятся круги. Дно, а вот глина и ил. Я бы любил тебя. Жижа обволакивает и каждый шаг – мука. Ленивыми каплями влага сочится по лицу, стекает медленно и размеренно, ощущение мерзкое. Нырял и плакал. Лишь покалывание в уголках. Одежда намокла, потяжелела.
Голос высок, совсем чужд, он рождён из замкнутости. Люди движутся, ряды правильны. Они бесчисленны, отрешённы, одинаково скорбны, все безмолвствуют. Натыкаются. Головы опущены, им не поднять их. Пригнул, рывком на спину. Хрустит и топтать ногами. Пусть они хрустят, хруста хочется больше. И рвать, рвать, рвать… Сошло стремительно, оно всегда так. Даже жалость. Он заглушил тотчас же, он умел. Тот брёл дальше, несчастный, он замер. Странный звук рождается вдруг в пространстве. Всё нарастая и усиливаясь, складывается в нестройный хор. Они действительно похожи. Проходят мимо, исчезают вдали. Бурление каких чувств, тяжесть каких мыслей? Опыт прожитых лет, жажда и хотение лет будущих?
Улыбнись мне, солнце. Помани меня, тайна. Покорись мне, сила. Я лёгок, я воздушен, я лучист. Я порхаю в заоблачной выси, в сфере вечной любви и счастья. Миг бездонен здесь, бесконечен и сладок, чувств нет. Лишь одно состояние – постоянство имя ему – царит здесь, и всесильно оно, всемогуще. Смерть сладка, как нектар, приложиться к источнику сладости и вкусить аромат – это ли не цель явственного? Бездной казалась она, ледяной и клокочущей, но лишь издалека, вблизи же перемена разительна. То не бездна, то океан наслаждений, окунись в него, в самую глубь и застынь там, и будь там, и будь постоянно. Он спокоен, океан – штормы не свойственны ему. Он покоится в безбрежности, он вечен. Океан тот и есть Великая Смерть. А она велика, без сомнения. Она двулика: она ужас, она же блаженство. Она безмерна и неохватна, её следует жаждать. Она чужда суеты и безумия, её сущность – покой, а покоя и хочется, и ищется, и требуется. Всплески волн, кажется всплески. Но не волны конечно, нет, просто не с чем сравнить. Распахнуться, расправиться и внимать. И вкушать, и наслаждаться. Ведь сладость. Чувств нет, то – аллегория. Потому что слова, слова ограничены. Лучше образы, но они интимны. Смерть – такой сокровенный. Его лучше держать в  себе, его лучше созерцать и желать. И шептать: «Пусть же будешь всегда ты Владыкою, о, сладкая, о, кроткая. Властвуй повсюду, Прекрасная!»
А потом вдруг смена и словно пустота, но она наполнена, она опять шумит.
Улицы грязны и зловонны. Свет фонарей редок, а ветер носит по переулкам мусор. Бить по квадрату ногой и вроде бы слышится звон – осколки сыплются на асфальт и внутрь. Пролезть, пол мягок и похрустывает. Темно, железо прохладно. Не видно, но угадываемо. Да и надо ли – боль совсем не ощущается. Сердце замирает в предвкушении: кажется, он близок. Вот и толчок, свидетельство – оно у цели. Проём совсем низок, а в нише она. Одежда сгнила, ладони скрещены на животе, над самым разрывом. Мясо вывернуто наружу, края раны шершавы и мошки копошатся там. Слизь выколотых глаз стекала по щекам, застыла коркой. Спутанные волосы на черепе не плотно, мерзкие залысины словно узором. Куски кожи лохмотьями, из-под неё кости. Ноги раздвинуты и в лоне шевелится что-то мохнатое; заострённая мордочка высовывается из промежности, погружается снова. Ползают личинки, пиршество завораживает. Девушка улыбается. Может нет, может просто отъедены губы. Сердце стучит и до ужаса яростно. Не его, может… Крохотное оконце, куски стекла торчат, голова наружи, а нога соскальзывает, но находит наконец опору.
…подбери минерал к украшению, саван – к телу. Отдели спелые зёрна от гнилых и увядших, детей чистых от имеющих проказу. Чёрные земли вздымаются бороздами, тот запах, тот вкус – ешь её, ешь её горстями, жуй и глотай. Пора угрюмая, планеты в параде и метеоры бомбардируют океаны. Ты чувствуешь соль на пальцах? Соскобли её, она нужна для отвара. Его приготовить узнаешь как. Он – сила, он – слабость, он понадобится под чёрной звездой. В час однорогого буйвола в долине тучных стрекоз. При скрещении рубежей заката. К тебе прикоснутся засушенным лепестком, пепел сдуй…
Я в детстве боялся темноты, ты ведь знаешь об этом, папа? Теперь понимаю, что боялся не именно темноты, а себя в темноте. Ты ведь помнишь, где мы жили тогда? Какие длинные и извилистые коридоры были на этажах? И там никогда не горел свет. Я пробирался к нашей двери всегда на ощупь и иногда успевал проскользнуть в квартиру не повстречавшись со страхом. Это если кто-то был дома. Если же нет, то после долгих и безуспешных попыток достучаться, я забивался в угол, садился на корточки и начинал бояться. Я никогда не решался оставить этот коридор и выйти на улицу: мне казалось, что я должен пережить все страхи, что мне не разрешено убегать от них. А страхи были сильны, они наваливались скопом и терзали, и мучили. Я не выдерживал: на глазах наворачивались слезинки, а потом и целые ручейки влаги стекали стремительно по щекам. К моменту, когда мы возвращался домой, я уже рыдал навзрыд. Ты был хорошим папой – ты никогда и ни в чём не упрекал меня. Ты просто открывал дверь, мы заходили внутрь и ты молча успокаивал меня, вытирая слёзы носовым платком. И я действительно успокаивался: страхи удалялись и казались совсем не опасными – хорошее настроение вновь возвращалось ко мне. Ты приносил из кухни тарелки с едой, включал телевизор и мы, развалившись в креслах, начинали смотреть мультфильмы.
…и чтобы стоял возле ложа и взирал величественно. Чтобы слуги с длинными, заросшими шерстью мордами толпились по сторонам. Чтобы взгляд казался холодным, но и искорки симпатии – они тоже угадывались бы там. Чтобы благородная осанка и многочисленные складки призрачных одежд.
- Я жестоко обманут и горько разочарован.
- Чем, сын мой?
- Пройти страшную дорогу испытаний, пережить столько мгновений боли, надеяться на чистое и святое, и в конце концов узнать, что мой отец ты… Стоило ли ради этого ступать на тропинку зыбкости?
- Я не руководил тобой. Ты сам выбрал направление.
- Это страшно. Это невыносимо страшно. Почему ты родилась во мне когда-то, надежда?
- То была не надежда, то было тщеславие.
- Мозг пытлив: он рождает химер.
- Тебе не стоит печалиться, сынок. Мы обрели наконец друг друга, мы должны быть счастливы отныне. Мы велики и нетленны. Ведь ты жаждал Величия?
- Не знаю… То было не со мной, то был не я.
- Сущего не изменить, положение вещей незыблемо. Ты смиришься со всем пришедшим, тебе понравится, я знаю.
- Да, мне понравится, я тоже это чувствую. Но мне грустно почему-то.
- Тоска – воздух наших жизней. Она прекрасна, я познакомлю тебя с ней.
- Я знаком уже с какой-то.
- Ты полюбишь её.
- Да, да, непременно.
И пусть следующие месяцы – как сам ужас. Их будет девять. Пусть уменьшаться – тело размягчится и обезобразится. Волосы исчезнут, а кости будут разжижаться. Барахтаться в маточной жидкости и не дышать больше. Пусть заклинания не помогут – время не повернёшь вспять. Линии тела смажутся, позвоночник скрючится. Уродливый зародыш – кусок разлагающегося мяса под тонкой плёнкой кожи. Пусть шевелит отростками, пусть рефлексирует. Потом распадётся. Лишь сгусток спермы, и неведомая сила потянет прочь, в узкое руслице члена, в зловещие коконы яичников. Мысль, оттенок чувства, слабый импульс ощущения – вот что нужно. Образ – необратимый и явственный, единственное дуновение его. Полюса передвинутся, временные каналы – переключатся. Должен, его можно иногда. Ведь можно!?
Он был высок и строен, силён и красив. Черноволосый, голубоглазый – в глазах его, сливаясь, струились родники умиротворённой печали. Он ступал по земле твёрдо и уверенно – она вздрагивала от его шагов, но не решалась показать своё недовольство, ибо показала бы тем же и робость – она боялась его. Ветры ласково обдували упругие мышцы тела, а дожди не решались орошать почву без его разрешения. Иногда он позволял им неистовствовать: яростные, стремительные, капли неслись с небес и впивались в его кожу. Поры её раздвигались, впуская влагу. Он замирал и стоял так долго – в немом удивлении, в кратком восторге; живительная влага смешивалась с кровью и неслась по артериям, давая силы и успокоение. Дождь прекращался, небо очищалось, он садился на камни, прислоняясь спиной к скале и смотрел куда-то вдаль, туда, где за белёсой дымкой горизонта небо сливалось с землёй. И сладкая ломота в сердце, и нежная прохлада, скользившая по конечностям, и лёгкое помутнение в голове – всё это умиляло его, а сознание того, что тело существует само по себе, без его воли, рождало в нём незваные фантазии и нечто совсем чужеродное – мысли. Он был единственным существом на Земле. Земля была гориста и горяча, лишь крохотными островками зеленели на ней очертания долин. Кое-где чернота скал прорезалась голубыми лентами рек, скапливавшихся в озёра. Повсюду царила тишина, лишь изредка звуки случайного камнепада разрывали её. Она была совсем крохотной, Земля, он без труда доходил до её края. Доходил и стоял там, долго, неподвижно, направив взгляд в бездну. Силы его зрения – а было оно изощрённо зорко – не хватало для обозрения дна: взгляд терялся где-то на чудовищной глубине, в тягостной серости тумана. Он хотел сделать шаг и желание было так велико, что казалось – секунда – и он сорвётся в эту пропасть тайн. Но что-то, что-то непонятное, лёгкое шевеление в груди, робкое вздрагивание крохотной жилки на лице, дуновение шаловливого ветра останавливало его. Он отходил от края и возвращался назад, вглубь своей маленькой страны. Но постояв над бездной раз, он не мог не возвращаться к ней. Он изменился теперь и понял это сам. Понял не разумом, понял сердцем. Он воспринимал мир как прекраснейшую данность и не ведал о существовании иных. Красота и радость – вот стихии, составлявшие его жизнь. Но теперь в нём зародились сомнения. Неудовлетворённость, тяга к постижению – то было непривычно и неприятно. Он не выдержал однажды, он сделал этот шаг. Он терпел сотни лет – Неизвестность одолела его. Он был любимцем богов. Но если неизбежному суждено запечатлеть свою явь во времени, они не в силах противиться этому. Таковы законы.
- Садись к костру! Ты весь промок.
- Как здорово, если бы я заболел и умер.
- Ты умрёшь, спору нет. Только не в ближайшее время.
- Спасибо. Я давно хотел, чтобы кто-то пожалел меня.
- Я никогда не жалею, ты же знаешь.
- О да. Я успел понять кое-что.
- Ты способный ученик. Самый мой талантливый.
- И единственный…
- И единственный. Но не потому, что других нет. Они есть, просто ещё не вылупились из личинок. Ты был первым и это не случайно.
- Почему-то гордости это мне не прибавляет. Тяжесть, рыхлость – это длится целые годы.
- Тебе кажется – годы?
- Больше чем. Я будто целую вечность живу с этим.
- Ты знаешь, а ведь это замечательно. Такое трудно было ожидать даже мне. Так оно всё и есть: целую вечность и именно с этим – как здорово, что мне не пришлось убеждать тебя.
- Но где же цельность, где плотность, почему их нет вокруг?
- Мысль вибрирует, она неустойчива. Я пока не могу лепить из неё статуи – поэтому.
- А бывает так, когда лишь отсутствие, лишь стойкость, лишь покой?
- Что ты! Я бы сам хотел этого, но сомнения – они велики, они посылают трещины.
- В один прекрасный день я вырвусь, исчезну.
- Не думаю. Но отнимать надежду не имею права.
- Это хорошо. Это хорошо, что я не вижу начал. Мой взгляд направлен вперёд, фантомы случаются, но слиться не могут. Я твёрд сам в себе, хоть ты и скажешь, что это не так.
- Нет, нет, почему же. Охотно верю.
- Я – по воле чувств и их веяний. Хоть и через чуждые каналы. Я – дитя Любви. Моя нежность естественна и прекрасна.
- В таком случае, я – дитя Гордости.
- Не только. Злобы, ненависти… Так мне кажется.
- Подкинь веток в огонь, он затухает вроде.
- Я не вижу никаких веток.
- Нет? Ну что же, сейчас он потухнет тогда.
- Пусть. В нём что-то страшное.
Город умеет дышать. Если хорошо прислушаться, дыхание его вполне распознаваемо среди прочих звуков, которыми наполнена пустота. Оно низкое и тягостное. Звуковая картинка в этих частотах красочностью не отличается, но даже на фоне общей невесёлости звуки его вдохов и выдохов особенно удручающи. К середине дня они становятся совсем беспорядочными, ночью немного успокаиваются, но всё равно тревожны и болезненны, и лишь под утро, в самые ранние часы рассвета, делается оно ровнее и благозвучнее. Всё от диссонанса – собственное дыхание являет собой саму Удручённость. Воздух светлеет. Контуры зданий вырисовываются чётче и пугливая Мистика исчезает. Пространство улиц переплетено тонкими паутинками, тонкими, но плотными. Она липнет к телу, паутина. Очень устал, а приходит – и усталость удваивается. Заветное метро, до него несколько шагов. Людей нет. Эскалатор шумит и неумолимо изливается вниз. Пусто и можно просто прислониться к колонне. Секунда, другая, но он слышен потом, этот гон. Вагон открывает двери, надо войти внутрь. Внутри – она.

Надо? Надо ли?.. Чувствуется, что да, а почему – непонятно. Ведь всё зациклено, всё последовательно; его, как и прежде, отторгнешь.
Он встал на четвереньки, пополз. Р-р-р-р, - рычал, а ещё пытался лаять. Она повернула голову, взгляд приятен, почти ласков, но и удивлён; она ждала. Он дополз до её ног, сжался и заскулил. Потом лизнул сапожок и робко взглянул на неё из-под усталых век.
- Можно, я буду твоим псом?



      НЕПЛОХОЙ   КОНЕЦ   ДЛЯ   ЛЮБОВНОЙ   ИСТОРИИ


Она заговорила первой.
- Вы, наверное, тоже только вчера приехали?
- Позавчера.
Андрей приподнялся с гальки и переместился в сидячее положение. Девушка была весьма симпатичной. И казалась ужасно знакомой.
- А как вы определили? Белый потому что?
Она кивнула.
- Я тоже белая вся, стыдно показываться. Вон какие все шоколадные.
- Ну, они ведь тоже не сразу такими стали. Несколько дней – и
мы с вами загаром покроемся.
- Несколько дней, кошмар!
Он рассмеялся.
- А вот мне всё равно как-то: загорю, не загорю – какая разница.
- Ну и зачем тогда сюда приезжать?
- Покупаться, воздухом подышать...
Она хотела что-то возразить, но не стала. Он тоже молчал.
- Сколько же вам лет тогда, - подала наконец она голос, - если вас уже всё перестало волновать?
- О, ужасные цифры! Когда произносишь их, не верится, что мог
столько прожить… Но насчёт того, что меня всё перестало волновать -
это вы зря. Меня много чего ещё волнует. Такие красавицы, как вы, например.
Она приняла комплимент с благодарной улыбкой.
- А всё же, сколько?
- Пятьдесят, - мужественно ответил он.
- Неплохо выглядите для пятидесяти.
- Не надо, - артистично вскинул он руку, - не утешайте меня.
Пятьдесят – страшная цифра, особенно по утрам, когда спросонья вспоминаешь о ней.
Она тихо засмеялась.
- А вот я могу сказать, сколько вам лет, - продолжал он.
- И сколько же?
- Двадцать один.
- О, браво! Где вы так научились?
- Правильно?
- Правильно. Может ещё что-нибудь обо мне скажете.
- Вы студентка. Скорее всего вам осталось учиться ещё год.
- Сильнo... А в каком я институте?
- Ну, так как вы из Калуги – он сделал паузу, - то значит вы учитесь в Калужском педагогическом институте.
Девушка смотрела на него подозрительно.
- Вы волшебник?
- Нет, я только учусь.
- Чудеса, чудеса. Хотя... вам наверно кто-то рассказал обо мне.
- Помилуйте, кто? Я здесь никого не знаю. Приехал прошлой ночью,
второй раз на пляж вышел. Вас – в первый раз вижу.
- Вы в санатории живёте?
- В санатории. Корпус номер один. А вы?
- Нет, я здесь у знакомых. Койку снимаю.
- Одна?
- Да, одна. Я всего дней на восемь-девять.
- А я на десять, по путёвке. Так что уезжать почти одновременно
будем.
- Да... Как же вы всё-таки узнали это обо мне?
- Вот если мы с вами ещё встретимся, - сказал он, поднимаясь, -
и у нас выпадет возможность поговорить, может быть я вам и раскрою этот секрет.
На этой многозначительней ноте их первый разговор и закончился. Андрей вынужден был откланяться – приближалось обеденное время. Они обменялись парой приятных слов, и он ретировался.
Очередной встречи долго ждать не пришлось. Она состоялась тем же вечером, на дискотеке.
Народу было не то чтобы много, но некоторая скученность, порой и в некоторых местах, создавалась. Она стояла у ограды, одна, он не спеша и как бы в нерешительности направился к ней. Увидев его, она улыбнулась и он взбодрился. Вряд ли она действительно была рада его видеть, но впечатление такое создавалась, а впечатление – это уже немало.
- Решили вспомнить молодость? - она смотрела на него с доброй усмешкой.
- Не огорчайте меня, я ещё очень молодой мужчина. Только жить начинаю.
- О, простите, ради бога!
- Вы чего не танцуете?
- Не знаю... Одной как-то не очень. Тут надо в компании.
Они помолчали. Танцующих было не так уж и много – люди так же жались по стенкам.
- Вам здесь нравится? - повернулась она к нему.
- Здесь, на дискотеке?
- Нет, вообще в Крыму.
- Да, нравится.
- Вы часто сюда приезжаете?
- Второй раз.
- Второй раз?
- Да. Первый раз я был здесь примерно в вашем возрасте. Даже моложе.
- Тридцать лет назад?
Он усмехнулся,
- Вы очень хорошо запомнили мой возраст.
Она отвела глаза.
- Вы не подумайте, - заговорила, - что я как-то специально подтруниваю над вами. Всё это выходит ненароком.
- Да нет, что вы, я ни о чём таком и не думал. Действительно,
последний раз я был здесь тридцать дет назад.
- Именно здесь, в этом санатории?
- Да, именно здесь… А вы часто бывали в Крыму?
- Часто. Даже не считала. С родителями сюда приезжала, с подругой. Одна – в первый раз.
- А что же подруга не поехала?
- Не смогла.
Зазвучала медленная композиция. Танцующая масса разбилась на пары.
- Пригласите меня, а... - попросила она.
- С удовольствием, - вымолвил он, галантно кивнул и шагнул, ведомый её рукой, в центр площадки. Они обнялись, довольно интимно, что было её инициативой, и стали отмерять сантиметры колебаний вокруг своей оси.
- Давайте тогда уж и познакомимся, - глядела она на него большими своими глазами. - Вас как зовут?
- Сейчас меня обычно зовут Андреем Николаевичем, но для вас я
просто Андрей.
- У, это намёк на то, чтобы перейти на «ты». Что ж, я не против. Меня зовут…
- Аня... - этo сорвалось у него как-то само собой.
- Вы продолжаете удивлять меня! - она действительно была удивлена.
- Угадал?
- Угадали.
- Вот так-то. Я ещё не такое могу... Кстати, а где же твоё «ты»?
- Ах, да...  Трудно перейти так сразу. Ну и как же ты узнал, - невольное ударение на «ты», - обо всём этом? А, Андрей!
- Это страшная тайна.
- Ты обещал раскрыть её.
- Я не обещал, я сказал «может быть».
- Нет, ну мне на самом деле жутко интересно.
Она действительно казалась заинтересованной. Он был польщён и даже горд за себя.
- Хорошо, я скажу. На самом деле здесь нет никакой тайны. Просто за всем этим стоит невероятное совпадение. Ты веришь в невероятные совпадения?
- Скажи мне, что это за совпадение, и я отвечу.
- Тогда, тридцать лет назад, когда я был здесь в первый  раз, я познакомился с девушкой. Её звали Аня, она была из Калуги, училась там в педагогическом. И возраст у неё был такой же, как у тебя – двадцать один. Она была на год старше меня.
- Кошар!.. Да, это действительно невероятное совпадение. А я похожа на неё?
- Как две капли воды, - тихо и с некой трагичностью в голосе молвил Андрей.
Танец закончился, они отошли в сторону.
- У тебя был с ней роман? - Аня посмотрела на него искоса и чуть-чуть кокетливо.
Он ответил не сразу. И чем больше медлил, тем больше смущался.
- Да… в некотором роде. Хотя «роман» немного не то слово.
Вечер близился к концу, люди расходились постепенно. Ушли вскоре и они. Андрей провожал её до дома.
- А пойдём к морю! - на полпути предложила Аня. - Ночью у моря так здорово!
Пошли. Возле административного корпуса, в палатке, засыпающий мужик продавал вино. Андрей купил бутылку, два пластиковых стакана и, отчего-то весёлые, бодрые, они стали спускаться к поблескивающей глади воды, усеянной у берега прямоугольниками волнорезов. Сели у самого края.
Миниатюрным ножиком-брелоком Андрей открыл бутылку и разлил вино по стаканам.
- За что будем пить? - спросила Аня.
- Мы ни за что не будем пить, мы будем пить просто так.
- Нет, просто так не интересно.
- Ну, тогда за нашу любовь! - он знал, что бывал способен порой
на некоторые отчаянности, но полагал, что это уже отошло с возрастом. Он не смог бы вспомнить последнего своего нахальства, это безусловно было первым после долгого затишья.
- Сильно! - согласилась Аня. Кубки сблизились.
- На брудершафт! - выдохнул Андрей!
- 0-о-о-кей, - кивнула она.
Они сплели руки, выпили вино, и потянулись друг к другу губами. Поначалу это было лишь кроткое прикосновение, сухое, стеснительное, не больше. Отстранись они после первого касания – может быть, ничего и не было бы. Но они не отстранились, губы раскрылись, языки соприкоснулись – яростный и отчаянный поцелуй последовал за этим. Оторвавшись на мгновение, сомкнулись снова и не прерывались долго, дыша носами. Аня плавно легла на спину.
Андрей обнажил её грудь. Сжал упругое мясо в ладони, потеребил соски. Облизнул один, а после зажал между зубов.
- Мне больно, - шепнула она.
Он разжал зубы, погладил грудь снова. Оттянул поясок юбки и просунул ладонь в междуножье.
- Давай лучше я, - предложила она. Андрей послушно, повинуясь её взгляду, перевернулся на спину.
Расстегнув рубашку, Аня припала к телу ртом. Спускалась сверху вниз, а дойдя до пупка, остановилась.
- Я спускаюсь ниже?
- Да… - смог лишь шепнуть он.
Она ослабила ремень, расстегнула пуговицы на ширинке, а потом стянула брюки до колен. Вместе с трусами. Член, напряжённый и горячий, задрожал от предвкушения. Аня взяла его в ладонь. Взяла, нагнулась и запустила в рот.
Звёзды были большие и яркие. Тихо плескалось море. Была жёсткой галька, жёсткой и острой. Доносилась музыка – откуда-то издалека, слабая-слабая. Он не разбирал мотив.
- Аня… Я сейчас брызну.
На секунду она освободила член.
- Очень хорошо. Так и надо.
И снова полонила ого.
Андрей даже кричал потом – сдавленно, но кричал. Потому что было уже просто больно. А девушка пощады не давала.
Наконец она прилегла рядом.
- Ты никогда не пробовал себя?
- Нет.
- Хочешь?
Аня приблизилась к нему, коснулась губами губ, а потом языком передала капельку спермы. Он слизнул её и проглотил. Они лежали и смотрели друг на друга.
Потом допили вино и целовались до боли во рту.
Андрей проводил её до дома, напоследок они облизнулись.
- Завтра на пляже?
- Да, наверное.
Она улыбнулась и ушла в темноту.

Вечер следующего дня они проводили в баре. Сели за самым дальним столиком. Андрей заказал водку, воду, шоколад. Аня пила наравне.
- Чем ты занимаешься? - спрашивала она его. - Где работаешь?
- Я инженер. Разве не видно?
- А, да-да-да. Как я сразу не догадалась. Главный или какой?
- Сейчас обычный. Но бывал и главным.
- Что так? Карьера не заладилась?
- Просто спокойнее.
- Угу, угу... Жена, дети?
- Жена, дети. Детей трое: Верочка, Катенька и Коленька, жена
Танечка. Верочка и Катенька замужем, у них дети. В гости к нам ходят. Коленька вот только огорчает – в тюрьму сел недавно.
Аня взглянула на него пристальней.
- Ты серьёзно?
- Про тюрьму?
- Вообще про всё.
Он хохотнул.
- А ты что ожидала услышать?
- Я думала, ты холостяк. Закоренелый.
- Правильно думала. Я и есть холостяк. Жена, правда, была когда-то. Давным-давно. Сейчас кажется, что я тогда на другой планете жил.
- Что, так плохо?
- Я точно не помню, но почему-то коричневый цвет вижу, как всё это вспоминается. По всей видимости плохо.
- А у тебя ничего фантазия. Про детишек весьма убедительно.
- Да, меня иногда пробивает на нечто подобное. Отголоски юности, в которой мне хотелось стать поэтом... А сейчас просто водка начала действовать. Кстати, удивляюсь всё время – дешёвая какая здесь водка!
- У-у-у, так ты хотел стать поэтом! Стихи писал?!
- Вот именно – писал. Ты не подумай, что я сейчас этим занимаюсь.
- А сейчас что – не то уже?..
- В пятьдесят лет стихи писать, что ты! Стыдно же. Это в двадцать ещё простительно, а в пятьдесят... не знаю, глупо просто.
- Ну почему глупо. Полным – полно пятидесятилетних поэтов.
- Вот почитай как следует их стишки, и ты поймёшь какой это идиотизм.
- О! Да ты никак чересчур много стихов читаешь
- Я стихов не читаю. Вообще книги не читаю.
- И давно?
- Да лет тридцать.
- Наверное Аня твоей молодости прочитала какую-нибудь этакую строфу, которая всего тебя изменила.
- Да нет, мы стихов друг другу не читали.
После очередного медленного танца и марш-броска в сортир, Аня продолжила тему,
- Ничего из своих юношеских творений не помнишь?
- Хочешь послушать?
- Очень.
Андрей задумался.
- Сейчас. Может, вспомню что.
Он вспоминал долго. Но вспомнил всё же.
- Хорошо. Послушай вот такую муру:
               Ты не знала ещё, что сегодня уже
               Наступил этот праздник забвенья.
               Ты забыла, но вспомнив, как лань на ноже,
               Трепыхнулась в тоске сожаленья.
- Класс!
- Дальше что-то вроде этого: она, короче, соблазняет героя и у них там происходит нечто вроде секса. И герой такое вот говорит:
               Я, что-то там ля-ля-ля, мол, как зверь,
               Напряжением взгляда пронзая,
               Что-то он пронзал напряжением, её, наверное, а дальше говорил:
               ...ты, мол, верь –
               Я искал хоть частичку рая.
               Ни грамма рая он в ней не находил, потому что для него плотская
               любовь была как бы порочна… А тут надо сказать, что герой и               
               героиня – они не обычные люди. Они вроде духов, которые лишь на               
               время материализуются. Да, вот так... И она в конце – а       
               стихотворение большое было – уносилась в свой мир, а он оставался 
               со своей горечью и разочарованием. А заканчивалось всё это так, 
               последнее четверостишие я помню:
               Я остался один, я смотрел в никуда,
               Представлял, как по капле везенья
               Уносится, наверное, будут года
               И сомнут этот праздник забвенья.
- Здорово! А как стихотворение называлось?
- Так и называлось: «Праздник забвенья».
- Нда... Вот ты, конечно, с каким-то цинизмом про всё это вспоминаешь, но должна тебе сказать, что твои стихи были очень даже ничего. Мне понравилось.
- Просто ты пьяная уже.
- Да пошёл ты... Пусть даже и пьяная, всё равно я соображать могу.
В ту ночь он любил её по-настоящему. Происходило это на скале: внизу билось о камни море, ветер взбивал волосы и где-то в стороне блуждал пограничный прожектор. Они нашли ровную площадку, метр на метр, не больше, Аня встала на четвереньки. Он брал её сзади.

На лодке они вышли просто покататься, а в итоге принялись ловить мидий. Причалили к островку – одному из камней, что торчали метрах в ста от берега. У Андрея была маска, они ныряли по очереди. Раковины бросали на дно лодки.
- Чёрт, - выныривала Аня, выглядевшая в маске смешно и странно, - они так плотно к этой скале крепятся, я больше трёх за раз не могу достать.
- Сколько можешь, столько и доставай. Времени у нас полным-полно.
- И на глубине долго не получается оставаться, - делилась она новыми впечатлениями. - Наверх выталкивает.
- Тут с ластами неплохо бы было. Только где их возьмёшь?
- У тебя нет?
- Откуда?
- Ну ты ведь мог предположить, что будешь ловить мидий. Пусть не ловить, а просто купаться – с ластами же интересно.
Андрей щурился на солнце.
- У меня мозгов не хватает все детали предусмотреть.
- То-то и оно, - покивала Аня и снова ушла под воду.
Было жарко. Жарко и почти безветренно. Кусок побережья вот так из моря выглядел необычайно красиво. Буйство зелени, изящные изгибы гор, солнце везде и повсюду – чудно!
- Вахту сменить не желаешь? - спросил он её.
- Сейчас, ещё пару раз.
Они поменялись. Аня взобралась на валун, Андрей занял место ныряльщика.
- А ты неплохо загорела уже, - обратил он внимание на цвет её кожи.
- Да? На самом деле?! Я что-то не вижу. Так, есть чуть-чуть, но разве это загар? Видел бы ты меня в прошлые годы – вот это был загар!
- По сравнению с тобой я всё равно как дитя подземелья… Ань, смотри за лодкой! Чтобы её не унесло отсюда.
- Угу.
Он нырнул. Серия погружений в этот заход оказалась непродолжительной. Буквально несколько минут спустя он снова забрался на камень.
Аня загорала совершенно голой.
- Присоединишься к обществу нудистов?
- Боюсь, что солнышко спрячется, завидев мою костлявую задницу.
- Стесняешься что ли? - она была насмешлива.
- Фу, подумаешь, - фыркнул он и снял плавки. Прилёг рядом.
Аня коварно посмотрела в область паха.
- Вот нас с берега в бинокли сейчас рассматривают! – пробурчал Андрей.
Она оставила эту реплику без ответа. Заговорила о другом.
- Расскажи мне про Аню, - голосок её был сладенький и тоненький.
- Про Аню?
- Ну да, про Аню. Про ту твою Аню. - Она высвободила из-под себя руку и взяла его за пенис. - Вы любили друг друга, было много секса, да?
Член – предатель. Стоило ей дотронуться до него, он стал наливаться.
- Секса было немного, - отозвался Андрей. - Мы с ней всего два вечера провели.
- Ну ты хоть вставил ей?
Он смотрел на её ягодицу. Этот мощный изгиб. Не отвечал.
- Что-то мне не хочется больше мидий ловить, - Аня медленно и размеренно тискала его отросток. - Надоело.
- Мне тоже.
- Много мы наловили?
- На тарелку плова.
- У-у, это мало.
Она смотрела на его конец.
- Да и плов варить негде, - продолжала она. - И не с чем. Риса нет, посуды нет, огня нет. А сырыми их можно есть?
- Можно. Только это не очень вкусно.
- Штуки две попробовать надо. А с остальными что делать будем? - движение руки убыстрялось.
- Выкинем, что ещё делать.
- Выкидывать жалко...
- Ну, а куда они?
- На сувениры.
- На сувенир можно раковины только. А мидий вытащить надо, а то
протухнут. Да и раковины красивыми должны быть, большими. А эти что-
то не очень.
- Андрюш, напрягись… Брызни.
Он напрягся. И брызнул, что стоило некоторых усилий.
Сперма покрыла угловатый выступ на поверхности валуна. Аня пальчиком размазала её по всем граням. На солнце сперма блестела.
- Ну что, - подняла она на него глаза. - Поехали на берег?

Развлечения на курорте однообразны. Пляж – раз, дискотека – два, бары – три. Ну, экскурсии ещё, морские прогулки. Ездили и они разик. До Гурзуфа.
- Давно я вот так в море не выходила, - говорила Аня, стоя на палубе. - Года три.
Волосы её развевались на ветру, она была элегантно одета и казалась сейчас совершенством. По крайней мере для одиноких мужчин в возрасте.
- А я вообще ни разу, - отозвался Андрей.
- А как здорово, а! - оглядывалась она на берег. Береговой пейзаж действительно впечатлял.
- Я на судне таком во второй раз в жизни катаюсь.
- А первый раз когда был? Тридцать лет назад?
- Да нет, все сорок будет, если не больше.
- О, у тебя и сорок лет назад роман с кем-то был. Ваше прошлое полно тайн, Андрей Николаевич! Прямо человек-загадка, - она ехидно улыбалась. - И кто же был тогда твоей пассией?
Положив локти на поручень, Андрей смотрел на берег.
- Я с родителями тогда был.
- И всё?
Он перевёл взгляд на неё.
- И всё.
Несколько мгновений любования друг другом. Она не выдержала первой, отвернулась.
- Я в буфет схожу, - подал голос Андрей. - Пожевать что-нито куплю.
Он вернулся через пару минут с двумя пакетиками чипсов и бутылкой вина, увенчанной бумажным стаканчиком.
- 0-о-о! Старый алкаш в своём репертуаре, - приветствовала его Аня.
- Один стакан только дали. Больше не нашлось.
- А зачем нам больше? Мы бы и из горла смогли. Ну давай, где твой чудо-кинжал?
- Подержи-ка, - он передал ей пакеты с чипсами. Открыл бутылку, налил вино.
- Твоё здоровье!
- Ого! А даме предложить?
- Ты картошку пожуй пока. А то опьянеешь.
- Скоти-и-ина! - она скорбно качала головой - Я тебя сейчас за борт выкину!
И сделала попытку к тому.
- А-а-а-а!!! - заорал Андрей. - Караул!!!
- Дурак, чего орёшь?! На нас все смотрят, - её смеющиеся глаза он лицезрел в самой непосредственной близости. Анна его не отпускала.
- Подожди, красавица, подожди. Сейчас я бутылку поставлю...
Через две секунды держал её уже он. Аня слабо трепыхалась, прижимая к груди заветные пакетики, но в целом казалась весьма довольной.
- И за борт её бросает, - рывком Андрей взял Аню на руки, - в набежавшую волну.
И перевесился через перила.
- Придурок, ты что делаешь?! - в глазах её блеснул неподдельный испуг.
- Анна, я должен сказать тебе кое-что на прощание.
- Отпусти, рехнулся что ли?!
- Сейчас отпущу. После этих слов. Анна…
- Ма-моч-ка!!!
Отдыхающие, посмеиваясь, наблюдали за забавной сценой.
- ...я любил тебя всю свою жизнь. Я и сейчас продолжаю тебя любить…
- Андре-е-ей! Ну пожалуйста. Мне страшно.
- Но обстоятельства вынуждают меня решиться на этот шаг. Видит бог, я не хотел доводить до такого конца.
- Кто-нибудь, помогите! Это маньяк!
Пакетик с чипсами, один из двух, выпал из Аниных рук и погрузился в пенную борозду.
Андрей поставил девушку на палубу.
- Эх, чёрт. Жалко картошку...
- Картошку ему жалко! А меня тебе не жалко?!
Они улыбались, глядя друг на друга.
- На вот, выпей вина, храбрая женщина, - Андрей нагнулся за бутылкой. - Всё в порядке, граждане, - обратился он к публике. - Репетиция эпизода окончена. Фильм выйдет через девять месяцев. Благодарю за внимание.
Он преподнес бокал даме. Галантно очень.
- А что бы ты делал, если б я выскользнула? - спросила она его на обратном пути.
- Ты не могла выскользнуть. Если бы я не захотел...
На вторую фразу Аня лишь многозначительно прищурилась.
- А всё же?
- Ты не могла выскользнуть. Я же сильный.
- Да? - это она почти шепнула.
- Да, - он тоже шепнул почти.
Они поцеловались.
Поездка неплохой получилась. Пейзажи, эмоции. Да и в Гурзуфе красиво.

- Андрей, ты был когда-нибудь маленьким? - спрашивала его Аня.
Они сидели в номере, он целовал её в промежность.
- Нет, наверное.
- Был, я знаю.
- А что же спрашиваешь?
- Для плавности беседы.
Объяснение ему понравилось.
- А ты помнишь, как появлялся на свет?
- Мне говорили, конечно, что я вышел вот отсюда, - пальцем он
провёл по нужному месту, - но когда я на неё смотрю, я в это не верю. А как я на самом деле появился, я тоже вспомнить не могу. Печально.
- А вот я помню.
- Да что ты!
- Да. Всё так и стоит перед глазами. Эта тьма, дрожащая, переливающаяся, а потом вдруг резкий свет. И пятна, пятна вокруг. А пятна – это люди, это предметы всякие, но я ещё не знаю этого. И неуютность какая-то, и хочется вырваться…
- Я тоже это в каком-то фильме видел.
- Да причём здесь фильм? Я тебе свои собственные образы рассказываю.
- Вряд ли это твои образы. Это всё подлое влияние литературы, кинематографа. Плюс воображение.
- Ладно, не буду спорить с тобой. Тебя всё равно не переубедишь.
- Это точно.
- Потому что ты упрямый, а упрямство хуже пьянства.
- Вот найдёшь себе алкоголика – сравнишь.
Аня не ответила, какое-то время они лежали молча. За окнами царила непривычная серость. Здесь, в Крыму, она была особенно тягостна.
- За всё время, что сюда приезжаю, первый раз на моей памяти такое. Ни лучика не пробивается!
- Это потому, что ты со мной встретилась.
- Очень даже вероятно.
- Это как бы знамение: вот к чему ведёт порочная любовь.
В комнате было тепло. Они лежали непокрытые. Валетом.
- Я вот не пойму иногда, - как-то интересно сощурилась Аня, - когда ты серьёзно говоришь, а когда шутишь.
- Я серьёзно говорить давно разучился. Я шучу.
- И сам смеёшься над своими шутками.
- Ты молодец, верные наблюдения делаешь.
- Не обо всех ещё вслух говорю.
- Тоже молодец. Потому что даже те, что озвучиваешь – совершенно лишние.
Аня из лежачего положения переместилась в сидячее.
- А ты так один и живёшь? Без соседа?
- Да, один. Отдыхающих немного в этом году. Некоторые номера вообще пустуют.
- Сейчас сколько времени?
- Шесть без десяти.
- Потихоньку одеваться будем?
- Можно. Только в баре раньше семи делать нечего.
- К морю спустимся. Там есть кафе какое-то.
- Ну, давай.
Символика отношений сложна и малопонятна. Он касается её руки, она вскидывает на него глаза, взгляд её выражает нечто. Ему непонятно что, но он смотрит на неё прямо, долго и многозначительно. Потом отворачивается, глядит вдаль. Она тоже смотрит куда-то в сторону. Воздух тяжёл, он напоен тайной. Какой – им не ведомо. Странно, туманно. Лучше – когда самым естественным образом, но с девушкой так не выйдет. Естественность здесь не то, что с самим собой, она здесь – та же наигранность, только себе наигранностью не кажущаяся. Этикет – святое дело. Нельзя просто так просунуть руку под юбку. Не сказав хотя бы пару слов. Пусть они не об этом, пусть совсем бессмысленны, но добро даётся лишь после них. Или после правильного взгляда. Правильного не в смысле добродетели, а в смысле необходимого продолжения ситуации. Самое идеальное – молчание. Тайны тогда совсем намеренно, она так и выползает из каждого движения. Каждого вздоха. Размеренность, постепенность. Нет, нет, не надо.

Троллейбус ожидали человек десять, и он не сразу увидел её. Потом заметил – она стояла в стороне, прислонившись к столбу.
- Салют! - подошёл он вплотную.
- Ого! Ты как здесь?
- Да вот… Последнее прощай.
- А-а-а. Сентиментальность проснулась. Сам-то когда уезжаешь?
- Завтра. Но я вечером поеду. Поезд ночью отходит.
- Угу, угу.
Её солнцезащитные очки не позволяли видеть выражение глаз, и он лицезрел в них лишь собственную раздвоенную физиономию. Безобразную такую.
- Долго стоишь?
- Да нет... Если мне не изменяет догадка, вот это как раз мой троллейбус идёт.
К остановке действительно приближался троллейбус.
- Да, мой.
- У тебя из багажа только это? - кивнул Андрей на спортивную сумку.
- Да. Хотел мне чемодан подтащить?
Троллейбус остановился, открылась передняя дверь. Люди потянулись к ней. Прямо перед ними никак не могли проститься парень с девушкой. Они обнимались, целовались, шептали что-то друг другу.
- Знаешь, Андрей, - повернулась к нему Аня, - ты всё же меняешься. Тридцать лет назад ты даже не попрощался со мной.
Андрей слабо улыбнулся. Прищурился.
- Тридцать лет назад я был слишком молодым и глупым.
Дверь закрылась, троллейбус тронулся. Андрей видел, как Аня поднималась по ступенькам, как оплачивала билет, как шла по проходу к креслу. Потом троллейбус свернул за поворот и исчез из вида.
Андрей осмотрелся. На остановке их осталось двое. Невдалеке стоял парень, что так бурно прощался с любимой. Андрей сделал к нему шаг и дотронулся рукой до плеча.
Парень обернулся.
- Наверное, вы со мной не согласитесь, - заговорил Андрей, - но я думаю, что это очень даже неплохой конец для любовной истории.
- Почему не соглашусь? - ответил парень. - Вы совершенно правы.
Он достал пачку сигарет, зажигалку и закурил.
- Проблема в другом, - продолжил молодой человек, выпуская из ноздрей дым. - Дело в том, что потом тебя могут спросить: а была ли вообще девушка? И что тогда ответить?
Он затянулся снова.
- Вы на меня внимания не обращайте, - добавил он тут же, заметив недоумение на лице Андрея. - Просто мне очень грустно.

               
               
                ТРИ   СТАРОСТИ

                ОБЫКНОВЕННАЯ

Дверь открыла дочь.
- Ты? - бормотнула она и в нерешительности встала в проходе.
Появление отца застигло её врасплох – она была удивлена, обескуражена
и даже напугана. Однако тотчас же взяла себя в руки: криво улыбнулась и распахнула дверь.
- Заходи.
Старик стоял молча и через порог переступил не сразу. Возможно и не ожидал он такого гостеприимства. Но шаг сделал наконец – он был нетвёрдый и сопровождался кривой усмешкой.
- Только... - начала было дочь.
Старик проникновенно смотрел на неё, всё ещё улыбаясь. Она засмущалась чего-то, но закончила.
- Только Вадим… он будет в ярости конечно.
Опершись рукой о стену, Андрей Николаевич стал снимать ботинки.
- Он вообще грозился тебя убить, - снова подала голос Галя, - если ты придёшь сюда.
Никак не отреагировав и на эти слова, старик снял плащ и кепку. Выражение его лица переменилось: он казался угрюмым теперь, хоть и старался представить это безразличием. В коридор вышли дети – его внуки, двое мальчиков, погодки. Увидев их, старик расплылся в улыбке во всю ширь своего морщинистого рта.
- Вот они, проказники, где. Ну, здравствуйте, что ли, - протянул он им свою грязную сухую ладонь и торжественно поздоровался с обоими пацанами. Те стеснялись дедушки и смотрели не на него, а в сторону.
- У меня для вас гостинец, - подмигнул им заговорщически Андрей
Николаевич и, повернувшись к вешалке, полез в карман плаща.
- Ты уж пьяным бы не приходил, - почти жалеючи посетовала Галя. - Скоро Вадим придёт, тебя пьяным увидит – на самом деле убьёт ведь.
Улыбка на секунду сошла с лица старика, но тут же засветилась с новой силой – он достал из кармана шоколадку и дрожащими руками протянул её детям.
- Нате вот, разделите поровну, - сказал он им.
Пацаны всё это время молчали и смотрели на дедушку исподлобья; получив же шоколадку, убежали к себе в комнату.
- Я не пьяный, с чего ты взяла? - ответил наконец Андрей Николаевич дочери.
Основательно ставя на пол ступни, чтобы не шататься при ходьбе, он направился на кухню.
- Как не пьяный, я не вижу что ли? - двинулась за ним Галя. - Еле на ногах держишься.
- Ты меня накормишь, нет? - уселся старик на табурет, вальяжно закинув ногу на ногу. - Я есть хочу очень.
Потом пристально, насколько позволяли слезящиеся глаза, посмотрел на дочь, улыбнулся – совсем мерзко уже – и добавил для чего-то:
- Раскудахталась, раскудахталась... Наседочка потревоженная.
Яростно выдохнув, Галя схватила половник, достала тарелку и налила отцу суп из кастрюли. Поставила её перед стариком, пододвинула хлебницу и почти что швырнула ложку.
- Кушай, кушай пожалуйста, - выдавила она. - А то скажешь ещё, что родная дочь тебя не кормит.
- Во-от, - оскалился опять старик. - Я же знал, что ты добрая. Я же знал, что ты накормишь меня. Ведь ты же дочка моя...
Он взял в руки ложку и зачем-то отломил от уже отрезанного куска хлеба ломоть.
- Нет, ну сейчас действительно что-то страшное будет, - тряхнула
головой Галя, оставляя старика одного. Он поморщился, брезгливо эдак,
и не спеша принялся за еду.
Ел он основательно и неторопливо, хоть и бескультурно. Поднося ложку ко рту, обязательно проливал несколько капель, а откусывая хлеб, безжалостно сорил крошками. Несколько раз ронял его: тяжело затем нагибался, подбирал с пола, сдувал с куска сор и засовывал в рот. Вытаскивал потом из кармана грязный, засаленный платок и шумно сморкался. Хрипло дыша, бессмысленно оглядывал стены. Отяжелевшие веки непроизвольно смыкались – с глупой гримасой он проводил по глазам ладонью, отгоняя сонливость.
Он съел тарелку и почти доедал вторую, когда раздался звук открываемой двери. Тяжёлой походкой в квартиру вошёл зять, и старик услышал, как выбежавшая в коридор Галя что-то зашептала ему.
- Понятно, - ответил на её шептания Вадим и прошёл на кухню.
- Явился, каззёл, - процедил он сквозь зубы. - А насвинничал-то, бля-а-адь! Ты посмотри на свинью эту, - кивнул он жене.
- А, батюшки! - выдохнула она. - Зачем уж ты по-свински так, папа? Нормально что ли есть не можешь?
Старик оторвался от тарелки, выпрямился и вытер губы рукой.
- Я к себе домой пришёл! - через силу, но с достоинством объявил он.
- Ого! Вот это заявочки! - усмехнулся криво зять. - Это с каких пор он твоим стал?.. ****ь, придушить хочется! - матюкнулся он и налил стакан воды.
Старик молчал какое-то время, лишь поглаживал себя по губам и подбородку и, выпучив глаза, медленно и дико водил ими из стороны в сторону. Потом стряхнул крошки с пиджака и брюк, замер на мгновение, уставившись в пустоту и, ударив вдруг по столу кулаком, крикнул:
- Это мой дом!
Посуда на столе задребезжала, Галя вздрогнула, Вадим развернулся с лицом, серым от ярости, и вломил тестю по морде. Удар пришёлся куда-то в нос: старик охнул, отлетел назад и, свалившись с табурета, грохнулся спиной об пол. Галя с криком отскочила от отца – он упал у самых её ног. Вадим ринулся за ним и остервенело, под вопли жены, принялся молотить старика. Тот закрывал лицо руками, воротил голову в сторону, но не издавал ни звука.
- Вадик! Вадя! - кричала Галя, оттаскивая мужа. - Не надо, Вадя, убьёшь ведь, не надо!
Посмотреть на побоище прибежали дети, но тут же, поймав бешеный взгляд отца, скрылись в своей комнате. Галя схватила мужа за руку и попыталась увести его в зал – Вадим позволил ей это, дал усадить себя в кресло и, тяжело дыша, принялся потирать ладони – несколько костяшек на них были сбиты в кровь.
- Ну зачем ты так, зачем?! - стояла над ним жена. - Он отец мне всё же.
- Я убью его на ***, отца этого! Слышишь, кусок говна? - крикнул он старику, - убью я тебя когда-нибудь!
- Вадим, перестань, дети же слышат! - чуть не плакала уже Галина.
Муж изобразил какую-то малопонятную гримасу, подпёр щеку ладонью и уставился в окно, бессмысленно, но пристально. Кряхтя и охая, старик тяжело поднялся на ноги, открыл дверь в ванную, пустил воду и принялся умываться, бормоча что-то невнятное. Выйдя наружу, он прошагал в детскую и шумно повалился на кровать. Пацаны испуганно выскочили из комнаты.
- А чё он на кровать мою лёг? - подошёл старший к матери.
- Ну лёг и лёг, что теперь поделаешь, - отмахнулась она. – Не выгонять же его на улицу.
- А надо бы! - рявкнул Вадим. - Выгнать и не пускать козла этого. Сейчас там провоняет всё.
- Перестань! - сказала мужу жена. - Что о нас люди подумают?!
- Какое нам до людей дело, - выдавил он, но уже тише и менее злобно. - Люди, тоже мне... Не *** на них смотреть...
Галя глубоко и тяжело вздохнула. Вадим молчал, притихли и дети. Перестал возиться в детской старик. Стало непривычно тихо. Все замерли и погрузились в собственные мысли. Это длилось несколько минут.
Вадим поднялся с кресла, пошёл в туалет. Оттуда в ванную, потом на кухню. Галя успела уже подтереть там весь сор и собрала для мужа еду. Позвала и детей: семья всё так же молча села ужинать. Поев, переместились в зал. Включили телевизор. Напряжение спало. Вадим даже улыбнулся на какую-то шутку с экрана, первый раз за вечер. Дети снова заёрзали, начали было баловаться, но родители строго их осадили: мальчишки надулись, но проказничать перестали. Галя подумала, что можно, наверное, перевести дух – самое страшное было вроде бы позади.
Андрей Николаевич, лёжа на кровати своего внука с разбитым лицом и ещё не выветрившимся хмелем, чувствовал себя ужасно. Неимоверно болела голова, тошнило и, что самое скверное – защемило вдруг в сердце. Он пробовал переворачиваться на другой бок, на спину – поначалу становилось легче, а после боль снова давала о себе знать. Вскоре она стала совершенно невыносимой. Нарастая и усиливаясь, она распространялась по всему телу: заболело вдруг где-то в боках, в спине, в паху даже, будто лопнуло что-то в голове, и неимоверная тяжесть, гнетущая, тошнотворная, заполнила собой всё. Старик закряхтел, застонал, не тут же, закусив губу, оборвал себя. Закрыл глаза, попытался дышать глубоко и ровно, но в этот миг боль в сердце стала такой огромной и пронзительной, что он не выдержал – крикнул, и понимал хотя, что не делать бы лучше этого, противиться уже не мог. Из последних сил он попытался осадить себя, но смог лишь крик изменить на стон – тягучий и страшный.
Отправив детей спать в свою комнату и решив лечь в зале на диване, родители тихо разговаривали на кухне.
- Всё-таки стыдно мне отчего-то, - говорила мужу Галя. – Перед самой собой стыдно.
- Ерунду ты говоришь, - вздохнул Вадим. - Ерунду, как всегда.
- Ну пусть он гадкий, пусть отвратительный, но ведь он отец всё же мой. Он на свет меня произвёл.
- А нужен ли тебе такой отец, скажи мне пожалуйста? Одни оскорбления тебе от него, одни унижения. Подумать только, какими словами он тебя называл! И это при мне, не стесняясь. Если бы мне мой отец что-нибудь подобное сказал, я бы его придушил на месте. Топором бы зарубил.
- Я не знаю, - теребила пальцами лоб Галина, - как относиться ко всему этому. Он ведь несчастный человек по сути.
- Все они такие – несчастные, богом обиженные…  Раз несчастный – значит, по заслугам.
- Всё кошмарно так, омерзительно. - Когда же покой будет наконец?!
- Ты извини меня, Галь, конечно. Он отец твой и всё такое, но вот я, я его просто ненавижу. Таких людей не должно быть на Земле. Убивать их надо.
- Ты его и так чуть не убил.
- Из поганого ружья стрелять, ржавыми пулями.
- Ладно, хватит. Разошёлся больно… Смотри, как бы мальчишки к тебе точно так же не относились.
Вадим вскинул на неё глаза. Хотел сказать что-то и уже открыл было рот, но замер вдруг.
- Что там с ним? - бормотнул, услышав крик.
Поднялся с табурета, зашагал к детской. Открыв дверь, включил свет и нагнулся над стариком. Тот представлял собой жалкое зрелище. Скрючившись на кровати, с потемневшим лицом, с расширенными не то от боли, не то от ужаса глазами, тесть всеми силами сдерживал рвавшийся из груди вопль.
- Эге, - придвинулся к нему ближе зять, - да ты и в самом деле подыхаешь.
Старик взирал на него обезумевшим взглядом вылезших из орбит глаз. Они слезились.
- Ну как, - шепнул Вадим, - страшно умирать?
Старик закрыл глаза и отвернулся. Движение это принесло новый всплеск боли – хриплый стон вновь вырвался из гортани.
«Да… - мелькнуло у него в голове, - а ведь это действительно смерть... Смерть, которую я ждал всю свою жизнь, которую жаждал порой. Как это странно, как противоречит всему: меня не будет сейчас. Не будет! Я перестану быть!.. Быть здесь или вообще быть?..»
В комнату заглянула Галя.
- Что с ним такое?
Вадим выпрямился.
- Умирает он похоже.
- Господи! Что же делать?!
- Не знаю, что делать... Вызывай  «скорую», пусть едут. Хотя поздно, наверное. Вот он, затрясся уже.
- Мамочка родная!..

Утро следующего дня было солнечным и тёплым. Весна, похоже, вступала в свои права самым серьёзным образом. Серая пелена облаков, скрывавшая все эти дни солнце, развеялась, и оно, яркое, слепящее, долгожданное, засияло наконец в безоблачном голубом небе. Запели птицы, улучшилось настроение... Галя варила на кухне суп и напевала себе что-то под нос. По радио передавали концерт по заявкам, суп получался наваристым и вкусным – она улыбалась чему-то всё время… Приглушённый шорох в коридоре заставил её выглянуть наружу.
- Пап, ты куда? - увидела она отца, уже одетого, обутого и водружающего кепку на голову.
- Пойду, - прошамкал старик, не глядя на неё.
- Куда пойдёшь?
- Куда-нибудь пойду.
- Да ты что! Тебе вообще вставать нельзя, да и куда тебе идти? Где ты кому нужен?
- Здесь я тоже никому не нужен, - хрипло бормотнул Андрей Николаевич, повернулся к дочери спиной и, решительно взявшись за дверную ручку, вышел из квартиры.
- Папа! - бросилась за ним Галя. - Папа! Вернись! Вадим согласен, чтобы  ты остался, он и слова не скажет. Вернись…
Старик не ответил. Лишь нетвёрдые шаги гулко застучали по бетонной лестнице. Шаги были торопливы. Торопливы и решительны. Какое-то время Галя стояла на лестничной площадке, наблюдая сквозь сплетения перил спускающийся силуэт в сером плаще. Когда он скрылся из вида и до ушей её донёсся звук шумно захлопнувшейся подъездной двери, она в недоумении покачала головой и зашла обратно в квартиру. Квартирная дверь тоже захлопнулась шумно.


                ТИХАЯ,  ПЕЧАЛЬНАЯ

За обедом Андрей Николаевич позволил себе выпить рюмку коньяка. Коньяк был хоть и дрянноватым, но рюмочка прошла просто прекрасно. От неё или от солнца, нещадно палящего в окна, сделалось вдруг нестерпимо жарко. На лице старика выступил пот – он прикладывал ко лбу носовой платок и тяжело пыхтел. Тяжело, но и благодушно.
«Вот потею я, Галя, и аж стыдно мне. Ты смотришь на меня – сморщенного, потного, страшного – и думаешь, наверное: «Боже мой, с каким человеком я оказалась вместе!» Нет, не думаешь? А ведь и в самом деле не думаешь – ты чиста, хрустальна, в тебе не могут рождаться брезгливые мысли. Это всё моя мнительность. Всю жизнь так – сделаю что не то, по моим понятиям не то, по человечьим-то, может, и то самое, и вот маюсь потом – «что же обо мне думают?..» Глупость, конечно, а ничего с собой поделать не могу. Всё от неудовлетворённости – собой, в первую очередь; жизнью же удовлетворённости и быть не может, о ней и говорить не стоит. Просто где-то там, в глубине, одно гнусное желаньице всё никак не истребить. Гнусное, да, хоть и прекрасным кажется на первый взгляд. Воспарить хочется. Над жизнью, над миром, над собой. Переродиться во что-то сверкающее, слепящее, огненное… Хотелось, впрочем, сейчас-то – навряд ли уж. А гнусное, потому что от тщеславия идёт. Вот ты – другое дело. Ты – святая! Ничего, ничего не говори. И сверкаешь ты, и слепишь, и огнём жжёшь – страшно порой даже. Страшно, а другой тебя не хочу!»
Посуду он мыл тщательно и тарелки с ложками скоблил с каким-то остервенением даже. В вопросах чистоты Андрей Николаевич был вообще болезненно педантичен – единственная соринка на полу выводила его из себя. Выводила, но подобрать её он спешил не всегда. Чаще старик пытался закатить её под холодильник или под диван. Это его успокаивало. То же самое происходило и с посудой – рвения хватало ненадолго, он бросал всё на половине, и посуда оттого была, как правило, грязноватой. Но и тут он находил выход: тарелки погрязнее ставились на сушилку вслед за чистыми.
«Я всегда, Галь, старался отделиться от себя самого. У тебя такого не бывало? Бывало! Ну, так значит ты меня поймёшь. Старался отделиться от происходящего, воспринимать всё извне. Смотреть на себя со стороны? Да нет, себя я вообще во всём этом видеть не хотел. Быть внутри жизни и ощущать малейшие её колебания, помехи мельчайшие – это же ужасно. Я хотел отвести от себя этот ужас. Но не мог, конечно, не умел, да и можно ли научиться этому? В центре, в сердцевине так и так останешься – это я всегда понимал, а вот ощущения, переживания, думалось мне, можно воспринимать не так жароопасно и болезненно. Я заблуждался, я заблуждался во многом и заблуждался сильно. Создавал в оазисах призраков, химер, а в болота запускал лебедей. Даже сейчас, когда успокоиться уже пора, превратиться в тихого идиота, всё равно не сдаётся самонадеянность. Сам – готов уже, да и сдался, собственно, а она – ни в какую. Ты понимаешь меня, Галина? Ты понимаешь?»
Потянуло на воздух – Андрей Николаевич вышел на балкон. Присел на топчан – тот был мягким, удобным – расслабился. Было душно, и хоть редкие порывы ветра нет-нет да и достигали лица, освежали они слабо – порывы были ненастоящими, они шли из глубины жары и прохлады с собой не несли. На состояние и настроение старика это, впрочем, влияло мало. Он вытянул ноги и задумчиво уставился вдаль – в ту хрупкую голубизну небосвода, где ничего, кроме собственных мыслей, увидеть было невозможно.
«Мне вот кажется иногда, что я тебя не знал маленькой. Не качал на руках, не возил на спине, не гулял с тобой во дворе – будто ничего этого не было. Кажется, или хочет казаться? Не знаю… Ты-то сама себя маленькой помнишь? Ну да, конечно, как себя маленьким не помнить, даже мне порой вспоминается что-то… Я вот, веришь – нет, знал, что ты у меня будешь. Именно ты, именно такая! Должна, думал, должна явиться ко мне эта фея. Чтоб заворожила, околдовала сразу. Чтобы взглянуть и понять: «Вот она. Она – та, что моя. Та, что в унисон мне. Та, что откровение бескрайнего, та, что музыка вечности! Та, что тайна потустороннего!..» Я знал об этом, знал...»
Он вернулся в квартиру и, помаявшись какое-то время в бездействии, взял с полки книгу. Улёгся на диван и погрузился в чтение. Чтение – единственная возможность занять себя. Других он просто не знал. Бывало, что читать ему не хотелось совершенно, он и не читал долго, но скука одолевала в конце концов и чтобы как-то скрыться от неё, он, нехотя, почти без всякого желания, снова брался за книги. Так произошло и на этот раз.
«Я тебя представлял скромной, пугливой. Ещё раньше, до тебя, мне казалось, что это будет так: вот будто слушаем мы музыку, а ты плачешь. «Ты чего?» - шепчу я тебе и ловлю слезинки. А ты молчишь, ты печальна. Это музыка – она растрогала тебя. «Она рождается лишь на миг, - говорю я опять, - тут же умирает». «Она не украдёт тебя, нет, - бормочу я снова, - в её мире нельзя жить, там небытие». «Просто я люблю тебя, - изрекаю я наконец. - Просто я люблю твои слёзы, твою грусть, но всякий раз буду прогонять их – они могут увести тебя, безвозвратно…» А потом я прикасаюсь губами к твоим глазам. Потом ощущаю лоб и прохладу щёк. И гладкость подбородка, и хрупкость шеи – она тонка и грациозна. И притяжение плеч, и чувственность рук, и опьянение грудей. Изгибы талии и бёдер, сумасшествие ног. Бездну души, что безмолвием заманивает вглубь. И дальше, и сильнее, и уже нет надежды…»
Потолок, стены. Потёртый ковёр, ветхий шифоньер. Прямоугольники оконных рам и зелёная батарея. И тиканье часов, конечно же тиканье. Это встречало тебя, это и проводит.
«В молодости я думал так: «Женщина… Загадочная прелесть женщины… В этом жестокое что-то: всегда тянуться туда, как к источнику, как к огню. В этом ограниченное что-то. Жар хочется черпать отовсюду: из земли, с неба, из пустоты. Но и истина, возможно, именно в этом – сквозь стихии людям не позволено, неизвестно – богам ли. Строение не то и дух. Потому-то и женщина. Лишь видения, лишь впечатления мимолётные, но они – из желаемого. Два пути – либо прорыв в золотое, лучистое, либо же опять в золотое, опять в лучистое. Оно везде – золото, они повсюду – лучи. И сейчас даже…» И сейчас даже – я порой и сейчас так думаю».
Он отложил книгу в сторону. Что-то важное, значительное, но и ускользающее, болезненное, вертелось в голове. Нахлынувшее мгновение было чудно, и не было сил ему противиться. Потом отпустило, мозг расслабился, но странность не прошла, осталась. Всплыла пустота, она живёт в глубинах постоянно, её лишь надо научиться чувствовать. Она полезна иногда, она спасительна.
«Я знал, что буду старым. Я видел это по другим людям. Я даже знал, что умру, ещё будучи мальчишкой. Будучи мальчишкой... На самом деле я не был им. Я – старик, и старость – моё пространство. Тем мальчишкой был не я, кто-то другой, точнее – что-то другое. Оно умерло, ещё тогда, не успев подвергнуться воздействию времени. Я же родился недавно, родился старым, старым и умру. Тайна проста: кроме явной, финальной смерти человек умирает множество раз. Раз в год, может – раз в день, а возможно – и каждое мгновение. Умирает, и тут же рождается что-то другое, почти идентичное по форме. Почему-то остаются воспоминания. Это ошибка, их не должно быть. Всё, что вспоминается, происходило не с тобой, а с теми мертвецами; все промахи – их промахи, удачи все – их удачи. Память ладно, её можно стереть, но вот чувства, эмоции – почему же и они здесь снова? Какая-то жалость, какая-то радость. Какая-то надежда… Как это глупо – всё без повода, без причин. А сущее – лишь единственное мгновение: то, что переживаешь сейчас».
Старик укрылся валявшимся в ногах одеялом, но оптимального удобства достигнуть не мог долго: ворочался, подтыкал одеяло под бока, взбивал подушку. Наконец улёгся. Сон был близок, был явен, но являться всё же не спешил. Закрыв глаза, Андрей Николаевич ждал. С улицы доносились глухие, однотонные шумы – ездили машины, кричали дети. Где-то невдалеке дробили асфальт. Был день ещё.
«Мы не умрём, Галя, нет. Не пугайся этого слова – «смерть» и не вздрагивай всякий раз, услышав его. Это всего лишь слово и не более… Конечно, мы оставим этот мир, но оставим, когда станет он для нас совершенно неинтересен, совершенно блёкл. Но то будет не смерть, не конец, то будет переход в иную ипостась. Пройдут миллиарды безумных и мучительных лет, родятся и сгорят новые солнца, сущее изменит свои формы бесчисленное количество раз; на одной из планет неподвижный моллюск будет передавать своей подруге примерно следующее, примерно то же: «Не пугайся этого призрака, любовь моя, этого призрака, зовущегося смертью. Да, мы покинем этот мир, но то будет не смерть, не конец – то будет переход в иную ипостась. Разве не помнишь ты, как миллиарды лет назад я, странное, безобразное существо, говорил тебе, моей любимой, о том же. Не бойся смерти, это всего лишь звук и не более...» Так будет думать оно, то существо; я же, я говорю тебе сейчас вот что: «Галя, неужели не помнишь ты, как давным-давно, при другом солнце и в другом измерении, метались мы, два раскалённых шара, в бурлящей массе, две единицы жизни в полости гулкой сферы, и сообщал я тебе ту же суть, что и сейчас: «Не бойся этого колыхания, любовь моя, этого призрака смерти, это всего лишь иллюзия, и не более. Мы уйдём, уйдём из нашего мира, но не в небытие, а в мир иной, иную ипостась. Мы не исчезнем…» А ты не верила мне тогда, ты не веришь мне сейчас, ты не поверишь мне и в будущем. Что же, так тому и быть: не раз ещё, значит, предстоит мне донести до тебя эту истину. И я рад этому, я готов сообщать её всё бессмертие, всю бесконечность… Так не вздрагивай же ты и не пугайся. Закрой глаза, прижмись ко мне покрепче и усни. Сон укрепит твои силы и вернёт тебе радость, что утеряна была когда-то. А с тобой посплю и я: мы отрешимся, улетим ввысь и совершим маленькое, приятное путешествие по пажитям небесным. Давай спать, доча».
Он заснул вскоре, а проснувшись, обнаружил, что солнце клонится к закату. Спать на закате вредно: Андрей Николаевич почувствовал это на своей разболевшейся голове. Он поднялся с дивана, встряхнулся и отправился на кухню заваривать кофе. Хотелось и поесть – вместе с кофейником старик поставил на плиту сковороду с недоеденной за обедом картошкой.
Позже, когда совсем стемнело, он спустился за почтой. Пришла газета, журнал и письмо от Гали. Он в волнении распечатал его и принялся жадно читать. Дочь писала обо всём: о себе, о своих проблемах, своих маленьких радостях – обо всём, кроме того, что старику хотелось бы прочесть больше всего. Он перечитал письмо трижды, вглядываясь в написанные неразборчивым почерком фразы и пытаясь выделить из них скрытый смысл. Увы, он отсутствовал, всё было просто и понятно.
- Опять ничего… - оторвался он от чтения. - Как будто не было моих писем, моих объяснений… Ты умна, Галя, ты умеешь говорить ни о чём. Ты так и не захотела довериться мне…


                СЧАСТЛИВАЯ

Кладбище было уныло и пустынно. Стояла осень, облетали деревья и листья лежали повсюду – на тропинках, на могилах. Некоторые цеплялись за кресты, ненадолго впрочем: первый же порыв ветра сметал их оттуда – плавно, неторопливо опускались они на землю. Могилы были большей частью старые: с почерневшими крестами, с осевшими оградами, с заросшими травой холмами. Даты на надгробиях свидетельствовали о том же – об их старости и ветхости: некоторым из них было по двадцать, по тридцать, каким-то и по сорок лет. Могилы недавние являли обратное: чисты, ухожены, красуются свежестью и молодостью. Свежесть их была недолговечна, однако – ветра, дожди и время делали уже своё упрямое дело. Скоро и они станут похожими на старших товарищей – осунутся, зарастут травой. Выветрят и вымоют буквы с надгробий. Сотрут последнюю память о существах, покоящихся здесь.
- Пап! - подала голос Галя. – А ты помнишь, как-то раз мы втроём – я, ты, мама – точно так же ходили на кладбище. Я ещё совсем маленькой была.
- Мы не раз так ходили, - отозвался старик, продолжая выдёргивать с холмика траву.
- Не раз, да. На тот ты должен помнить, - дочь помогала отцу. - Мне тогда лет шесть-семь было. Шли мы по кладбищу и увидели вдруг одну могилу с очень оригинальной оградой.
Красивая, темноволосая женщина смотрела на них с фотографии.
- Собственно, и не ограда там была, - продолжала Галя. - Болванки чугунные по периметру расставлены, а между ними цепь натянута. Массивная такая, здоровая. В чёрный с красным покрашена, да и надгробие тоже какое-то необычное стояло. Ты не помнишь?
- Нет. А что?
- Я тогда одну глупость сказала. Посмотрела на это и говорю: вот, мол, как умру, сделайте мне точно такую же.
- Да что ты! И что же мы тебе ответили?
- Ты – в своём репертуаре. Лучше, говоришь, я тебя в хрустальный склеп положу. А мама – отругала. Сначала меня, потом тебя. Глупенькая ты, говорит, глупенькая. Чтобы больше не было таких разговоров!
- Правильно сделала.
- Я тогда обиделась на неё даже – подумаешь, из-за чего крик подняла. Я ведь не понимала тогда по-настоящему, что это такое – умереть.
- Как бы я хотел вообще никогда не понимать этого, - сказал Андрей Николаевич после паузы, - но увы, понимание это гадкое приходит рано или поздно.
Дочь промолчала, и какое-то время они очищали могилу в тишине. Закончив, присели на скамейку.
- Ну слава Богу, - сказал старик. - Навестили покойницу. Давно надо было – а то вон тут какое запустение. Ладно хоть ты приехала.
- А один ты что не приходишь? Раз в год смог бы наверное.
- Я боюсь, - ответил он. – Вот этой фотографии боюсь. Не надо было её вешать.
- Почему?
- Нехорошо становится. Она вон тут такая красивая, улыбается…
Галя посмотрела искоса на отца, а потом подняла глаза вверх.
- Дождь сейчас начнётся, - сказала она. – Может, пойдём потихоньку?
- Ага, сейчас. Минуту посидим ещё.
Ровно через минуту он встал. Они вышли за ограду, дочь взяла его за руку.
- Ну, до свидания, Ирина, - сказал Андрей Николаевич могиле. - Пойдём мы…
Место под кладбище, как можно было понять, выбрали не совсем удачно. На склоне. Шагая по тропинкам, часто приходилось преодолевать многочисленные возвышения, впадины. Могилы тоже располагались на разных уровнях. Да и само по себе кладбище казалось неухоженным. Ни ровных, удобных дорожек, ни правильных, симметричных рядов захоронений. Могилы наслаивались одна на другую. Примыкавший к кладбищу лес призван был создавать величественную благообразность и смиренность – возможно, так раньше и было, но сейчас он поредел и создавать был способен лишь жалкое уныние. Кладбище казалось диким и заброшенным.
Проходя среди могил, отец с дочерью читали имена покойников и даты смертей. Даты рождений тоже. Ирреальная причудливость колыхалась вокруг. Робкая иллюзорность наполняла пространство пьянящей дрожью, болезненным головокружением, суть которого неясна и таинственна. Делалось это тихо и ненавязчиво, было почти приятно и желательно почти. В глубине же умиротворения зудела и нотка беспокойства: так бывает всегда – распознай сущность благостной ауры, что овевает и убаюкивает и сердцевиной её окажется тревога, окажется страх. Они изменили свою тональность, спрятались за ширмами спокойствия, управляют ими. А ещё – отрешенностью, надеждой. Её несложно распознать – сущность.
- Как у тебя сейчас с женщинами? - спросила отца Галя.
- С какими женщинами? - испуганно вскинул он глаза.
- Ну, вообще с женщинами. Ты ведь ничего не рассказываешь о себе. Мы столько времени не виделись, я и не знаю даже, как ты живёшь теперь. Та преподавательница из института, вы уже не встречаетесь?
- У-у-у, давным-давно. Она ведь уехала, в Сибирь куда-то. Лет пять как... А впрочем, ничего серьёзного у нас и не было. Мы были просто друзьями, точнее приятелями.
- Ты после смерти мамы так и не смог ни с кем сойтись?
- Сама видишь. Живу один, да и не жалуюсь, собственно.
- Я давно тебя хотела об одной вещи спросить... Вот скажи мне, кого ты больше любил – маму или первую свою жену, Таню? Таня ведь её звали?
- Таня, да… Но ты знаешь, тут просто некорректно сравнивать. Обе они, и Татьяна, и мама твоя были прекрасными женщинами. Я о них с благоговением думаю… С Таней поромантичней всё было, пострастней. С Ириной – поспокойнее, ну да мы тогда уж и в возрасте были. Без лишней чувственности, но зато и без глупого пафоса. Хорошие, хорошие отношения.
Погода ухудшалась. Небо затянулось тучами, усилился ветер. Первые капли застучали по земле. Отец с дочерью зашагали быстрее.
- Лучше ты мне расскажи о своих любовных приключениях, - повернулся Андрей Николаевич к дочери.
- Приключениях? Ничего приключенческого в этом уже не осталось.
- Как так? Неужели так плохи дела на любовном фронте?
- Если это ещё делами назвать можно… Так, поделки.
- Ого!
- Есть мужчина, с которым я изредка встречаюсь. Очень редко – и это всё. Да и то больше от опасения застояться.
- Вона как!
- О любви тут и говорить не приходится. Даже о дружбе. Так, барахтаешься по инерции.
- Тоже ты какая-то взбалмошная. Двух мужей сменила и ещё наверное два раза по два сменишь.
- Да нет, навряд ли, - засмеялась Галя, не очень весело, впрочем.
Показались кладбищенские ворота. Ветхие, ржавые, скрипучие – такие, какие и должны быть на кладбище.
- Смотри, - кивнула вдруг Галя отцу, - могила какая странная.
Старик взглянул, но ничего не увидел.
- Да и могила ли это? - подошла поближе дочь. - Да, могила. Только старая какая!
Наконец и Андрей Николаевич увидел её. Под развесистой берёзой, в зарослях кустарника валялся – так показалось – камень, довольно больших размеров. Камень, судя по всему, надгробный и что-то написано было на нём, но от времени он позеленел, покрылся мхом и надпись свою засекретил. Могильного холма вроде как и не было вовсе, ограда тоже отсутствовала.
- Ну и древняя! - Галя счищала с камня плесень. - Да и детская как будто – маленькая какая-то.
Старик молча стоял в отдалении, лишь плотнее закутался в шарф и поднял воротник плаща.
- Ого! - воскликнула дочь. - Смотри, что здесь написано! Андрюша!
- Андрюша?! - удивился старик.
- Да, и ничего больше. Андрюша... Действительно детская могила.
Дочь отряхнулась и взяла отца под руку. Они вышли за ворота, приблизились к машине. Галя открыла дверцу, села за руль и кивнула отцу. Тот медленно и рассеянно водрузился на заднее сиденье. Дочь завела автомобиль, они тронулись.
«Андрюша… - думал старик. - Надо же… Меня мама тоже в детстве Андрюшей звала».
Погода сделалась совсем безобразной – грянул ливень.



                ЖАЖДА   БУДУЩЕГО


Была ещё усталость. Дотронься – и она скользит под пальцами. Казалось, её можно выдавить, или выблевать по крайней мере. Андрей перегибался через перила и тужился. Рычал. Слюни срывались с губ и падали в реку. Исчезали в темноте.
- Она живёт где-то внутри, под кожей. Путешествует по телу. Её уничтожаешь, а она снова разрастается, как микробы. Мерзкая вещь.
Он нащупал на асфальте камешек и бросил вниз. Прислушался, но нужного звука в окружающем дрожании не обнаружил. Нагнулся за вторым и вроде бы что-то донеслось на этот раз, но слабо-слабо. Камень покрупнее найти не удалось – на мосту таких не валялось. Он прополз пару метров на четвереньках, шаря ладонями по асфальту – безрезультатно.
- Темно слишком. Почему-то казалось, что должно быть светлее. Вот небо, например, разве может оно быть таким чёрным?
Сплюнув, он не спеша двинулся вдоль перил.

«Он должен быть особенным человеком. Именно особенным. Не знаю, в чём будет особенность, возможно – во внешнем виде, а может что-то и внутри.  Выражение глаз необычное, профиль завораживающий, жестикуляция в конце концов. Но что-то должно. Не резать же обыкновенного.
И что-то говорит, что всё же резать. Не душить, не голову разбивать, а именно ножом. Будет выглядеть так, наверное: подойду к нему и смотреть буду прямо в глаза. А он в мои. Будет смотреть и улыбаться, ожидая. Догадки строить. И я тоже, пожалуй, улыбнусь ему в ответ. Широкой, искренней улыбкой, какой уж и не помню когда в последний раз улыбался. Приближусь вплотную и очень интимно, по-дружески полуобниму его
за талию. Он даже удивится этому: не в таких мы с ним отношениях, чтобы я позволял панибратство.
Я достану из-за пояса свой большой, поблескивающий нож. Такой красивый, такой послушный. Лезвием он будет направлен вверх: стремительно, яростно, с коротким выдохом воткну я его куда-нибудь ниже живота, в пах. Он вскрикнет и инстинктивно подастся назад. Глаза его расширятся, в них застынет ужас и ещё что-то. Ради этого что-то, ради него... Что это будет - не знаю; думать, воображать – не хочется, да и не в силах. Но оно будет великим, сущим. Оно будет тем, чего мне всегда не хватало.
Я вспорю живот, от лобка до самого горла, и зачарованно буду смотреть на расходящиеся края кожи. Содержимое тела вырвется наружу: кишки, печень, почки. Они вывалятся прямо к моим ногам. Он рухнет на пол, и потоки крови побегут по половицам. Я буду стоять, обезумевший от восторга, и глупо мычать что-то нечленораздельное. В те мгновения я потеряю дар речи. Присяду куда-нибудь к стене и буду целый час смеяться, заходясь в высоких переливчатых нотах. Потом успокоюсь. Уничтожу труп, конечно. Можно будет налить в ванну серной кислоты и бултыхнуть его туда, но где же столько кислоты возьмёшь? Поэтому придется просто сжечь.
Буду стоять потом на берегу реки и швырять в воду пепел. Или на берегу моря. Или лучше с горы прямо в бездну. Пылинки будут кружиться на ветру чёрными мошками и опускаться всё ниже, ниже, до тех пор, пока не исчезнут из вида».

Ближе к площади фонарей становилось больше. Редкие прохожие семенили по тротуарам. Проехал автомобиль. Старый кинотеатр обозначил вдруг в темноте свои контуры. Шёл, должно быть, последний сеанс – здание светилось ещё огнями, но как-то невесело. Огней вокруг, более мелких и тусклых, оказалось неожиданно много. Прямо за больницей открывался вид на дальние микрорайоны и вот там-то горело их множество. Жёлто-красные, мерцающие – странное очарование несли они. Андрей остановился.
- Ты знаешь, вижу огни – и всегда вспоминается детство. Сколько раз смотрел вот так же на какие-то другие, но такие же тоскливые! Из автобусов, поездов, самолётов. Всё детство ехал куда-то.
К остановке, что располагалась слева, метрах в двухстах, подъехал автобус. Несколько человек взобрались внутрь, автобус закрыл двери и тронулся.
Андрей присел на корточки. Прислонился спиной к стене. Прямоугольники балконов нависали над головой и готовы были сорваться. Андрей чувствовал их намерение. На корточках было неудобно, он сел прямо на задницу, вытянув ноги. Они уткнулись в траву. От соприкосновения со стеной кепка съехала на глаза, он поправил её.
- И словно эти – совсем не теперешние, а те, детские. Дрожат, растекаются. Постоянно вне, за. Гипнотизируют, останавливают время. Они – шифры, кто-то внутри принимает их, обрабатывает, узнаёт планы действий. Подталкивает к ним потом.
Задница начала замерзать, он поднялся. Подошёл к дереву и, обняв его, постоял так какое-то время. Большинство окон в доме горело. Доносились звуки работающих телевизоров и обрывки разговоров. Пожилая женщина, прямо на первом этаже, обозначилась вдруг в окне. Увидев Андрея, вздрогнула.
Он отвернулся и упёрся носом в ствол. Попытался укусить его – не получилось, ствол был толстым. Он облизнул его тогда. Липовая кора отдавала горечью.

«Потом я стану жить отшельником, где-нибудь в непроходимом лесу. Построю себе землянку или вырою нору, настелю травы и буду там спать. А питаться стану ягодами и падалью. Падалью необходимо, чтобы  достичь кондиции. Я не знаю, когда сила и просветление придут ко мне, сколько времени займёт это, но настраиваться надо на всю жизнь. Хорошо, если откровение случится через несколько лет, но не думаю, что это так. Я ещё не готов, я не стоек. Я подвержен смене настроений, похотливые думы приходят на ум, да и душа – она не имеет связи с небом. Понадобится время, чтобы занавес открылся.
Я стану изменяться постепенно. Обрасту волосами и от того, что никогда не буду мыть их, они слипнутся, посереют. Тысячи насекомых заведутся в них. Копошась, они будут высиживать там личинки и всё время буравить кожу. От этого она будет зудеть. Всё моё тело покроется коростой. Огромными ногтями, которые придётся обламывать, я буду чесаться до крови, а по ночам маленькие кровопийцы будут устремляться к этим источникам, чтобы утолить жажду. Я буду вонять и пьянеть от запаха этих зловоний. Ещё мечтать и чувствовать себя счастливым.
Я буду смотреть на небо. На небо и на горизонт. Отмечать розу ветров и прятаться в песок от луны. Я стану познавать Природу. Она не нужна мне сама по себе, лишь краткие эпизоды в её полотне необходимо будет запечатлеть. Они расскажут о сущности единого после распада и возможно явят идеалы статичности. Хотя бы смутные образы их. Я буду сидеть на земле, уставившись вдаль, подвывать стонам ветра и раскачиваться в такт колебаниям бьющихся друг о друга травинок. Стаи птиц будут кружить надо мной, но разлетаться в панике от малейших моих вздрагиваний. Лесные звери, не в силах сдержать любопытство, станут выходить из чащ, чтобы лицезреть меня, но в страхе разбегаться под моими взглядами. Я приложу ухо к земле и стану слушать её ритм. Я буду слушать его неделями, неотрывно. Чтобы убить в себе похоть, оторву гениталии и брошу на съедение кротам. Рана затянется в безобразную кочковатую корку – одним из моих развлечений будет ковыряться в ней. Ласковые и гнусные завывания похоти всё ещё будут звучать в моей голове, но не находя ответа, делаться всё слабее и слабее, пока не исчезнут совсем. Ещё должна уйти память о прошлом, лишь стремление вперёд будет присутствовать в моих мыслях и чувствах, лишь оно. И когда это случится, не слишком долго останется ждать и главного».

У гостиницы урчали псы. Облезлая самка вяло отбивалась от трёх кобелей. Скулила, норовила убежать, но не убегала. Один вставил ей наконец. Высунув язык, задёргал тельцем, и урчание его приобрело нотки довольства. Двое других тыкали мордами куда-то в сплетение тел.
Закусив нижнюю губу, Андрей смотрел на сношающихся псов и мычанием комментировал происходящее. Во рту почему-то скапливалась слюна.
- От голода!
Он хохотнул.
Чей-то силуэт обозначился тенью на асфальте. Тень была большой и бесформенной. Он смотрел на неё – тень не двигалась. Повернувшись, он увидел девушку. На ней был длинный тёмный плащ. Вьющиеся волосы спадали на плечи, а руки в красных перчатках держали сумочку. С небрежным вниманием она наблюдала за псами.
- Хочешь быть на её месте?
Мимо проносится запоздалый трамвай. Колёса его стучат, провода поскрипывают, а сам он вот-вот готов сорваться с рельс.
- Хочешь быть на её месте?
Сделать шаг, потом другой, покороче. Рука вытянута, устремляется к талии. Движение по ягодице. Она гладкая, упругая. Большая.
- Хочешь быть на её месте?
Ожог, он в этих угольках. Взгляд неистов. В глазах слёзы. Отшвырнуть стремление, шагнуть прочь. Смотреть вслед.
- Я застываю и не могу сдвинуться с места до тех пор, пока ярость не уносится.
Огней в городе становилось всё меньше. Он брёл, а они тухли под его взглядом. Он просто взирал на них пристальней, на эти квадратики окон, прищуривался – и они гасли. Какие-то сопротивлялись, но сейчас он был слишком силён, а потому упрямство их долго не длилось. Он испугался вдруг этого – потушить в одночасье все огни, не секундное сомнение тотчас же унеслось. Пусть, думал он, выбирая новый комочек света, пусть они все погаснут.
Вскоре светящихся окон не осталось.
Зато горели фонари. Он и за них хотел взяться, не потом махнул рукой – с ними тягаться всё же тяжело.
- Здравствуй и она тоже здравствуй. С ней сын, лет десять. Как дела, да ничего, помаленьку. Чем занимаешься, работаю. Всё там же, учётчицей. Твой что ли, ага. Старший. А что, младший есть, а как же, девочка, шесть лет. У, большие какие дети, счастливая ты, наверное. Ну а ты что не заходишь, кстати не женился ещё, что ты, какие дети, какая жена. Я слишком бестолковый для этого.
Он свернул с дороги и углубился в дома.

«Я должен буду умертвить себя. Ступившему на тропу возмездия не место среди живых. Главное – просчитать количество путей вовне и выявить способы их достижения. Это будет несложно, я и сейчас чувствую сквозняки из их коридоров. Обнаружить верный сумею.
Я почувствую пустоту и это будет знамением. Я встану в эпицентр, буду ждать и умирать постепенно, забирая себя из тела. Бесконечная боль моего бесконечного бремени вызовется из хранилищ вечности. Все прежние инкарнации – они будут всплывать одна за другой тусклыми и пугающими образами, движение их станет убыстряться, пока не превратится в пульсирующую череду агоний. У этого строения крепкие резервы, и мясо сдастся не сразу, но вытерпеть всю мощь открывающихся истин оно не сможет. Волосы поседеют до горести снежной белизны, глаза затянутся бельмами, и капельки крови выступят сквозь поры. Она будет горячей, она будет шипеть, моя кровь, и дарить ожоги старой стерве Земле. Жалкие демоны земных стихий явятся ко мне бледными тенями исчезающей реальности. Они станут умолять меня остановиться, уверять в возможности иной, их скулящие голоса будут противны. Я прогоню их единственным своим выдохом. С визгами и проклятиями разбегутся демоны по своим убежищам, испуганные и безутешные. Я остановлю карнавалы видений, и придёт свет. Яркость его невыносима, но он лишь мгновение. Он и есть Смерть.
Земля треснет, и тело моё, безжизненное, холодное, унесётся в её глубины. Короткой вспышкой закончит оно свой век в самом центре планеты. Я же обнаружу себя в линии первым. Вокруг безбрежность и прозрачность, без красок. Лёгкость. Хранитель перекрёстка возникнет предо мной и осветит варианты. Я не задумаюсь надолго, я сразу укажу нужный. Мне лишь туда, я – дымок от его испарений, потерявшийся когда-то в причинности. Он изумится, Хранитель. Передаст:
«Туда ли ты хочешь?»
«Туда, - ответствую я, - туда и никуда более».
«Этот вход не для всех. Он для извергов рода человеческого, ниспровергателей его и ненавистников».
«О, да, это я и есть. На мне кровь праведного».
«Ну что же, - согласится он, - тебе действительно туда».
И откроет ворота.
За рубежами тьма и уныние, вечное раскаяние. Я жажду всего, ибо я отверг Разум. Потаённая дверца, мне к тебе. Допуск длится мгновение, но я быстр, я успею. Проскользну за ширмы слепоты и страха. Окажусь в обители.
Обрету свободу».

Песочница под металлическим грибом, Андрей присел на скамейку. Песок был жёстким и влажным – чтобы вдавить ботинок, требовалось приложить усилия.
- Мне вообще-то не хотелось, ты знаешь. Меня всегда это убивало – почему они делают, а последствия каким-то образом на мне. Пусть прочувствуют, вкусят – тогда посмотрим, годится ли.
Стал укладываться спать. Скамейка была без пары реек и очень неудобной. Он лёг на спину, но через минуту не выдержал и перевернулся. На животе тоже дело не шло, он устроился на боку. Смотрел на дом и представлял прыгающего с него человека. Вот он стоит на крыше, лишь силуэт, лица не видно. Ветер треплет волосы и одежду, а ожидание тягостно. Вот он шагает, а звук удара не доносится. Секунда растягивается в бесконечность, тишина болезненно сдавливает, и волнение растёт, но вот, вот он – этот глухой удар. Разрывается, заставляет вздрогнуть. Темно, но, присмотревшись, можно разглядеть на асфальте распластанное тело. Если не знать, то обязательно споткнёшься.
- Нет, какой сон, какой сон! И спать-то не хочется, лёг зачем-то. Время есть ещё, солнце встанет не скоро. Часы, где они? Ну и правильно, зачем мне время?
Ноги вязли в песке, но недолго – всего пять шагов. Песочница осталась позади, впереди обозначились кусты, он шёл на них. Преодолел победно.
- Сейчас час разврата. Люди сношаются в своих квартирках, женщины стонут, а мужчины пыхтят. Если слить всю сперму, извергающуюся в эти минуты, в одно место, то её бы хватило на целый год в качестве сдобы для пончиков. А, мразь, чё молчишь?
Она не отвечала.
Андрей ударил её. Она отпрянула назад, смотреть на него боялась. Он ударил ещё. В небе раскрывалась луна. Стало совсем светло, только свет был необычный – мёртвый.
- То-то и оно. Ты будешь смеяться, но я всё же скажу: что-то не то. Приходит ночь, цветы закрывают свои бутоны, деревья опускают ветви, а звери прижимаются к земле и дрожат. Птица кружат над головой, кричат – это страшно, но самое ужасное не это. Внутри, вот здесь, в самой глубине – там всё по-другому. Механизм заржавел, ещё вращает шарнирами, но через силу. И скрип – он более всего омерзителен.
Дома оборвались вдруг и глазам Андрея предстала раскинувшаяся во всю свою ширь дорога. Он вышел к проспекту. Удивился, хотя чему удивляться: весь город изрезан дорогами. Огни снова ждали его здесь, пульсирующие огни мерцающих жёлтым светофоров.
- Что я вам, рыцарь тьмы? Не буду сражаться. Отказываюсь.
И не затушил их. Взобрался на ограду.
Усталость становилась совсем невыносимой.

«Я буду не таким, как сущности простых смертных. Я даже витать буду в ином кольце. Утрамбованные в соты, как зернистая опухоль, покрывают они собой грани. Рамки оголяются время от времени, и туманные сгустки стремятся к тверди. Их место занимают другие, от тверди воспаряющие. Они бестревожны. Я буду единственным, в ком останется желание. Не такое, каким его представляют здесь, но Желание… Вектор стремления. Позыв непознанности.
«Где же Бог? - буду вопрошать я. - Покажите мне Бога!»
Равнодушно отзовутся деятели:
«Мы не видели ещё такого. Долгое время пребываем здесь, но высшего над собой не узрели. Возможно, резиденция его не здесь, а где-то в центре Вселенной. Только где находится тот центр – неизвестно. Может также и такое быть реальностью, что нет во Вселенной вовсе никакого Бога, что живёт она сама по себе, что законы её таковы по причине самой её сущности и не могут быть иными. Событие сменяет событие, Время, как и прежде отсутствующее, стараются выдумать и иногда выдумывают, линии сходятся и расходятся, шары сталкиваются. Мы не в силах отправиться на поиски Бога – твердь не пускает нас».
А я смогу. Я – отверженный, я вывалился из цикличности, я потерян и одинок. Я полечу за ним через всю Вселенную. Я буду метаться по безликому космосу, упиваясь свободой и одиночеством, я буду стремиться к истине. С той единственной целью, чтобы опровергнуть её. Чтобы проглотить его, великого и вечного, своей алчной ненавистью, проглотить и растворить в своей сущности… Или быть поверженным самому.
Я буду стремителен в своих передвижениях. Сгустки жизни достигаться будут мной в кратчайшие мгновения, а познакомиться придётся с немалым их количеством. Деятели первой сферы ответствовать будут так же. Бога там не будет, я отправлюсь дальше. Его не окажется и во второй, и в третьей, и в десятой, и в целом конгломерате сфер. Этого не может быть, скажу я себе. Бог должен быть обязательно. Бог, Владелец Великой Мудрости, Прародитель Миров и Жизни, он где-то должен быть. Явление возникло, я вылупился – он обязан явиться, и встреча та произойдёт неминуемо.
Просто это ещё не центр Вселенной».

Приятная призрачность явила своё присутствие во взгляде. Огоньки вздрагивали, асфальт пританцовывал. Захотелось безумства.
- Хочу любви. Любви-и-и!!! Дай мне любви, а?
Андрей осмотрелся. Дорога была пуста, а светофоры продолжали вспыхивать. Он улёгся на асфальт. Раскинул руки, ноги и был не в силах сдержать улыбки – она так и расползалась по лицу. Стал ждать.
Смотрел на небо. Оно было звёздное и будто не такое чёрное, как недавно. Скорее тёмно-тёмно синее.
- Просто скоро рассвет.
Звёзды мерцали. Они казались совсем безликими, и Андрей знал, что если вытянуть руку, непременно дотронешься до них. Он не делал этого, потому что боялся продырявить небо.
Донёсся шум автомобиля. Машина приближалась, скорость была большой, а звёзд на небе чересчур много. Чем дольше смотрел он, тем больше их становилось. Автомобиль был совсем близко.
Резко сбросил скорость вдруг. Скрипя тормозами, осторожно обогнул препятствие, заехав на бордюр. Потом снова дал газ.
- Ах ты сука!
Андрей вскочил на ноги, был рад чему-то. Сорвался с места и пустился в погоню за удалявшейся легковушкой. Та вскоре скрылась из вида, но он не останавливался. Разведя руки, запрокинув голову, нёсся по пустой улице. Хохотал. Дыхания не хватало порой. Хотелось оттолкнуться от асфальта, подпрыгнуть, подпрыгнуть так высоко, чтобы зависнуть в полёте – он подпрыгивал и расправлял крылья. Земля удалялась. Дома мелькали, дороги превращались в линии, а огни светофоров делались такими крохотными, что требовалось усилие, чтобы рассмотреть их пульсацию. Зато ближе становились звёзды.
- Мы, птицы – дети ветров! Наш дом – поднебесье!
Потом был удар. Большая и жёсткая масса швырнула его на землю. При падении он опустился на асфальт затылком.

«А ведь я понял.
Я всё понял.
Я просто вспомню всё, вспомню неожиданно и случайно.
Мне никогда не найти Бога.
Потому что Бог – это я.
Я велик и нет никого, кто сравниться со мной в величии. Я – центр мироздания, и весь мир – порождение моей фантазии.
Я жил в нём бесчисленное количество жизней, в невообразимых формах и реалиях. Я радовался, я страдал. Проклинал всех и вся. Представлял что-то сущее, великое, что надо мной и над всеми, и верил, в эти иллюзии. Чувствовал себя жалким и ничтожным на фоне громады космоса – он будоражил меня, заставлял трепетать, вселял безумства. Одаривал болью, предсмертными агониями, что были такими сладкими и желанными. Рождал Великую Скорбь – я действительно не видел опоры, и ощущение – оно было явным и единственным – постоянное непрерывное падение.
Покровы спадут мгновенно, химеры издохнут стремительно.
Декорации разрушатся, растворятся. Мир дрогнет и исчезнет. Станет тем, чем был всегда – дуновением моей мысли.
Я, Величайшее Божество Всего Сущего, всмотрюсь в открывшееся мне, но увижу лишь себя самого. Одинокого в океане причинности, который тоже моё проявление.
Я останусь один.
Совершенно один. Такой, каким был всю вечность, каким всю вечность буду.
Я – единственное состояние реальности».

Он разлепил веки, но тотчас же сомкнул их от той яркости, что стремительно ворвалась в него. Только проморгавшись, смог он зафиксировать взгляд на улыбающемся человеке в белом халате, что стоял перед ним. Какие-то склянки, мензурки, белые полотенца попадали в поле зрения. Капельница нависала над головой. И запах, ни с чем не сравнимый запах больницы – он заполнил собой всё.
- Ага, пришли в себя, - подал голос человек. - Сказать что-нибудь сможете?
- Я в больнице, да? - разжал Андрей губы, но тут же закашлялся. Голос был слабым и дрожащим, будто и не его вовсе.
- Да, вы в больнице. Вам сделали операцию.
Он почувствовал на голове бинты, лишь треугольник лица не был под ними.
- Какую?
- Ну, подлатали кое-что. Уверяю вас, ничего страшного, вы будете в полном порядке.
- Вы сделали?
- Да, - широко улыбнулся человек. - Я ваш врач. Теперь мы будем видеться часто. До тех пор, пока не выпишитесь.
- А что со мной было?
- Вас сбила машина. Не помните?
- Нет… Какое у вас интересное лицо, - он неотрывно смотрел сейчас в глаза доктора.
- Что? Лицо?! - усмехнулся врач.
- Вы такой особенный… Я раньше никогда не встречал таких лиц.
- Ну, спасибо вам на добром слове. Хотя, честно говоря, ваши слова несколько неожиданны для меня.
- Вас, наверное, любят люди…
- Вот этого не могу знать, - врач ещё раз улыбнулся, как-то смущённо.
- Вам бы поменьше разговаривать надо, - донёсся до Андрея голос откуда-то сзади. Некрасивая девушка, медсестра, по всей видимости, выступила вперёд. Он скользнул по ней взглядом и снова взглянул на доктора. Тот смотрел на него – это противостояние длилось несколько секунд. Врач не выдержал и отвёл глаза в сторону. Снова улыбнулся.
- Я пойду, - кивнул он медсестре. - Вроде бы тут всё нормально. Вы побудьте с ним некоторое время. Что не так – зовите, я у себя.
Врач вышел. Андрей проводил его взглядом странным – загнанным, тоскливым каким-то. Он был обеспокоен чем-то.
- Как вы себя чувствуете? - девушка поправила ему подушку.
- Хорошо, - шепнул Андрей.
- Никаких неудобств?
- Нет.
- Ну и ладно… Сейчас я вас покормлю.
Она засуетилась возле передвижного столика. Андрей закрыл глаза и попытался создать в себе ясность. Ясности не было, лишь хаос. Лишь нагромождение сбивчивых мыслей, но одна проступала явственней среди других.
«Попробовать?»
 


                ПРЕДДВЕРИЕ (Часть первая)


- Это Андрей! Я открою, - крикнул я и побежал к двери.
«Андрей пришёл! Андрей пришёл!» - застучало в голове. Значит всё, значит едем. Я успел бросить взгляд на часы – было ровно пять. Он молодец, Андрей, договорились в пять, ровно в пять и явился. Я вот так не могу почему-то.
Открывая дверь, подумал: а вдруг не он! Даже напрягся. Но зря – это был он самый. Улыбнулся мне, отдал честь двумя пальцами и переступил порог. Мы поцеловались.
- Наконец-то! - выдохнул я.
- Опоздал что ли? - удивился Андрей.
- Нет, ровно пять.
- Что же тогда?
- Да не знаю. Я весь день сегодня как на иголках. Быстрей уж, думаю, пришёл бы. А то ожидание это хуже смерти.
- Да ну, нашёл из-за чего беспокоиться, - Андрей снял кепку и повесил её на крюк.
- Ну всё же, событие какое никакое. Не каждый день уезжаем.
Он стал снимать ботинки.
- Это если бы мы с тобой, - не поднимая головы буркнул, - в последний путь отправлялись – тогда да, можно поволноваться. Ответственное мероприятие. А тут-то чего?
- Удивляюсь я твоему хладнокровию. Я так не могу. Не знаю, в чём тут дело, но для меня такие вот события, малозначительные пусть – хотя это как посмотреть ещё – это прямо… как смена циклов, что ли.
- Космических… - усмехнулся он.
- Да! А почему бы нет! Через такие незначительные происшествия космос и демонстрирует нам своё движение, - ответил я с пафосом. - Потому что смена периодов, взросление ума – это явления индивидуальные, они проявляются лишь в глубине души, порой даже и не явно. Но космос, природа – они всё равно стоят за этим.
Я легко перескакивал на философский лад. Старался сдерживать себя, но всё равно не мог. Сдерживался, потому что многих воротило от этого. Но не Андрея. С ним можно было оставаться самим собой.
- Стоят и цинично усмехаются, - буркнул он, вешая плащ. Потом достал расчёску и причесался перед зеркалом.
- Ага, ещё один путешественник! - вышла в коридор мама. - Здравствуй, Андрюша.
- Странник, - отозвался он. - Ещё один странник. Здравствуйте.
Мама улыбнулась и пригласила нас на кухню – у неё было всё готово. Туда мы и двинулись. Андрей поздоровался и с отчимом, кивнув ему в дверной проём – тот сидел в зале, у телевизора. Отозвался отчим доброжелательно. Впрочем, они с мамой Андрея уважали.
- Ого! - воскликнул Андрей, увидев накрытый стол. - Классман, классман! Особенно вот это вы хорошо придумали, - показал он на бутылку вина.
- Только по рюмке! - строго покачала головой мама. - А то вам в поезд ещё садиться.
- Само собой, - ответил Андрей и сделал такую милую гримасочку, что я не удержался от улыбки.
Я вообще не отрывал от него глаз: движения его, мимика – всё это надо было видеть. Рядом с ним я всегда чувствовал себя как-то особенно, это даже не объяснишь. Просто от Андрея исходило спокойствие, сила, уверенность; я знал, что от меня ничего подобного не исходит, оттого и ценил общение с ним. Я поймал себя на желании усесться к нему на колени, обвить руками шею, прижаться к груди и забыться. Просто сидеть так, без единого движения, без единой мысли. Лишь чувствовать, как пальцы его перебирают мои волосы…
Представил себе всё это и аж защемило в груди. Волна тепла пробежала по телу, колебания её, перекатываясь, заструились по конечностям. Я даже поёжился. Я излишне чувственен, сентиментален, я знаю.
- Отец, есть будешь? - крикнула мама отчиму.
- Ага, сейчас, - отозвался тот.
Мне не нравилось, когда она называла его так. Впрочем, я всегда держал своё мнение на этот счёт при себе.
- Разливай, Андрюш, чего сидишь, - обратилась мама к Андрею. - И на Володю тоже.
- А вы? - вопросительно взглянул на неё Андрей.
- Нет-нет, что ты, - замахала она руками. - Мне нельзя.
Андрей разлил вино по бокалам, на троих. Вошёл отчим. Тоже издал какой-то восторженный звук, воспроизвести его, однако, мне не дано. Мы подняли бокалы, чокнулись. Все отпили по глотку и поставили чары на стол. Отчим тоже, хотя я ожидал, что он выпьет залпом. Нет, знает, оказывается, приличия. Но это при постороннем только. Обычно он глушит их целиком, бокалы эти.
Съесть нам предстояло немало. Кроме огромных тарелок с дымящимся супом были ещё каша и картофельное пюре – кому как на вкус. Мясным блюдом шла жареная печёнка в соусе. А ещё пироги, а ещё салаты всяческие, да закуски, а ещё мама открыла банку компота. Сделала, короче, из нашего отъезда целое торжество. Она молодец, слов нет. Мы с Андреем ели не много: суп осилили, а вот второе и пироги входили уже тяжело. Мы с ним дохлые, костлявые, едим мало, как цыплята. Зато дядя Вова уплетал за троих. С бокала вина его разморило, он разлил ещё. Мама было запротестовала, но вынуждена была отступить. Вино вообще-то было слабенькое. Хотя настроение создавало – я почувствовал себя просто замечательно. Отчим же даже разговорился.
- Смотрел сейчас фильм какой-то по телеку, - начал он свой монолог. Если он начинал, то только монологи. Остальное время молчал. - Показывали там, как псина одна между рельс застряла. Лапу ей защемило. Увидел я это и сразу же вспомнил случай один. Рассказывали мне нечто похожее, но то с человеком было. А человеком тем оказался мой двоюродный дядя, дядя Вася его звали. Было это лет двадцать тому назад, двадцать пять может. Я тогда, помню, уже школу окончил и работал токарем на заводе. И вот поведали мне какой случай с ним приключился… да не он ли сам это и рассказывал? Не, не помню… Не он всё же, но тут не это главное. Главное тут в другом: вот таким же образом, как в этом кино, защемило его рельсами. Оказались они с другом на железнодорожной станции. То ли уезжали куда, то ли наоборот приехали, то ли просто так забрели подвыпившие, не знаю. И вот когда переводили стрелки, угораздило моего дядьку застрять между рельс. Застрял и всё – ни туда, ни сюда. Автоматически стрелки переводятся. И так они бились с другом, и эдак – не вытаскивается нога! Ё-моё, что делать, как быть? А тут поезд едет. Товарняк, без остановки. Мать ети вашу, нет спасения! Всё, смерть… Так бы и погиб он, но находчивым оказался его друг. Друга этого я тоже знал, звали его – дай Бог памяти – Костя, вроде. Лицо хорошо его помню – рябой весь был. Так вот, в чём тут суть вся: дело зимой было, и как увидел он, друг, что поезд уже близко, сорвал с себя шубу, набросил её на дядьку и прижал его к земле… Поезд промчался, дядьке отрезало ногу. Я уж не знаю, как он боль такую вытерпел – крепкий мужик был вообще-то – но факт тот, что в живых-то остался! А это – самое главное. С протезом потом ходил, я его встречал. Сейчас-то помер уже…
Мы молчали, прямо-таки трагически. Даже я, хотя историю эту слышал в двадцать пятый раз. И всегда она меня очень смешила. Может не история сама, а отчим: видя, как он выпячивает глаза, делает загадочную рожу, живописно жестикулирует руками и не засмеяться при этом было невозможно. Но сейчас на смех меня уже не хватало. Я слушал его с мрачным равнодушием и лёгким высокомерием: сегодня, как никогда, он раздражал меня. В качестве заключения Володька изрёк следующую тупость:
- Вот такие вещи в жизни происходят. Собачку ту, из кино, спасли, лапку ей только защемило, да и та заживёт. А человек чуть жизни не лишился, ногу потерял. А из-за чего всё: из-за пустяка, из-за неудачного шага, из-за скользких шпал. Так-то вот!
Андрей выслушал отчима внимательно, но никак не отреагировал, лишь сделал очередной глоток компота. Лицо его оставалось таким же снисходительно-озабоченным. История, однако, заинтересовала его – это было видно.
Мамина реакция была бурной.
- А батюшки! А господи! - вскидывала она то и дело руки.
А потом сказала нам:
- Вы смотрите там, по рельсам не гуляйте. Мало ли чего.
Мы с Андреем взглянули друг на друга и покатились со смеху.
- Смеются… - с грустной улыбкой  покачала головой мама. - Эх, дети, дети. Какие же вы ещё маленькие!

Была уже самая настоящая ночь, когда мы вышли из дома. Сейчас, осенью, в это время суток, темнота казалась ещё непривычной. Потому что свежи в памяти воспоминания о лете. От этого и диссонанс. Ночь, она стерва неприветливая. Но сейчас отчего-то она показалась мне очень милой. Совсем не страшной, благодушной такой. Она понравилась мне сегодня. Я чувствовал себя великолепно, ну, или почти великолепно: душевный подъём, азарт засвидетельствовали своё присутствие. Чуть-чуть кружилась голова – то ли от двух выпитых бокалов, то ли от необычного чувства чрезмерной сытости, то ли просто от прохладного воздуха. Хотелось петь. Я и запел: негромко, себе под нос. Мне захотелось быть сейчас жизнерадостным, быть цельным и направленным на что-то одно; мне не хотелось быть серьёзным и грустным – я и так слишком много грустил за свою недолгую жизнь. И мне казалось – я действительно такой и есть: простой, незатейливый, но зато правильный, зато естественный.
Андрей вот был серьёзен. Серьёзность его не казалась, однако, тягостной. Это было что-то вроде тихой задумчивости, мимолётного забытья. Нет-нет, да и прорывалось оно лёгкими и какими-то наивными улыбками в ответ на собственные мысли, улыбками, которые свидетельствовали о том, что то беспечное мальчишество, из которого Андрей вроде бы уже вышел, от которого он всячески открещивался и словами, и делами, не улетучилось бесследно, что оно гнездилось ещё где-то там, в затаённых глубинах, и прорывалось порой наружу, прорывалось… Меня это радовало.
Чего-то не хватало нам. Так мне показалось. Поначалу я не понял чего, но потом догадался – разговора. Я вообразил его тотчас же.
«Вот идёшь сейчас к вокзалу, - говорит вдруг Андрей, - хорошо, что недалеко он, идёшь вот этой дорогой с фонарями, по которой ходил сотни раз, с этими силуэтами домов, которые сотни раз видел и думаешь: а что тут собственно такого, чего ждал с таким нетерпением? Всё так же обыденно и буднично. Разве только ночь – лишь она создаёт некую ирреальность».
«Нет, ты заблуждаешься, - отзываюсь я. - Мне вот, например, всё кажется сейчас каким-то причудливым, необычным. И дорога эта, и дома: посмотри, разве ты не видишь, как они странны. Как они дрожат, как они танцуют перед взором. Они словно ожили. У меня сейчас такое ощущение, будто я попал в иной мир или в лучшем случае в свой сон. Почувствуй: ведь всё совсем не то, что было раньше».
«Оно и не может оставаться таким, как раньше, - отвечает Андрей своим грудным голосом. - Потому что мы сами меняемся. Только поэтому всё кажется таким непостоянным, а на самом деле они статичны, все эти предметы, все эти реалии, бестревожны и бесчувственны. Просто в нас самих существует такая тяга, способность такая, наделять их эмоциями. Потому-то и небо, которое просто небо, слои воздуха и ничто более, становится вдруг наполненным неведомым смыслом, оказывающимся в какой-то связи с твоими переживаниями, идущим в унисон с ними или наоборот, противостоящим им, чем-то указующим даже, направляющим. Ему веришь, им руководствуешься. А всё это лишь иллюзия».
«Но раз существует эта способность, значит существование её предопределено, значит без неё нельзя. И значит, в иллюзиях – тоже что-то от явного, хоть и иная природа у них, иные мгновения».
«Вот это и досадно. Понимаешь, насколько ты слеп и слаб, если без дурмана невозможно существовать».
«Невозможно. Но такова наша природа. Нам не в силах её изменить. Она данность и она всесильна».
«Вот это досадно вдвойне», - улыбается Андрей, грустно-прегрустно.
Он на самом деле улыбнулся мне так. Но молча. Мы всю дорогу до вокзала шли молча.
Он встретил нас копошащимися людьми, букетом специфических запахов и тусклым светом, который накладывал на лица желтоватые тени, придававшие людям нездоровый вид. Он, вокзал. Андрей сразу стал совсем другим здесь – скуластым, с ввалившимися глазами и резким вырезом рта. Таким его сделал свет. Я не любил вокзалы с детства: здесь было неуютно и тоскливо. В памяти запечатлелись бесконечные часы ожиданий, проведённые на вокзалах: детали стёрлись из этих образов, остались лишь чувства – они-то и воссоздавали тот холод и полумрак, ту гнетущую тяжесть в груди, ту вязкую атмосферу затаившегося кошмара, которую хотелось сдуть, разрушить резким движением руки, которая казалась действительно способной распасться, но увы, не распадалась которая – всё это было вечным спутником, сущим проявлением этого монстра, вокзала.
Весь этот шок, вся эта агония таилась в нём и сейчас. Но теперь я был взрослее, был опытнее, теперь я был почти готов к встрече с ним. Почти, потому что имелось всё же отверстие где-то в цельности натуры, и я знал, что гнёт может проникнуть в меня именно здесь. Я даже чувствовал его: он дремал где-то поблизости и был на удивление вял и аморфен. Казалось, будто он в спячке и не собирается обволакивать меня саваном своего отчаяния. Казалось, он не заметил моего присутствия. Казалось… а может я сам выработал защиту, которая была не так уж и плоха и даже эффективна. В теории я знал, что надо делать и делать это старался. Самое главное – найти во всём свою прелесть, почувствовать движение, вибрацию и температуру окружающей тебя реальности, приноровиться к ним и признать их приятными. То же самое постарался я сделать и с токами вокзала: создать в себе идентичное напряжение и раствориться в неистовых прунах его могучего электричества. Всё это в теории, и удалось ли осуществить на практике – сказать трудно. Былые воспоминания, соотносясь со зрительным кодом, что демонстрировала собой явь, всплывали из глубин подсознания и покалывали, покалывали своей нежелательностью. Все эти неудобства, однако, были ничем по сравнению со сладким ожиданием туманной неопределённости, чувством остепенившимся уже, загустевшим слегка, но всё же сильным: оно тоже гнездилось где-то в глубинах, но значительно выше воспоминаний. Мне было совсем неплохо: рядом находился Андрей, и все малоприятные эмоции придавали очарованию сердца лишь некий шарм и колорит.
У нас было немного свободного времени, мы зашли в привокзальное кафе. Андрей заказал две рюмки коньяка, бутылку воды и два мороженых. Мы сели за столик, сделали по глотку из рюмок. Я сразу же запил водой – я не могу не запивать, Андрей же лишь поморщился, а потом отковырнул ложечкой комок мороженого и со смаком поместил его в рот. Какое-то время мы сидели молча. Серьёзные, сосредоточенные, а почему – Бог его знает. Казалось, будто неведомый смысл, своя предопределённость таилась и за этой немой сценкой, вот-вот и я пойму её, раскрою. Так, вообще-то, всегда мне казалось, а смысла не было конечно никакого – какой и в чём может быть смысл?
- Надо с собой будет бутылочку взять, - сказал Андрей. - В поезде-то больно хорошо.
- Угу, - кивнул я в ответ.
К нам подошёл какой-то старик – бородатый, плохо одетый, страшный.
- Сынки, налейте пятьдесят грамм, а? - жалостливо сморщился он.
Андрей взглянул на него, оценивающе как-то, и усмехнулся.
- Нальём, отец, нальём. Садись.
Он пододвинул к столику свободный стул, жестом пригласил старика. Криво улыбаясь, тот уселся.
- Ты что пьёшь, батя? - совсем уже по-дружески потрепал Андрей старика по плечу.
- Что нальёте. Я ведь не привередливый. Но лучше, конечно, водочку.
- Отлично, водочку! - засмеялся Андрей. - Только вот давай в игру с тобой сыграем.
- В какую? - продолжал улыбаться старик, но уже по инерции.
- Да так, ерунда. Давай ты мне душу свою продашь.
- Как это?
- Да просто. Составим с тобой контракт, на бумаге, что вот продаёшь ты мне свою душу за сто граммов водки. Подпишем, и всё.
Старик смотрел теперь на Андрея с самым живым интересом. И глазки оказались у него хитренькие такие.
- Да что сто граммов, - замахал вдруг руками Андрей, - я тебе целую бутылку куплю! Твоя душа стоит этого!
Старик, посерьёзневший было, растянулся в широчайшей улыбке.
- Идёт, - крякнул он.
- А-атлично!!! - подскочил аж Андрей. - Сейчас организуем всё.
Он достал из сумки блокнот, ручку, вырвал лист и протянул его старику.
- Писать умеешь?
- А как же, - отозвался тот, пододвигая к себе бумагу.
- Так, пиши, - стал диктовать Андрей. - Я, такой-то, такой-то – фамилию, имя, отчество – продаю свою бессмертную душу… Слушай, - повернулся он ко мне, - сходи, купи водку. Две бутылки – одну для нас.
Я зашагал к стойке. Когда вернулся, Андрей договаривал последние строки:
- С этого момента она становится целиком и полностью его собственностью. Претензий по поводу сделки не имею. Ну и дату, подпись.
- Принесли бутылку? - оторвался от бумаги старик.
- Принесли, принесли.
Старик подписался. Андрей взял ручку и подписался тоже.
- Чёрт, а ведь надо бы кровью, - поморщился он.
- Моё почтение, - коряво поклонился старик, забирая со стола водку.
- Ладно, и так пойдёт, - бормотнул Андрей, вглядываясь старику в спину. Тот неспешно выходил из помещения. Андрей сложил бумажку с текстом сделки пополам, засунул её в бумажник, а бумажник спрятал в нагрудный карман.
- Когда я умру, - наклонившись ко мне, шепнул он, - я отдам боженьке вот эту душу, а сам отправлюсь в ад… Иначе не получится, я ведь святой.

Наш вагон оказался последним в составе. Мы стояли на перроне, у самого края бетонной платформы и дожидались посадки. В стороне, метрах в ста от нас, горел огнями вокзал. Из него выходили люди и разбредались вдоль поезда. Изредка на путях появлялся тёмный силуэт обходчика, он постукивал по колёсам молотком и в рации, что болталась у него на поясе, слышалось чьё-то бормотание. Ночь была тёмной: я едва различал лицо Андрея, который стоял в двух метрах от меня. Мы молчали. Андрей совершал трёхшаговые перемещения по выстроенному им вектору, я же стоял неподвижно, прислонившись спиной к столбу, и глядел куда-то поверх вагона. Было холодно и нам хотелось уже усесться на свои места.
Андрей остановился вдруг, засунул руку за пазуху, вытащил бумажник, а из бумажника достал, как я догадался, свой только что заключенный контракт. Секунду помедлив, он разорвал его на мелкие кусочки и выбросил их на рельсы.
- Ерунда всё это, - процедил он. - Не пойдёт так, без крови.
Я хотел было что-то сказать, но передумал.
- Он, наверное, уже раз сто душу продавал, - снова подал голос Андрей. - А, хрен с ним. Пусть напьётся, ему больше ничего не надо… Но как же, чёрт возьми, я не заставил его кровью подписаться!
Он подошёл ко мне, вынул руки из карманов и обнял меня за талию.
- Холодно как, а!
- Ага, - буркнул я в ответ.
- А проводник всё не впускает. Он есть вообще там, нет? Не видно что-то никого.
Вагон наш действительно казался необитаемым – ни света, ни звуков.
Андрей посмотрел вдруг на меня очень пристально и смотрел так довольно долго. Я тоже не отводил глаз. Он наклонил голову и дотронулся губами до моего рта. Потом прикоснулся ими к щеке, и ещё раз – чуть выше, почти в самый глаз.
- Какой ты холодный весь, - шепнул он.
- Это у тебя губы горячие.
- Да?
- Да.
- Болею, может. Лоб не горячий, потрогай?
Лоб у него был холодный.
- Холодный.
- Слава богу! Нельзя болеть сейчас. Вот вернёмся – тогда если только.
Он снова прильнул ко мне, теперь плотнее, чувственней. Я ответил ему встречным движением губ: мы поцеловались, поцеловались глубоко.
Донёсся звук открываемой двери – проводник распахнул её и обозначил свой силуэт в проёме.
В вагоне царила темнота, свет почему-то не включали. Мы сели на наши места – я у окна, Андрей ближе к проходу. Сквозь стекло виднелись блёклые огни раскинувшегося невдалеке города. Напротив нас заняли свои места двое супругов, пожилые мужчина и женщина. Они тоже смотрели в окно, но не на город, а на какую-то старушку, едва видневшуюся во мраке. Она стояла у вагона и кричала нашим соседям прощальные напутствия. Женщина махала ей рукой и утирала слёзы.
Почему-то я чувствовал себя сейчас усталым. Клонило ко сну. «Сейчас тронемся, - вертелось в голове, - возьмём постель и сразу спать». Секунды тянулись долго и мучительно, да и вообще во всём этом – в стоянии поезда, в вокзале с силуэтами людей, в темноте, что объяла всё вокруг – было  что-то не то, что-то такое, что не вмещалось в меня, не значилось в библиотеке моих образов. Я был даже встревожен чем-то. Я был грустен. Что совсем неплохо – я люблю её порой, грусть.
Поезд тронулся наконец. Все словно вышли из оцепенения, задвигались, заговорили. Показалось даже – выдохнули разом. Зашевелились и мы с Андреем. Стало всё как-то понятней: дорога есть дорога. Андрей – тот просветлел аж.
- Ну что, Андрюш, - кивнул он мне. - Послезавтра будем на месте!












                ЧАСТЬ   ВТОРАЯ:

                Я






                ПРЕДДВЕРИЕ (Часть  вторая)


- Стреляй! - крикнул Андрей.
Ружьё дрожало в моих руках и мишень то и дело ускользала из прицела. Всё же я выстрелил: отдача оказалась сильной – шарахнуло меня в плечо чувствительно. Точность попадания гарантировать я не мог: момент совмещения прицела с чёрной точкой мишени длился всего лишь долю секунды. Тем не менее я успел заметить – кепка колыхнулась. Попал.
- Ни фига себе! - воскликнул Андрей. - Неужели попал?!
Он двинулся к кустарнику, на котором висела кепка и, сняв её, принялся тщательно осматривать. Я тоже потянулся туда.
Старик дал нам всего два патрона. Знал потому что: охота наша – одно баловство. Три часа мы ходили по лесу в поисках хоть какой-нибудь живности. Смешно конечно, но нам не встретился никто. Не то что кабаны и лоси, а и птицы даже никакой путной. Одна-единственная ворона – всё, что попалось на глаза. Она сидела на самой макушке огромной сосны и грустно осматривала окрестности. Я было вскинул ружьё, долго целился, но стрелять не стал. Андрей тоже сказал: «Не надо. Жалко её что-то». Жалко – конечно, но и как-то боязно ещё. Насупившаяся, почти седая, она восседала как повелительница леса, одна в этом безмолвии ноябрьского дня – она казалась страшной. Ружьё я опустил, а ворона некоторое время спустя поднялась и, гулко хлопая крыльями, улетела куда-то вдаль.
- Ну ты даёшь! - качал головой Андрей. - Три дырки… Никогда бы не подумал, что ты способен точно выстрелить.
Я широко улыбался и молчал. Попасть дробью с не такого уж и дальнего расстояния было несложно. А Андрей действительно думал, будто я не попаду, иначе бы не повесил свою кепку в качестве мишени. Теперь поздно уже. Что же, давно пора перестать недооценивать меня.
- Пойду и я стрельну, - пробурчал он. - Давай ружьё.
Андрей открыл затвор, вынул треснувшую картонную гильзу, вставил новый патрон и зашагал к точке, с которой стрелял я.
- Я свою кепку повешу, - крикнул я вдогонку.
- Не надо, - повернулся он на ходу. - Одну запортили уж, зачем другую?
На своей памяти я вроде как в первый раз очутился в лесу в это время года, в ноябре. Летом – бывал часто, несколько раз – зимой, а вот поздней осенью, когда настоящего снега ещё нет, а деревья облетели уже, земля смёрзлась – никогда. Я поражался, насколько это чудно. Жуткая тишина – ни крика, ни шума, даже ветра в лесу не слышно. Пейзаж прямо-таки ирреален: исключительно чёрно-белое. А точнее – серое. Гнетущее чувство, но как же приятен сейчас этот гнёт. Зимой обилие белого успокаивает, смягчает, даже радует. Летом же буйство красок слепит и сминает, обилие звуков угнетает – эта какофония неприятна, она вливает чужие чувства, ложные, неискренние. Они веселят, очаровывают, чаще всего лень этому сопротивляться – поэтому и веселишься отчего-то, радуешься чему-то. Но всё это наносное, не истинное. Истинное можно познать только сейчас, в этот серый ноябрьский день, безмолвный и словно застывший в своей отрешённости. Истинные чувства рождаются только здесь, потому что вокруг нет ничего, что так настырно воздействует на них извне. Это – аморфность небытия, тихое спокойствие смерти, оно пусто и гулко, только рядом с ним можно понять, что душа твоя такая же – пустая, гулкая, равнодушная. Где теперь все те вихри страстей – они кажутся здесь ничтожными. Ты тихо ступаешь по земле, едва слышно она отдаёт – не то звоном, не то стоном, и всё неподвижно, всё застыло. Всё уныло и серо, но унылость эта мне сродни. Мне легко здесь. Не знаю почему, видимо в самом моём строении есть что-то общее с этим опустошением; у Андрея вот – депрессия, это он так, бодрится, отпуская шуточки, на самом деле он просто умирает здесь от тоски. Он – дитя урбанизма, ему надо, чтобы вокруг грохотали машины, чтобы мельтешили люди; раньше я тоже думал, что всё это моё – нет, я другой. Я очарован тишиной, я испытываю настоящее наслаждение, пребывая здесь, и даже неспешное течение деревенской жизни с минимальным количеством людей и практически полным отсутствием суеты уже не по мне. Мне и это кажется излишним. Мне хочется полной отрешённости, полного одиночества. Почти как сейчас.
- Давай, - махнул я рукой.
Андрей нажал на курок. Кепка кувыркнулась на сучке вокруг своей оси и упала на землю.
- Попал! Попал! - закричал Андрей, подбегая ко мне. Он подпрыгивал на бегу, совсем как маленький ребёнок. На него находило это порой.
Кепка оказалась просто изрешеченной. Дырок было не меньше дюжины, они сложились в причудливый узор. Криво усмехаясь, Андрей нацепил кепончик на макушку.
- Пойдём, Дрюнь, на базу, - кивнул он. - Надоело тут уже до смерти.
Я не возражал – день близился к вечеру. Тронувшись, почувствовал: лес отпускал тяжело. Его очарование завлекло меня, озадачило; теперь, наверное, я уже не смогу избавиться от этого наваждения – оно будет звать меня, ждать. Быть может, сниться.
Как явственно всё же одиночество! Человек – существо эгоистичное, намного эгоистичней, чем он сам о себе думает. Человек – раб своей сущности, в себе он как в клетке: можно бурлить, биться, неистовствовать, но дальше себя не выйдешь, свободы нет, нельзя познать мир иначе, чем самим собой – а это рабство. Всегда восприятие будет искажаться убожеством собственной формы, примитивностью собственной мысли. В коконе, словно в коконе – собственные пределы не переступить. Абсолютная свобода – небытие, но даже этого я лишён: бытие было всегда, бытие всегда будет.
- Странно мне, что тебе не нравится здесь, - подал я голос.
- Мне самому странно, - отозвался Андрей. - Что-то не так. Как ни настраиваю себя – ничего не получается. Если уж поганенько на душе, ничего тут не поделаешь.
- Ты же любишь побыть один.
- Люблю, только не так. Один наедине с книгами, наедине с музыкой, с телевизором. Я слишком зависим от цивилизации, одиночество в пещере – не по мне. А здесь даже мыслей не остаётся – пустота одна.
- А мне нравится…
- Нравится-то нравится, только ты всё равно здесь на всю жизнь не останешься. Через три дня – быстрей бы! – пойдём мы с тобой на станцию, сядем на поезд и укатим отсюда, так ведь? - повернулся он ко мне, внимательно вглядываясь.
- Так, всё так.
- Ну вот. Ты лучше разберись в себе, вряд ли это твоя стихия.
Я ничего не ответил. Было совсем безразлично. К тому же холодно – мы выходили из леса, и ветер стал давать о себе знать.
- Есть хочется – ужасно! - бормотнул Андрей. - Приготовила ли чего твоя бабка?
- Что-нибудь будет, - равнодушно потянул я, хотя есть действительно хотелось. Только сейчас это почувствовал.
Осень, ноябрь, тоска – но меня это радует. Потому что люди сейчас грустные, подавленные – мне это нравится. Летом, когда солнце, когда небо, они смеются, радуются – это только раздражает. От их радости мне становится плохо. И хоть успокаиваешь себя, что радость их глупа и ничтожна, но это помогает мало. При виде улыбающейся рожи я теряю что-то из запаса своей энергии. А вот осенью их осунувшиеся лица вселяют надежду, глухое злорадство. Ах, что за чудная вещь – злорадство! Мало что по полноте ощущений, по торжеству натуры может с ним сравниться. Обожаю злорадствовать.
Бабушкин дом находился почти на самом краю деревни. На другом краю – нам надо было пройти её всю. Деревенька хоть была и небольшая – всего одна улица – но протяжённая, километра два. Мы шли задами и разглядывали дома: вот магазин, вот клуб с провалившейся местами крышей. Вон в той избёнке живёт мой дядька – у него больные ноги, он почти не ходит. Алкоголик страшный. Смешно, но именно здесь я родился. И даже жил до пятилетнего возраста. Воспоминания кое-какие сохранились, но все они дурные. Помню, возились мы в куче песка где-то за деревней. Мы – карапузы. Одна девочка сняла зачем-то трусики, легла на землю животом, а мы сыпали ей горстями песок между ягодиц. Подходили по очереди и сыпали. Вспомнить бы ещё, что всё это значило. Или вот другое: была у нас в дому пьянка. Все орали песни, веселились. А в сенях мой отец – живой ещё был – щупал какую-то девку. Она смеялась, косилась на меня и шипела: «Перестань, Коль, перестань. Ребёнок же здесь». Папа поворачивал в мою сторону голову, подмигивал и снова лез девке под юбку. А одно воспоминание очень страшное. Меня угораздило свалиться в колодец. Точнее, меня столкнул туда какой-то дураковатый пацанёнок. Я пил воду из ведра, взобравшись по накату и склонившись над колодезной ямой, а он схватил меня сзади за ноги и перевернул через брёвна. Никогда не забуду этот ужас. Я чуть не убился о стенки, а потом врезался головой в ведро, которое не выпустил всё же из рук – это уже при приводнении. На какое-то время я вроде бы потерял сознание и следующее, что помню – бултыхаюсь, рискуя уйти на дно, в ледяной воде. Вокруг мрак и только где-то вверху, размером с пятачок – пятнышко света. И какой-то крик доносится оттуда. Как впоследствии выяснилось, кричал старик-сосед, который по счастью видел, как я кувыркнулся в колодец. Кричал он мне что-то вроде: «Держись за ведро!» Я и так вцепился в него как сумасшедший: обезумевшего, трясущегося вытащил меня дед наружу. Я был в шоке – меня отнесли домой, уложили в постель. Помню плачущую и ругающуюся благим матом маму. Всё это вспоминается теперь как сон, но до сих пор я испытываю дикое смятение и острейший страх, воссоздавая в памяти этот эпизод. К колодцам я с тех пор не подхожу.
- Андрей, спишь что ли на ходу? - окликнул меня Андрей.
- А?
- Пришли почти, поворачивай.
Я осмотрелся. Перед нами красовался забор бабкиного дома. Мы прошли огородом, мимо бани и небольшого яблонего садика и, закрыв за собой ворота, взошли на крыльцо дома. На двери висел замок, не закрытый правда. Замок вообще не закрывался: он был старый, ржавый, да и ключ отсутствовал. Это означало лишь одно: бабушки дома нет. Кое-как почистившись, мы вошли внутрь.
- Ну вот, нет бабушки, - буркнул Андрей. - Некому нас кормить.
Я заглянул в печь.
- Суп есть, - сказал, доставая чугунок. - Горячий ещё.
- Давай, давай, - повеселел Андрей. - Сейчас мы его быстренько.

Темнота наступила как-то неожиданно, внезапно. Андрей лежал на кровати, читая найденную в комоде книгу. Бабушки всё не было. Я сидел за столом, подперев голову рукой и смотрел в окно. Из окон бабушкиного дома хорошо был виден лес – он чернел совсем недалеко, метрах в трёхстах. Слева стояли только три дома, за ними деревня заканчивалась, по другую же сторону улицы дом, что стоял напротив, был последним. Из-за этого казалось, что ты живёшь на самом краю деревни. На самом краю Земли, на самом краю Вселенной… Я отвернулся от окна, подошёл к кровати и улёгся рядом с Андреем. Пружины заскрипели, заворчали, я уткнулся ему в плечо и обвил рукой грудь.
- Всё читаешь… - пожурил его.
- А что ещё делать, - оторвался он от книги. - Спать – рано, телевизора нет, радио тоже. Только читать и остаётся.
Я улыбнулся его словам. Андрей шевельнул уголками губ, но как-то невесело.
- Что это у тебя на щеке? - потянулся он ко мне.
- Где? - скосил я глаза.
- Подожди. Да это сажа…
Он достал из кармана носовой платок и провёл им по моей щеке. Потом ещё раз.
- Ну вот, совсем другое дело.
У меня почему-то заслезились глаза. А ещё как-то мятежно, но до боли хорошо сделалось вдруг на душе. Что за ирреальность – просто лежать и отдаться стихийному наплыву: какие-то струи уже бурлят, и вихри какие-то порождают чувства… Я потянулся к Андрею и поцеловал его в губы. Губы у него пухлые, солоноватые, их хочется укусить. Он ответил мне; я втягивался сильнее и дыхание тотчас же сбилось – оторвавшись, я вздохнул всей грудью. Слёзы уже не держались за веками, текли по щекам.
- Ты чего плачешь? - шепнул мне Андрей.
- Не знаю, - покачал я головой и шмыгнул носом.
- Да ну, брось, - говорил он мне, вытирая платком ручейки влаги. - Всё у нас с тобой отлично, в пятницу будем в Москве и никогда сюда больше не приедем.
- Не в этом дело, - дрожащим голосом отозвался я.
- Всё равно не надо, - тихо шевелил губами Андрей. - Что это ещё за слёзы!
Я положил голову ему на грудь и затих. Обняв, он поглаживал меня, а я, такой слабый, жалкий, до безумия был рад быть именно таким – слабым, жалким, отчаявшимся – рядом с сильным и спокойным Андреем. Мне хорошо было от мысли, что я могу спрятаться вот так, у него на груди, спрятаться от холодного дыхания мира и знать, что непременно буду согрет дыханием тёплым.
Это боль, это просто-напросто боль. Не телесная боль, глубинная. Она необъяснима, не поддаётся осмыслению, но она есть, она существует. Быть может, боль эта – частичка вселенской пустоты, космического одиночества, что, затаясь, присутствует повсюду. Она истинна и конкретна, это ты сам – расплывчатый и туманный. Она пробуждается временами, не вся, не целиком, ибо полное её пробуждение умертвит. Лишь щёлочка, лишь трещинка, но и этого достаточно. Она давит, и гнетёт, и ранит, и нет от неё спасения. Лишь насладившись своей силой, погружается она опять в спячку. До следующего раза, до очередного прилива. А ты – смятён и обескуражен. Высосан и истощён. Мир живёт, планеты вертятся, а где-то на одной из них разлагаешься и ты.
- Бабка идёт, - шепнул Андрей.
Из сеней донеслись шаги поднимающегося по лестнице человека. Через секунду дверь отворилась и бабушка, укутанная в платки и телогрейку, вошла в избу. Была она раскрасневшейся и улыбающейся.
- Сидите, касатики? - посмотрела она на нас.
- Что-то вы, Марья Фёдоровна, загуляли, - подал голос Андрей.
- Загуляла, ой, загуляла, - хохотнула бабушка. - А что, если старая, то и погулять нельзя? - её губы растянулись в широчайшей улыбке.
Андрей молча усмехался.
- У Косых вот засиделась. У них бабушка плоха очень, ходила навестить. Разболтались что-то, время уже позднее, я говорю – пойду, пора – нет, говорят, посиди ещё. Ну ладно, посижу. Так и засиделась до ночи. Вы ели чего? - изменяя тон на серьёзный, обратилась она ко мне.
- Ели, баб, ели. Почти целый чугунок съели.
- Ну ладно… А то я думаю: придут и не догадаются поесть.
- Ну, чего это мы не догадаемся. Маленькие что ли?
- Маленькие! Для меня, Андрюш, вы всё ещё маленькие. И всегда маленькими будете. Заботиться о вас надо, кормить.
Я улыбнулся на её слова. Я всегда улыбался ей, что бы она ни говорила. Это оттого, что мы с ней будто из разных миров и я воспринимаю её как говорящую статую. Наши мысли, чувства – они в разных галактиках. Иногда я думаю, что такие люди, как моя бабушка (а порой кажется, что и все сразу) воспринимают окружающую действительность совсем не так, как я. Под оттенками цветов, к примеру, они подразумевают что-то совсем другое, не красное, не оранжевое. Да, они говорят: «красное», «жёлтое», «синее», и я говорю: «синее», «жёлтое», но речь идёт совсем о разном. Синим они называют что-то иное, чего я и представить не могу. Они же в свою очередь не могут вообразить себе то, что подразумеваю под синим я. Так и живём – вроде бы рядом, но на самом деле в разных атмосферах, под разным небом.
- Уф, даже и есть не хочется, - выдохнула бабушка, присаживаясь на стул. - Закормили меня до смерти.
Она повозилась на стуле, потом же, расслабившись, обмякла вся как-то и задремала. Какое-то время в избе царила гробовая тишина.
- Может в карты поиграем? - предложил я Андрею.
Бабушка от моих слов встрепенулась, взглянула на нас полусонными глазами и тяжело поднялась.
- Спать пойду… - бормотнула она, уходя в соседнюю комнату.
Вскоре оттуда донеслись звуки скрипящих пружин – бабушка долго ворочалась, выбирая удобное положение, но наконец затихла.
Мы сели играть в карты. Игра шла без интереса – так, один перекид. Почему-то всегда выигрывал я – Андрей был совсем рассеянный и практически не обращал внимания на свои ходы. Он пристально рассматривал клеёнку с незамысловатым рисунком и ковырял ногтём в надрезе на её поверхности. Надрез расширялся, увеличивался – вскоре Андрей мог засунуть туда палец.
От звука открывающейся двери мы оба разом вздрогнули. Шагов слышно не было, да и скрипа наружной двери тоже – а скрипит она громко. Даже напряжение возникло. Человеком же, умеющим так бесшумно проникать в дома, оказался старик Степан.
- Можно к вам? - улыбнулся он сквозь бороду.
- Заходя, дядя Стёп, заходи, - пригласил я его.
- А Марья-то где, Фёдоровна? - обозрел он избу.
- Спать легла, - отозвался я. - Вот только что.
- Угу, - кивнул понимающе старик и уселся на лавочку у печи, не подходя к столу. Чтобы пройти к нему, надо было, впрочем, снять обувь, а свои сапожищи Степан снимать явно не собирался.
- Курить у вас можно? - спросил он хрипло.
- Кури, - великодушно бросил я.
Он достал из кармана пачку папирос, коробок спичек и мундштук. Вытащив папиросу, Степан разломил её надвое, одну из половинок снова бросил в пачку, а вторую вставил в мундштук. После этого зажёг спичку, подождал пока она почти вся выгорит и только потом закурил. Клубы густого дыма вырвались у него из ноздрей.
- В картишки играете? - снова обратился он к нам.
- Ага, - отозвался Андрей, хотя в карты мы уже не играли – разбросанные, они валялись на столе.
- А вот я в карты играть не люблю, - авторитетно заявил старик. - Глупая вещь. Да и бандитская какая-то.
- Кому как нравится, - сказал Андрей.
Старик пожал плечами, но ничего не ответил. Тишина длилась с минуту.
- Ну как, - оскалился вдруг Степан, - ходили на охоту?
Мы покивали в подтверждение.
- Ну, чего принесли?
- Ничего. Ничего в лесу и не было.
- Ничего?! Эх вы, горе-охотники. Что же вы так? А я-я…
- Ты ружьё забери, - не обращая внимания на его сарказм, сказал я старику. - И сапоги тоже. Они больше не понадобятся.
- Заберу, заберу, - кивнул старик.
Вновь наступила пауза. Степан, сидя нога на ногу, докуривал папиросу и напряжённо, но и как-то бессмысленно глядел в пустоту. Ноздри его шевелились, прядь пепельных волос спала на лоб, и всё это, в сочетании с остекленевшим взглядом, роскошной бородой и мрачным одеянием придавало старику необычайную колоритность. Я просто-таки засмотрелся на него.
- А вот скажите-ка мне, молодые люди, - выпрямился он вдруг и осмысленность вновь коснулась его чела, - как же вы дальше жить собираетесь? Какие у вас планы?
- Планы? - усмехнулся я. Какое-то время не знал даже, что ответить. - Сейчас трудно что-либо планировать. Так уж, куда течением вынесет.
- Ну как так, - развёл руками старик. - Надо же как-то представлять, что за жизнь у тебя впереди. Я в вашем возрасте твёрдо знал своё будущее.
- А вот мы не знаем, - вступил в разговор Андрей. - Да и знать не хотим. Бжжж, - выставив вперёд палец, выстрелил он в старика.
Степан повалился на пол.



                В  ПЛЕНУ  У  СКАЗОЧНИКОВ:
                МОЙ  ШАКАЛЁНОК  БЭМБИ


Мы сидели на берегу озера  и молча смотрели на игравшую лунными бликами воду. Она бесшумно плескалась у наших ног и, покрываясь морщинистой рябью под редкими порывами лёгкого ветерка, отражала безоблачное звёздное небо. Луна, такая ясная и отчётливая в небе, растягивалась в воде светящейся линией от одного берега к другому. Хотелось вытянуть руку и, наматывая на кулак, притягивать к себе эту серебряную ленту. Было тихо и тоскливо, лишь шуршание ползающих в камышах змей раздавалось где-то поблизости. Были ли это действительно змеи, или просто проказница-ночь, одолеваемая единственным своим другом – одиночеством, шутила так над нами, меня беспокоило мало. Звук этот не раздражал – наоборот, казался приятным: был он печальным и робким, звучал в унисон с тишиной и, придавая ей некое разнообразие, не нарушал её цельности, а отдавал лишь какой-то глушью и таинственностью.
Игриво урча и поблёскивая глазами, Бэмби скромно ластился ко мне, ожидая и требуя ласки ответной. Чтобы не обидеть друга, я нехотя щекотал его в загривке. Умное животное блаженно щурилось. Шакалёнок тёрся о мою ногу и слабо поскуливал. Иногда, в порыве чувственности, он кусал моё колено – это было больно. Я был рассеян, однако: уголками губ улыбаясь его проказам, я всё же чаще взирал вдаль. Тёмные вершины дремучего леса, что стеной вставал вокруг, незыблемо покоились среди черноты ночи и, сливаясь в нечто единое, делали ночь ещё страшнее, ещё угрюмей, ещё чернее. Странная тоска, какое-то гнетущее томление струилось в пространстве. Удивлённо оглядывался я по сторонам, пытаясь уяснить суть этого чувства. Лишь беспокойное ожидание неизвестности, предчувствие чего-то таинственного, но готового каждую секунду явить свою правду, смог обнаружить я в себе. Напряжённо внимал я дыханию Природы, чутко вникал в её образы и, постигая их, погружался в ещё большее неведение. Природа же, казалось, задумалась и предалась тягучим размышлениям, вспоминая своё необъятное прошлое и предаваясь мечтам о нескончаемом будущем. Небо, блестя пылинками звёзд и диском луны, мудро взирало на двух жалких существ, затерянных в этом уголке Вселенной, что и сама не знает точное своё местонахождение, а пребывает где-то на задворках безумия. Мы, смущённые его величием, скромно потупляли взоры… Невозможно движением мысли объять бесконечность, хоть и не раз безуспешно бороздил я просторы предвечного движением этим. Я не пытался повторить те попытки сейчас; лишь созерцание величественного – и того было достаточно. Ветер, овевавший наши тела, уносил куда-то ощущение реальности, придавая миру причудливую расплывчатость, а нам оставляя лишь гулкое биение наших сердец и страшное безмолвие наших душ. Мы внимали этой хрустальности и, должно быть, это и было постижением прекрасного.
Насытившись ласками, Бэмби улёгся у моих ног, повернув мордочку к воде. Рождая блики движением своих чарующих глаз, он устало моргал, отчего казалось, что внезапная дремота одолевает его, но то лишь казалось – спать ночью он не мог. Я знал: он был внимателен и сосредоточен. Его заострённые, сморщенные уши шевелились и иногда под кожей пробегала нервная волна, вызванная неосторожным его вздрагиванием – он был готов вскочить в любой момент, окажись поблизости нечто, представлявшее опасность. Рыжая его шёрстка поблёскивала крохотными искорками, и искры эти, в огромном количестве собранные вместе, отливали золотом. Он был красив сейчас. Я любил моего маленького Бэмби. Любил до отчаяния, до сумасшествия, хотя часто и сердился на него, а порой бывал и просто зол. Но мгновения слепой злости пролетали, а нежное чувство к Бэмби оставалось. Да и как можно было не любить этого статного красавца, видя его извивающееся грациозными перекатами тело, внимая огню его безумных глаз и чуя жар его пылающего сердца, столь близкого и родного мне. Я достигал вершин восторга, впитывая бушующую страсть, что бурлила в этом молодом шакале. Да, мы были различны по строению и сознанию, заключённому в нас, но нашей нежности это не мешало – мы любили друг друга. В нас было нечто, что неподвластно холодным законам логики: наше с Бэмби рождение, наше теперешнее существование, наша будущая смерть, неизбежная, но и прекрасная, как вспышка молнии: нам суждено принять её вместе – здесь не могло быть случайностей – всё было предопределено свыше, всё управлялось небом. Нам предстояло одно лишь: тяжёлой и твёрдой поступью отмерять этапы нашего великого бытия.
Я вытянулся вперёд, обхватил Бэмби руками и, приподняв над землёй, развернул к себе лицом. Он недовольно зарычал поначалу, стал брыкаться и попытался ускользнуть. Но я был настойчив: притянув шакалёнка к груди, горячо обнял его и долго тискал, целуя в заострённую морду. Наконец и он ответил лаской на ласку – одобрительно заскулив, ткнулся мордой мне в лицо. Высунул язык и влажными, шершавыми касаниями стал проводить жгучие мазки по моим щекам. Я тоже попытался облизать его, но мои попытки были неумелы – я лишь заслюнявил его; Бэмби же, напротив, был опытен и естественен. Сладкая истома разлилась по моему телу. Я млел, закатывал глаза и чувствовал себя девственницей, отдающейся ласковому и нежному любовнику.
Наигравшись вдоволь, мы нехотя разнялись и так же нехотя прилегли на землю. Бэмби, впрочем, на месте усидеть не смог: вскочив через мгновение на лапы, принялся кататься по песку и, замирая, игриво взирал на меня хитрейшим прищуром своих раскосых глаз. Огонёк кокетства и лёгкого сумасшествия затаился в его взоре. Я тихо смеялся, наблюдая за его проказами – я был счастлив в тот момент. Счастлив за Бэмби, за себя, за весь мир, показавшийся вдруг необычайно добрым и уютным. Я припал щекой к земле и затаился. Могучая земля тихо гудела, совершая понятную ей одной работу. Шум этот проникал в моё тело и наполнял его смирением. Быть может, слышал я дыхание Природы, что зациклена своим суровым величием и, одиноко предаваясь безмолвным страданиям, совершает нечто грандиозное, нечто мистическое, но и печальное, но и трагическое нечто. Я ощущал себя одной из пульсирующих молекул её бескрайности и ощущение это приносило спокойствие и тихую безмятежность. Я блаженствовал.
Бэмби ткнул меня мордой в бок. Тревожная сосредоточенность таилась в его глазах – она сменила задор и веселье. «Пора!» - говорили они и звали за собой. «Да, да, - кивнул я ему. - Пора». Я вскочил на ноги и двинулся за шакалом в сторону леса. Перед тем, как вступить в него, мы остановились. Оглянулись и несколько мгновений стояли без движений. То было традицией, глупым суеверием, но мы соблюдали её и, уходя на охоту, всякий раз окидывали взглядом наше лежбище, как в раз последний. Потом вступали в лес и шаг за шагом углублялись в чащу – так произошло и сейчас. Охота была для нас чем-то большим, чем просто добычей пропитания. То был целый образ жизни: без охоты всё наше существование обернулось бы глупой бессмыслицей. Лишь здесь, в дикой отчуждённости, понимали мы истинную сущность вещей, что часто предстают в искажённом виде. Именно здесь срывался тот покров, что отделяет сущее от тлена, и все ценности мира являли нам другой свой лик. Считавшееся истинным в атмосфере лжи и страха, выворачивало вдруг свою явь наизнанку и оказывалось не правдивым уже, а извращённым и тронутым коростой обмана явлением. Метаморфозы эти случались сплошь и постоянно: нам следовало лишь раскрыть свои сердца и жадно внимать правде жизни. Мы любили сей источник, мы припадали к нему часто.
Страшен и могуч лес в ночные часы. Он кажется бесконечным, и ощущение это подавляет. Неясные шорохи рождают тревогу, неизвестность усугубляет её, и лишь надежда на возможную благосклонность этого монстра даёт некоторую уверенность в счастливом конце путешествия. И хоть привыкшие мы были с Бэмби ко всем волнениям и страхам, но и нас пробирало частенько лёгкое отчаяние. Мы научились подавлять его и лишь досадливо отмахивались, продолжая двигаться сосредоточенными и решительными. Нам предстояло многое свершить.
На след Бэмби напал удивительно быстро, и хоть я не сомневался в его талантах и знал наверняка, что не могло быть такого случая, чтобы не нашёл он для нас добычу, но всё же резвость его на этот раз умилила меня окончательно. Он насторожился, глаза его блеснули, тут же спрятали свою страсть, но проявлялась зато она теперь уже в самой его осанке. Страсть и дикий азарт. Не по кровавым следам находил он жертву, не по запаху падали, бившему яростно в ноздри, не по далёким шорохам – всё это было слишком просто. Бэмби не мог упустить добычу оттого, что флюиды, которые имел он свойство улавливать, были флюидами страха. Они не могут обмануть охотников и с ними не ускользнуть. Мы не давали шансов.
Задыхаясь от подступавшего к горлу возбуждения, мы бросились за нашей жертвой. Бежать по лесу, ночному лесу, было тяжело. Ветви деревьев цеплялись за тело, ямы ставили ловушки, а кочки сбивали ритм бега. Лес играл с нами, и мы, сжав зубы, принимали правила этой игры и выполняли его условия – мы вынуждены были делать это. Но никакие препятствия не помешали бы нам достичь нашей цели. Она приближалась постепенно. Изрядно поплутав по лесу, Бэмби привёл меня наконец в искомую точку, кивком показав тёмный силуэт, блуждавший между деревьев. Раздвинув ветви, я увидел женскую фигурку – долгожданную нашу добычу.
Женщин надо убивать нежно. Женщины любвеобильны и горячи. Подарить им страсть, особенно перед смертью, просто необходимо. Они не должны умирать несчастными. Их нельзя умерщвлять внезапно, набросившись сзади, из кустов. Они должны помучиться – они естественны тогда бывают и пылки, они дарят прекрасные сцены безумия. Я растворился в ночной темноте и тихо крался за самочкой, изучая походку её и жесты, стараясь проникнуть в душу и постичь её. Клокочущее удовольствие, разливавшееся в груди кипящей лавой, испытывал я, наблюдая сейчас за мягкими и кроткими движениями этой женщины; видя, как нетвёрдо шагала она по бурелому, останавливаясь иногда и испуганно оглядываясь по сторонам. Я угадывал, что она умна, добродетельна и скромна. А ещё доверчива, доверчива до кроткой беззащитности – я чувствовал это, и это пленило меня совершенно. Ещё была она напугана – и это оценил я по достоинству. Я видел Страх; Страх жил в ней сейчас, Страх был ей самой – я любовался ею, я обожал её. Я знал – она в моей власти. Последние минуты её жизни тяжким ритмом отмеряли жестокую покорность судьбы: я слышал их. Я осязал небо и силу его, я осязал землю и её силу, и воздуха сила ощущалась мной тоже – все они были со мной, все они были за меня, и не могли они препятствовать, пусть даже всей своей властью, силе моего естества. Я был тем, кто неподвластен демонам и ангелам, ибо был воплощением законов Природы, законов фатальных – всего лишь.
Моя прелестница устала. Тяжело вздохнув, она присела на траву, обвила руками колени и, уткнувшись в них, замерла. Поза её была так естественна, так безмятежна, что очаровываясь и переживая странное томление, хотелось наблюдать за ней долго – всю жизнь, быть может. Раздвинув кусты и тяжело ступая по холодной земле, я сделал к ней несколько шагов, обнажённый и жаждущий. Самка нервно вскинула голову и застыла. Я подошёл к ней вплотную, присел на корточки и нащупал её взгляд. Она открыла мне его и не пыталась утаить – она была покорна.
Таинственный и непонятный орган – глаза. Жалкий и трогательный – глаза человеческие. Если бы я был кальмаром, что живёт в глубинах океана, я не понял бы никогда той сути, что таится во взглядах человечьих, во взгляде этой женщины. Я бы просто утащил её на дно и, разрывая щупальцами размякшее тело, всасывал в себя рыхлые куски мяса. Но я был человеком почему-то, и возможность, данная мне Природой, возможность понимать взгляд своей жертвы была со мной, была при мне. Я смотрел теперь в эти блестящие прорези, и чувства, мысли, образы, бурля, клубились в гулкости сознания. Они красивы были – глаза её, они чаровали. Редкие дозы лунного света струились и мерцали крохотными блёстками голубизны, тут же изменяя её на цвет морской волны, что задержавшись лишь на мгновение, превращался в светло-зелёный и ещё какой-то – яркий и странный. Названия не знал я его, но видел не в первый раз. Этот цвет всегда начинал мерцать в глазах моих жертв; я полагал, что это цвет отчаяния. Я любил его и, видя искры эти, воспалялся огнём тщеславия… Пронзительно и страшно мерцало напряжение в очах её: смесь потерянности, безумия, но и некой силы – да, силы – бурлила в нём. Сила эта, хоть и смешанная с другими вспышками душевных залежей, была явственна. Она даже подавить могла и подавила бы, не будь уверен я в святости деяний своих. Но твёрдость и была на то моей опорой, что могла заглушить любые вихри извне – она укротила этот напор, и он бесшумно растворился в тупиках моего сознания. Я продолжал задумчиво взирать на неё, и вскоре лишь дикая подавленность проявилась в ней. Сила настоящая, глубинная – во мне. Стихийная, бушующая гнездилась и в них иногда – в женщинах, но тухла всё же, не сумев превратиться в пожар. Они постигали эту истину в те несколько секунд откровения.
Женщина подалась назад и, вскочив на ноги, рванулась в чащу. Я метнулся к ней, обхватил ладонью её маленькую шею и прижал мою бунтовщицу к земле. Жалостливый стон вырвался из её гортани – я улыбнулся этому звуку. Склонился над ней и приблизился к ней вплотную. Её предсмертные фибры были буйны, а агония прекрасна. Я тяжело дышал, я рычал и сипел, а напряжение – оно сковало уже мои мышцы. Я дотронулся губами до её шеи, приоткрыл рот и, нащупав сгусток плоти, перекусил вену. Струя горячей крови брызнула в лицо. Я лишился рассудка в этот миг, я глотал этот кипящий нектар жизни, я захлёбывался им.
Она была тепла, красива, ещё желанна. Я глотал её кровь и умывался ею. Я шипел и стонал, и пена выступила у рта. Я вгрызался зубами в женскую грудь и, вырывая куски мяса, жевал, пытаясь проглотить их – не все они пролезали в горло. Мясо дымилось клубами пара и обжигало гортань. Странный вкус был у него: какой-то приторно горький, полынный, но горечь эта была приятна. Оно пьянило, это мясо, пьянило и развращало. Вихри красок плясали в глазах, размывая очертания окружающей реальности, придавая ей мистический убор, размножая его сонмами маленьких мирков. Я, истинный я, вылез сейчас наружу и жаждал единения с Природой. Великой Природой, создавшей меня и лелеявшей. Я жаждал вновь войти в её лоно, из которого вышел когда-то в час глухого неведения памяти.
Я очнулся от толчков шакала – он теребил меня и поскуливал. Тяжело приподняв голову, я огляделся. В лесу ещё царила тьма, но она прорывалась уже слабыми и робкими просветлениями. Невдалеке валялся обглоданный труп – то, что не съел я, доел Бэмби. Он звал меня домой. Я улыбнулся ему – ответной улыбки не последовало. Бэмби вновь заскулил: начинался день и он был встревожен. Я поднялся на ноги наконец и, пошатываясь, тронулся за ним – шакалёнок бежал впереди и изредка оглядывался. «Рассвет ещё не скоро!» - крикнул я ему со смехом, но Бэмби лишь глухо зарычал в ответ.
До лежбища мы добрались быстро – было ещё темно. Звёзды, впрочем, уже гасли, и небо наполнялось сероватой синевой, предвещавшей скорый восход Солнца. Уставшие, мы легли на песок. Он был холоден и влажен, и кровь, застывшая на теле, расползалась грязными полосами. Я долго не решался встать и окунуться. Наконец, спотыкаясь, побрёл к воде. Туда же потянулся и Бэмби. Поёживаясь, мы вошли в озеро: Бэмби дальше песчаной косы не заплывал никогда, я же, устало нырнув, выплыл на середину, рассеянно работая руками. Купаясь здесь, я каждый раз доплывал до середины, ложился на спину – так, чтобы исчезающая предрассветная луна находилась прямо против глаз – и несколько минут блаженствовал. Белёсой дымкой покрылось сегодня небо – она расползалась во всю его ширь и непонятно было: рассеивается это туманное скопление или же сгущается. Я закрыл глаза и, отдавшись тихим покачиваниям, замер. Губы сами собой сложились в кроткую улыбку. Я развернулся на живот и, энергично заработав руками, поплыл к берегу – стало слишком холодно. Бэмби уже выбрался на берег и мокрый, смешной, застенчиво на меня поглядывал. Выйдя из воды, я присоединился к нему.
Тихое счастье наполняло меня сейчас. Грустное волнение сквозило в груди, и тело, ощущая приятную слабость, отдыхало после напряжённой ночи. Душа была безмятежна, а мысли – чисты и прозрачны. Они прорывались сквозь гнёт заземлённости и уносились куда-то в вышину, где рождали таинственные и прекрасные видения. Изумительное чувство безмятежности и огромной восторженности пребывало во мне, и чувство это было так сильно и настырно, что просилось быть высказанным. Я очнулся от дрёмы и повернулся к шакалёнку.
«Бэмби!» - спросил я его, хоть и знал, что он не сможет ни разделить, ни оспорить мои суждения, - «знаешь ли ты, что такое Любовь?.. Та великая и бескрайняя Любовь, что движет миром и существами, населяющими его. Та Любовь, что так желанна всеми, но доступна лишь немногим. Любовь, что как вот эта предрассветная дымка, неясна и неосязаема, и при первых проблесках истины исчезает, бесшумно тая в воздухе, как при первых лучах восходящего Солнца».
Бэмби печально посмотрел на меня и отвернулся.
«Нет, ты не знаешь, что такое Любовь!» - продолжал я, распаляясь. - «Да и можешь ли ты, дремучий шакал, что живёт лишь мечтами о пропитании, знать, что есть Любовь!? Раньше и я в ежедневных тревогах рутинных будней забывал предаваться мыслям о величественном. Раньше и я, ослеплённый конкретностью вещей, принимал за Любовь что-то лживое и мелочное. Но времена заблуждений прошли, и теперь я прозрел. Я узнал сущность Любви, понял смысл её и уверовал в её ценность. Я придавлен к земле тяжестью её бремени, но в то же время лёгок, как пушинка, подпираемый мощью её величия. Ты спросишь: так что же такое Любовь? И я отвечу: Любовь – это тихая грусть, что нежно прилегла, прячась, в глубинах моего сердца и, обволакивая своими чарами, ласкает его гнетуще. Это пламя моих глаз, что пытаясь смотреть в бесконечность, видят лишь горизонт и, встречая блеск пробуждающегося Солнца, становятся горящими и восторженными, но и печальными также, ибо разочарованы чем-то. Любовь – это искры желания, пронзающие тьму, желания чего-то чудного и прекрасного, но почему-то несбыточного. Любовь – это и есть несбыточное. Я велик, ибо эта несбыточность живёт во мне. И я чувствую её, и я знаю её, Бэмби!»
Я вскочил на ноги. Бурлящий восторг переполнял и пьянил. Окинув взглядом окружающее пространство, что будучи сгустком молекул, принимает пред взором облик предметов и создаёт видимость существования, я пронзил этот мир алчным взором познания. Я прожёг этот воздух огнём своего естества. Вибрируя, клетки моего тела дышали и пропускали сквозь себя влагу, которая становилась капельками холодного пота. Суровый лес внимал пульсации моих вен и изумлялся силе их биения. Испуганный Бэмби, взвихрив свою шерсть, жался к земле. Нотки тщеславного смеха сорвались с моих уст при виде его. Закинув голову, я направил свой взор к небу, и оно, светлея, посылало мне своё излучение, от которого светлел и я. Дрожа, я вдыхал в себя этот мир и, потрясённый, был очарован им.
«Мир, ты прекрасен!!!» - заорал я во весь свой могучий голос. Крик мой эхом отозвался в поднебесье и гулко полетел чрез бесконечные просторы куда-то в неизвестность.
«Ты прекрасен, мир!!!» - вопил я, изливая в вопль этот всего себя. Мир же властно внимал моим скромным попыткам воздать ему должное. Мир был благосклонен ко мне в этот миг, но ни коим образом не демонстрировал своей благосклонности. Он просто принял к сведению мои усердия, оставаясь безмолвным и непонятным.
«Как же ты прекрасен!..» - издал я последние ноты своего восторга. Они замерли в пустоте и, словно видимые и осязаемые, растворялись, исчезая. Обессиленный, я не мог больше стоять на ногах – медленно осев, я опустился на землю.
На востоке, над тёмными вершинами леса, поднималось Солнце. Размеренно и величественно озаряло оно своим блеском небо. Тьма рассеивалась, её просторы занимал свет, отгонявший угрюмость ночи и придававший миру новую сущность. Небо из серого превратилось в голубое и погасило звёзды. Бэмби жалобно и визгливо заскулил – сущность света непонятна ему. Мне же? – кто знает…
Напряжение ночи не прошло для меня бесследно – я едва шевелил телом, пролезая в нору. Глаза слипались. Я повалился на подстилку и отключился – почти тотчас же, лишь запомнил, как Бэмби подкрался и лизнул меня, пожелав спокойного сна… Гнетущая тьма, разреженная разноцветными полосами и спиралями, начала свою пульсацию где-то в подсознании и принялась складывать обманчивые частички света в странные картины и образы. То ли мерный гул, то ли глухое безмолвие, зазвучав переливами беспокойства, сдавило тяжестью и отчаянием. Душа освобождалась от бремени тела и, покидая этот мир, уносилась в другой – мир снов и видений, в котором всё причудливо и тоскливо, но который чарующе притягивает к себе заблудшие создания.



                ПЕРВАЯ  ИЗ  СЕСТЁР


Короткая розовая юбочка билась на ветру и Наташе приходилось прижимать её к телу, хотя делала она это не особо усердно – всё-таки я был не чужой человек, а её брат. Она лишь небрежно оправляла её, взвивавшуюся вверх, быстрыми движениями рук и, казалось, была поглощена чем-то совсем посторонним. Она мило щурилась, не то от ветра, не то от близорукости, совсем небольшой, впрочем. Глаза её делались тёмными, личико – забавно-серьёзным, но и завораживающим. Мы стояли на верхней палубе теплохода, совсем одни: неважная погода – а было пасмурно, дул холодный ветер, вот-вот собирался пойти дождь – отпугнула всех пассажиров от принятия воздушных ванн. Нам же с Наташей погода была не помехой – облазив весь теплоход, мы наконец взобрались и сюда, наверх, заставляя, должно быть, наших родителей нервно шарить по всем закуткам, разыскивая нас.
Я косился на Наташины ноги, оголяемые задорным ветром. Почему-то она не надела колготки – ножки её посинели от холода, но оплошность эта подарила мне возможность лицезреть их во всей красе. Юбка задиралась высоко, так высоко, что я мог видеть белые Наташины трусики и каждый такой момент, когда из-под красной ткани моему взору представала ткань белая, рождал во мне что-то странное: прилив запретного любопытства, жгучего и не до конца понятного желания. Что-то замирало внутри.
Мы были с Наташей погодками – она на год старше. Ей десять, мне – девять. Хотя разница в возрасте была совсем небольшой и практически не касалась наших с ней отношений – по крайней мере, я не позволял занимать ей лидирующее положение, не занимая его, впрочем, и сам – Наташа выглядела явно старше меня. Высокая, выше меня на полголовы, с серьёзным выражением лица и совсем не детскими движениями, она по сравнению со мной, щупленьким, отстававшим в росте мальчиком, казалась намного взрослее своих лет. Она была красива; хотя я в те годы разбирался в этом и неважно, но одни её глаза, зелёные, чарующие, всегда, когда бы я ни смотрел в них, пробуждали во мне волну грусти, и грусть эта была щемящей, как от чего-то потерянного навсегда, от того, что могло бы чудесным образом быть, но чего никогда не случится. Это ли не красота?
- Мы в Самару завтра приедем? - спросила вдруг меня Наташа, неожиданно повернувшись и заставив меня отчего-то смутиться.
- Не-а, - отрицательно покачал я головой, стараясь держаться как можно естественней. Под её взглядом это было трудно. - Завтра мы приедем в Казань, а Самара будет позже. Через два, а может через три дня.
- А я слышала, как две тётеньки говорили, что завтра будет Самара, - безотрывно смотрела на меня Наташа.
- Дуры эти тётеньки, - искривился я в презрительной усмешке. - Завтра будет Казань. Я же знаю.
- А вдруг всё-таки Самара? - не сдавалась Наташа, говоря не то искренне, не то от желания подковырнуть меня. Это меня только раздражало.
- Э-э, да ты тоже дура что ли? - возмутился я. - Тебе же говорят – Казань завтра будет. Тётенек всяких слушает тут.
- Сам ты дурак! - огрызнулась Наташа. - Дообзываешься вообще щас… - добавила сурово. Отвернувшись обиженно, она уставилась куда-то вдаль.
- В Самаре тётя Лена живёт, - произнесла она тихо и даже чуть мечтательно.
Я безмолвствовал.
- Когда мы в Самару приедем, то к тёте Лене в гости пойдём, - снова подала голос Наташа. - У неё ребёночек есть. Маленький-маленький, только что родился. Его Владиком назвали. Интересно на ребёночка посмотреть.
Я хмыкнул, а потом и хохотнул несколько раз. Наташа исподлобья посмотрела на меня, строго, осуждающе, и снова отвернулась, гордо поджав губы. У меня почему-то опять защемило в сердце. В те мгновения, когда она становилась серьёзной, задумчивой, даже строгой, она казалась мне наиболее очаровательной. Слов нет, красивой, ослепительно красивой была она и тогда, когда улыбалась, но видя её улыбку, я всегда чувствовал разочарование. Было ощущение, что она радуется всему на свете, что она приветлива всем подряд, кроме меня. И мне было обидно, что весь мир, все эти ничего не понимающие люди получают удовольствие от её прелестной улыбки. Когда же грусть касалась её лица, моё сердце сразу оттаивало, наполнялось нежной заботой и вниманием. Мне казалось, что никто кроме меня не способен понять её скорбь, вникнуть в суть и причины её появления. Я ласкал её в такие минуты воспалённым взглядом, и та ответная тоска, что появлялась в моей груди, была естественна и безмерно мне приятна. Я не любил, однако, Наташиных слёз. Слёзы, виновником которых в большинстве случаев был именно я, превращали ту ласкающую душу печаль в нечто жёсткое, острое, болезненно задевавшее самые сокровенные струны. И улыбка, хоть и нелюбимая мной, становилась тогда лучшим выходом из положения. Наташа улыбалась и, сожалеюще, я отпускал её из мира своей печали в крикливый, шумный и бездушный мир улыбок и смеха.

- Да ну что ты мне говоришь!? - почти кричал Виктор. - Весь смысл жизни только в этом и заключается. Вся философия здесь.
Я не стал возражать, только махнул рукой. И пожалел ещё, что ввязался в этот спор. С Виктором вообще тяжело разговаривать, спорить же – тем более. Он упрям, как осёл, да к тому же неимоверно азартен – готов трепаться целые сутки. Я так не мог.
- Вить, ради Бога, не горячись так, - осадила мужа Наталья. - Ты и так вспотел весь.
Сказано это было хоть и тактично, но с нотками раздражения. Виктор же, как было видно, высказал ещё далеко не всё. Он вытер ладонью испарину со лба и какое-то время молчал, то ли не желая ссориться с женой, то ли готовя платформу для очередного наступления. Через несколько секунд он всё же не устоял.
- Надо держаться своих корней, своего круга, - сказал он мне. - Потеря собственных корней равносильна смерти. Да ведь, Кирюха! - задорно обратился он к сыну.
- Да, - кивнул ему в ответ Кирилл. Смотрел он, впрочем, не на отца, а на сестру. Они со Светой улыбнулись друг другу и едва не рассмеялись.
Наташа с упрёком взглянула на мужа – Виктор не заметил этого быстрого движения её глаз. Мы продолжали не спеша, вразвалочку, прогуливаться по теплоходу. Было нестерпимо жарко. Некоторые люди ходили в купальниках. Лишь слабые, ленивые колебания воздуха робко касались нас, не принося ни прохлады, ни свежести.
Виктор достал из пакета литровую бутыль лимонада, отвинтил крышку и, зачем-то взглянув на напиток на свет, передал его детям. Они пили долго, со смаком, но наконец отдали бутыль обратно отцу. Он предложил её Наташе. Она взяла её в руки, хотела было отпить, но вдруг повернулась ко мне.
- Будешь, Андрей? - спросила.
- А ты чего?
- Я-то буду, а ты?
- Ну, и я буду. Пей, я после тебя.
Наташа поднесла бутыль к губам и сделала большой, долгий глоток. Я отвлёкся и через секунду услышал её отчаянный кашель – Наташа поперхнулась. Согнувшись, она сунула мне в руки бутылку – я чуть не выпустил её и, чтобы не выронить, прижал к животу. Виктор заботливо постучал супругу по спине. Наташа кривилась и охала, я тоже хотел что-то сделать, но не знал что. Наконец она отдышалась. Мы снова двинулись в обход по теплоходу, а я стал пить лимонад.
- Дядя Андрей, оставьте, - попросил Кирилл.
Я оторвал бутыль от губ и передал ему.
- Папу забыли, - сказала Наташа детям.
- Да ничего, ничего. Я не хочу совсем, - откликнулся Виктор.
Лимонад ему всё же вручили. Утоливший жажду Кирилл стал одолевать маму, нашёптывая ей что-то проникновенное.
- Перестань, - отмахиваясь от сына, морщилась Наташа. - Нету у нас денег.
- У-у-у, а ещё обещала, - обиженно кривился Кирилл.
- Вот-вот, вечно они так, - поддакнула Света. - Сначала наобещают, а потом…
- Ничего я вам не обещала, - раздражённо говорила Наташа.
Я полез в карман за мелочью. Света замедлила моё движение и ожидающе замедлила шаг. Деньги, однако, не находились.
- Вон, у отца просите, - кивала на Виктора Наташа. - Он вас очень любит.
- Держите, - протянул Виктор детям помятую бумажку и осуждающе посмотрел на жену.
Она же глядела вдаль. Я вытащил из кармана ключ с брелоком и какое-то время зачем-то его рассматривал. Потом засунул обратно.
Дети направились в буфет. Виктор проводил их мягким, внимательным взглядом, я – безразличным, а Наташа – недовольным. Она тяжело вздохнула и отвернулась в сторону. В мою. Наши взгляды встретились – её глаза, только что бывшие суровыми, расслабились вдруг, раскрылись, стали беззащитными, наивными. Волна тепла шевельнулась в моей груди: вечно сдержанная, контролирующая себя, Наталья позволила вдруг проявиться искорке естественности – то был редкий эпизод. Со стороны могло показаться, что взгляды наши осветлены тайным смыслом, но это неправда, просто так получилось. Почти тут же Наташа отвернулась, и я невольно улыбнулся, но как-то печально.
- Что мы ходим, да ходим, - подала она голос. - Примоститься надо где-нибудь, надоело уж.
- Пойдёмте вон туда, - показал Виктор на скамейку у борта. Никто не возражал.

- А почему это я должна тебе первая показывать? - говорила мне Наташа.
- А я почему должен? - парировал я.
- Фу, ну и я не должна, - скривилась она горделиво.
Всё рушилось, понял я.
- Я тебе первым покажу, - сказал я ей, - а ты мне нет.
- Почему это я не покажу? Если ты покажешь, я тебе потом тоже покажу.
- Честно покажешь?
- Честно, - искренне выдохнула Наташа.
- Ну ладно, - вынужден был согласиться я. - Только попробуй потом не покажи.
Она ничего не ответила, лишь высокомерно поджала губы. После последнего секундного раздумья я всё же решился. Оттянув шорты и подцепив заодно трусы, спустил их - так, чтобы можно было созерцать мою пипиську. Наташа невольно охнула и, широко раскрыв глаза, уставилась на сей странный предмет. Мне было неловко, но я крепился. К тому же было холодно – дул ветер, собирались тучи. Мой хоботок был маленький и синий.
- А теперь ты давай, - кивнул я Наташе, попытавшись было натянуть шорты обратно, но почему-то передумавший и оставшийся так, как был – со спущенными.
Я боялся, что она выкинет что-нибудь нехорошее: убежит, засмеётся, тыча пальцем и улюлюкая. Но Наташа не упрямилась. Присев рядом со мной, она задрала юбочку и спустила трусики. Дрожа, выпучив глаза и приоткрыв рот, наблюдал я за этими движениями. Уже не волна, а целый вал, запульсировав, разлился по моему телу. Сладко защемило между ног.
Её половые органы совсем не очаровали меня. Даже наоборот, слегка озадачили. Эти складки в промежности никак нельзя было назвать красивыми. Признаться, я ожидал чего-то более величественного. Но странное дело – я возбуждался от их вида. Наташа, девочка, добровольно показывала мне то, что запрещено было видеть категорически!
Тело зудело и жаждало действия. Вытянув ладонь, я коснулся ею розового Наташиного бугорка. По лицу её пробежала глуповатая улыбка. Я обхватил бугорок всей ладонью и сдавил, но нежно, чтобы ей не было больно. Наташа засмеялась, как-то слишком тонко, полунадрывно. Я трогал её и чувствовал, что самому мне безумно хочется того же – быть потроганным. Телепатия, наверное, всё же существует: едва чувство это ясно и осознанно проявилось во мне, Наташа, обхватив своей маленькой белой ладошкой мой отросток, оттянула его. Я чуть не задохнулся от наслаждения. Такого в моём хранилище ощущений не было и в помине. Стало весело: мы смотрели друг на друга и не то чтобы смеялись, а как-то нервно и чересчур возбуждённо повизгивали.

- Что-то долго их нет, - посмотрел на нас Виктор.
Мы с Натальей молчали.
- Пойду-ка я, схожу за ними, - решился он после непродолжительной паузы.
У него была интересная походка – разухабистая, развязная, но в движениях его скользила и настороженность, почти робость. По-моему, именно таким Виктор и был в жизни – ужасно отчаянным с виду, но трусливым внутри. У меня не было определённого к нему отношения: иногда он казался мне отличным парнем, порой же производил впечатление настоящего идиота и доводил меня до белого каления.
Мы остались с Наташей вдвоём. Я всегда чувствовал в себе напряжение, оказываясь с ней наедине. Всю жизнь мы общались как-то слишком уж серьёзно, и моменты настоящей непринуждённости, случавшиеся изредка, получались скорее исключением из правил. Может быть это происходило оттого, что мы были слишком умны и слишком уважали друг друга. Милая глупость, естественная в отношениях между близкими людьми, нам с Наташей показалась бы просто пошлостью. Мы всегда оставались вежливыми, тактичными и загадочными.
Её красота всю жизнь не давала мне покоя. Фигура, что даже под одеждой обозначала свою привлекательность, против моей воли заставляла испытывать желание. Это было странно, а порой и гнетуще: почему же, почему, думал я, я не могу отрешиться от этих ног, что Наташа ставила так легко и так элегантно, от этих бёдер с ласкающими глаз округлостями, от этой высокой груди, до которой неимоверно хотелось дотронуться, и воспринимать её просто как разум, как чистую энергию, без тела, без конкретного воплощения. Но нет, я не мог так. Потому что сам был создан из мяса и костей – они порождали лишь звериные чувства.
Я поймал вдруг себя на мысли, что хочу обнять Наташу. Хотя бы просто обнять. Как брат. Она стояла, облокотившись о перила и смотрела вдаль, на серую полосу берега. Я сделал к ней движение, лёгкий полушаг, и коснулся ладонью Наташиной талии, непринуждённо, по-дружески, но всё-таки очень робко. Наташа, не меняя позы, скосила на меня глаза, а потом выпрямилась и повернулась лицом. Я, улыбаясь, должно быть глупо, как-то очень уж вальяжно обхватил её обеими руками, довольно нервно, и прижал в себе. Наташа смотрела на меня своими умными, проницательными глазами и, казалось, понимала, что со мной происходит. На губах её блуждала слабая улыбка, она была расслаблена.
Наташа всегда была умнее меня, я бы даже сказал – мудрее. Она вникала во всё глубже и разбиралась в ситуациях легче. Ещё в детстве, ещё в юношестве я чувствовал: она понимает все мои переживания. Чаще это оставалось в ней лишь отложениями наблюдений, но иногда она любила применить свою силу и на практике. Она воспламеняла во мне дремлющее и тщательно скрываемое желание. Мимолётный поцелуй в щёку, лёгкое полуобъятие или смена одежды в моём присутствии – вот коварные эпизоды её деятельности. Происходило это вроде бы невинно, совсем без стеснения – она была моей сестрой – но я понимал, что не всё так просто, что не только семейные узы заставляли её пренебрегать приличием. В этом заключалась некая игра, ей доставляло удовольствие подзадорить меня. Наташа снимала юбку, спускала чулки или надевала лифчик, попросив меня застегнуть его, и туманная, многозначительная улыбка светилась на её лице.
Я убрал с её лица прядь волос и какое-то время смотрел на неё, любуясь.
- Наташ, - прошептал наконец, - пойдём в каюту.
Она усмехнулась уголками губ и, убрав руку с перил, легко и как бы невзначай коснулась моих брюк.
- Ого! - воскликнула она. - У тебя уже стоит!
Глаза её смеялись.
Я смутился. И отвернулся в сторону, чтобы хоть на время освободиться от магии её глаз. Мы помолчали.
- Ну когда мы сейчас сможем-то, Андрюш? - произнесла она наконец. - Ты же видишь, Виктор меня ни на шаг не отпускает. Дети постоянно рядом вертятся. Ты уж потерпи, - и она снова улыбнулась, чуть шире.
Я расслабил свои объятия, а потом и вовсе убрал руки с её талии. Опять то превосходство, из под власти которого я так всю жизнь и не мог освободиться, сквозило в ней. Было горько и пустынно.
- А вот и Витя, - сказала Наташа. - Один почему-то.
Я обернулся. Виктор, серьёзный и сосредоточенный, приближался к нам.
- А дети где? - спросила Наталья.
- Там, в клубе, - отозвался он. - Сейчас будет какой-то музыкальный вечер. Пойдём?
- Не знай, - пожала плечами Наташа.

- Вот вы где, - раздался вдруг мамин голос. - А я вас ищу, ищу…
Я обернулся и увидел приближающуюся к нам маму. А если бы она пришла чуть раньше, подумалось мне? Я невольно напрягся.
- На таком ветрище!.. - поморщилась она, плотнее запахивая кофту. - Да тут и минуту выстоять невозможно. Ну-ка, быстро вниз.
- Мама! - воскликнула Наташа. - Нам здесь нравится.
- Нет, - качала головой мама. - Вниз, вниз.
- Не пойдём! - снова крикнула Наташа, озорно взглянув на меня.
Я тоже попытался улыбнуться – получилось криво и жалко.
- Ну и оставайтесь, - махнула вдруг рукой мама и направилась к лестнице. - Я сама тогда всё мороженое съем.
- Не-е-е-ет!!! - закричали мы, бросившись вслед за ней.
Мама тихо засмеялась и повела нас в каюту. По дороге, проходя мимо буфета, мы увидели сквозь дверной проём папу. Он стоял за столиком с каким-то дяденькой – они пили пиво. Папа подмигнул нам, мы помахали ему в ответ, а я отметил про себя, что был он слишком уж весёлым. Мы зашли в каюту, уселись на койку и, получив от мамы по стаканчику мороженого, стали со смаком его поглощать. Ещё у неё было две шоколадки, но мама сказала, что даст их нам только вечером. Эта новость нас расстроила, но ненадолго. Кривляясь друг перед другом, испачканные мороженым, мы прыгали с койки на койку и были глухи к маминым мольбам.
Мама разозлилась наконец. Она нахлопала нам по задницам, чем сразу же превратила беспечную радость в горестную обиду и, накричав, рассадила по разным койкам. Наташа расстроилась до слёз – они заблестели в её прелестных глазках – но всё же держалась и не позволяла себе разразиться плачем. Она тёрла глаза кулачками и была вся такой скорбной, такой жалкой. Мне же хотелось смеяться, хотя обида за незаслуженное наказание заставила и меня на какое-то время погрустнеть.
Но обиды в детстве забываются быстро. Хотелось бы мне, чтобы и сейчас я мог так же легко относиться ко всем неудачам и несчастьям. А тогда, уже через пять минут, ветер беспечности вновь разогнал тучи на небосклоне жизни, все горести были забыты, и мы с Наташей опять показывали друг другу языки и мерзкие рожицы, от которых буквально падали со смеха.
- Мам! - попросила Наташа. - Мы пойдём, погуляем?
- Нет, - строго прикрикнула мама. - Вы провинились, сидите теперь здесь до самого ужина.
- Мы больше не будем, - пробурчал я, но тут же разразился хохотом. Наташа засмеялась вслед за мной.
- Ну можно, мам? - снова попросила она, едва успокоившись.
Мама долго молчала, глядя в иллюминатор и словно не замечая нас. Лицо её было измученным, расстроенным. Мне стало жалко её.
- А, мам, мы пойдём?.. - ещё раз подал я голос.
- Да идите, идите ради Бога куда хотите, - нервно выговорила мама. - Только оставьте меня в покое.
Мы спрыгнули с коек и, не выражая никакой радости, чтобы не расстраивать маму ещё больше, выскользнули из каюты в коридор.

- Уже есть хочется, - объявил Виктор. - Вроде бы только что пообедали, и на тебе, опять урчит. Плохо организм у человека устроен, много в нём неэстетичного. Принятие пищи, переваривание, выделение остатков – неразумно это. Надо бы всё как-нибудь изящней устроить. Или от солнечной энергии существовать, или от энергии Земли.
Наверное, думалось мне, это происходит у них так: Виктор лежит на спине, а Наташа, возвышаясь над ним, касается проворными пальцами его тела. Спускается всё ниже, ниже. Склонившись над членом, соском груди теребит бурую, набухшую головку члена. Схватив в кулаки простыню, Виктор глухо стонет, взгляд его дик, на лбу пот. Наташа одувает член ласковыми, тёплыми выдохами, а потом, высунув язык, легко облизывает его со всех сторон. Член, будто сам по себе, заскальзывает в алый Наташин рот, и она, плотно сжав губы, вибрирует щеками, затягивая его в горло. Виктор трясётся – не то в истерике, не то в агонии – и почему-то мне чудится, что из угла его рта по щеке стекает струйка слюней.
Предатель-член снова встал. Да таким большим, таким неудобным – он рождал болезненные ощущения. Я отвернулся в сторону и, осторожно засунув руку в карман, дотянулся до горячего столбца, ставя его в вертикальное положение.
- Ты на новую работу переходить не собираешься? - спросил вдруг меня Виктор.
- Нет, а зачем? - как-то слишком уж резко повернулся я к ним.
- Да вроде говорил как-то раз, что очень хорошее место нашёл.
- Ну да, было такое, - припоминал я. - Только давно уже. Год назад, наверное.
- Что же не пошёл туда?
- А, долго рассказывать. Не всё там от меня зависело. Хотя и я, конечно, маху дал. Понастырней надо было быть… Ну да ладно, чего уж сейчас жалеть.
- Так ты доволен своей теперешней работой?
- Грех жаловаться. Зарплата хоть и небольшая, но мне одному вот так хватает. К тому же я там практически незаменимый. Уважают.
- Всё равно ты меня удивляешь, - не унимался Виктор. - Никаких у тебя стремлений нет, никаких амбиций. Всем доволен. Разве можно быть всем довольным?
Я ничего не ответил, только пожал плечами.
- Я всегда Андреем гордилась, - вступила в разговор Наташа. Почему-то в третьем лице обо мне. Я удивился, неужели и она хочет поклевать меня? - Вот какой у меня брат: умный, красивый. Я всегда думала, что он каким-нибудь выдающимся человеком станет. Я к нему даже любовь испытывала, совсем не родственную, - закончила она, стрельнув в меня пронзительным взглядом.
Я смущённо улыбнулся её словам и даже покраснел наверное. Виктор громко и деланно засмеялся, весело поглядывая то на меня, то на Наташу. Весёлость его была, однако, настороженной. Я опустил глаза в землю.
Пауза затянулась. Я продолжал играть свою обычную роль равнодушного, безразличного человека, уставшим взглядом блуждая по копошившимся на теплоходе людям. Наталья, свесившись через перила, смотрела на воду, а Виктор, засунув руки в карманы брюк и широко расставив ноги, обозревал нас, внимательно, даже философски. Наконец он посмотрел на часы и сообщил:
- Пять часов почти. Сходим что ли в клуб?
- Пойдёмте, - нехотя выпрямилась Наташа и не спеша направилась к лестнице. За ней потянулся и Виктор.
- Мне не хочется что-то, - сказал я им вслед.
Получилось это почему-то с хрипотцой.
- Не пойдёшь? - повернулся Виктор.
- Нет. Здесь постою. Воздухом подышу.
Виктор скривился в гримасе удивления и покачал головой.
- Ну как хочешь, - бормотнул он.
Я поймал Наташин взгляд. «Что ты тут из себя строишь?» - говорил он. Я не передал ей никакого ответного послания, а повернувшись спиной, стал всматриваться в берег. Раздались их удаляющиеся шаги.

Сперва мы заглянули в буфет. Осоловевший и добродушный папа встретил нас с радостью, купил по жевательной резинке и гордо сообщил своему собутыльнику:
- Вот, мои дети!
Дядька кивнул и, глупо улыбаясь, долго смотрел на нас мутными глазами, не произнося ни слова. Мы с Наташей даже застеснялись. Мне же такое рассматривание было особенно неприятно. С самого раннего, бессознательного детства остался во мне тяжёлый осадок от вида всех этих пьяных улыбающихся рож, бравших меня на колени, шевеливших перед глазами двумя пальцами, бормотавших «у-тю-тю-тю-тю», а потом просивших: «Ну-ка, парень, спой что-нибудь».
Мы снова принялись калабродить по теплоходу. Интересно и вместе с тем боязно наблюдать за жизнью взрослых. Она кажется такой серьёзной, такой величественной. Любые изречения в их устах представляются страшно умными, а поведение – мудрым и значимым. Лишь спустя годы, сам став взрослым, я понял, что разницы между жизнью детей и взрослых по сути нет. Жизнь взрослых кажется мне сейчас намного глупее, чем казалась в детстве жизнь моих сверстников, а та серьёзность, та величественность, что так поражала меня в них, предстаёт вдруг сейчас примитивной манерностью и самоудовлетворённым слабоумием. Никакой цели в этой жизни уже не видно. Но тогда, проходя мимо больших и страшных взрослых, я воспринимал их поведение как настоящее таинство, смысл которого всей душой жаждал осознать. Некоторые из них пили и ели, сосредоточенно шевеля челюстями, другие вели непонятные мне, многозначительные беседы, третьи же просто молчали, серьёзно и вдумчиво, как мне виделось, созерцая мир и изредка бросая на нас, досадных уплотнений материи, загораживающих свет истины, мимолётные взгляды.
Плешивый, толстый дядька с глазами навыкате и страшными усами обнимал возле лестницы на верхнюю палубу высокую, стройную девушку, мясистой ладонью с короткими пальцами гладя её по джинсовой попке. Склоняясь к уху, он что-то шептал ей чувственно и пытался поцеловать. Девушка слабо отстранялась и была, казалось, смущена. Завидев нас, дяденька на какое-то время прекратил шёпот, не отпуская, впрочем, девичьей талии и ждал, пока мы пройдём мимо. Не успели мы подняться наверх, как он снова притянул девушку к своей могучей и пылкой груди. Та как-то невесело улыбалась.
Я был в смятении. Наташа же, наоборот, производила впечатление человека, прекрасно всё понимавшего. По крайней мере её лукавая, всезнающая улыбка говорила о многом.
- А я не в первый раз такое вижу, - сообщила она мне.
- Ага, ври больше, - осадил я её.
- Я не вру, - возмутилась она. - Много раз я это видела – и по телевизору и…
- Фу, - скривился я. - По телевизору это и я видел.
- И не только по телевизору, - не сдавалась Наташа. - Папа с мамой тоже целовались.
- Папа с мамой?! - вскипел я. - Ты вообще что ли с ума сошла?! Они дураки что ли, чтобы целоваться!
- Но я же видела…
- Не ври, - грубо оборвал я её.
- Да ну тебя, - обиделась Наташа. - Чего я с тобой разговариваю, ты же ещё маленький.
И убежала в конец теплохода. Перекинувшись через перила, она повисла на них; ветер задрал юбочку, и маленькие ягодицы, обтянутые белыми треугольными трусиками, вновь подарили мне несколько секунд сладкого томления. Я достал из кармана коробок спичек и, зажигая по одной, стал кидать их в реку. Спички гасли, не долетая до воды, и скрывались в ней маленькими, бледными чёрточками. Жечь их по одной вскоре мне надоело и, воспламенив весь коробок, весело и игриво зашипевший, я с лёгким сожалением расстался с ним, выпустив из рук.

Я стоял в одиночестве минут пять, не больше. И за это время испытал одно из лучших своих состояний – состояние отверженности. Сколько себя помню, мне всегда нравилось это настороженное, полупрезрительное отношение ко мне со стороны окружающих. Мне доставляло удовольствие выступать против всех, правда только до той степени, насколько это было для меня безопасно. Иногда, зная даже, что я не прав, я специально говорил что-нибудь назло, чтобы пережить маленький восторг, ловя на себе изумлённые и порицающие взгляды. Они ласкали мне душу. Вот и теперь, отказавшись идти на вечер, я будто бы отделил себя от всего остального человечества. Лёгкая скорбь опустилась на мои плечи, и до безумия приятная жалость к самому себе забурлила в груди. Вот они ушли сейчас в клуб и удивляются моей странности, а я, гордо стоя на ветру, величественно прищурив глаза и плотно сжав губы, надменно смотрю вдаль, наслаждаясь своим величием. Я презираю вас, я презираю вас всех. Вы копошитесь в своих навозных кучах, заживо сгнивая и облаком неся над собой вонь от этого гниения. А я один, я велик и спокоен и, смотря на вас из поднебесья своей гордости, расплываюсь в оскале тихого презрения.
А потом пришла Наташа. Я не услышал её, она коснулась моего плеча, я обернулся и был удивлён. Я не ожидал, что она придёт.
- Пойдём, - кивнула она мне. - Я ушла оттуда. Скукота. Да и ты тут маешься…
Я пошёл за ней – отрешённый, сомнамбулический. Мы спустились вниз и, пробираясь по коридорам, направились к нашей каюте. Точнее, к их каюте – я, как пятый лишний, жил в другой.
- Наташ! - позвал я её по дороге. - Ты помнишь, мы в детстве с родителями точно на таком теплоходе по Волге плавали?
- Ну, не точно на таком, - повернув голову на ходу, сказала она.
- Но помнишь?
- А как же. Это был чуть ли не единственный раз, когда наши родители сумели на что-то путное деньги наскрести.
- Знаешь, я вот сейчас подумал: странно всё это как-то.
- Что странно?
- То наше путешествие, это. Опять на теплоходе, опять по Волге. Мне даже кажется, что некоторые моменты, ощущения точно такие же, как были тогда. Дежа-вю.
- Не знаю, я об этом не думала. Может быть.
Какое-то время мы шли молча, потом она снова заговорила, резко повернувшись и твёрдо посмотрев в глаза:
- Знаешь что, Андрей! Я тебе хочу сказать, что ты ведёшь себя чрезвычайно глупо.
Я не ответил. А отголоски величественной отверженности вновь отозвались в глубине души.
- Витя совсем не глупый человек. Он и так по-моему уже всё понял. Я тебя прошу, не выпячивайся ты по каждому поводу, не выставляй себя этаким героем. Со стороны это смотрится очень некрасиво.
- Ну ты тоже не слишком-то скромничаешь, - буркнул я.
Мы подошли к каюте. Это избавило меня от дальнейших оправданий, которые делать мне ужасно не хотелось. Наташа достала ключ, открыла дверь, и мы вошли внутрь. Она тотчас же закрылась.
- Времени у нас в обрез, - сказала она, снимая обувь. - Делаем всё по-быстрому, не раздеваясь.
Кроме обуви Наташа сняла трусики, спустив их под юбкой. Зовущие затемнённости её тела смутно мелькнули где-то между складок одежды. Она взобралась коленями на койку и задрала юбку, закатав её на спину. Затем она встала на четвереньки и поторопила меня, повернув голову:
- Быстрей, быстрей, чего стоишь!?
Вздрогнув, я схватился за ремень.

Безумие… Тяжело понять и осознать всё сразу. Оно совсем не такое, как кажется: оно тихое и ехидное. К тому же обстановка – не то, не так, обманчиво. Это блеф, что в одночасье всё вдруг рушится – мир выворачивается изнанкой, изменяя законы существования, становясь вибрирующим и клокочущим монстром и лишь какими-то отзвуками, образами напоминая о своей былой стройности, являя лишь хаос и распад. Нет, всё остаётся прежним и даже ты сам, срываясь из той соты, что занимал раньше и разрушаясь в самом себе, понимаешь – инстинктивно, внутривенно – что это лишь перелёт, перелёт из одной сферы в другую, и что в конечном итоге ты останешься тем же, кем и был, лишь ослабнут путы, что держали тебя спаянным с тем, что именуется разумным.
Я прыгал по палубе и кричал, брызгая слюной, и горючие, отравленные слёзы лились беспрепятственно из глаз. Я хотел даже броситься за борт – а вот почему же не бросился? – лишь коварная улыбка самоуничижения то ли объясняет это, то ли ещё больше запутывает. Наташа осталась там, где-то вдали, в бурлящей пенной дороге; сейчас мне кажется, что я видел красно-синий цвет её одежды очень долго, безмерно долго, но на самом деле она задержалась на поверхности буквально несколько мгновений.
Ну и что же такого – пели чайки; всё осталось по-прежнему – дул ветер; смотри и чувствуй, я так же аморфен, спокоен и могуч – безмолвствовал мир. Я сел на палубу, прислонившись спиной к борту и замер. Нет. Нет. Опять нет. Опять беззвучье, образ тоже не всплывает, действия я лишён, а мысль мертва. Почему не звучит музыка? Воздух холоден и влажен, он овевает стихийно и уносится равнодушный. Я горяч, я пульсирую, ударяясь о стенки сосудов, я быстр. Эта масса рыхла и приятна, хочется погрузиться в её ломкость и разложиться на хрупкие, липкие кусочки черноты – они невидимы ночью. Вектор падения крут, о, как страшно – тьма, теснота, удушье. Возьми их на язык, но не глотай, их надо сплёвывать, лишь мельчайшие частицы окиси всосутся в дёсна. Можно рассматривать их на свет и дуть сквозь солнце, они темны, клубятся – это чудно. Рассекается надвое – обман, это цельное и нетронутое, это вековое. Глыбы катятся и прыгают, все говорят – как ядра – нет, это не ядра, они даже не дробятся. Это птицы, но они застыли. И как в пустоте – кап, кап, кап – так и видишь струйку, бегущую по своду, а поставь палец – и тишь.
Всё пройдёт, всё пройдёт…



                ЛОЖНОЕ: ДЕВОЧКА – СМЕРТЬ


Обречённость была со мной с самого начала. И даже будучи настолько маленькой, что окружающий мир воспринимался мной лишь хаотичным звуковым потоком с разноцветными пятнами расплывчатых образов, я чувствовала это. Те образы были туманны и вялы, порой стремительны; они наполняли собой всю плотность. Постепенно дымка спадала с них, дрожание наполнялось смыслом, они собирались в конкретность. Они становились стенами, окнами, столами и стульями, какие-то – деревьями и скамейками, какие-то небом. Один из них стал моей мамой.
Я была единственной у неё. А она – единственной у самой себя. Где был наш папа я не знала: мама говорила мне, что его не было вовсе. Она просто очень захотела, чтобы я появилась, и я появилась – так объясняла она моё явление в мир. «Для чего нам с тобой папа, доченька? - спрашивала она меня. - Разве не хорошо нам вдвоём?» Нам было хорошо – так говорила мама, так внушала она – так было действительно, значит. Внушение это, однако, покоилось на непрочном фундаменте – порой она говорила иное. Что папа, де, неплох, любить если нас будет, что с ним спокойнее. Меня дивили эти речи, а как-то раз я была и вовсе ошарашена. Грустная в тот вечер, мающаяся,  мама сообщила мне сдавленным шёпотом: «Может быть я найду тебе папу когда-нибудь…» Она смотрела в пустоту, глаза её увлажнились. Я прижалась к ней тогда, напуганная, и дрожащим голосом пробормотала: «Не надо, мам… Пожалуйста…»
Она отдавала меня соседке-старухе, уходя на весь день на работу. У старухи было страшно: она усаживала меня на кровать, давала в руки какие-то ветхие, поломанные игрушки или же книги без обложек, а сама бродила по комнате из одного угла в другой, бормоча что-то себе под нос. Зловеще улыбаясь, она исподлобья посматривала на меня и мне чудилось: сейчас она сделает со мной что-то нехорошее. К ней приходил её сын – большой, усатый дядька с протезом вместо правой руки. Иногда он отстёгивал свою пластиковую руку и посмеивался над тем, какой эффект производило это действие на меня – я замирала от ужаса и сердечко моё уносилось в пятки. Обычно он приходил пьяным, если же был трезв – напивался у старухи, часто с друзьями. Они смотрели на меня, забившуюся в угол, и протягивали грязными руками свалявшиеся конфеты в блёклой обёртке. Я испуганно хватала их и сразу же запихивала в рот. Безрукий дядька орал хриплым голосом мрачные, тягучие песни. Друзья ему вторили, подтягивала и старуха. «Вот подрастёшь, - сказал он мне однажды, - женюсь на тебе».
Чуть повзрослев, я стала дожидаться маму одна, в пустой квартире: я была рада, что она наконец-то разрешила мне это. Я садилась на пол, на кровать – как было удобнее – и, глядя в окно, ожидала наступления сумерек. Солнце меркло, гасило свои лучи и уступало власть тьме. В квартире становилось сумрачно, тихо, пустынно: боясь пошевелиться, я прислушивалась к тишине. Свет не включала я: во всём этом была тайна, яркость и конкретность убили бы её. Вглядываясь в игру теней, я улавливала причудливые проявления потусторонней жизни, прорывавшейся сквозь толщу пространства и времени чарующими видениями. Я ощущала присутствие диковинных существ, прятавшихся за занавесками. Они звали меня, манили, порой я поддавалась их уговорам, закрывала глаза и уносилась во что-то трепетное, загадочное, наполненное музыкой. Стены квартиры исчезали вдруг, потолок раздвигал свои плиты, а пол пузырился – то была клокочущая лава, разливавшаяся по склону горы. Обгоревшая, задыхающаяся, кувыркалась я по камням, спасаясь от преследовавших меня клоупсов – чёрные и страшные, они хотели поймать меня и, умертвив, водрузить на вершину горы – символом ничтожности всего живого. Я же замирала вдруг, шептала заклинание и спасалась: тело моё пробивалось ростками неведомого растения и вскоре тугое, сочное, прорезалось оно сквозь кожу и, распускаясь, сплетало ветви, образуя густой и непроницаемый кокон. Он покрывал меня всю: оказавшись внутри, я начинала плавиться, растекаться и превращалась в вязкую, однородную массу. Она твердела, потом начинала крошиться и разрушаться – я становилась кучей пыли. Налетевший ураган отрывал меня от земли и развеивал – мельчайшие частицы, незримо кружась в пространстве, плавно оседали в океан.
Мама моя была скромной, совсем некрасивой и пугливой женщиной. Она учила меня вязать, вышивать и рисовать. Сама она рисовала очень неплохо и даже грустила порой, что не развила в себе этот талант в полной мере. Но ни рисование, ни вязание и ни вышивание не привлекали меня; гораздо приятнее было просто молчать, молчать и слушать – шум ли, безмолвие – слушать лишь. Мама же грусть свою – она бывала частой её гостью – пыталась заглушить делами: выходило у неё это неважно. Изредка к ней приходили мужчины. Она ищет мне папу, понимала я, но лишь злилась на это. Мама становилась тогда страшно нервной и начинала заикаться, глупо при этом улыбаясь. Одному мужчине я дала однажды пощёчину: он рассказывал маме что-то весёлое, она смеялась, мне же стало вдруг омерзительно отчего-то: к горлу подкатил ком, заколотилось сердце – я вышла из своего угла и, подойдя к столу, за которым они сидели, влепила ладошкой по щеке тому весельчаку. Влепила и тут же убежала в ванную, где закрывшись, разразилась плачем. Мама, сама уже рыдая, долго потом колотила в дверь, умоляя меня открыть. Я открыла наконец – она кинулась ко мне, обняла и долго-долго целовала. Дядьку того она прогнала.
Она старилась на глазах. Старилась и становилась всё чуднее. Взгляд её стал отрешённым, но и затравленным каким-то, слова, срывавшиеся с губ, всё беспредметней, да и сама сущность её источала теперь, казалось, одну лишь скорбь. Она боялась всего: грозы, шорохов в подъезде, своих собственных мыслей. От боязни этой она всегда клала спать меня вместе с собой. Мы разговаривали, точнее говорила почти всегда только она – я лишь издавала звуки, выражавшие сочувствие, возмущение, печаль – в зависимости от её повествований. Она изливала мне всю свою душу – я была единственной, кому она могла поведать всё. Откровения её впечатление на меня производили гнетущее: жизнь её представлялась мне бесконечно несчастной. Настолько несчастной, что даже самого крохотного, самого бледного лучика не находила я в ней. Иногда она молчала, лишь гладила меня по голове, и по блестящим дорожкам лунного света на её лице я понимала – она плачет. Я плакала вместе с ней тогда: видя это, мама нервно успокаивала меня. Из желания угодить я пыталась сдерживаться, но засыпала всегда расстроенной. Сон мой был тяжёлым, липким каким-то, а сновидения, являвшиеся в те часы, всегда бывали кошмарными – многие из них продолжались из ночи в ночь, как многосерийные фильмы. Непреодолимый страх выработался у меня перед сном: я боялась приближения ночного времени, боялась ложиться спать. Но маму я любила всё же.
Одно из первых моих посланий к возлюбленному было таким:
«Я не люблю тебя, я никогда не любила тебя, никогда не полюблю. Ты всегда был лишь моей Надеждой – умирающей, воскресающей, умирающей опять. Быть может – это закон, предел для разума: любить лишь Надежду, а не воплощение её. Надежда чиста, хрустальна и крылата – лишь Надежду хочу любить я…»
И всё же я хотела его, я хотела тебя. Хотела… И ещё хотела ребёнка. Они становились для меня чем-то единым: ребёнок мой и мой возлюбленный. Вот он обнимал меня, могучий, сильный, я дрожала, сжатая его цепкими руками, я трепетала, приближая своё лицо к нему, он впивался в меня ненасытным ртом – я задыхалась, я умирала: он высасывал из меня мою робость, мой страх, вливая в артерии силы и страсть. Страсть силы. Я обезумела, глаза мои горели, губы же приходили в движение, отвечая на настойчивость встречных губ. Миг ускользал – я тяжко мучилась, рождая на свет того, кого так любила, к кому так стремилась – он был здесь, во мне, он стал уже им, этим рождающимся существом. Роды были ужасны, боль адской, я кричала и плакала: старухи-шаманки держали меня за плечи и брызгали в лицо холодной водой, когда я теряла сознание. Он появлялся всё же, мой мальчик, моя любовь… Иногда, лишь иногда, когда свет определённым образом падает тебе на лицо, а взор устремлён куда-то вдаль, в неизвестность, в прищуре твоих глаз и прямой линии сжатых губ видится что-то, что совпадает с тем образом, что являлся мне тогда, в те жгучие часы мечтаний.
Постоянство надежд не всегда наполняло собой пространство. Небо мрачнело порой, земля становилась пепельной и клоупсы настигали меня, коварные. Они были жестоки, они мучили меня. Привязав к стволу дерева, тонкими стилетами они делали надрезы на моём теле. Они делали их особым узором и делали тщательно: с каждым прикосновением холодной стали глухой стон вырывался из груди моей – эхо неслось над ущельем и терялось где-то за чёрными выступами скал. Змеиное шипение дрожало в воздухе – змеи, они вились клубками повсюду, и у моих ног. Волосы мои, колыхаемые ветром, застилали взор, но в просветы созерцала я ту неистовую ненависть, что пылала угольками глаз на мордах тех мохнатых существ… Мама отняла тогда у меня нож, вопя и причитая. Она вызвала «скорую», а до её приезда пыталась перевязать меня. Всё валилось у неё из рук. Она захлёбывалась в слезах, пыталась сказать что-то – голос её сбивался на хрип. Я же кротко улыбалась, лёжа на кровати: мои раны веселили меня. Я тихо смеялась, глядя на маму, – какой дурочкой была она всё же!
Я поражалась ей постоянно. Ей, да и всем людям, что видела вокруг. Они воспринимались мной не взаправду – и даже мама, даже она – не как реальное, сущее, как миражи может. Они плыли по воздуху – бледные фантомы, жалкие видения – они были уродливы. Я ужасалась их шевелящимся щупальцам, их ненасытным экранам, что высасывали первичное из моих глубин. Я боялась их всегда, и даже мамы своей боялась я – то поняла я как-то ненароком; я отказывалась верить в моё сходство с ними. Отражение? Отражение в зеркале? Это то, что скрывало мою непохожесть, что позволяло существовать здесь, пройти весь путь. Оно от дурных глаз, от дерзких мыслей. Я была такой одной в целом свете, только я, я скрывала себя под маской, ибо была лучиста и горяча, я пылала жаром. А остальные люди – в них нет жара, в них нет белизны. Если вскрыть их оболочки – внутри не будет ничего, абсолютно ничего, лишь гулкая пустота, что безжизненна и нетленна – нетленна, ибо не сущая, не реальная. Они проходили мимо, совсем рядом, они говорили порой что-то: между нами была преграда – они суть порождение мёртвого, я – порождение живого. Они не чувствуют боли зато.
Иногда я становилась зловещей, я мечтала вот о чём: я отрезаю им головы, людям, им всем, до единого. Я – Смерть, я стою с косой: они проплывают мимо, я замахиваюсь, я напрягаюсь – я перерубаю их твёрдые шеи. Я хватаю головы за волосы – они равнодушны, они смотрят в пустоту, как и прежде – я кидаю их в кучу. Тела же двигаются дальше, размеренно, степенно… Один раз я представила, что отрезала головы всем, всем до последнего человека. Я сидела одна потом на Земле – она стала маленькой вдруг – было темно, курган из голов велик, мне было радостно.
Ещё одно послание к тебе:
«Для меня ты и вовсе кажешься нематериальным. Да, я знаю твоё лицо, я знаю твоё тело, но всё это не истинно, лживо. Я не могу, воспринимая эти формы, думать, что это и есть ты. Они слишком невзрачны и не дают представления о твоей действительности. Это словно ненужный довесок к твоей истинной сущности, что возможно осознать лишь глубинными, неразгаданными чувствами. За то время, что мы вместе, я так прониклась тобой, что иногда кажется, будто ты стал каким-то моим органом, настолько важным, что удали его – и я умру. Я чувствую тебя сердцем, и даже если глаза мои ослепнут и не смогут видеть тебя, если уши мои оглохнут и не смогут слышать тебя, если язык мой будет вырван и не сможет ощутить вкус твоего тела, а нос, отказав, – букет твоих запахов, тот сгусток тепла, что являешь ты собой, всегда укажет мне дорогу к тебе. На каком бы расстоянии ты от меня не находился, какую бы форму существования не принял, я всё равно обнаружу тот состав атомов, что является законом твоего бытия.  И будучи полевым цветком, потянусь к твоим ладоням, добровольно давая себя сорвать; воплощаясь в горной серне, я откроюсь тебе из-за скал и, застыв в полёте, упаду затем замертво к твоим ногам, сражённая коварной стрелой, что пошлёт твоя беспощадная рука. Если бы я была планетой, а ты – звездой, я сорвалась бы со своей орбиты и, врезавшись в твою раскалённую плоть, совокупилась бы с тобой вселенской любовью, рождая сверхновую – безумную вспышку наших чувств. А сейчас, будучи женщиной, я тихо склоняюсь к твоей груди и, замирая, наслаждаюсь той печальной тишиной, что будто кокон пряча нас от мира, является воздухом нашей любви. Я достаточно жестока, я достаточно безумна, чтобы суметь порвать нить нашей пуповины, но порвать лишь в мечтах, на деле… я слаба на деле. В этом и облегчение: вся тяжесть, вся мерзость, вся гадость – она остаётся в глубине, как мысли, как желания. Остаётся, перемалывается, забывается, но и живёт, но и продолжает являть свои образы. Я имею сноровку, у меня есть опыт: я воспринимаю их как страшные сны, как глупые кинофильмы. А в реальность, в царство деяний они не выносятся, я бессильна в этом царстве. Я – по течению его извилистости, я – по дыханию его бездушности. Я бездеятельна и равнодушна почти. Фантазия рождена, мне нечего отрицать, но рождена не здесь – по ту сторону правильности. Здесь же, в деяниях, она не будет являться. Ярость, напор – они так близки, но близка и вялость, близка и лень, близка отрешённость. Когда смешиваются струи, они становятся одной, массивной и могучей. Так и с ветрами, но ветра безумней, они сливаются редко. Пар от земли – она пылает, внутри, внутри самой себя. Я тоже так, присмотрись – если долго, если пристально – увидишь дым. Он лёгок, он летуч, он есть всё же… А счастье представляется наполненным светом, я слышала об этом раньше – оттого, наверное. В нём солнце и ветер, и лес, что шумит, и птицы, что поют, в нём река и небо, в нём улыбки и смех – боже, как я глупа, однако! Сущность не такова. И между крайностями есть середина – так подавалось мне – она-то и чертит линию; те, остальные, лишь оставляют вмятины. Я поняла, впрочем: середина – это то, что противостоит светлому, это тёмное. Воображается ещё чёрное – оно излишне, ведь и тёмного достаточно. А сущность проста».
В больнице врачи относились ко мне неплохо. Они даже казались добрыми. Они садились передо мной на корточки и, заглядывая в глаза, спрашивали: «Ну, как у нас дела сегодня?» Они спрашивали так каждый день, а порой и по два раза за день. Ещё они любили гладить меня по голове, по лысой моей голове – меня побрили наголо к тому времени. Наверное, это было приятно – ощущать ладонью гладкую поверхность черепа. Я никогда не отвечала им, лишь смотрела пристально-пристально и улыбалась. Улыбалась и безмолвствовала. Я представляла себя бегущей по глазам. Толстый слой их покрывал всё вокруг. Не было ничего, кроме глаз этих: ни деревьев, ни трав, ни озёр и ни рек, и ни гор – бесконечные поля глаз, во все стороны, в безбрежность во всю. Я бежала по ним и смеялась – мне было весело, я хохотала даже. Я нагибалась, собирала глаза горстями и подбрасывала вверх: они вертелись, искрились на солнце, потом тяжело, с глухим звуком, падали вниз. Они лопались под моими ступнями – я тяжела была всё же, они – хрупки и малы. Там, где ступала я, там оставались следы – растекающиеся овалы слизи – следы уходили к горизонту, я бежала оттуда. Я падала на них, ныряла в их сыпучесть, зарывалась в их гладкость – они скользили по коже, я сжимала ладони, я подгибала ноги, я сворачивалась в клубок. Я бежала по ним голой, вся в слизи, она блестела на мне. Солнце высоко было.
Мама приходила ко мне регулярно, такая скорбная, такая озабоченная – она вся серая была от озабоченности. Она приносила мне апельсины и лимонад и, глотая слёзы, смотрела на то, как я жевала фрукты. «Не ешь всё-то, - говорила она, - оставь, не ешь. В палате скушаешь». Она тоже гладила меня по голове. Ещё прижимала к себе и целовала, как раз туда же, в лысый череп. Мы сидели с ней какое-то время, потом она уходила. И уходя, каждый раз ревела…
Из больницы меня потом выписали, мама забрала дочку домой. Для меня событие это было радостным: теперь я снова могла быть наедине с самой собой. Сутки напролёт я просиживала в кресле, как и прежде; мои старые друзья вновь являлись мне – я встречала их приветливо. Приходя с работы, мама давала мне лекарства, потом вела на кухню и кормила. Иногда я ела и сама – я могла. Мама же казалась мне совсем старенькой уже. Она больше не брала меня спать к себе и почти совсем не разговаривала. Она говорила сама с собой. Слов я не разбирала, но монологи её были экспрессивны и нервны. Порой я замечала, как она бросала на меня пугливые взгляды – я улыбалась ей тогда уголками губ. Иногда я садилась к ней на колени, обвивала руками шею, прижималась щекой к груди – мама как-то сжималась вся, по коже её, чувствовала я, пробегала холодная волна, она смотрела чудно тогда. Круглые сутки в квартире нашей царила тишина, прорываемая изредка мамиными бормотаниями, да и совсем уж редко – приглушёнными звуками работающего телевизора, что включала иногда она.
И ещё послание к тебе – вот оно:
«Я рожу нашего ребёнка, нашего сына, конечно сына, детей больше не будет у нас. Мы станем жить втроём – тихо, степенно, сын наш будет расти вместе с движением лет. Оно стремительно, движение это, мы не успеем понять ни пылинки с его поступи. Молодость сменится зрелостью, зрелость старостью, быстротечная старость – смертью. Нас похоронят рядом: твоя могила, моя – два бурых холмика за чугунной решёткой, два надгробия с пожелтевшими фотографиями и облупившейся краской. Представь: осень, свинцовое небо, ветер, заметающий в хороводы листья – мы лежим в земле, нам спокойно и хорошо. Она тягостна здесь, грусть, она родственница смерти, она зовёт за собой. Но там, там она прелестна, она там – как воздух здешний, как душа Природы, мёртвой Природы, а Природа мертва, потому что вечна. Нам кажется живой однако… Сын наш будет приходить на могилки, раз в год, наверное, чаще не получится. Вместе с женой, вместе с детьми. Лопаточкой он заботливо поправит оседающие холмики, супруга его положит живые цветы, и зря – так быстро сохнут они и шелуха лишь остаётся. Дети же устроят беготню, родители одёрнут их, они станут проситься домой тогда – неуютно и страшновато станет им на кладбище. Сын наш тоже умрёт потом, мы все потом умираем; его похоронят не с нами и даже не на кладбище нашем: смерть настигнет его где-то далеко от наших мест, в другом городе каком-то. Потом умрут и его дети, и дети его детей… Солнце будет остывать постепенно. Оно потухнет – тихо, печально; последние люди, и животные, и растения прилягут на холодную землю и заснут сном вечности. Земля осыплется потом, разложится в пыль, в пыль, она будет кружиться по Вселенной – обречённостью, тщетностью. Повсюду будет тишина и незыблемость. Тишина и незыблемость. Незыблемость и тишина…»
Жизнь осуществляется вопреки желаниям и мудрствованиям – увы. Жизнь – это лишь слово: оно является сущим лишь для тех, кому кажется явью. Извне её хочется назвать иначе – фантазией, к примеру.
Я умерла тихо, ночью, во сне. Утром мама страшно перепугалась: несмотря на то, что она ждала этого несколько долгих лет, ждала с содроганием, с ужасом, но и с нетерпением – она боялась признаться себе в этом – смерть моя была облегчением всё же. Она знала: это будет шоком для неё, шоком это и было, но лучше шок, а за ним освобождение от бремени, чем постоянное, невыносимое страдание. Поначалу с ней случился припадок: она каталась по полу, билась головой обо всё, что встречалось на пути, рыдала и вопила ужасающе и мерзко. Потом пришла в себя, сходила к соседям. Часы шли за часами, события, казалось, стали развиваться сами по себе: меня стали готовить к погребению.
Сначала меня омыли: безобразные старухи водили губками по телу и негромко переговаривались. Тельце моё было худеньким и тщедушным – старухи качали головами и жалели меня. Затем меня одели в белый саван, подвязали голову платком и положили в гроб, который принёс маленький, облезлый плотник. Он был мастером своего дела: гроб был удобен, ровен, красив даже, его обили красной материей, и чёрной косой крест красовался на крышке. По углам его зажгли свечи, а одну поставили у меня в руках – воск оплавлялся и ручейками сбегал к пальцам. Мама была одета в чёрное, и другие женщины в чёрных одеяниях – они тоже были там. Все разговаривали шёпотом и с тихим ужасом взирали на меня. Я действительно внушала ужас: я была ребёнком ещё, но смерть превратила меня в старуху. Маленькая, сморщенная старушка с впалыми щеками, кроткой улыбкой чёрных губ и не закрывавшимися веками, отчего взгляд мой будоражил каждого из присутствующих – они ёжились под ним.
Настал день похорон – он был солнечным и тёплым. Гроб подняли на плечи четверо мужчин и вынесли на улицу. Меня довезли на машине до кладбища и, сгрузив там, дотащили до ямы – она была глубока и симметрична. Мама стала прощаться со мной: прощание было недолгим – она поцеловала меня в лобик и зарыдала тут же. С ней опять случилась истерика: упав вдруг на землю, она вцепилась в стенки гроба и срывающимся голосом закричала: «Доченька моя! До-чень-ка род-на-я! До-чень-ка!!!» Её оттащили от гроба; мужчины тотчас же накрыли его крышкой и забили гвозди. На верёвках ящик опустили в могилу, все кинули в неё по горсти земли и кое-кто при этом прослезился. Потом яму быстро закидали коричневым влажноватым грунтом. Мама перестала неистовствовать и, совершенно вдруг успокоившись, стала вытирать платочком глаза. Холм подровняли, землю разрыхлили, поставили металлическое надгробие: оно было без фотографии – мама не нашла ни одной подходящей. Постояв безмолвно и скорбно, все направились к автобусу.
Дальше были поминки и удивительно хорошо проходили они – все почувствовали облегчение. Тризна продолжалась до ночи.

Я свободна теперь, волшебна. Я нашла свою ипостась, свою форму. Я вокруг тебя, любимый. Я прикасаюсь к тебе дуновением ветра, я орошаю тебя каплями дождя, я вливаю в тебя силу свою, я проникаю в тебя свежим воздухом, ветром. Я мертва, как Природа, я стала ей самой – Природой, я стала Смертью. Я – везде и повсюду, я – всё и вся.
И я люблю тебя.



                УБЕЙ  В  СЕБЕ  ЖЕНЩИНУ


Она стояла на платформе, они смеялись над ней. Стройная, воздушная – застывший кадр, где-то сбоку и сверху. Почему-то кажется, что наклеено – края слишком чёткие и тени не те. Спокойствие – а вот какой ценой? Мне было больно, клокотало, она же – безмятежная, задумчивая. Помнишь ту статуэтку, она стояла в серванте, чёрная. Я брал её на руки, баюкал. И прикасался нежно – то была женщина. Разбили, осколки я потом топтал – мечта умерла, мечту убили. И она… Если вытянуть руку – как раз в ладонь. И тоже – качни, урони, и разобьётся, расколется, рассыплется. А ведь вроде что? Шум, люди, но струи слились. Ненавязчиво, робко. Заплетается, застывает – идёшь, стоишь, как же так? как же так? – нет чувства. Нет знамения. Жизнь была раньше, жизнь будет впереди, сейчас – узел. Или обрыв. Движется, гудит – всё другое, всё по-новому. Лишь один миг, две точки – смерть. Рабство и страдания. Гранит, гранит, вот едет. А был ли я раньше? Не возник ли я прямо сейчас? Профиль – но ведь всё уже, в трясине. Ноги, какие интересные ноги. Я лежу, а они длинные, сильные, как две колонны уходят ввысь. Поднебесье, наверное там поднебесье. Неясно – встречаются ли. Мчись, лети – всё вдаль, всё так же. Тяжесть, какая тяжесть. К земле, приникнуть, прилечь – дрожь, опять она. Там были поручни, я хотел вгрызться, чтобы не выть. Всё вдаль, всё вдаль. Мгновения, секунды… Крохотней, туманней. Фильм будто, видела? Женщина бежит, поле, овраги. Горизонт – она к нему. Далеко, долго. Надрывное что-то, будто сковырнёшь и течёт, не спеша так, желтоватое. Замигало. Потухло, но тут же зажглось. Нереальность, это нереальность. Чёрное, в глубине. Почему нет ветра, почему нет ветра? Было ли, видел ли? И лишь прошедшее, лишь воспоминание. Круговерть, с ног на голову. Почему же ты не стоишь, почему движешься; подтачиваешь, сверлишь, я мягок. Кружение – тихое, ритмичное – кружение. Осталось – там, там. Туман, дымка. Расплывчато, тускло. Унеси меня в синее. Я люблю. Покой, расслабленность. И будто – конец. Будто яркое. Вот и всё, вот и вся.
Тело плавится. Они смотрят, улыбаются, думают – а оно плавится. Оседает грудь, размывается лицо. Колышущееся вздутие: кожа растекается дымящимися ручейками. Кочки, впадины – они текут, огибают, кривые. Глаза вскипают: первые пузыри надуваются медленно, неохотно; рождают кучи мелких, слизистых. Они в разводах – красное, оранжевое, жёлтое. Тоже лопаются. Лето, солнце. Ветра нет, воздух – вязкий, горячий. От земли поднимается пар, клубясь, дрожит. Вдали, ты видишь, что это там вдали? Движется и вроде прыгает. Двоится. Нет, ничего? Странно… Собака лижет, пытается кусать – не выходит – вязко слишком. Смотрит злобно, с языка срываются капли. Не растворяются, густеют. Влага тяжело испаряется, а земля ссыхается, трескается. Она была где-то сзади, вдруг – здесь. Она брала горстями, тёмно-коричневое, липкое, растирала. Оно ложилось тёмными бороздами и, тусклое, скрывало блеск. Она голая, стройная. Я думал: «Последнее время жизнь моя стала какой-то странной – сорвавшейся, порхающей. Я не чувствую действительности, я не мыслю вдумчиво. И всё будто призрачно, всё безразлично. Я безмолвно растворяюсь в вакууме, и хотя понял это, не в силах сделать ни шага. Цепь оборвалась, цель потеряна». Она стоит – чёрная, высокая. Если смотреть снизу, как тогда – очень высокая. Катишься, кричишь – головокружение. Я смотрел в небо, птицы, она уткнулась в живот, горячая. Покусывала. Нежность? Да, нежность, веером, ритмично. Они летят по небу, голубое; голубизна его обманчива – небо черно и пустынно. Неосуществлённые мечты – порывисты, чувственны. Красивы. Безжизненны. Я загребаю ладонями пыль, тишина. Сквозь пальцы, она сквозь пальцы. Успокоилась, притихла – смотрела молча, улыбалась.
Кошмарно. Вот так вот стоишь, а она вырывается. Кипит – забавно – белое, невесомое, поднимается к краям, шумит. Трудно, нужно вставать на цыпочки. Белое успокаивается, опускается. Лишь на миг – затем снова бурлит. На исходе, и страшно. Слёзы скапливаются, брызгают – нет, нет, не могу, невыносимо. Надо, должен! Иссушение, зной. Прорвало… И волны, валы – яростно. Сбивают с ног и не убежать. Оно жжёт, оно выжигает. Кольца – вверх. Что-то бурое, с синеватым отливом. Не соотносится размерами: в начале – широкое, полое, и лишь к концу – кругляшок света. Вырывает куски мяса. И пусть, надо. Ты где, где ты? Здесь. Спряталось. Пойдём, они ушли. Что? Да нет, нет, ушли же. Ну хорошо, говори. Клубы пыли, опять клубы пыли. Это всадники – по степи. Но далеко, я успею сгнить. Солнце – огненное. А там зелень, а там влага. Но и духота. Насекомые. Раздвинь кусты – они ползают по телу, оно изъедено, чернеет. Тигры и слоны. Можно спрятаться в чаще и, не оглядываясь, идти. Мотыльки кружат, я никогда не видел раньше. Цветные, яркие. Просунуть голову – пусть сыро, пусть неприятно. Глубже: глаза в глаза – смотрит, будто печально. И так слиться, врасти, но они безумны. Гонка, снова гонка! О, небо, мне страшно! Мне опять страшно, мне всегда страшно! Когда же, когда? Говорят, я уже там. Курится, вьётся; жду.
Что-то видимо с воздухом. Его состав изменился – дыхание хриплое и порывистое. Серебрится буйная люминесценция. Просто дышит кожа. Лёгкие – нет, кожа. Я кротко присаживался возле, она сурова и как-то до жалости растеряна. Боязливо, ласково – прижаться к её ногам, счастье. Руки трепетно обхватывают, лицо – щеками в колени. Недвижима, безразлична. Бугорки чашечек напротив глаз, они бугристы, кажутся огромными. Кожа пориста и шероховата. Само наслаждение, хочется лизнуть. Там волоски – короткие, жёсткие, кажутся светлыми, фон – коричневый. Ворс – редковатый, но симметричный и аккуратный. Его и хочется. Ворсинки дрожат на ветру, я дрожу на ветру. А была бы буря: ливень, ураган, холод. Без её желания? Нет, не касались бы. Они не касались бы. Проносились мимо, это почти незаметно. Кружение – штопор – моментально. Потом о землю, ударялись. Буйные, алчные – ещё на расстоянии страшные, а вблизи вдруг – нет. Налетают, впиваются; и всё сыро. Дрожь, снова дрожь – это видно и так, но если дотронуться, чуть-чуть задеть – и всё: чакра, жизненная сила – здесь и крик, и сверкание. Вокруг грохот, лязг. Но лишь мысль. Только мысль. Это тишь и спокойствие. Благоухает – красное, гроздья его свисают, тяжелы. Её палец к моему плечу. Ноготок остр, там надрез, но пусть. Благосклонность, она не злится, мы едины, мудры. Оно трещит: потому что колется. Я не вижу, это где-то там, за оболочкой. Это ток, он задевает и меня: наперекор – безумство. Вглубь, вглубь. Хоть и больно – туда. Рубит справа, качнёт – и куски. Мираж? Нет, это вон там. Да нет же, вон там. Проткни, когда стечёт можно посмотреть. Там и есть. Кончики губ, язык. Прикосновение лёгкое, воздушное: усмешка, она чувствует. Пальцы ног, холодны, но больше нельзя. Отползти, потом замереть, где-нибудь поблизости, невидимым.
«Потому что всё не здесь, потому что всё на дне. Истинное чувство – лишь ненависть. Правильность и гармония вызывают озлобление, хаос – тоже. Нет ничего, на что не распространяется ненависть. Повсюду атомы – разве можно не ненавидеть это. Любовь – лишь тогда, когда их не будет. Когда ничего не будет. Представь: ничего нет, ни сущего, ни выдуманного. Пустоты нет. Ничего. Это любовь… А так – лишь ненависть. Они заряжены неправильно, атомы, они противоречат сами себе. Существуют всё же, а потому и ненависть. Лишь мы с тобой. Мы не из атомов, мы не тленны. Мы не из пустоты, мы из ничего, нас нет. Потому-то любовь с нами. Года, века – зачем? Надо исчезнуть, суметь исчезнуть – и всё. Не быть, просто не быть. Бессмертие страшнее смерти. Смерть, если б была она – что за счастье. Её нет, атомы постоянны. Но мы избежали, мы избежали этой участи. Нас никогда не было, нас нет и сейчас, нас никогда не будет. Лишь мы во всей Вселенной знаем истину любви. Несчастные существа – они не ведают красоты небытия, они в плену у ненависти. Мы не движемся, не мечтаем и не скорбим – это ли не счастье? Это счастье, это любовь. Надо лишь раствориться, лишь раствориться».
Море. Безбрежное, тёмное море. Оно искрится пылинками серебра и отливает переливами малахита. Оно завораживающе красиво, но мрачно и несёт собой отчаяние. Оно подавляет, выпуская наружу, в плоть, что-то жалкое, трепещущее; это неведомое смотрит на мир моими глазами, дышит моей грудью, чувствует хрупкость моих рук, и море, бьющееся о скалы, воспринимается им беспощадно грозной, но единственной и вернейшей стихией жизни. А потом появляется она. Она лежит на песчаной косе, обнажена; голова её скромно покоится на тонкой руке – поза слегка напряжена и кажется неестественной; глаза, широко открытые, странные, смотрят прямо перед собой на неровную поверхность песка, и непонятно, пусты ли они, или, быть может, неведомый смысл затаился в них, он терзает её сомнениями и муками и, превращаясь в единственную и навязчивую мысль, гнетёт её ускользающей истиной – оттого-то взгляд её так странен и страшен. И капли, яркие, густые, разбрызганы по ней и вокруг, на песке, причудливым узором, чья-то рука, возможно и моя, трогает их – они холодны, они не липнут к пальцам и что это – неведомо. Рука касается тела, растирает влагу – плоть неохотно впитывает её, движения обрываются, и капли вновь застывают на теле – точками, пятнами, кривыми линиями, и она, она отрывает взор от той пустоты, в которую погружена, голова приподнимается, она смотрит на кого-то, может и на меня, взор ясен, внимателен, но после нескольких мгновений напряжения глаза снова тускнут, становятся туманными, и лишь одна отрешённость, бессмысленная, а может и мудрая, властвует ими. Рука же, что возможно и моя, удаляется – кончики пальцев проводят по песку неровные борозды, отрываются от земли, поднимаются ввысь. Белое, что-то мертвенно белое застилает взор – это космос, космос воспоминаний и разочарований. Вновь я в его плену, что же, властвуй мной, бездушный.
Срезать их приятно. Извилистые, пышные, падают на пол. Зажать в руке, прислушаться – похрустывают чуть-чуть. Едва слышно. Сочатся сквозь пальцы – крохотные, проворные змейки. Изгибы круты – то сырость, то сушь. Жёстко, порой остро, но ущелье там, доползти. А подбросишь в воздух – порхают, планируют, момент полёта долог; смирившись, падают. Огонь. Что такое огонь? Я смотрю, он чарующ – там мир, там свой собственный мир. Бестелесен, вибрирующ, ал; они сгорели – оплавившись, скрючивались, исчезали; я хочу так же. Потом пеплом, серым пеплом – и в ином, бушующем. Успокоилась, закрыла глаза, безмолвствует. Самая лучшая точка – сверху, но сверху трудно, неудобно – всегда приходится сбоку. Покой, лишь какое-то время, переход не заметен, неожиданен. Пузырь массивен и толст – лишь вначале, затем становится тоньше, почти прозрачен. Но мутноват. Шилом – раз, и в сторону, потому что сок – он брызжет, сразу же, буйно. Звук звенящий – вибрация. Одно вздутие, другое – это сонм, их много. Слизь течёт, а проводить пальцем нельзя. Не надо. Кора тверда, бей – панцирь крепок. Но недолго: потом трескается, шелушится. Отдираешь – боль; сухое такое, неприятное, но почему-то лёгкое, ветер дунул – взлетело, кружилось. Бормочат, как будто бормочат. А приставишь ухо – нет вроде. «Нет, всё же нет. Счастье печально, тоскливо счастье. Лучше жить в тумане, не ведая. Без счастья, без несчастья. Равнодушно. Тогда-то всё и откроется». Так думал. Она тиха, проста и естественна; я – ласков и кроток необычайно. Зимой всё обычно.
Сфера обитания – тишина. Тягостное безмолвие. Тронь, можно подумать, что зазвучит – никогда. Это истлело, рассыпалось, неровности – жёстки, они коченели веками. Ярость, безумие – где-то за сферой, снаружи вялость и кротость. Но она экспансивна, она бушует – только не этой своей формой, иной; раздроби кристалл и ось рухнет, свечение прекратится. Шум, хаос, покой же – лишь грань. Противоречие, но не единственное. Остриём, и медленно – то же самое, пусть умирает, оно должно. Фейерверки отгорели, искры синие. Жало здесь, повернись, или нет, не надо, пусть не зная, будто случайно. Идут часы, скользят тени, она сидит – одинокая, скорбная. У неё красивые глаза. Когда она задумывается, а может и мечтает, веки слегка закрыты, голова наклонена вбок и выражение глаз – ностальгия. Губы расслаблены, шея длинная. Она притягательна, как тайна, но и так же недоступна. Разруби, разруби же; течёт – мёд? Нельзя, не подставляй ладони – они могут вернуться. Сплетение, рваться напролом – напрасно, надо терпеливо, по одной. Лишь ноги, оказалось – лишь ноги. Я чувствовал пот, бока туго сжаты. Лица в полутьме, где-то вдали. И сами – в чёрном. Дрожал и рычал – стыдно не было. И опять заплетаются на пальцы. Движение, туда – обратно. Сладостно. Но ноги, только они.
Высокая, стройная, гибкая – будто забыто. Грёзы и словно чувство. Почему? Осталось там, никто не вернулся. Это грело меня, всё-таки что-то понял. Опять застываешь – разрыв тянется словно нить – крепишь, крепишь. Она моргала. Ещё головой вертела: я смеялся. Если представить продолжения – вот здесь такой загиб, там этакий – тщетно. Шевеление, и тут же, чувствуешь – колеблется, вибрирует. Тянет: мерзость невыносимая. Это паук, гигантский паук – он выбрался из пещеры. Уже отчаяние? Нет, не надо, смерть прекрасна. Когда поднимутся всходы, а потом – ползти. Шорох – да, но ведь они ползут навстречу. Зубы, и белизна изумительна. Они издают звуки, если сделать вот так, потом здесь, а потом ещё раз, слышишь? это похоже на то самое – в устье. Одинаковы, это узнаёшь позднее, успеть бы только.
А ведь она ничего не могла сделать. Ну как могла? – нет, в этом-то и дело. Всё-таки не довелось испытать ничего величественней. Жалость – страшное чувство, но здесь… Вроде бы мразь, недоносок – а зачем, для чего скользить по лезвию, склизко, сорвёшься – не воспарить. То ли одобрение, то ли возмущение. Лучше скорбь – так более мерзко. Но лишь ладонями, лишь пальцами, больше – ни к чему. Упругое – природу не обманешь. Приподнять, перевернуть; потом снова. Твёрдо, хоть и давится, но плотность велика. Зачем плакать, плакать не надо. Плакать должен я. Будет, будет, непременно будет! Сорвётся, устремится вниз – не пропадёт, нет. А мне одиноко, мне опять одиноко. Я ведь проходил это, думал – прошло, снова тяга. И не избавиться. Шшш, вот опять, и ещё, задвинь, не хочу так.
В этом есть что-то прекрасное. Для чего сбываться заветному? Застынь, рефлексируй – это унесётся, спадёт. Потом можно будет открыть, но лучше – не надо. Мир – застывший, он лишь кажется бушующим. Он лишь пульсирует. Если достичь с ним такой же частоты – он покорится. А теперь… Теперь движение глаз, рук. Но замечательно – совсем без движений. Всё равно всё унесётся. Сущность сущего – тоска. Разве можно не ощущать её ежесекундно? Порой она таится, но то – игра. Истина за ней. Но если изменить натуру, поменять полюса – она станет желанной. Мы совершили это, и даже не заметив. Оно и есть – небытие. Мы витали в нём вечность, мы сливались с ней, бессознательно, но верно – так предписано. Одна вечность сменила другую и мы… Мы сами стали вечностью.
Чёрное, но на светлом фоне. Почему дрожит, почему расплывается, почему нечётко? Потяни на себя, когда приоткроется – дёргай. Потом втыкай. Это – предзнаменование. Вот пройдут века, тысячелетия – я тебе напомню.



             В  ПЛЕНУ  У  СКАЗОЧНИКОВ:  ВНУТРИ


Мы сидели на веранде и смотрели на заходящее солнце. Вечер был безветренный и тёплый. В первый раз после трёхмесячной лёжки я встал на ноги, оттого был в приподнятом настроении. Мы спорили.
- Ну нет, не скажите, - не соглашался я с ними, - всякое бывает. Люди меняются, и очень существенно.
- Может быть, - отвечали они, - но только в худшую сторону.
- Всё правильно. В лучшую нельзя меняться. Потому что лучше, чем после рождения, уже никогда не будешь. Просто одни меняются плавно, постепенно, может показаться – не меняются вовсе, а другие резко, неожиданно – оттого страшнее. Как Федя Громов, например…
- Федя! - воскликнул один из них. - Скажешь тоже. Это же аномалия.
- А ты знал его?
- Близко – нет. Но знаком был. Только всё это в то время, когда он ещё был нормальным, двуглазым. Он ведь исчез в конце концов, так?
- Исчез, да. Причём где, когда – неизвестно. То ли убили его, то ли сам куда сбежал.
- Ну, его в то время убить не просто было!
- Да, верно, - согласился я.
Потом помолчал, раздумывая, и собравшись с мыслями, заговорил опять.
- Когда мы с ним познакомились – он совсем ребёнком ещё был. Гладкое розовое лицо, пухлые губы, доверчивые глаза. Ангел, да и только! Такие, я даже и не знаю, водятся ли ещё. Не обманет, не предаст. Смотришь на него, разговариваешь с ним – вот он, весь перед тобой, как на ладони. Без утаек, без тайн, без хитростей. Дивишься только: да как он вообще на свете живёт с наивностью такой! У нас ведь наивных, простых людей не любят. Простой – всё равно что дурак. Над ним смеха ради издеваться будут. А кто и не для смеха, а осознанно. А Федя – он ведь не понимал ничего. Ему казалось, что все такие же хорошие, как он. Оттого его многие не любили. Трудно представить, как его можно не любить, но были такие, были. Он это чувствовал и наверняка его это очень удивляло. Но скорее лишь удивляло, не беспокоило. Он был слишком хорош, чтобы видеть зло.
Я к нему относился просто трепетно. Потому что когда вокруг жестокость, цинизм – тянешься к таким вот огонькам. Хоть и сам циник, хоть и сам часто бываешь жесток, грезится-то светлое, мечтается о радостном! И вроде бы не веришь уже ни во что светлое, потерял всякую надежду на радостное, а вот встретишь вдруг такого Федю – и словно оттаешь. Я рядом с ним в буквальном смысле грелся. От него тепло шло! Настоящее, чистое, живое тепло! И вдвойне, втройне непонятно, как могла произойти с ним такая перемена.
Какие-то симптомы ещё задолго наблюдались. К меланхолии был склонен. Часто грустил. Без особой причины причём, просто так. Ну, по крайней мере, мне так думается. Сидишь с ним бывало, музыку слушаешь или телевизор смотришь – он вдруг тебе голову на колени положит и говорит:
- Как грустно, а, Андрей? Ты чувствуешь? Почему же так грустно…
- Что ты! Совсем не грустно. Тебе кажется.
- Нет, не кажется. Я знаю. Я чувствую её – она вокруг, эта грусть.
Я даже не знал, что ответить ему тогда. Погладить его хотелось… Он беззащитный такой был, робкий. Никто и не подумал бы, во что он может превратиться. С девушкой своей, Мариной, отношения у него замечательно складывались. Хотя это так окружающим виделось. Наверняка было что-то и такое, о чём не зная, не догадаешься, а зная – не поймёшь. Недаром же он в первый раз именно на ней сорвался.
Всё конечно же началось с того, что его жестоко избили. Это я так думаю, что избили, сам-то он только отмахивался на все расспросы. Но где ещё можно такое уродство получить, как не в драке! Когда мы увидели его такого – одноглазого, с лиловым шрамом через всё лицо, с деформированной челюстью, да плюс ко всему ещё и лысого – это был настоящий шок! Он выглядел как уголовник. Как матёрый изуверский убийца! Многое изменилось и в его манере держаться. Говорил он теперь очень мало и всё как бы нехотя, сквозь зубы, чеканя слова и с явной пренебрежительностью. Движения сделались замедленными, но более напряжёнными. Взгляд его единственного глаза был неподвижен и холоден. Начисто исчезла широкая душевная улыбка, вместо неё появился какой-то кривой гадкий оскал. Просто смотреть на него, находиться с ним рядом было уже страшно. Хотелось отойти в сторону, спрятаться, чтобы не испытывать на себе эту пугающую магию уродства. Кроме всего прочего, и это было самым главным, изменился Фёдор и внутренне. Он стал груб, безобразно груб – редко от кого можно было услышать такой изощрённый поток ругательств. Помню, я поймал себя на мысли, что подсознательно пытаюсь отыскать в этом новом для меня человеке хоть малейшие черты того милого Феди. Увы, я не обнаружил их ни одной. Это был кто-то другой, не тот парень, которого я так любил.
Марина, надо сказать, поначалу от него не отказалась. Они продолжали встречаться, хотя не требовалось быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что теперь в их отношениях было ой как всё далеко до идеала. Она стала стесняться его. Стесняться, бояться, не понимать – всё это явственно читалось на её лице. Он же был с ней теперь изощрён – казалось, вся цель его лишь состоит в том, чтобы больнее ужалить подругу. Всё это не могло долго продолжаться, и в конце концов развязка наступила.
Сейчас уже трудно вспомнить, с чего в тот вечер всё началось. Мы сидели у одного нашего знакомого, было что-то вроде вечеринки и поначалу всё шло совсем неплохо. Но постепенно, благодаря Фёдору, обстановка стала накаляться – он принялся по-дурному приставать к Марине.
Мы, присутствовавшие, пытались изобразить непринуждённую беседу. Улыбались, разговаривали – стараясь погромче. Создавали некое шевеление. Помнится, я вышел на кухню за пивом. В этот момент Марина вскочила с места.
- Придурок! - закричала она. - Видели бы тебя твои родители. Посмотри на себя, убожество, кем ты стал сейчас! Ты же урод, настоящий урод.
Подскочив к ней, Фёдор пятернёй схватил подругу за волосы и шваркнул головой о край стола.
- Урод, говоришь… - процедил он сквозь зубы, и яростная улыбка блуждала по его лицу. Он весь дрожал.
- Ты думаешь, меня это трогает? - слюна брызгала изо рта, а лоб его исказился кривыми бороздами. - Думаешь, родители что-то значат для меня?
Марина застонала.
- Знаешь, кем они были, мои родители? Кем была моя мать? Моя родная, кровная мать?.. Она была ****ью. Последней подзаборной *****ю, которую каждый ублюдок **** в жопу. Они лишь подмигивали ей и она послушно вставала раком, расставляя пошире ноги. Не знаю, на какой свалке подобрал её мой отец и зачем он это вообще сделал, но почему-то это произошло. Он был тихим идиотом, мой папа, тупым и безвольным человеком. Лишь так можно объяснить вероятность этого супружества и моего появления на свет.
Моё появление было самым невероятным происшествием во всей этой цепочке событий – я не мог, я не должен был явиться в мир, это противоречило всей правильности, всей гармонии мироздания. Однако каким-то силам удалось сыграть злую шутку с природой, и я родился. Я был глуп и наивен в своём младенчестве – и это естественно; я был глуп и наивен в своём отрочестве – и вот это объяснить уже труднее. Как мог я, ненавистный вы****ок, верить в любовь и искренность окружающих меня людей? В любовь и искренность моих родителей? Но я верил, видит Бог, я верил во всё это. Я усаживался к маме на колени, ластился к ней, заискивающе заглядывал в глаза, пытаясь обнаружить в них Нечто, что согрело бы мою жаждущую тепла душу.
- Мама! - шептал я ей, - мне почему-то всегда страшно. Я выхожу на улицу и мне делается страшно от всего, что я там вижу: людей, машин, домов. А когда я один, я пугаюсь своего одиночества.
- Не выдумывай! - отвечала она, сгоняя меня с коленей. - Иди лучше папе пожалуйся, он утрёт тебе сопли.
Теперь я понимаю: она знала, что была недостойна меня, оттого испытывала стыд. Хотя «стыд» слишком благородное слово для неё, точнее сказать «отвращение». Но тогда я не мог ещё осознавать всего этого и послушно шёл к папе.
- Папа! - тёрся я об его плечо. - А тебе бывает страшно? Ты боялся когда-нибудь по-настоящему?
Схватив меня за шею, папа нервно дышал мне в ухо:
- Я ничего и никого не боюсь, понял! Ни людей, ни их мнений. Мне наплевать, что обо мне думают, они всё равно не знают, какой я на самом деле. Однажды я покажу на что способен и тогда бояться будут они. Ты понимаешь?
Я ничего не понимал, но отчаянно кивал головой. Я был напуган и обескуражен. Именно тогда стали зарождаться во мне сомнения в непорочности моих родителей. Но я всеми силами гнал их от себя. Сам бежал от них, но сомнений становилось всё больше и больше, и словно стая диких ос они облепляли мой мозг и жалили его, жалили, жалили…
Несколько раз я слышал, как мои родители сношались, а однажды даже увидел это. Я подглядывал за ними в дверную щель и был поражён увиденным – я не подозревал, что они могут вытворять такое друг с другом. Широко раздвинув ноги, моя мать лежала на кровати, отец засовывал в её волосатую, пугающую промежность огромный и безобразный член. Какое-то время они визжали и хрюкали, а я, испуганный, подавленный, нашёл наконец в себе силы отстраниться от двери. Выбежав из дома, я нёсся по улицам и, забившись под какое-то дерево, долго и горько плакал. Я выплакал тогда себя всего и мне стало легче.
Такие вспышки, однако, были нечасты. Большую часть времени наша жизнь  протекала уныло и однообразно. Я всё более замыкался в себе и с родителями практически не общался. Они общаться со мной и не думали. Мне никогда не забыть то чувство, ту физически ощущаемую тоску, застывшую в нашей квартире. Особенно ярко это проявлялось по вечерам, когда беззвучно, словно призраки, передвигались мои родители по комнате. В углу работал телевизор, который никто не смотрел, в другом углу сидел я, а лица матери и отца были равнодушны, тупы, словно и не лица вовсе, а гипсовые маски. Тоска шуршала по комнате, я даже мог её иногда видеть. Она представлялась мне голой женщиной, которая дразнила меня непристойными телодвижениями. Я смотрел на неё, стыдясь, но и не в силах оторвать взгляда, а она вдруг становилась чернотой. Густым, жирным пятном, бесформенность которого рождала в груди такой страх, что я лишался дара речи и мочился под себя. Мамочка тыкала мне в лицо этими зассанными трусами и шортами, а я лишь брезгливо отстранялся от неё.
Трудно было представить, как могла закончиться их жизнь, но теперь-то я знаю, что закончилась она именно так, как должна была. Я не испытал никакого потрясения, когда вернувшись как-то из школы домой, обнаружил в квартире два окровавленных тела. Мама была обезображена ужасно – лишь грудой недорубленного мяса стала она в тот день. Папа был ещё жив. Он лежал на полу и раз за разом всаживал себе в живот нож. После каждого удара он ждал прихода смерти. Но смерть не шла, и он очень этому удивлялся. Я стоял у него в изголовье и созерцал его бессильную агонию. Он увидел меня.
- Сынок, - тихо позвал он, голос был хриплым, слабым и сопровождался кровавой пеной, выступавшей на губах. - Присядь рядом.
Я присел на корточки.
- Ты наверное знаешь, - начал он, - или по крайней мере догадываешься, что я никогда не любил твою мать. Более того, я ненавидел её. Причина, по которой я женился на ней, может показаться весьма банальной: твоя мать страшно похожа на одну девушку, которую я безумно любил когда-то в молодости. Та девушка давно умерла, и в твоей матери – так мне казалось – она продолжала для меня жить. Я ошибался, теперь я могу признаться себе в этом, но тогда, в тот момент, когда я впервые встретил мою будущую жену, мне показалось, что судьба снова улыбнулась мне и послала буквальную копию моей любимой. Мне было наплевать на её репутацию, на её прошлое, главное – это тот поворот головы, что так памятен мне, это та улыбка, которая делала меня когда-то самым счастливым на свете, это тот взгляд неистовых раскосых глаз, от которого меня бросало в дрожь. Мне чудилось тогда, что в ней, этой новой женщине, всё это органично и естественно повторяется, неся ту же ауру, что и у моей незабвенной любимой. Но увы, копия всегда остаётся копией – бездушным слепком прекрасного оригинала.
Та небесная богиня моей юности была тяжело больна. Она не могла ходить и передвигалась лишь в коляске. Поначалу я наблюдал за ней издалека: через прорези забора, сквозь заросли кустарника. Я не мог разглядеть черты её лица, ставшие вскоре столь дорогими для меня, но её силуэт, казавшийся таким несчастным в этой коляске, странным образом манил меня к себе. Я специально прибегал к её дому, чтобы украдкой полюбоваться ей, сидящей в скромной задумчивости на террасе.
Однажды я осмелел. Перепрыгнув через забор, я приблизился к ней и протянул горсть слив, которые нарвал тайком от деда, и узнай тот об этом – нещадно бы меня выпорол.
- Это мне? - удивилась она, и выражение её лица, такое естественное, такое непосредственное, тронуло меня до глубины души. С этого момента я влюбился в неё, отчаянно и безнадежно.
- Да, - кивнул я. - Я сорвал их для тебя. Они из сада моего деда, а он выращивает самые лучшие сливы в округе. Попробуй, они сладкие, как мёд.
Она взяла одну и надкусила. Белые зубы разорвали сочную мякоть, а упругий язычок раздавил её о дёсна. Я чувствовал, как сок разливается по её рту, я сам был этим соком, я сам, размятый её языком, растекался по дёснам, устремляясь вниз, к горячему биению сердца. Я растворялся в бесконечной неге её тела, смешиваясь со струями крови, бурными, как потоки водопада…
С тех пор я приходил к ней каждый день. Она встречала меня ласково, а позднее я стал замечать, что и настоящая радость наполняла её в те моменты, когда я появлялся на террасе. Я понимал, что моё к ней чувство, казавшееся мне таким дерзким и безнадёжным, находит ответ. Я позабыл тогда обо всём на свете, обо всех столь милых мне раньше прелестях деревенской жизни. Ни речка, ни лес уже не прельщали меня своими красотами; единственной тайной, поглотившей меня с головой, была она – моя единственная ненаглядная девушка.
Я надевал ей на голову венки, сплетённые из полевых цветов, я дарил ей бусы, сделанные из разноцветных камешков, я приносил ей птиц, пойманных мной в силки. Птиц она всегда просила отпустить и я обещал ей это, но потом убивал их, откручивая головы. Птицы, не приглянувшиеся моей любимой, не должны были жить.
Как-то раз я изрезал ножом ладонь.
- Всё это ради тебя, - сказал я ей, протягивая кровоточащую руку.
- Дурачок… - она испуганно качала головой. - Для чего ты делаешь это?
И взяв мою руку, она стала слизывать с неё кровь. Крови было много, она испачкала в ней всё лицо и, плача, целовала мне пальцы.
- Я люблю тебя! - выдохнул я, прислоняясь щекой к её коленям. - Скажи, что и ты любишь меня.
Она не отвечала.
- Если же не любишь – молчи! - крикнул я тогда. - Потому что я убью себя!
- Нет, - покачала она головой, - я не буду молчать, потому что люблю.
- О, Господи!!!
Я уткнулся лицом в её лоно и зарыдал от счастья. Но тут же мне стало страшно. Страшно оттого, что всё может оборваться, измениться, перестать быть реальностью.
- Давай уедем! Прямо сейчас, просто возьмём и уедем! Чёрт знает куда, но важно ли это? Мы будем жить в лесу, где-нибудь у реки, я построю нам дом. Я буду носить тебя на руках всю свою жизнь.
- Я не могу, - тихо сказала она.
- Не можешь! Почему?
- Я не могу уйти от моей кормилицы.
- Это та женщина, которая вывозит тебя на террасу? Она твоя мать?
- Не знаю. Я никогда не спрашивала её об этом. Но она мне больше чем мать. Она – моя судьба. Я вместе с ней всё то время, что помню себя. Она перенесла множество лишений из-за меня. Не всегда мы жили так спокойно, как сейчас. Были и тревожные времена.
Нам приходилось много скитаться. Моё первое, ясное и самое незабываемое воспоминание – дорога. Разбитая, ухабистая дорога, непрекращающийся дождь, и мы с кормилицей трясёмся в какой-то повозке, мокрые и больные. Куда мы направляемся, зачем – это неизвестно ни мне, ни, наверное, ей. Такая жизнь и окружающая действительность представлялись мне данностью и об ином даже не мечталось. Сейчас это время вспоминается как тяжёлый, болезненный сон и порой не верится, что когда-то он был явью. О той девочке, что куталась в драные платки, я думаю не как о себе, но и как о ком-то чужом думать я о ней не могу. Раздвоенность эта неприятна, но порой и в ней находится своя занимательность. Кратковременная.
Моя кормилица – суровая женщина. Я не видела от неё ни ласки, ни доброго взгляда. Все мои проявления нежности пресекались на корню. В то же время её отношение ко мне не было злобой. Это была простая, лишённая всяких внешних проявлений, но твёрдая и значимая вера. Вера, так мне хочется называть это, смысл здесь может и другой, но звуки – они очень похожи на те переливы, что наполняли, да и продолжают наполнять мою память. Она часто ругала меня, била, иногда по делу, чаще – просто так. Я была маленькой, но всё понимала и почти не обижалась. Даже не жалела ни о чём: мне было нечего жалеть – другой жизни я не знала.
Чтобы не умереть с голоду, мы попрошайничали. В деревнях, в городах. В деревнях ходили по домам, в городах – сидели на земле, на рыночной площади, пытаясь вызвать своим видом жалость. В деревнях подавали лучше: моё тщедушное тельце в лохмотьях, бесчисленные болячки на лице и неистовый взгляд были способны разжалобить древних старух на копеечку-другую. Иногда мне давали конфетку – залежалую, вонючую, а я сосала её сутками, по несколько секунд за раз, а потом снова заворачивала в фантик. Невообразимое отчаяние приходило в тот момент, когда конфета  заканчивалась.
В городах нас встречали хуже. Но если подавали – то больше. Правда за каждый грошик приходилось получать ещё и дюжину плевков в лицо. Я до сих пор помню этот тошнотворный запах чужой слюны на своём лице. Чтобы привлечь к себе внимание, я танцевала. Это были самые ужасные, самые безобразные, самые дурные телодвижения, на которые способен ребёнок. Людей поприличней они отпугивали, остальных же заставляли идиотски хохотать. Чаще всего наградой за мои выступления являлись комья грязи, которыми запускали в меня добродушные человеки.
Порой в дороге происходили страшные вещи. Много раз мы рисковали жизнью, подчас она висела на волоске, и лишь благодаря моей кормилице мы всё ещё живы. Как-то злобные цыгане, окружив нас, долго и изощрённо над нами издевались. Они тыкали в нас палками и принуждали раздеться догола. Кормилица была вынуждена сделать это, а потом, прижимая меня к груди, бежала по вспаханному полю, уворачиваясь от тянувшихся к ней рук. Цыгане хохотали и улюлюкали, а я, обессиленная, напуганная, плакала, уткнувшись ей в плечо. «Заткнись! - шептала она. - Убью!» Я пыталась замолчать, но плач переходил в какой-то прерывистый вой – он был ещё ужаснее. Или как забыть того крестьянина с двумя сыновьями, устроившими за нами погоню лишь за то, что мы сорвали пару яблок из их сада. Они поймали нас на опушке леса и, привязав кормилицу к дереву, похабно ругаясь, пороли её кнутами. Или то самое изощрённое унижение, на которое её вынудил пойти один богатей, пообещавший кучу денег за то, чтобы она отдалась его псу. Деньги позарез были нужны нам, и кормилица пошла на это. Я до сих пор вспоминаю об этом с содроганием: она, совершенно голая, стоит на четвереньках посреди какого-то скотного двора, вокруг люди, они смеются, а сзади пёс. Богатей же не дал и половины тех денег, что обещал.
После одного из таких эпизодов у меня отказали ноги. Я стала вдвойне обузой для моей кормилицы, но она не бросала меня, хотя и могла бы. Несколько раз ей предлагали продать меня, но всегда она гневно отклоняла все эти предложения. Мы были, да и остаёмся, связанными высшими узами, а это больше, чем просто дружба или просто любовь. Это – провидение.
- Почему мы всё время идём куда-то? - спрашивала я её. - Не лучше ли остановиться, зажить оседлой жизнью?
- Наша жизнь – дорога, - отвечала она. - Возможно когда-то мы и найдём себе приют, но вряд ли это будет скоро. Надо идти, двигаться, и горе нам, если мы остановимся.
И мы шли, и мы снова преодолевали все препятствия, что возникали на нашем пути. Пересекали реки, переходили пустыни, продирались сквозь леса и отбивались от досаждавших нам сил зла – человеческих и звериных.
- За что нам такая участь? - вопрошала я кормилицу. - Чем провинились мы перед богами, что бредём всё время по земле, не находя желаемого?
- Наша участь предначертана нам небесами, - отвечала она. - Я не всегда понимала это, потому что была такой же глупой, как и ты. Лишь Зохан, лидер моей четвёрки, открыл мне незадолго до своей смерти истинное положение вещей. Он был моим братом, Зохан, как были моими братом и сестрой Зорат и Зинда. Я была совсем ещё юной, когда мы обрели друг друга, и то было счастье, потому что без них я бы до сих пор пребывала в положении безмозглой крысы, что руководствуется лишь примитивными инстинктами. В то время по стране шлялось много ложных четвёрок – случайных мужчин и женщин, собиравшихся в группы. Быть вчетвером значило обладать силой и уважением, поэтому многие не гнушались обмана и подлога для этой цели. При первой же серьёзной проверке выяснялась лживость их сущности и даже элементарные скрещения пальцев показывали, что они чужие друг другу.
Мы же были настоящими, истинными. Таких естественных четвёрок было совсем мало и о существующих знали все. Это не просто найти на всей планете ещё троих братьев и сестёр. Я была последней, примкнувшей к ним. Собравшись втроём, они долго не могли найти четвёртую часть и в течение нескольких лет искали меня по всем городам и весям. По крайней мере они знали, что это должна быть девушка. Как-то, проходя по нашим краям, они забрели в моё селение и совершенно случайно на глаза им попалась я. Уже узнав во мне ту, которую так долго жаждали найти, но ещё не веря в свою удачу, они посадили меня в круг, мы сцепили пальцы и… торжеству их не было предела – свечение было явным, а сознание узревало истину – мы стали четвёркой! Я получила имя Заралы.
С этого дня я стала жить с ними. Те несколько лет были самым прекрасным временем в моей жизни. Природные катаклизмы ещё не беспокоили тогда Землю, войн почти не было, и мы чувствовали себя счастливыми безмерно. Нас многие побаивались, потому что мы были настоящими, и сила наша была немалой. То было время любви и нежности. Всё вокруг казалось прекрасным: леса и луга, звери и птицы. А небо, какое бездонное небо было тогда над нами! Сейчас небо другое и вряд ли станет когда-либо хоть на чуточку похожим на то волшебное небо нашей юности.
Ну а потом всё переменилось. Наступили страшные времена: всё началось с того, что погиб Зорат. Смерть его была глупой и совершенно случайной: споткнувшись в темноте о какой-то злополучный выступ, он упал с горного моста. Шок, пережитый нами, невозможно описать. Как могли мы, блестящая и могущественная четвёрка, имевшая все перспективы достигнуть запредельного ещё здесь, ещё в этих телах и переместиться в чертоги безмолвия без боли и мучений, переместиться не презренными заблудшими духами, а просветлёнными и мудрыми существами, как могли мы так до ужаса глупо лишиться всего в одночасье?
Жизнь наша сделалась кошмарной. Причиной являлись мы сами: разум наш пошатнулся, воля пребывала на самых глубинах уныния, и лишь беспросветное будущее смиренно ожидали мы. Его-то и получили. Теперь мы были равны всем гнусным людским тварям: и за пропитание, и за жизнь приходилось сражаться. Может быть нам стоило тогда распасться, ведь трое – это ничто, магия уже не за нас, а внимания мы привлекаем куда больше. По одиночке можно было затеряться в глухих местах и скромно дожить до своего конца… Но почему-то эта мысль не посетила нас ни разу. Мы продолжали бродить по земле, прокладывая свой путь на юг, в тёплые страны. Зохан, наш лидер, вёл нас туда. Он оставался единственным из нас троих, кто сохранил присутствие духа. Без него мы, две разом поглупевшие девки, не протянули бы и недели. Но всё же тёплые страны были несравнимы с благостным бытием в чертогах безмолвия, и никакого удовлетворения наше продвижение нам не приносило.
А потом погибла Зинда. Её убили какие-то степные бандиты. До сих пор я благодарю Бога за то, что он избавил меня от этого зрелища. Когда мы нашли её, трудно было догадаться, что это обезображенное тело было когда-то красивой, знойной девушкой. Мы похоронили её, постояли над могилой и снова отправились в путь.
Может показаться странным, но смерть Зинды лишь придала мне сил. Придала ли она сил Зохану – сказать трудно, он редко делился со мной своими переживаниями. Я думаю, однако, что в любом случае он оставался сильнее и цельнее меня – недаром же он был нашим лидером. Мы продолжали двигаться маршрутом, который он проложил в своём воображении, но теперь это стало неимоверно трудно. Большая война разразилась тогда; болезни и всевозможные бедствия сопровождали нас. Землетрясения, ураганы, эпидемия – всё это в одночасье свалилось на плечи проклятого племени людей. Нам часто приходилось ночевать прямо в лесу, в какой-нибудь звериной норе, питаться отбросами и падалью. Чтобы не умереть от голода и болезней, Зохану приходилось убивать. Он никогда не любил это занятие и не убил бы никого просто ради забавы, но когда единственным способом добыть немного денег является убийство, выбирать уже не приходится.
Хорошо всё это кончиться не могло. В конце концов Зохана поймали, наскоро судили и приговорили к казни. Они, эти порочные люди, переубивавшие за свою жизнь в сотни раз больше, чем он, судили его, просветлённого, великого человека! Они не стоили грязи на его обуви, но… они были в силах лишить его жизни.
Ночью, перед казнью, мне удалось встретиться с ним. Ради этого мне пришлось отдаться двум вонючим охранникам, которые разрешили нам пообщаться полчаса. Мне никогда не забыть той встречи! Я вошла в его камеру, и он, бледный, в кровоподтёках, изнурённый, измученный пытками, но с яростно горевшими глазами, шагнул мне навстречу. Мы обнялись. Я заплакала, но он сурово покачал головой и вытер мои слёзы своими ладонями, на которых были перебиты все пальцы.
- Пусть эти слёзы льются в последний раз, - сказал он твёрдо. - Теперь ты должна быть железной, потому что сила нас троих перейдёт к тебе.
- Я не смогу жить без тебя! - воскликнула я.
- Сможешь. Ты должна жить! Обязана.
- Я испытала два потрясения, потеряв Зората и Зинду. Потеряв тебя, я потеряю смысл существования.
- У существования нет смысла, оно бессмысленно. Ты будешь жить и не вздумай лишать себя жизни, потому что у нас ещё есть шанс.
- Шанс?
- Да. Там, в чертогах безмолвия, мы снова сможем создать свою четвёрку. Но ты должна сохранить нас в себе до самой смерти. До естественной смерти.
Я уткнулась ему в плечо.
- Когда-то в молодости, - продолжал он, - я не верил рассказам о четвёрках. Я жил далеко-далеко отсюда, в стране поющих ветров, и единственное, что являлось для меня правдой, был мой клинок.
- Ты был воином?
- Да, я сражался за своё племя. Но теперь я считаюсь там изменником и трусом, потому что вынужден был бежать.
- Но ведь ты не был трусом?
- Я не был трусом, но я ценил свою жизнь, возможно больше, чем она того заслуживала. Я не стыжусь своей слабости – тогда она была оправдана.
В своём племени я был знатен и богат, моя семья на протяжении многих поколений дружила с семьёй вождей, и я мог запросто придти в дом к нашему Повелителю, который радушно встречал меня и даже протягивал руку для поцелуя в знак особого расположения. Его сын и наследник, Первый Полководец Рор, был моим близким другом. Мы были ровесниками: всё своё детство и всю недолгую юность провели вместе, бок о бок, деля и кусок хлеба, и циновку для сна пополам. Я любил его, как может друг любить друга, и даже подумать не мог, что он станет моим первейшим врагом и причиной моего бегства из родных мест.
В то время мы ожидали большое нашествие Подземных Существ. Они выходили из своих нор раз в три года, чтобы сеять смерть и лишения, превращая в пепел и зловония всё на своём пути. Каждые три года мы бились с ними не на жизнь, а насмерть, и не было ещё случая, чтобы не победили этих тварей. Мы уничтожали их всех до последнего, но… Через три года полчища новых варваров вторгались в наши земли. Говорили, что тут не обходилось без чертовщины, что Подземные Существа – это вовсе и не существа, а демоны ада, стремящиеся завоевать Землю, или может быть духи умерших рептилий, мстящие за своё униженное существование при жизни. Говорили даже, что они – страхи живых людей. Говорили всякое, но я мало задумывался об их истинном происхождении. Я знал лишь, что от удара меча их безобразные головы отлетают от туловищ и чёрная кровь хлещет густыми ручьями. Я знал, что их можно убить и убивал.
Я, как близкий друг Первого Полководца и человек, приближенный к Повелителю, занимал высокий пост в племени. Я был предводителем отборного отряда Отчаянных – воинов, не щадивших ни себя, ни врагов и всегда шедших в бой первыми. В тот вечер я был в хорошем расположении духа, мои солдаты веселились и ничего не предвещало неприятностей, как вдруг ко мне для беседы подошёл мой помощник Гильрих, наихрабрейший воин и человек, весьма ценившийся мной за ум и смекалку.
- Я должен поговорить с тобой, Зохан, - сказал он мне, и по его голосу я понял, что это очень серьёзно.
- Я слушаю тебя, - ответил я.
- Твоя жизнь висит на волоске, храбрый Зохан.
- Думаешь, подземные изверги убьют меня завтра?
- Подземные изверги не убьют, но убьют собственные же солдаты.
- В наших рядах измена?
- То не измена, то заговор – против тебя.
- И что послужило его причиной?
Гильрих помедлил с ответом.
- Благочестивая жена Первого Полководца Рора, развлекая своего мужа любовными утехами, нечаянно назвала его твоим именем.
Я обдумывал услышанное.
- Нет, Рор не пойдёт на это. Он не станет убивать своего лучшего друга.
- Подумай хорошенько, а друзья ли вы ещё? Когда в последний раз Рор дружески хлопал тебя по плечу, когда вы вместе выпивали кубок вина, когда без укоров и претензий делили женщин? Ой, как давно всё это было!
Он был прав. Наши отношения с Рором охладевали и, продолжая считать его своим другом, я не мог не почувствовать этого.
- Неужели из-за того, что глупая баба ляпнула не то имя, Рор поднимет на меня меч?
- Она назвала твоё имя не просто так. Ведь ты вкушал её любовь, не так ли?
Да, я вкушал любовь этой женщины, красавицы с бездонными глазами по имени Ратна.
Она была чужестранкой и в нашем племени её ждала лишь смерть, но колдовская красота не позволила ни солдатам, нашедшим её умирающей в пустыне, ни мне, к кому они привели свою находку, ни Рору, ни даже его отцу лишить её жизни. Более того, она завоевала симпатии всех, от кого зависела её судьба и в конце концов случилось так, что она стала не кем-нибудь, а честной и благоверной супругой самого наследника Рора. Её любовь я познал в самую первую ночь нашей встречи, когда едва живая, но обольстительная, она соблазнила меня в моём походном шатре. Да, испытав на себе её ласки, уже невозможно было лишить её жизни. Все остальные женщины казались по сравнению с ней бледными тенями царства мёртвых. Встречались мы с ней и после её свадьбы.
- Что же мне делать, Гильрих? - спросил я опытного воина, ибо сам был в глубочайшей растерянности.
- Бежать, - коротко ответил он.
Бежать… Как это унизительно, как недостойно моего звания. Но есть ли другой выход, есть ли он?
- В любом случае наше племя обречено, - продолжал Гильрих. - В этот раз нам не одержать победу над Подземными Существами. Они заполонят собой все просторы, за ними будущее. Даже в древних книгах сказано об этом. К тому же Ратна… У меня есть подозрение, что она – жительница подземелий.
Широко открытыми глазами смотрел я на него. Тени, сплетающиеся в полотна, рвались и снопы света прорывались сквозь покровы темноты. Наваждение улетучивалось, прах развеивался. Далёкие зовы усиливались и, отражаясь от неровностей скал, обрушивались лавиной. Постепенно мне вспоминалось всё.
Насытившийся, умиротворённый, я лежал на коленях у Ратны, а она, голая, прекрасная, расчёсывала мои волосы своими гибкими пальцами. Шатёр был полутёмен, по всему его периметру дымились благовония, и голова кружилась от их запаха.
- Подземная страна? - задумчиво спрашивал я. - А какая она?
Неистовая Ратна возводила глаза к небу и степенно начинала:
- Мы – дети ящеров, - звук её голоса был певуч и терпок. - Мы живём под землёй тысячи лет. Мы – потомки огненной лавы, горячие и проворные, как она. В каждом из нас – её искры. Так мы думаем, в то мы верим, но огонь – стихия неподвластная нам. Мы чувствуем его тепло животами, ползая по пещерам. Порой камни бывают так горячи, что обжигают, оставляя на коже отметины. Тогда мы виснем на стенах, цепляясь за её выступы, и ожидаем прихода прохлады. Но жар зачастую оказывается злее и коварнее: он может иссушить тебя, превратив в застывшее изваяние, рассыпающееся при первом прикосновении. Он может и вовсе испепелить, вырвавшись наружу столпом огня. Тогда лишь облачко, исчезающее через мгновение – вся память о тебе.
Влага тоже любима нами, но к ней мы не так трепетны. Она повсюду. Она сочится с потолков и стен мутными каплями – жаждущие, мы слизываем её языками. Она горька и солёна, она похожа на нашу кровь, но жиже. Ещё она скапливается в озёрах. Наши самки в период плодоношения откладывают в них, среди донных камней, яйца. Я сама делала это много раз, а потом сидела у края, ожидая появление потомства. Нас много собирается у озёр в такие моменты, и не только самок, но и самцов. Рождение новых существ – знаменательное событие. Нас должно быть много, очень много, потому что когда мы выйдем наружу и заполним собой Землю, на ней не должно остаться ни клочка, не заселённого нами. Время приходит: яйца лопаются одно за другим и крохотные головастики выползают наружу. Они заполняют весь водоём, сплетаются, мечутся в наивной панике и, созерцая это зрелище, воспринимаешь озеро как одно большое, могучее существо, оно ожило, оно шевелится, вот-вот оно поднимется во весь рост и издаст душераздирающий вопль. Наступает время первой кормёжки – самки бросаются в воду и выпрыскивают молочко. Головастики раскрывают беззубые рты и всасывают в себя белую жидкость – это так умилительно, так забавно! Воды уже не видно совсем, всё озеро – груда копошащихся существ. Они вместе, они слиты в едином порыве, и ощущения, рождающиеся в этот миг, не сравнимы ни с чем. Лишь в такие мгновения начинаешь осознавать скрытые тайны жизни, её идею и содержание.
Наши враги – кроме вас, обитателей поверхности – насекомые. Трудно выразить омерзение, испытываемое нами к ним. Мы всячески уничтожаем их. Если бы они обладали хоть крупицей ума, то давно бы поняли, что в нашей стране им делать нечего, потому что лишь истребление ожидает их здесь. Но они глупы до безобразия, все эти насекомые, ибо подчиняются лишь инстинктам. Бывают, однако, случаи, когда их полчища, особенно самых опасных – каких-нибудь крупных жуков с ядовитыми щупальцами – напав на одинокого брата, убивают его мученической смертью. Потрошат, растаскивая кусочки растерзанного тела по своим коконам. Смерть такая особенно обидна, мы мстим за неё жестоко. Плохо то, что насекомые не понимают, что такое смерть и боль: их гибель примитивна – они перестают функционировать бестрепетно и безболезненно. В этом им можно позавидовать: я бы хотела умереть без мук и сожалений. Но увы, мы выше их в природной лестнице, мы выше всех, потому-то и обладаем такой обострённой чувствительностью.
Кроме насекомых мы охотимся за существами с поверхности. Хомяки, кроты, мыши – нередкая наша добыча. Мы убиваем их не ради пропитания – мерзкое разлагающееся мясо не наша пища – а ради азарта. Ради удовольствия. Пусть жители поверхности готовятся к нашему приходу. Особая удача охотников – живой человек. Их мы ловим редко, но эпизоды эти остаются в памяти незабвенными воспоминаниями. Мы не умерщвляем его тотчас же, так было бы слишком милосердно, мы терзаем его со всей своей жестокостью и сладостной изощрённостью, на какую способны. Сила его мучений так велика и всеобъемлюща, что переворачивает весь твой внутренний мир, заставляя взглянуть на вещи по-новому. Воссоздавая эти сцены в памяти, я всякий раз впадаю в экстатичную дрожь.
Всё это развлечения. Они нечасты и не являются смыслом нашего существования. Наша сущность в следующем: мы мечтатели, мыслители, философы. Чувствуя на себе печать избранности, мы недовольны сложившимся положением. Мы грезим о более содержательной, более счастливой жизни. Выход на поверхность – не итог наших стремлений, а скорее начало. Желания духа велики, мы рвёмся в самые высоты мысли, которые должны открыть нам затворы в лучшие миры.
Старые, умудрённые опытом змеи, собирая вокруг себя молодёжь, рассказывают им бесчисленное количество раз то волшебное поверье, что передаётся из поколения в поколение на протяжении множества веков. Первый раз я услышала его в младенчестве, когда сам Великий Змей-Отшельник, завораживая движениями и звуками, рассказал нам это предание.
- В вулкане живут трое. В камне – один. В пустоте никто не живёт. Оттого вулкан могущественней. Он – стихия, буйство, он бесчувственный, бесчувственный – значит сильный, стойкий. Никому не победить его! Мы думаем: жизнь, влечение, предрешённость; он не думает. Думать – лишь в начале, потом прекращать. Мысли – враги, они же сомнение. Сомнение не должно побеждать, сомнение – распад, горе сомневающемуся, участь его незавидна. Вы молоды, вы думаете. В молодости можно. Но сомневаетесь, но злитесь, но тоскуете. Я стар, я не думаю, оттого – уверен и спокоен.
- Камень слабее. Разрушить его – дело времени. Но в камне мудрость. Он статичен. Камни под, камни над: плен, заточение, но так должно, я довольствуюсь смиренно, довольствуйтесь и вы. Мы застынем однажды, счастье тому, кто камнем, горе – химерой, иллюзией. Химеры прочь, иллюзии прочь, другой реальности нет. Гнусная сущность. Она в прикосновениях, она в дрожи, она – в застывших взглядах. Она в вас и во мне. Она переживёт нас, она вне времени. Поэтому спокойствие. Нельзя кричать на камень и бить его в отчаянии. Он не поймёт твоих терзаний. Уподобься ему, притворись, стань равным – и злоба уйдёт. И сила, влившаяся в сознание, не позволит страдать.
- Пустота повсюду. Она же – нигде. Её нет, как нет ничего. Жалкие в стремлениях своих тщетных, из Пустоты пытаемся родить Нечто. И кажется – достигли того. Тлен, обман. Из пустоты лишь пустота. Она – отсутствие, оттого суща. Мы из неё, мы в ней, мы – она сама. Радуется достигший заката жизни – пустота ждёт меня, жаждет, примет. Ошибается, разочаровывается. Отчего? Не ждут пустоту, не надеются на неё. Она всегда, она везде. Забудься, прочувствуй – вот она, вот. Может и не удастся. Потому что грязь, сор – он на её месте. Прочь грязь, прочь сор и нечистоты. Хрустальность пустоты, зыбкость – это величие. Она – гармония.
- Есть ещё цвета. Есть ветер, есть солнце, они на поверхности. Они – как присутствие иного. Нам – к ним. Но не в радости, не в истоме. Холодно, сжато, стойко. Мы тверды, мы – ночь, за нами чёрное. Чёрное в бешенство цветов – наш долг. Мы изведали неровности, зигзаги кривили наши намерения; плавность, гибкость, гладкость – не велики наши желания, мы обязаны их достичь. Слизь сольётся, вскипит, звуки не исчезнут – они станут одним, мы слышать его не будем. Прегрешение, неведение – купаться в неге и лене. Червоточина таится, а потом растекается. Что скажешь ты, когда станешь весь червоточиной?
Говорит один – тот, что в камне.
- Было твёрдо, плотно. Потом дробилось. Дрожало, раскалывалось, рушилось. Летели искры и гроздья. Стирались и возникала пыль. Неслась, кружилась, замела верное. Оттого не помнят, воображают, домысливают. А всё неправильно. Были крупные, огромные. Угловатые, острые. Буйствовали, но замирали. Оттого две сущности: покой, он будто правит, но в глубине неистовство. Две – плохо, тянут в разное. Разделяют, рождают чуждое, противоречивое. Беспокойство – оно в результате. А задумывалось лучше. Задумывалось множеством, каждое – как видение. Как манящее, но недостижимое. К нему хочется, тянется, но другое держит. И третье тут же, четвёртое… Лучше бы без раскола. Лучше бы в плотности, в твёрдости. Бестревожно, бестрепетно. Ничего, но ничего и требуется. Но повод был, видимо.
Трое из вулкана спорят. Первый трактует так:
- Было тягуче, вязко. Сила вдавливалась, но вмятин не было. Затягивались, исчезали. И разорвать невозможно. Лишь тщетность. Длина, неизмеримость – и вдаль, вдаль. Если в окружении – гибель. Рывок, усилие. За ним бешенство. Но глухо и заветное не повернётся. Обречённость, от неё уходишь, к ней возвращаешься. Хотя кажется – потеряно безвозвратно. А вязкость скапливалась, и были места, где гуще. А были – где менее, но не рвалось никогда. Многие не в том. Многим ближе иное. Они наивны, но наивность – повсюду, и должна. Затем уже зоны. Отделения, соты. Они возникали стихийно и вопреки. Их могло и не быть. Непреклонность – благодаря. Но и внутри уже – пульсация, биение, слабое подобие, но всё же. В сдавленности, в вязкости, многим видится – в безбрежности; напрасно, оттого не удалось в полной мере. Не планировалось и всё случайно. Трудно предположить, как бы иначе. Вариантов – тьма, но определённы ли? Есть и уход. Часто думалось – в чём он, в чём же может. Горение – оно возможно. Многое, но их не чувствуешь. А огонь, полыхание – в это верится. В идеале – вспышка. Потому что насыщенно и должно быть разом. Чтобы после – отсутствие. Возможно было и не раз. Виток за витком, и в бесконечное. Хотя в образе – ошибка, так не может. Оно не стало бы воплощаться так явно и каждому в зрелость. Там была тайна, она и сейчас. Потому что прикоснись – вмятины поначалу, потом затянется. С другого край не явен, или заполненность обманчива. Наверняка – трудно.
Второй по-своему, медленно:
- Белизна и чистота, без опор, но звучная – в ней было. Потому и наслаивалось линиями. Продолжается поныне. Линии свистят, проносятся, заполняют место. Застывают. Но сами по себе, а вокруг оси – верчение. Оттого фазы не постоянны. Замереть – возможно, но в следующий миг – перемена. А уловить движение не в состоянии. Может кристаллы, может. Но лишь как подход, как идея. Тоже просто, чересчур. Грани исчислимы и углы замеряемы. А наклон и давление подсчитывались. Оттого и тупик. Не может быть отгадки и цифр. Уничтожаются самим пребыванием. Вакуум – он чистота и есть. Но не вся, а лишь как упрощение. О звуках неизвестно, есть предположение, что возможны. Но могут и отсутствовать. Почему-то верится в свет. Точнее – в свечение. Будто при перекосе линий, при смене фаз, по углам, едва заметное. И по ним – глубину и расстояние. Тогда можно и за пределы. Тогда можно перелистнуть или даже разбить. Но должно быть новое, не из шести же. И сферы загадочней, и может без углов. Видится малым, но тоже на фоне. И без него – не выходит. Если же в рамку, то заполнить можно, но просвечивает и темнота за ней. А большой – само не видно, даже в ограниченности. Иначе не может, потому фантазия ущербна. Ещё тонкость, значится тонким. Одно к другому, и зазубрины. Бывало – во всё пространство, но тогда нарушается. Ибо и плотность, и твёрдость. Противоречит. Стало – в мизерности, через неё протискиваешься, но цельность не бьётся. Когда каналы открыты, потоки вырываются и шипят. Так и происходит обмен.
Третий мямлит, но слышен. Ему верят больше:
- В глубине тёмное, но у него свои глубины. Оно боится их. Вихрем, жаром, мгновением – красное надвое и к бортам. Держать до конца. Потом без разницы. Загреби сыпучее, пусть будет башня. Потом по песчинке и к первому. Оно истинней. Правилами соткан, из кротости вывалившись, прыгает – толчки существенны и отдача значима. Разрушить, отринуть. Почему-то в безобразие, с ним горше и дружественней. Подберись, подберись ко мне! Думает – здесь затеряно, верит – здесь взращено. Пусть, пусть, так спокойнее. Стрелы проносятся, угольки дымятся. Видится – тухнут, чернеют, неровностью пугая. Кривизной линий. Нет, дымятся. Ладно, чую. Забирая с собой в отдаление, поучала суровости. Жёсткости, беспощадности. Оттого ли? Так было, так камешки, пылинки – их нет на выступах и углублениях. Невозвратное уносится, так требуется, держаться болезненно. Говорилось, думалось, чувствовалось – в ограничении размеренность. По кускам – одно за другим, дозами. И ввысь, и в безнадежность – но бурление, бурление!.. Не могло, не создано. Бесконечные выпадания. И всё же по ним, больше никак, и всё кажется – будет, может. И лишь пустоты. Маленькие в большой. Есть секции, стены, перегородки, но… это уже домысливается. Полосы, снова полосы. И то ли действительно, то ли только в этом периметре. Праздники отлучения, весточки преданности. Морщинисто, нахмуренно, словно зыбь, да зыбь и есть наверно. Но по-разному: одни – выше, плотнее, другие – лишь намерения. Ориентация – ещё не придумана. Можно, почему нет. Но тогда и все значения – по-новому. И не верится – выдержит ли?
- Зохан! Зохан! - тряс меня за плечо верный Гильрих. - Что с тобой?
Я повернулся на голос. Потом тяжело выдохнул. Кошмарное воспоминание медленно, но необратимо отпускало меня из своих тисков.
- Так что ты решил?
- Надо бежать, - ответил я твёрдо. - Надо бежать.
Так я покинул свою землю и стал пилигримом. Мне пришлось много скитаться, вытерпеть множество унижений, пережить массу трагедий, но я ничуть не жалею. Не сделай я этого, разве встретился бы я с вами, любимыми моими людьми? Разве было бы у меня столько счастья?
- Мы можем бежать и сейчас! - воскликнула я.
- Нет, Зарала, не можем. Это конец.
- Но почему, почему? - я рыдала и, неистово сжимая в своих объятиях, жадно целовала этого человека.
- Я чувствую, что должен умереть. Это очень важно – умереть вовремя. Моё время настало.
Утром его казнили. Народа было немного – такие зрелища уже не являлись диковинкой. Я стояла среди старух и смотрела на Зохана. Он был бодр, даже весел, и перед тем, как палач надел на него повязку, улыбнулся мне… Оттого-то наша участь так горька, оттого-то нам нигде нет покоя, что мы потеряли в жизни свою опору. Ты понимаешь меня, девочка?
- Да, - кивала я. - Мне кажется, я понимаю тебя.
Вот и посуди сам: могу ли я её оставить? Может ли она отпустить меня?
- Но я буду любить тебя! - говорил я ей. - Я буду любить тебя так, как не любил ещё никто! Ты нужна мне.
Но она лишь отрицательно качала головой… Истинную причину её отказа я понял лишь некоторое время спустя, когда услышал известие о том, что моя любимая умерла… Она знала, что умрёт, потому и не давала мне повод для надежды. Ну а потом появилась твоя мать, и в тщетной жажде возродить волшебные моменты юности я отдался во власть химер. Ты не осуждаешь меня, сынок?
- Нет, нет, - поспешил ответить я. Мне хотелось, чтобы он быстрее умер.
- Я сделал много плохого, я знаю, - продолжал он. - Но всё это потому, что все мы – жертвы прошлого и не в силах вырваться из его плена. Может быть тебе удастся это.
Он всадил в себя нож в очередной раз. Короткая конвульсия длилась недолго. Последний выдох вырвался из его гортани, и он затих. Я был рад этому. Я был безумно рад, что эти люди наконец-то сдохли. И ты, похотливая тварь, ставишь их мне в пример!?
- Я понимаю тебя, Федя, - стонала Марина. - Я прекрасно тебя понимаю!
- Не-е-ет!!! - завопил он. - Ты ничего не понимаешь! Ты…
В этот момент мы сбили его с ног. Немного потоптали, связали. Ещё какое-то время он, уже связанный и с кляпом во рту, катался по полу и издавал угрожающие звуки. Потом вроде бы успокоился…
- Да-а, - задумчиво сказали они. - С такой злобой и яростью он конечно был уже не жилец. Не мудрено, что пропал.
- Но жалеть его не надо, - сказал я. - Жалость – самое гадкое чувство.
Солнце уже зашло за горы и стало совсем темно. Мы допили наше вино, окинули искрящееся море прощальным взглядом и отправились спать.


               
                МЕРТВЕЦЫ МЯГКИ НА ОЩУПЬ
 

«Что ты теперь чувствуешь?»
«Ничего».
«Совсем ничего?»
«Совсем ничего. Я холоден, как лёд, и твёрд, как камень. Мне не ведомы чувства».
«Они рождаются в тебе».
«Не во мне. Может, в ком-то другом, в том, кого принимают за меня».
«Но ты дрожишь. Дрожишь от страха».
«Это не страх. Цель проявилась мне. Я сделал первый шаг к ней».
«Знаешь ли ты, куда выведет тебя эта дорога?»
«Какая разница? Есть только я и мечта, ничего кроме».
«Уверенность в исключительности – это она позволяет тебе совершать эти шаги?»
«Уверенность в исключительности позволяет мне бездействовать. Я ничего не сделал. И никогда ничего не делаю. Я застыл и наблюдаю. События происходят сами, без моего ведома. Я лишь констатирую факты».
«В них есть нечто, что возбуждает?»
«Они не могут не возбуждать. Они – воплощение мысли, оттого так прекрасны, несмотря на свои формы. Мысль сильнее действия. Я понял это недавно. Если ты силён, то реальность будет складываться так, как угодно тебе».
«А ты силён?»
«Да, я силён. Раньше думал иначе, но теперь знаю – силён. Доказательства получены. Я силён и светел».
«Но смятение – оно гнездится внутри. Мир, столь нелюбимый тобой – он всё же единственная твоя опора, и он сделал крен».
«Это не смятение, это трепет радости. Она такая, и это чудно. Я желаю, чтобы мир этот рухнул. Я буду одиноким, холодным и счастливым».
«Но сомнения есть».
«Сомнения – это рефлексия мозга. Он боится распада и посылает импульсы кротости. Но обратной дороги нет. Всё это перегорит, ветер времени развеет пепел и не останется даже пыли. Линия прочерчена, я стал её составной. Мечта – прекрасная, чистая – она стала ближе, яснее».
«Ты стал убийцей».
«Я – святое существо. Я не втыкал ни в кого нож и никому не проламывал голову, ни в кого не стрелял и никому не подсыпал яда, никого не душил и не сталкивал в пропасть – я безгрешен».
«Но ты знал, что это закончится смертью. Значит – ты убийца».
«Знал – и мудро не вмешался в ход событий. Смерть всё равно найдёт того, кого хочет найти».
«Её печать и на тебе».
«На мне нет печатей. Я не клеймён печатями судьбы».
«На всех печати смерти. Суть жизни, судьбы проста – родиться, жить, умереть. Ты не сможешь отойти от этой истины».
«Отход от неё и есть моя судьба. Просто я не знал об этом раньше. Я брёл в кромешной тьме, без цели, без желаний. Искорки блистали иногда поблизости – я не успевал замечать направлений, а если и замечал – боялся следовать за ними. Но теперь всё позади, я поборол себя».
«Связь с миром крепка. Тебе не удастся избавиться от его власти».
«Неизвестность пугает. Но не меня – лишь мой кокон. Он – порождение мира и хочет существовать отмеренный ему срок, хоть и знает, что конечен и просвета нет».
«Ясность – она где-то потерялась».
«Её не было вовсе».
«Твой путь – дорога химер. Ты представляешь своей целью что-то конкретное, то, в чём ты будешь явью. Но вдруг цель твоего движения – небытие».
«Если небытие – истинное счастье и именно оно будет в конце моей дороги, я не задумываясь приму его. Я отринул всё».
«Но ты импульсивен, оттого – глуп».
«Я аморфен и мудр. Я мыслю и ничего более. Мысли приведут к цели. А небытие… В нём есть что-то притягательное. В нём есть сладость».

«Андрей, я в шоке».
«Я тоже».
«У меня в голове не укладывается. Я так до конца и не могу это осознать. Словно бред… Но в то же время понимаешь – ведь да, ведь на самом деле он умер. Вот веришь, нет – я плакал, когда узнал об этом».
«Да что не верю, верю. Я рыдал просто-напросто. Я вообще не представляю – смогу ли когда-нибудь успокоится теперь».
«Только сейчас, после смерти уже, начинаешь понимать, кого потерял. Игорёшка, он ведь… Ты знаешь, я вспомнил всех, кого знал за свою жизнь и оказалось, что Игорь – он чуть ли не самым лучшим был. Поговорить с ним, да и помолчать просто – не было лучше человека. Понимал он тебя сразу. Исходило от него что-то, энергия какая-то, тепло. Жалко, ой как жалко…»
«Э, Валер, и не говори. У меня во всём теле – одна лишь боль. Такое ощущение, что вырезали что-то».
«А ведь как глупо, Андрей, как глупо! Так нельзя умирать! Это издевательство просто какое-то. Замёрзнуть! В сугробе! В городе причём. Под домами фактически – какой идиотизм во всём этом!»
«Я бы раньше и не подумал, что сейчас такая смерть возможна. Это прям кара какая-то, злой рок».
«Но мороз в ту ночь действительно неслабым был! Когда ещё у меня сидели, я на балкон выходил – выскочил оттуда тут же, одубел весь».
«Я пока до дома добрался – всё лицо отморозил».
«Во – лицо отморозил! А он в сугробе целую ночь пролежал!»
«К нам мент приходил. Спрашивал, уточнял что-то – так он говорил, что утром его уже заледеневшим нашли».
«Ни хера сее!»
«Чёрт возьми, почему я не почувствовал тогда ничего!? Я всегда чувствовал раньше. Почему я его до дома не проводил, почему отпустил?»
«Да ладно, не убивайся ты так. Твоей вины здесь нет. Он пьяный был».
«И сильно. Но я не подумал даже, что он до дома дойти не сможет! Если б знал, разве бы я оставил его одного!»
«А ты знаешь, Дрюнь, вы как тогда от меня уходили, Игорь – пьяный, язык заплетается, говорит мне, что-то типа того: «Брат, если я умру сегодня, считай меня убиенным». Я тогда ничего не подумал. Да и забыл совсем об этом, сейчас только всплыло. Это «убиенным» у меня в ушах звенит прямо-таки. Знаешь, с пафосом он таким говорил, с выкрутасами, как обычно. Странно что-то всё это…»
«Да, странновато. Но Игорь вообще странным человеком был. Таких эпитафий он мне немало наговорил. Бывало, позвонит мне и шепчет, дрожащим таким голосом: «Прощай, Андрюха! Я решил уйти из жизни. Она меня разочаровала. Не поминай лихом», - вот что-то в этом роде. Испереживаешься весь, изнервничаешь, а назавтра встречаешь его живой, здоровый, улыбается. «Шутил», - говорит».
«Он и надо мной часто так шутить любил. Да что надо мной – над всеми подряд! Не именно так, а всё в этом же стиле. Я тогда тоже подумал: он опять в своём репертуаре. Да ведь и пьяный был, мало ли что на ум придти могло, посмеивался к тому же… Вот совпадения какие бывают: сказал шутки ради, а бац, и умер».
«Наблюдались в нём какие-то отклонения, это верно. Хотя я, наверное, говорить так не должен, покойник он теперь. Но есть, как мне кажется, во всём этом какая-то дьявольская логика. Заигрывал он будто со своей судьбой, со смертью…»
«Точно, точно… Он всегда, к слову и не к слову, о смерти заговаривал. Шуточки у него всё в этом же роде были. И вообще, всё его больше на философию какую-то пробивало. С тобой вместе. Были вы с ним – два философа».
«Ну ты понимаешь, я такой человек, серьёзно всё воспринимаю. Надо мной шутят – а я всерьёз. Игорь начнёт, а я с умным видом продолжаю; ну, а Игорь-то смеялся больше. Хотя невесело смеялся, с надрывом каким-то».
«А ты знаешь – вы с ним очень похожи были. Не в смысле внешне, а внутренне».
«Может со стороны так казалось. Я всё-таки иначе считал. Безусловно, лучшим он моим другом был. Но я всё-таки поспокойней как-то, посдержанней, занудливей может. А Игорь, он на всё способен был, на все безумства. Напьётся – так буквально на стены кидаться начинает, да и трезвый всё что угодно совершить мог. Хотя, честно говоря, именно это мне в нём и нравилось больше всего – я-то так не мог. Не всегда и хотел, правда, - всё ж таки меру надо знать, но отчаяние это, оно завораживало всё-таки».
«Была в нём дикость какая-то, слов нет. И не всегда безгрешная. Со Светкой отношения у них вообще более чем странные были».
«Ну так ведь как он женился на ней?.. Он её не любил ни черта, да что не любил, ненавидел уж как вроде».
«У меня со Светой, ты же знаешь, довольно дружеские отношения. Она мне никогда ни на что не жаловалась, но я чувствовал – тяжело ей было».
«Да наверное уж… Я тоже, понимаешь, всех тонкостей не знаю, в душу ни к кому не залазил. Игорь – он как брат мне был, я его с самого раннего детства знаю. Потому всегда оправдать его готов, судить не могу. Да и кто может? Он мёртвый сейчас, какие бы ни были у кого обиды – всё забыть надо».
«Да никто и не судит его. И не пытается даже. Мы же с тобой так просто, вспоминаем… Всё равно Игорь хорошим был человеком. Трудно смириться с его смертью».

«Опять эти блики, опять эти краски. Я уже не хочу различать цвета, зачем? Зачем они всё ещё являют свою сущность? Это обманчиво».
«Что же ты хочешь видеть?»
«Лишь тьму. Она истинна. Она аморфна и равнодушна. Я безразличен ей».
«Закрой глаза – и ты увидишь тьму».
«Это не та тьма. Она искусственна и лжива. Истинная тьма громадна и величественна. Она пронизывает безбрежность».
«А ещё? Видишь ли ты ещё что-нибудь?»
«Да. Облики, контуры, лица. Вижу даже чувства, хоть и считал, что они незримы. Позабытые, потерянные, они воскресают предо мной».
«Тебя тяжело?»
«Мне неприятно это. Я хотел бы всё забыть. Стереть эмоции и волнения. Но они не стираются. Они запечатлелись где-то в глубине и рождаются порой вновь, не менее болезненные, чем прежде».
«Но ты можешь вновь пережить всё, что было. Испытать то, что когда-то понял неправильно или не понял вовсе. Ты можешь увидеть своё существование в ином свете».
«Вновь испытывать стыд? Позор? Или боль? Я не хочу этого. Одного раза достаточно».
«А радость? А счастье?»
«Нет, не хочу. Да и были ли они вообще – радость, счастье? Даже были если – нет, не надо. Они слезливы и глупы. Они рождают уныние».
«Но ты любил когда-то печаль».
«Печаль, не уныние. Мягкую, кроткую. Она была моей сутью. Моим дыханием, моим воображением. Она была образом жизни – оттого так привычна и естественна. Уныние же колюче. Я не хочу его. Как не хочу и печаль. Я ничего не хочу».
«Никаких мыслей?»
«Нет».
«Никаких чувств?»
«Никаких. Лишь равнодушие, холодное равнодушие».

«Давай руку. Ого, дрожишь!»
«Это я замёрз».
«Да брось, замёрз. Жара же».
«Сквозняк дует. Да и вообще, кончай смеяться, режь быстрей».
«Сейчас, сейчас, не спеши».
«Только резко чтобы, одним махом. А то будешь тут пилить…»
«Не боись. Всё сделаем в лучшем виде».
«Ммм…»
«Терпи… Сожми кулак пока. Сейчас я себе».
«Что смотришь? Давай-давай, режь».
«Самому себе сложнее. Давай ты лучше».
«Чёрт, я кровью же весь истекаю. Ну да ладно. Вот так ладонь положи. Нет, вот так».
«А-я-а-а…»
«Терпи давай, не скули».
«Никто и не скулит. Хотя больно, чёрт».
«Давай, сжимаем».
«Вот, теперь наша кровь смешивается».
«И стекает на пол…»
«Мы теперь братья, Андрей. Кровные братья».
«Да, Игорь. Мы теперь братья».

«Андрюша! Андрюшенька!»
«Да, Любовь Алексеевна».
«Как же это вышло-то всё так, Андрюшенька?»
«Не знаю, это безумие какое-то. Игорь был моим лучшим другом – я всё ещё не могу прийти в себя».
«А я, что со мной делается, ты понимаешь? Сын единственный… Господи боже мой, как же это так, за что мне такое наказание?»
«Я вас прекрасно понимаю. Это страшно – я никогда в жизни не испытывал такой тяжести».
«Единственный, единственный сынок… Первый-то наш ребёнок, Петенька, умер в полтора месяца. И вот снова смерть… Но Петенька – хоть и смерть, горе – не так всё же тяжело было. А Игорька двадцать пять лет растила. О, горе-то, горе…»
«Как всё глупо, как глупо».
«Души в нём не чаяла. Пылинки сдувала. Отец – он построже к нему был. Я не раз говорила: что ты с ним такой грубый, ребёнок ведь, ему нежность нужна. Да и пьяница он конечно, отец-то. Скандалили с ним постоянно. А Игорёк не любил этого, крику не любил. Он и стеснялся нас, я видела. Он мальчик умный был, с книжками всё, а мы-то люди простые, в деревне выросли. Может и обиделся на нас когда – ну так родители мы всё же. Зла-то не желали. Сорвёшься, бывает, иной раз – плохого-то всё равно никак не хотели».
«Не казнитесь вы так, Любовь Алексеевна! Ваша-то вина как здесь может быть? Да и ничьей вины здесь нет. Случайность, лишь глупая случайность. Ужасно глупая…»
«Знаешь, что это за чувство – родить человечка, растить его, смотреть, как он меняется, взрослеет, «боже мой» думать – ведь он же из моей плоти вышел, а потом нежданно-негаданно потерять его. Потерять навсегда. Андрюша?..»

«Скажи мне, что такое нежность?»
«Нежность?.. Это нечто щемящее, кроткое и горячее. Оно пылает внутри, почти выжигая. Оно головокружительно, пьяняще. Оно также печально, но как-то легко, ласково. Порой оно безумно. Оно было во мне».
«Странно. Я знал – к тебе можно испытывать только ненависть».
«Мне больно от твоих слов».
«Глухую, рычащую ненависть – ничего больше».
«Я любила тебя».
«Ты убила меня».
«Ты ушёл совсем юным. Ты не изведал зла, ты лишь купался в лучах любви».
«Случайность, какая трагическая случайность. Ты – одна из многих. Почему именно ты?»
«Ты был единственным моим лучиком. Муки, страшные муки – они не покидают меня».
«Я был рождён для смиренности. И я был смирным. Но полюса поменялись, я изменил окраску».
«Чистый, прекрасный мальчик – ты мог превратиться в грубое, развратное животное».
«Наша линия – боль, наша сущность – ненависть».
«Случайностей не бывает, Андрей. Не бывает…»

«Отец-то пил, я думала: он насмотрится – капли в рот не возьмёт. А он – эх, Игорёк, Игорёк. Я замечать стала, что он под хмельком бывать начал. Кричала, ругалась… Да только что я сделаю с ним – мужик уж. Огорчал он меня сильно. И вот – так огорчил… Андрюша, ты же его с детства знал?»
«Да. Чуть ли не с детского сада».
«Я тебя всегда привечала…»
«Я всё помню. Вы всегда ко мне добры были».
«Нравился ты мне. Других друзей его иногда и на порог не пускала, тебя же – всегда ласково встречала. Вот, думала, хороший друг для Игорька. Он было связался с каким-то, а тот наглый пацанёнок такой, противный. Нет, говорю, таких друзей – за хрен да в музей. Не надо, не надо. Есть у тебя Андрюшка-друг, вот с ним и водись. А говна этого не надо».
«Игорь – он для меня больше, чем просто друг был. Как может быть, что Игоря больше нет?! Он так передо мной и стоит – весёлый, улыбающийся».
«Ой, Андрюш, горе-то, горе-то. Кровинушка родная, сыночек мой! На кого ты меня оставил, как я без тебя жить буду! Игорё-о-о-о-к! Сыно-о-о-чек! Ро-о-дненький!..»

«Знал ли я когда-нибудь что-то иное, чем это удушливое непостоянство?»
«Ты называешь это непостоянством?»
«Что же это?»
«Это существование. Оно такое, иного нет».
«Но что-то влечёт. Почему она не исчезает, эта тяга?»
«Тяга?»
«Тяга. Её не должно быть. Проявление её загадочно. Вокруг вязкость, но что-то движет».
«Оно разлагается так».
«Оно?»
«Оно».
«Должна быть лишь гладкая аморфность. Бесчувственное скольжение».
«Это для энергии. Надо, чтобы она вырабатывалась. Без энергии всё распалось бы».
«Если бы всё могло распасться, всё распалось бы в какой-то момент».
«Наверное. Это просто стимул. Они нуждаются друг в друге и поэтому двигаются».
«Они?»
«Они».
«Ещё один круг замкнулся. Какой по счёту?»
«Один из бесконечной череды. Тебе знакома эта цифра: бесконечность?»
«Конечно. Мне кажется, я сам выдумал её когда-то».
«Нет, не ты. Это она выдумала нас».
«Она?»
«Она».

«Дрюня! Аккуратненько в сторону посмотри. Нет, не в эту».
«Ого!»
«Они с десятого что ли?»
«Да. Вон с тем, облезлым, я уже встречался как-то».
«К нам идут».
«А куда им ещё идти. Сейчас начнётся дело».
«Не ссы. Ни *** они нам не сделают».
«Как же, не сделают! Такой ****юль щас получим – на всю жизнь запомнится».
«Ну хули, ебошиться будем. Кастет у тебя с собой? Дай-ка мне его».
«У них пики наверняка».
«Не достанут, место людное».
«Какое им дело до людей».
«Короче, посмотрим, что за базар будет. Чуть что – я сразу бью. Ты тоже не отставай – лбом в нос ебошь. Лбом – в нос, понял? Двоих должны быстро выключить. Дальше – как получится».
«Не, Игорь, тогда уж лучше и не базарить – сразу начинать».
«Да не, послушаем, чё скажут».
«***во всё-таки».
«Ты чего, Дрюнь? Не пукай, заебись всё будет».
«Да я знаю…»
«Всё, будь готов».

«А ведь в глубине души ты рад этому».
«Нет, что ты».
«Рад. Должен быть рад. Я же знаю – ты ненавидел его. Исподлобья всегда смотрел, сжав зубы. Не в глаза, в глаза ты боялся, в спину».
«Я понимаю, Света, ты не в себе. Злая, проклинаешь всё. И меня уколоть почему-то хочешь. Но прошу тебя – сдерживайся немного».
«Что ты мне указываешь, ты, интеллигент недоёбанный! Я тебя терпеть не могу! Мне харя твоя противна до безумия!»
«Ну, мне твоя тоже не очень приятна».
«Я же вижу – ты рад до жопы, что Игорь умер. Ты завидовал ему. Его непосредственности, обаянию, силе. У него была настоящая сила, мужская, не то что у тебя. Ты был карликом перед ним. Я знаю – он о тебя ноги вытирал и правильно делал, ты большего не заслуживал. Не удивлюсь, если окажется, что ты его там специально умирать оставил».
«Скажи-ка мне лучше, падаль ты этакая, что о тебя он вытирал!? Вы посмотрите только на неё: скорбная вдова, убивающаяся по любимому мужу! Он её ни в грош не ставил, при всех ****ью называл, а она горюет теперь. Любовь в ней проснулась!»
«Да, я любила его! И продолжаю любить, несмотря ни на что, даже после смерти. Он иногда срывался – оскорблял меня, унижал, но бывали и другие моменты, когда он становился таким нежным, таким любящим, что я забывала всё на свете».
«Ну ещё бы! Он артистом был замечательным. Когда ему бабу хотелось, он таким нежным делался – крыша ехала. Но будь уверена, не с одной тобой он таким нежным бывал».
«В конце концов, он – отец моего ребёнка!»
«Ребёнка, которого зачали чуть ли не в подвале. Или где там у вас это было?»
«Я понимаю тебя, Андрюшенька, я тебя очень хорошо понимаю. Я знаю тебя с самого раннего детства. Просто все эти годы ты очень хотел меня выебать, да никак не удавалось, так ведь? Поэтому ты сейчас такой справедливый, судишь всех направо и налево».
«Ты нравилась мне когда-то, это правда. Когда-то в детстве. Может быть и потом немного – как падшая женщина. Есть такая вещь – влечение к падшим женщинам, должно быть оно было у меня».
«Как же, помню я твоё влечение. Бежал за мной из школы и бормотал, как придурок: «Я люблю тебя, я люблю тебя». А письма какие писал! «Возлюбленная моя… будем ли мы вместе… сольёмся ли мы в экстазе любви…»
«Я проклял себя за такую наивность!»
«Но чуть ли не в тоже время зажимал меня в подъезде, в экстазе, видимо, слиться хотел».
«Ну, это я вместе с Игорем делал. Он меня подбивал. Один бы я не решился».
«Да, да, очень нежно вы меня щупали».
«Ну, я-то почти не щупал. Ты так яростно отбивалась…»
«Ещё бы, когда к тебе такая мразь лезет. Ладони потные, дрожащие, сам скулит, как пёсик, язык высунул, от счастья млеет».
«Зато с Игорем ты ласковее была. Он тебе под юбку залезал – стояла и не рыпалась. Наслаждалась, должно быть».
«Да, представь себе, наслаждалась. Он делал это так, что только ещё раз хотелось. Ему приятно было отдаваться».
«Да тебе вообще всю жизнь приятно было кому-либо отдаваться. Оттого к тебе парни и липнут, что ты такая доступная».
«Доступная, да не для тебя. Я лучше сдохну, чем дам тебе».
«Давать будешь – не возьму. Раком вот встанешь, «еби» скажешь – не буду. Ты уже просто противна. ****ая-переёбаная, искурившаяся, пропитая – кому ты нужна?!»
«Кое-кому нужна».
«Кому? Валерке что ль?»
«Да хоть бы Валерке».
«На *** ты ему не нужна! Заливал он ей что-то нежное, очаровал, видишь ли. Игорь ему знаешь что говорил? «Хули ты с ней церемонишься? Выеби, если нравится, и все дела».
«Он не мог так говорить!»
«Говорил, будь уверена… Валерке, бля, она нужна! Как будто он от тебя чего-то другого хочет».
«Игорь не мог так говорить. Если и говорил, то пьяный».
«Пьяный, не пьяный – говорил!»
«Игорь тоже был сволочью, я знаю. Хотя ты врёшь, наверное, ты запросто можешь… Но несмотря ни на что, он по крайней мере заслуживал уважения. Он был сильным человеком. Даже по тому, как он двигался, как разговаривал, как молчал, в нём чувствовалась огромная сила. Я шла с ним по улице, и голова у меня кружилась от счастья, что он, такой красивый, такой величественный, идёт со мной рядом, держит меня за руку, улыбается мне…»
«Светлана! Подумай, о чём ты говоришь!? Этот человек смешал тебя с говном, глумился над тобой как только мог. Он тебя за человека, за женщину не считал. Он оскорблял тебя бесчисленное количество раз, при всех, кто был рядом. У меня сердце сжималось в такие моменты, я готов был разорвать Игоря на куски, а ты, ты всё равно оправдываешь его. Как ты можешь не ненавидеть этого подонка?!»
«Вон ты как называть его начал!.. Что же ты раньше-то, когда он живой был, не говорил ему так? Тогда ты задницу ему лизал, лучшим другом назывался. Тяжко тебе было – в течение многих лет ненавидеть человека, но демонстрировать одну лишь преданность! Да ты мразь настоящая, пресмыкающееся!»
«Видимо дорогого стоят его ебли, раз ты даже сейчас его выгораживаешь».
«Был бы сейчас живой Игорь…»
«Слава Богу, он подох. Это судьба, участь. Такие люди могут только гнить где-то под забором. Тебя ждёт точно такой же конец, будь уверена».
«А ведь я так и знала, я так и знала, что не без твоей помощи…»

«Дядя Андрей, а папа умер?»
«Да, Настя, умер».
«Просто так?»
«Ну, не просто так. Он замёрз».
«Замёрз?!»
«Да, замёрз. Он шёл домой, но упал по дороге, а ночь была холодная, очень холодная – и он закоченел».
«А почему он не встал и дальше не пошёл? Он, наверное, пьяный был».
«Пьяный, да. Он часто пьяный бывал».
«Очень часто. Зато он добрым тогда становился. Когда трезвый, он со мной никогда не играл, да и вообще не разговаривал. А пьяный, он меня всегда на колени сажал, рассказывал что-нибудь».
«Твой папа был хорошим человеком».
«Только каким-то невесёлым. Он всегда грустный был. Да и злой. Я всегда хотела, чтобы он весёлым был».
«Ну, просто он много думал. О маме, о тебе. О том, как тебя вырастить, воспитать правильно».
«Они с мамой только ругались всегда. Матом. А я в детском садике сказала однажды несколько слов, которые папа говорил и меня за это очень сильно ругали. А я им: «Так папа мой говорит». А потом они, воспитательницы, всё это маме сказали. А мама меня тоже ругала и отшлёпала. «Когда это папа такое говорил, что ты выдумываешь?!»
«Ты понимаешь, Насть, и папе твоему, и маме – им тяжело очень было. Они на работу ходили каждый день, уставали очень, денег не всегда хватало, бывало и срывались, кричали. Маме твоей сейчас ещё сложнее будет. Ты будешь ей помогать?»
«Да, буду. Я ей и раньше всегда помогала».
«Вот молодчина».
«Дядя Андрей, а как это так – умер?»
«Как тебе сказать… Сердце у него перестало работать. И больше его не будет».
«Как не будет!? Совсем?»
«Совсем».
«Никогда-никогда?»
«Никогда-никогда. Его зарыли в землю».
«Ого, ничего себе! Дядя Андрей, а я тоже умру?»
«Да, Настя. И ты умрёшь, и мама твоя умрёт, и я умру. Все умрут».
«И меня тоже в землю зароют?»
«Да. Положат в гроб, накроют его крышкой, заколотят, а потом закопают».
«Ой, как плохо там – в гробу! И что же я там делать буду?»
«Ничего не будешь делать. Просто лежать».
«Просто лежать я не смогу. Мне встать захочется».
«Нет, Насть, не захочется. Тогда уже ничего не захочется».
«Почему?»
«Просто закон такой. После смерти уже ничего не хочется. Тогда уже ничего не чувствуешь, тебя уже просто-напросто нет».
«Как это – нет? Где-то же я всё равно быть должна. Я же не могу просто так исчезнуть».
«Неизвестно, где будешь после смерти. Может быть действительно тихо и незаметно исчезнешь в никуда».
«Но куда же я, дядя Андрей, исчезнуть могу? Вот я здесь, и вдруг исчезну – ерунду ты какую-то говоришь».
«Но папа твой исчез».
«Фу, папа мой. Ну подумаешь, исчез! Может, он захотел исчезнуть. Я-то не захочу. Да и не исчезал он никуда вообще. Лежит себе в земле, я знаю».
«Вот, Настя, ты вырастишь, большой станешь и узнаешь, что бывают в жизни такие моменты, когда просто жуть как хочется исчезнуть. Укрыться куда-нибудь, спрятаться, чтоб никто не видел. Умереть, одним словом. Но не исчезаешь, не умираешь. Потому что страшно. И вот когда совсем хотеться не будет, возьмёшь вдруг, да исчезнешь. И ничего поделать не сможешь».

«Бессилие. Глухое бессилие и отчаяние – знаешь ли ты это?»
«Отчаяние надо преодолевать равнодушием».
«Я не мог. Мне хотелось движения».
«Это слабость».
«Она – частица моей сути, значит она должна быть. Никуда от неё не денешься».
«Нет, её надо уничтожать. Выжечь, опустошить».
«Она нравилась мне порой. Эта непонятная грусть, эта сладкая жалость к себе – в этом есть что-то».
«Иллюзии окружают нас и поныне. Существование – это разрывание колец иллюзий. Порвёшь одно, решишь – истина здесь, но другое уже сжало свою хватку. Надо рвать и его. Всё это бесконечно, тщетно».
«Может, выбрать себе иллюзию – какую-нибудь нежную, прекрасную».
«Так и делаешь в конце концов. Чтобы забыться, поверить в вечное».
«Мне почему-то не удалось это до сих пор. Я не знал забвений».
«Удалось. И забвение твоё очень действенное, сильное. Твоя иллюзия – борьба, движение. Ни мгновенья покоя, лишь вперёд и вверх. По сути, ты – счастливый человек».
«Счастливый?»
«Твоя иллюзия не гнетёт тебя. Она кажется реальностью. Это будоражит».
«Каждая фантазия рождает свою реальность. Каждая мысль порождает свою Вселенную. Их бесчисленное множество, таких Вселенных, они существуют друг в друге, но, являясь разнообразными отблесками сущего, ничего не подозревают о существовании других».
«Настоящего нет. Мгновения неуловимы. Любой миг, не успев родиться, становится прошлым».
«Это значит – нас нет?»
«Это значит – нас нет».
«Тебе хорошо. Ты умеешь застывать и отрешаться. Ты умеешь не думать».
«И ты умеешь. Ведь мы не существуем. Ты не существуешь в действительности, я не существую в фантазии. Всё голо и пустынно».
«Голо и пустынно – это не достигнутый мной идеал. Похоже, я приближаюсь к нему».

«Дурак, ****ь, куда ты лез?!»
«Отстань от меня, отстань. Я всё равно убью себя».
«Я, наверное, скоро тебя убью! Ты в своём уме – под поезд бросаться?»
«Убей меня, убей, Андрюшка! Брат, убей меня!»
«Бля, нажрался до чего! Пойдём отсюда».
«Я хотел умереть под колёсами поезда! Чтобы лишь месиво осталось…»
«В мясорубку лучше засовывайся постепенно».
«Умереть, умереть хочу!»
«Игорь! Игорь, я тебя прошу, я тебя по-человечески прошу: пойдём отсюда».
«Сме-е-е-е-ерти!!! Сме-е-е-е-ерти хочу!!! А-а-а-а-а!!!»
«Заткнись, бля! Сейчас набегут же сюда… Господи, зачем он наливал тебе, ишак этот?! Игорь, Игорёшка, ты слышишь меня?!»
«Отпусти меня, брат».
«Игорь, пидарас, я тебя бить сейчас буду. Если не встанешь – ногой в рожу бью».
«Я здесь, я на рельсах полежу».
«Вон там, на травке полежишь. Пойдём, говорю!»
«Зачем ты держал меня, Андрей? Я бы был уже мёртв».
«Ты же дурак настоящий! Ты понимаешь – дурак!»
«Андрюшка, братишка, один ты у меня. Один ты единственный, кого я люблю. Ни *** никого не люблю, тебя только».
«И я тебя люблю. Вставай давай, пойдём».
«Но держал ты меня зря, зря держал».
«Может и действительно зря…»

«Маша, я убил его. Я убил его, его нет больше!»
«Я так и знала. Мне всегда казалось, что есть в тебе что-то странное, непроявившееся. Я смотрела как-то раз на тебя пристально и подумала вдруг: «А ведь он способен на убийство…» Я знала – в тебе есть что-то безумное».
«Я не делал ничего безумного. Я вообще ничего не делал. Я никогда ничего не мог сделать по-настоящему. Но именно поэтому Игорь и умер».
«Как всё было?»
«Всё было очень просто. До безумия просто. Может быть, это и есть то безумие, которое ты ожидала. Но оно единственное… Мы возвращались домой, пьяные. У Игоря была с собой бутылка, мы сидели в трамвае и пили водку из горла. Доехали до конечной, потом пошли полем в тридцать первый микрорайон, к нему домой. Игоря страшно развезло: сам он идти уже не мог, я нёс его на себе. Он бормотал что-то несвязное, падал. Я поднимал его несколько раз, но вдруг, после очередного падения, что-то остановило меня. До этого момента у меня в голове не было ничего дурного. Но тут я замер озадаченный… Игорь валялся в сугробе, шуба была расстёгнута, его стало заметать снегом. Ночь была страшная: мороз, пурга. И я подумал: если я не подниму его, он здесь замёрзнет, умрёт. Его больше не будет. И для этого мне ничего не надо делать, лишь уйти. Эта мысль накатила лавиной, сокрушила всё, и я поддался наитию, вполне осознанно. Повернулся и пошёл в обратную сторону».
«Но теперь ты стал убийцей, Андрей! Ты убил человека».
«Он уже был трупом. Его не стоило убивать – он сгнивал заживо. Смертью он лишь подтвердил факт своего небытия».
«Почему ты так ненавидишь его? Что толкнуло тебя на это? Вы считались лучшими друзьями».
«Считались… Да, действительно, мы считались друзьями. Но дружба, Маша, – это своего рода рабство. Один – господин, другой – раб. Рабом был я. Хотя в те, детские годы, именно им, рабом, я и хотел больше всего быть. Когда мы познакомились с Игорем, я будто прорвался в какое-то новое измерение. Он был для меня как солнце, как Бог. Такой спокойный, уверенный – боже мой, как я им восхищался! Он был очень чуток, тактичен, и он никогда не унижал меня. Это было для меня чем-то совсем непонятным. Меня унижали всю жизнь, все, кто только мог, и вдруг рядом со мной оказался человек, который был добр ко мне. Я буквально влюбился в него, ловил каждое его слово – оно было для меня Откровением – и действительно был бы рад сделать для него что-то услужливое, по-рабски. Казалось, что Игорь не давал мне повода для этого: он был настолько хорош, что не потерпел бы ничего подобного. Но сейчас я понимаю, что так лишь казалось: самое большое в жизни унижение я испытал именно от него. Оно не было явным, нет, ни один эпизод не говорит против него, но всем ходом событий, всеми нашими взаимоотношениями я был уничтожен настолько, что это не идёт ни в какое сравнение ни с одним унижением, сделанным в лицо.
Шли годы, мы взрослели. Истина начала проявляться постепенно: моё отношение к Игорю поменялось. Я стал замечать в нём, сначала не чётко, как-то затуманено, отдельные отрицательные черты. Он говорил вдруг что-то не то, что хотелось бы услышать мне, делал не то, что хотелось бы увидеть мне, да и вообще стал казаться мне всё пошлее и посредственнее. Критическим моментом стали отношения со Светланой, его нынешней женой. Вдовой, точнее.
В те подростковые годы мне казалось, что я любил её. Вспоминаю сейчас это и думаю: как я мог вообразить себе такое?! Сколько бумажных идолов сотворил я себе за свою короткую жизнь! Она была симпатична, не сказать что глупа, а самое главное – броска, она нравилась многим. И Игорю в том числе. Меня она терпеть не могла. Может быть какие-то искры симпатии поначалу и теплились в ней, но с течением времени все они потухли. У меня была психология раба, изгоя, я непреодолимо хотел унизиться перед ней – это шокировало её. Она стала избегать меня. А я думал: «Ну и пусть! Пусть ты презираешь, пусть ты ненавидишь меня – я всё равно люблю тебя! И буду любить несмотря ни на что». Другое дело Игорь – он нравился Свете. Ещё бы – такой лёгкий, остроумный, артистичный – не то, что я.
И вот однажды, мы были тогда уже старшеклассниками, Игорь сказал мне, хвастаясь, что он выеб Свету. Прости меня, Маша, ты чиста, ты не должна слышать ничего подобного, но я передаю тебе так, как было в действительности. Я не поверил, но он описал всё в деталях, улыбаясь. Настолько мерзко, что мне стало нехорошо… Я успокаивал себя, пытался взять в руки, но не мог. Я был буквально уничтожен. Моя Любовь была втоптана в грязь, а мой Бог, существо, казавшееся мне идеалом, – он умер во мне. Мёртвый Бог вызывает лишь презрение. И я возненавидел Игоря. Хотя старался делать вид, что всё продолжается по-старому: та наезженная колея, по которой катишься – из неё очень трудно выйти.
По-старому же, конечно, ничего продолжаться не могло. Его слова, казавшиеся раньше такими умными, звучали теперь идиотским лепетом; его манеры, восхищавшие меня в детстве, приводили теперь в бешенство; а снисходительное отношение ко мне рождало бурю протеста. Кроме того, я понял, что ничуть не глупее его. Одним словом, он не существовал больше для меня, не существовал на духовном уровне, на физическом – ещё да, но лишь как досадное недоразумение.
Но жизнь продолжалась. Я всё также играл роль верного друга. Лишь одно радовало меня теперь: Светлана, моя бывшая Страсть, родила от моего бывшего Бога, он был вынужден жениться на ней, и их мерзкие отношения ласкали мою измученную душу. Но даже несмотря на эту зловещую радость, всё было уныло и мрачно.
Но вдруг, Маша, я познакомился с тобой… Я переродился! Ты оказалась истинным ангелом! Я просыпался каждое утро и мне было страшно – не приснилась ли ты мне? Можешь ли ты, такая святая, существовать в действительности?!»
«Я вовсе не святая…»
«Я люблю тебя, Маша! Себя не обманешь, ты – единственное существо во Вселенной, которое понимает меня, ты единственная, мысль о которой выжигает мне нутро. Я не могу жить без тебя!»
«Боюсь, ты ошибаешься в своих чувствах ко мне».

«…чернота, опять эта чернота…»
«Андрюш, а ведь я любила тебя».
«Любви нет».
«Но я любила…»
«Тебя не было».
«Я была. Но исчезла».
«Тебя не было. Это я тебя выдумал».
«Но ты чувствуешь муки, муки из-за меня».
«Я лишён чувств».
«Мне было больно… Очень больно…»
«Я такую боль испытываю ежесекундно».
«Ты жесток».
«Да, я не любил тебя. Да и как я мог – любви нет».
«Ты очень жесток».
«Ты ласкаешь мне душу. Да, я жесток, я всегда хотел быть таким».
«Ты жесток, но и жалок. Понимаешь, мне жалко тебя».
«Ты бездушна, ты не можешь жалеть».
«Но даже сейчас ты отдашь целый мир за одну каплю жалости».
«Почему-то ты всегда думала, что я такой. Да, я мог перевоплощаться и, видимо, искусней, чем казалось самому себе».
«Ты бравируешь».
«Я равнодушен и безмятежен, тебе не сбить меня».
«Ты слышишь, ты слышишь эту музыку?»
«Я ничего не слышу, я мёртв».
«Она всегда звучала где-то над нами».
«Наверное, под нами. Это музыка ада».
«Это прекрасная музыка. Она поднимает ввысь. С её помощью можно летать. Полетели?»
«Я не могу. Я изваяние, мне не дано летать».
«Мы вырвемся из этой спирали»
«Из неё не вырваться».
«Я обещаю тебе. Мы будем свободны. Ты всегда хотел быть свободным».
«От самого себя не освободишься. Лети одна».
«Я могу только с тобой»
«Нет, что ты. Любви нет. А я мёртв, как и ты…»

«Андрей, но мы с тобой – просто друзья. По крайней мере, были ими. Между нами ничего не было. Мы даже не целовались ни разу».
«Именно поэтому я так и восторгаюсь тобой! Боже мой, думал я, как у нас всё чисто, незапятнанно. Никакой грязи. Я обезумел от грязи, Маша! Я всю жизнь хотел чистоты!»
«Всё… Что ты подразумеваешь под «всё»?.. О, господи, неужели ты скажешь сейчас, что главная причина смерти Игоря – это я?!»
«Игорь умер, как и должен был умереть. Но не поднял я его действительно из-за тебя… Мне было стыдно за своё прошлое, я ненавидел Игоря всеми фибрами души, но я всё равно не убил бы его за свои юношеские обиды. Я боялся за тебя!»
«Ты боялся за меня?.. Но почему? Не было никакого повода к этому!»
«Был повод, Маша, был. И не один. Этот ублюдок, я видел, он постепенно подбирался к тебе. Он гадко посмеивался, шутил, будто бы невинно обнимал тебя, шептал что-то на ухо».
«Всё это действительно было невинно».
«Нет, Маша, это не может быть невинно. Ты не знаешь его, любовь моя, это был изверг! Это человек, под личиной добродетели разъедающий души. Он опустошил мою, он опустошил бы и твою. Я не мог не сделать того, что сделал… И теперь ты будешь моей, только моей, милая моя Маша!»
«Но я не буду твоей…»
«Этого не может быть!»
«Я не могу сказать, что люблю тебя, А после всего произошедшего…»
«Этого и не надо. Мне достаточно любить тебя и знать, что хоть ты и не любишь меня (но ты полюбишь, Маша, ты полюбишь!), ты не любишь никого другого, но лишь ко мне, ко мне единственному, ты изредка проявляешь свою благосклонность. Мне будет вполне достаточно этого».
«Но ты заблуждаешься, Андрей! Ты заблуждаешься во мне, заблуждаешься во всём. Ты витаешь где-то в космосе, не замечая окружающей тебя реальности».
«Нет, я не могу заблуждаться. Ты – святая».
«Но ведь заблуждался ты в Светлане…»
«Я знал об этом, знал ещё тогда. Просто я достраивал в себе до совершенства тот жалкий материал, что представляла она собой. Но в тебе ничего не надо достраивать, ты – совершенство!»
«Андрей, ты болен. Я совсем не такая, какой ты меня представляешь».
«Ты – прекрасна, и ты – моя. Иначе быть не может».
«Но что, если я скажу тебе, что Игорь и я, что мы…»

«Не прав ты, Андрей. И сам это понимаешь. Что ни говори, а она есть, любовь. Влечение какое-то, желание – всё это движет людьми».
«Разве только влечение да желание. А любовь… Хотелось бы верить, но не могу».
«Просто ты не испытывал этого».
«А ты испытывал?»
«По-настоящему – нет».
«Вот видишь».
«Это ничего не значит. Раз это есть в воображении, оно должно быть и в реальности. Нежно обнять девушку, поцеловать её в губы, чтобы разряды тока пробежали под кожей, провести ладонью по её волосам, а затем молча, глаза в глаза, сидеть в полнейшей тишине, сцепив руки».
«Ты просто романтик, Игорь! Наивный, неисправимый романтик».
«А ты циник».
«Нет, просто у меня большой жизненный опыт».
«О, опыт у него!»
«О любви приятно только мечтать. Только в мечтах она – любовь».
«Значит надо фантазию превратить в реальность».
«Скорее реальность превратит тебя в фантазию. Любовь – это слабость, с ней нужно бороться».
«Э, опять ты за своё. Не видать тебе счастья с такими мыслями».
«Счастье… Если ты найдёшь когда-нибудь счастье, а вместе с ним и любовь, скажи мне – я тотчас же удавлюсь».
«В таком случае, тебе недолго осталось жить».
«Думаешь? Да нет, скорее всего я проживу целую вечность».

«Безмолвие… я не знал, что оно такое. То, что раньше я считал тишиной – какофония звуков по сравнению с ним».
«Это слышится не снаружи, это приходит изнутри, из глубин».
«Возможно. Я не знал этого раньше, я очарован этим теперь. Она огромна, эта пустота. Она дрожит и вибрирует от собственной тяжести – так мне кажется порой. Я понял, к чему я стремился – к ней».
«Она бесцветна, она тосклива».
«Она красива… Лишь это могу я назвать красотой».
«Оборотная сторона красоты – мерзость. Их суть идентична. В темноте они кажутся разными сущностями, но на свету ткань прозрачна и они сливаются. Это неповторимое зрелище – мерзкая красота!»
«Ты не родишь во мне бурю. Я стал мудрее теперь. Я загустел, стал равнодушным и не чувствую ничьих уколов. Я построил себе кокон – пребываю в нём, размышляю. Я спокоен».
«Ты закаменел».
«Нет, я всё так же лучист. Но лучик этот был раньше рассеянным, теперь же он – плотный и яркий. Раньше он светил куда угодно, теперь же – лишь в сторону забвения».
«Ты не забудешься в этом существовании».
«Я наедине с вечностью, я слушаю дыхание Вселенной».
«По-твоему, это – сила?»
«Слабость, сила… Всё аморфно в этом мире. Нет ни слабости, ни силы – есть лишь движение. Движение в Неизбежное».
«Но ты отбросил себя назад. Тебе придётся пройти то же самое сначала».
«Просто я вышел из тупика. Выйти из него можно только вернувшись назад. Но теперь я знаю, как обойти его».
«Всё это лишь до следующей преграды».
«Ну что же. Придётся обходить и её».
«Есть ли вообще выход из этого лабиринта?»
«Сие мне не ведомо. Я и не должен этого знать, уйдёт азарт, стимул».
«Ты будешь мучиться ещё долго. Твоё просветление – а оно ли это? – кратковременно».
«Чувств нет, не играй на них. Есть только слепки со стихийного кружения, вибрация».
«Но стимул жизни – ненависть».
«Ненависть. Раньше думал – любовь, познание… Нет, лишь ненависть. Но это всё и объясняет».
«Ты несчастен».
«Как и все».
«Ты несчастнее всех».
«Значит – мудрее. Когда-нибудь белизна наполнит чашу моего естества».



                ГОРОД   МЕЧТЫ


Мы с Григорием осматривали место под новую делянку. Осматривал, собственно, он, я же сидел в сторонке и из берестового кулька ел собранную по дороге малину. Григорий подошёл к делу серьёзно: задумчиво окидывал деревья пытливым взором, отмерял шагами какие-то квадраты, делал зарубки даже. Я посматривал на него ухмыляясь. Всё, что требовалось здесь узнать – это откуда и до куда рубить. Сделать это можно было и на глаз.
Григорий был старше меня как минимум лет на двадцать. Выглядел он и того древнее: морщинисто и страшно. Редкие волосы на голове безуспешно пытались прикрыть расползающуюся плешь, от зубов остались одни грязные обрубки, а на щеках красовалась пепельного цвета щетина. Довершали печальную картину постоянно слезящиеся глаза в тонких лиловых прожилках. Контрастом к внешности выступал голос Григория и его телодвижения. Голос у него был высокий и звонкий, совсем мальчишеский, а движения быстры и суетливы. Он не ходил, а бегал, а если приходилось останавливаться, то стоял пританцовывая, будто при сильной нужде. Видимо в нём всё ещё бурлила юношеская энергия. Я знал его три года.
- Ну что, - подошёл он ко мне, - вроде всё понятно. Завтра начинать будем.
- Присядь, - кивнул я ему. - Чего маешься?
Он направил взгляд себе под ноги, сапогом подправил чурачок, валявшийся подле, и присел. Глаза его блестели от застывшей в них влаги.
- Вот примерно здесь, - окинул он взглядом буераки, - я впервые в жизни голую бабу увидел.
- Ого! - хохотнул я. - И давно это было?
- Давно-о… Лет семь-восемь мне стукнуло.
- Да-а, не слабо. И что же она тут голой делала? Делянку вырубала?
- Почему делянку? Купалась она.
- Где, вот здесь? - я кивнул на кучи поломанных веток, разделявших лужицы влаги.
- Это сейчас одни буераки остались. А раньше – знаешь тут какая река была! По весне все поля заливала.
- И в ней купались?
- Купались. Тут такие купанья были – ой-ой-ой! Как вся деревня, в полном составе, выйдет только, залезет в воду – вот это было дело!
- Так их тут много что ли купалось, голых баб?
- Да нет, та одна была. Она потому и купалась в лесу. Обычно все в другом месте купались, там вон, под горой…
- Так ты, выходит, откуда-то отсюда родом?
- Само собой, - Григорий смотрел на меня с какой-то обидой даже. - У меня деревня-то вон, четыре километра отсюда. Ты думаешь, куда я ухожу на выходные? В деревню свою!
- Ну да, понял, понял. Так что там с голой бабой?
Григорий какое-то время молчал.
- Ну что, купалась она тут, - изволил ответить наконец. - А я мимо проходил. Не помню уж, что тут делал. К отцу ходил наверное… Прохожу, слышу, резвится кто-то. Из-за дерева выглянул – а это девка. Голая.
- Вот ты затащился наверное!
- Ну, удивительно это для меня тогда было. Поразился, конечно. Довольно долго на неё смотрел. Но она меня потом заметила.
- Заметила?
- Ага.
- И что ты?
- Что я, убежал просто. Что мне ещё делать оставалось?
- Она за тобой бежала, благим матом орала…
- Не-е, на хер ей это надо. Она даже и не смутилась по-моему. Я сам испугался.
- Ваша что ль была, деревенская?
- Нет, не наша. Не знал такую. Какая-нибудь приезжая.
Я заканчивал с малиной.
- Да-а, сильная история, - выдал своё резюме. - Вот, значит, как ты первое эротическое впечатление пережил!
- Эротическое!.. - крякнул Григорий. Заулыбался.
Я отбросил кулёк в сторону.
- Пойдём, может. Как ты думаешь?
- Пойдём, что ещё делать.
Мы не спеша тронулись. День клонился к вечеру. Было душно.
- Так ты ведь тоже откуда-то отсюда родом? - спросил Григорий.
- Ну, если тысячу километров отсюда считать, то да.
- Да нет, откуда-то из нашего района.
- Нет.
- Нет?
- Нет. Десять лет почти живу здесь, но родился в другом месте.
- Странно, а я почему-то думал, что ты здешний.
Пойманного налима нёс я, Гриша – топор и свою мокрую ветровку. То и дело отжимал её.
- Будет время, как-нибудь сходим ко мне в деревню, - сказал он.
- А что там за достопримечательности?
- Достопримечательностей там нет никаких. Но место красивое. Утром особенно, когда солнце из-за горы встаёт – красотища! Только надо, чтобы день ясный был.
- Красотища-то ладно, красотища… Но ты, как я понимаю, не там постоянно живёшь?
- Ну да, в городе. А в деревне что мне делать постоянно? У меня из родственников – одна сестра там только. Братья троюродные, кумовья – не в счёт. Сходить туда на ночку интересно тебе будет. У сестры улья стоят, мёд попробуешь. Вкусный у неё мёд. Самогонку она гонит хорошую. Потом мужик у нас есть хитрый один – такие истории рассказывает! Ну как, сходим?
- Да нет, Гриш, не получится наверное.
- Что так?
- Я ведь увольняться решил.
- Увольняться?!
- Ага. Увольняюсь и уезжаю.
- Куда?
- В Красноярск.
- В Красноярск? Ни хера сее. С чего это?
- Да-а… Давно хотел. А сейчас чувствую – пришло время.
- У тебя родственники там?
- Нет, никого.
- А работать где думаешь?
- Работу найду, это не проблема. Дело в другом. Просто надо, надо уехать.
- И скоро это ты?
- Завтра уже планировал съехать.
Григорий был удивлён. Всю обратную дорогу он лишь качал головой.

На следующий день я действительно уволился. Директор леспромхоза подписал заявление сразу. Сожаление было какое-то выразил, но переусердствовать с этим не стал, и правильно. Звал обратно, если чего. Я ответил, что, мол, да, всё возможно, быть может и вернусь, но сам-то знал, что возврата мне сюда уже нет.
К Николаю Ивановичу, завхозу, я заходил подписать обходной лист. Сдал ему бензопилу, сапоги и рукавицы. Они сидели с каким-то старичком в дальнем углу склада и курили толстые вонючие папиросы. Николай Иванович совсем не удивился моему уходу.
- Уходишь всё-таки? – спросил он меня.
- Да, дядя Коль. Ухожу.
Я никогда не говорил ему, что собираюсь уходить. Да и никому не говорил. Так что его проницательность была мне не понятна. Я, однако, вида не подал.
- Ну что, двадцать капель на прощание?
- Давай, - согласился я.
Странные у нас были с ним отношения. За всё время, что я работал здесь, мы встречались очень редко, но всякий раз он приветствовал меня как старого знакомого. Выделял в толпе кивком, первому протягивал руку. Интересовался, как дела, как сам. И всё это заботливо так, душевно – мне даже неловко иногда становилось.
- Вот ты говоришь, убить – херня, - обратился он к старичку после того, как мы выпили, продолжая, должно быть, разговор.
- Не херня я говорю, - не согласился старичок, - но в принципе просто.
- Ну да, в принципе, - покивал Николай Иванович. - И много ты убил?
- Никого никогда не убивал.
- А ты? - кивнул он мне. - Убивал когда-нибудь человека?
- Нет, - ответил я. - Не приходилось.
- Ну, а скотину хотя бы. Поросёнка резал?
- Нет, - снова покачал я головой. –-Как-то раз была возможность – не смог. Точнее, и мочь не пытался, просто не стал.
- А ты, тёзка?
- А как же. Если его не зарежешь, чего жрать будешь?
- Ну и какие ощущения при этом?
- Ну, какие ощущения… Жалко, конечно. Но это ведь так, эмоции.
Завхоз усмехнулся.
- Скотину я тоже конечно резал, - изрёк он некоторое время спустя. - Переживая при этом страшные угрызения совести, - добавил патетически. - Но все эти угрызения ни в какое сравнение не идут с теми, которые были, да и сейчас порой всплывают, после того, как я человека убил.
- Ты, человека? - оскалился старичок.
- Не я сам. Я вообще там мало что делал, другой убивал. Но я рядом был, помогал.
Я тупо смотрел в пол. Жевал огурец.
- И когда ты отличился так?
- Молодым ещё был. Это всё, конечно, дела давнишние…
- Ну, давай, давай, рассказывай. Начал уж – продолжай.
Прежде чем снова заговорить, Николай Иванович разлил ещё по одной. Мы выпили, он затянулся папиросой, выпустил дым и начал:
- Я в те годы на стройке работал. Каменщиком.
- Здесь, у нас?
- Да, здесь. Вот как раз Строителей улицу возводили. Тогда и города, в общем-то, не было. Домов кирпичных – раз, два, и обчёлся. Так что я, можно сказать, один из тех, кто городу нашему нынешний облик придавал.
Мы покивали ему – блуждающий взгляд завхоза требовал того.
- Неплохо по тем временам зарабатывал.
- Женатый уже? - снова влез тёзка Николая Ивановича.
- Нет, какой женатый. Я сопляк тогда ещё был. После училища только. В принципе, ничего жизнь была, нормальная. Один момент только дрянной имелся. Был у нас парень один в бригаде, каменщиком тоже, здоро-о-овый такой жлобина, тупой как пень и вредный – сил нет. Очень выёбывался. Деньги стрелял. С меня, ещё там с нескольких. Я дохлый ведь. Драться, конечно, неплохо дрался, но с ним тягаться было бесполезно. Он мне как-то раз в нос заехал – у меня чуть все пять литров не вытекли. Доставал, одним словом.
- Вы бы ему толпой ****ы дали, - подал я голос.
- Да пробовали. Собирались парни, только он бил всех. Да и кто собирался-то? Такие же дохляки, как я. Бесполезно всё это было. Он то нос одному сломает, то челюсть другому. И вот как-то раз очень он меня вывел из себя. Призадумался я сильно. Дело к вечеру было, я в пивнушке сижу – заходит вдруг туда один мой знакомый со стройки. Тоже сильно страдавший от этого охлоёба. Смотрю – у него губа разбита. Где ты так, спрашиваю. Да вот, сцепился с этим. А, ну понятно… Выпили мы с ним. И слово за слово – храбрость вдруг проснулась в нас. Что это, мол, такое? Долго ли ещё терпеть? Пойдём, да грохнем его вдвоём. Ну, видимо крепко уже были пьяные, потому что пошли. Тот в общежитии жил. Нашли комнату его, она закрыта. Но музыка доносится. И храп. Мы, хоба, косяк оттянули, и внутрь. Заходим – кабан лежит на кровати, спит. Радио работает. И вот, не знаю даже как произошло всё, взял этот парень, который со мной был, да и за горло того руками. Колено на грудь, мне кричит: «На ноги садись!» Что делать – на ноги я сел.
- Да, можно так убить, - закивал старичок. - Очень даже просто.
- Вот мы и убили… Раз, два, надавили – захрипел здоровяк, заурчало у него что-то, а потом хоп, и затих. Даже не проснулся. Всё как в тумане происходило, как не со мной.
- Ясно дело – пьяный, - попытался я пошутить. - Шутка не прошла.
- Взял потом дружок мой простыню, - продолжал завхоз, - связал петельку, накинули мы её на того, и к потолку его. Подвесили!
- Ага, ага, - кивал тёзка.
Николай Иванович несколько секунд молчал, окидывая нас суровым взглядом.
- И ушли… - выдохнул наконец.
- Ну, и чем всё закончилось? - поинтересовался старичок.
- Слушай. На следующий день прихожу на работу – а дрожу весь, мысли нахлынули, страшно стало – объявляют: вот, мол, наш герой такой-то такой-то, повесился. А все: ах, ****ь, да неужели! Ну, туда ему, собаке, и дорога. Похороны, помню, организовали, поминки какие-то. На поминках веселье – как на свадьбе! Пьют все и радуются. Один я сижу невесёлый. Сижу и думаю. Заплакал даже от дум этих. Кто-то говорит мне: тебе что, жалко его? А я: да нет, просто водка ядрёная, на слезу пробивает.
- Молодец, нашёл выход! - одобрительно закивал старичок.
- Вот так тем всё и кончилось. Милиция, врачи, все признали это самоубийством. А народ только рад был. Один я всё какими-то мыслями исхожу. Человек ведь всё-таки, думаешь.
- Да ну, брось, - махнул рукой тёзка. - Правильно сделали, что отправили его на тот свет. Не вы, так другие бы нашлись.
- Лучше б уж другие. Это ведь тебе не свинью резать! Сколько лет прошло, а до сих пор во мне шевелится что-то. Досада или угрызение какое – не знаю. Тяжесть на душе.
Он снова потянулся за бутылкой, но я отказался.
- Нет, спасибо. Много дел ещё.
Они выпили без меня.
- Ты мне обходной лист подпишешь? - спросил я Николая Ивановича.
- Подпишу. А ты что молчишь?
- Тебя заслушался.
Я передал ему бумажку, он подписался. Я стал прощаться.
- Ну ты-то как думаешь, - сказал мне завхоз, провожая до дверей, - правы мы были тогда или нет?
- Конечно, правы, - сказал я. - Так ему, пидару, и надо.
Я был свободен теперь. Свободен и спокоен – последнее мне нравилось особенно. Ни суеты, ни горячки, всё степенно, размеренно. Без лишних переживаний.

Чувства всё же проклюнулись. Скромные, неясные, но присутствие их было явно. Иначе отчего бы я решился навестить жену с сыном?
Я знал, что это глупая сентиментальность и в картины моего отбытия, прокручиваемые мной ежедневно в течение последних месяцев, этот эпизод не входил. Я всё же решил отступить от предполагаемого сценария. Внести некую сумятицу и разброд в запланированный сюжет. Хоть и полагал всегда, что необходимо держаться единой линии в последовательности событий, самому их выдумывать, осознанно переживать и откладывать в тайники памяти цельными и законченными, приятными. Но сейчас мне захотелось вдруг неустойчивости, неожиданности в плавном течении действия. И я рискнул на этот шаг, вполне осознавая, что принести он мне может лишь негативные эмоции.
Встретила меня жена на удивление ласково. Нет, не радостно конечно, но вполне приветливо. Мне это понравилось.
- Ага. Вот значит как, - сказала она, увидев меня в дверях. - Ну проходи, храбрый человек.
Я перешагнул через порог. Бывали случаи, когда такой роскоши мне не позволялось.
- Нет, я не храбрый, - ответил я печально. - Я целых два часа не мог решиться.
- Под дверью что ль сидел?
- Да нет, в парке. На скамейке.
- А-а. Жёстко стало…
Я улыбнулся.
- Просто мне действительно захотелось вас повидать.
- Ушам своим не верю! - она тоже улыбалась. Вполне искренне. Мне повезло, что я попал под хорошее настроение.
- Серёжа дома? - спросил я, проходя на кухню.
- Нет. На улице где-то бегает. Я его не пускала эти дни, но он достал меня. Канючит, канючит. Мам, гулять хочу. Ладно уж, разрешила.
- А что не пускала?
- Да-а… Жалуются на него соседи. Хулиганит, дерётся.
- Дерётся!? Серёжка дерётся!?
- Да. Ко мне на днях жаловаться приходили. Избил мальчика какого-то.
- Ничего себе!
- У него видимо переходный возраст начинается. Грубить мне стал, огрызаться. Да и сам – мрачный ходит, злой.
- Да, дела…
Я положил ногу на ногу. Облокотился о стол.
- Ты есть будешь? - спросила меня супруга.
- Не откажусь.
- Вот и молодец. Я только что наготовила.
Она засуетилась у плиты. Я полез за пазуху.
- Ира…
Она обернулась.
- Я вот купил тебе… подарок. Прими пожалуйста, сделай мне приятное.
Я протянул ей коробочку. Она была изумлена.
- Ни фига себе! И что же это такое? А батюшки! Цепо-о-очка! Золота-а-ая! Ну ты даёшь.
Она примерила её.
- Где украл?.. Или в карты выиграл?
- Всё честно, куплено в ювелирном магазине.
- И с чего это ты такой щедрый?
- Просто я подумал: я два года уже тебе ничего не дарил. Надо же когда-то.
- Ну спасибо! Дай я тебя поцелую.
Она чмокнула меня в щёку. И тут же на меня накатило. Я когда-то дал зарок: ни при каких обстоятельствах не заниматься с ней больше любовью. А сейчас, сучье вымя, был близок к тому, чтобы нарушить обет. Я глубоко вздохнул.
- На какие шишы? - она поставила передо мной тарелку с супом.
- Зарплату получил, отпускные.
А ведь она со мной не захочет, подумал вдруг. У неё наверняка есть ёбарь.
- В отпуск ушёл?
- Да нет… уволился.
Или захочет?
- Уволился?! Что так?
Суп был вкусный.
- Я ведь, Ирина, уезжаю отсюда. Собственно, попрощаться пришёл.
- Уезжаешь!? Куда? - мне показалось, что даже нотки сожаления прозвучали в её голосе.
- В Красноярск.
- Ни фига себе! И что ты там забыл?
- Жить там буду.
- А у тебя кто там?
- Никого.
- Ну к кому-то же ты едешь?
- Ни к кому. Даже не знаю, где жить буду. Устроюсь где-нибудь на первых порах.
- А-а, ясно. Обычная история. Когда ждать обратно?
- Ты в любом случае меня можешь не ждать… Да и зря смеёшься. Это всё очень серьёзно, - и голосом своим я эту серьёзность попытался изобразить. - Наверняка в последний раз с тобой видимся.
Поймёт, нет?
- Не знай, не знай, - качала супруга головой. - Решительно ты конечно выглядишь, но это не в первый раз.
- Почему не в первый?
- Ну то в Новороссийск ты уезжал, то в Минеральные Воды.
- В Новороссийск? Никогда я не был ни в Новороссийске, ни в Минеральных водах.
- Не доехал просто. Но собирался.
- Ошибаешься ты. Никогда такого не было.
- Да ладно, что ты мне говоришь… Давай тарелку.
Она наложила мне пюре.
- Сама что не ешь?
- Я сытая.
Я принялся за второе.
- Выпьешь, может? - кивнула она мне.
- А что, нальёшь?
- Налью.
- С тобой если, то выпью.
- Нет, я не буду.
- Я тоже тогда не буду.
- Да что, выпей, не стесняйся.
- Не, Ирин, спасибо.
Мы помолчали какое-то время.
- Серёжа-то придёт?
- Должен. Я его всего на часок отпускала. Ты торопишься?
- Нет.
- Когда уезжаешь?
- Завтра днём.
- На чём?
- Самолётом.
- Ты ему ничего не купил?
- Купил. Шоколада купил, пять плиток. Он в пакете у меня.
- Лучше б игрушку какую-нибудь.
- Думал игрушку. Смотрел, смотрел – ничего путного нет. А купишь ерунду – ему не понравится. Я лучше ему денег дам, что захочет, то и купит.
- Ты лучше мне денег дай.
- Тебе тоже дам.
Я отложил ложку и полез за пазуху. Достал заранее приготовленные купюры. Ирина убрала их тут же.
- Хорошо мужа на стороне иметь, согласись, - снова уселась она за стол.
- Да, слов нет.
- Надо будет ещё пару-тройку завести.
Я доедал картошку.
- А как у тебя сейчас с этим? - спросил вдруг.
- С этим?
- Ну да. Есть кто?
Глаза её засверкали загадочной лучезарностью.
- Ну так… Я ведь женщина молодая, популярностью некоторой ещё пользуюсь.
- Понятно, нет, - я снова уставился в тарелку.
- Хе, - хмыкнула она. - И как же ты это определил?
- У тебя на лбу надпись проявилась.
- Ого! Да ты херомант у нас! - она именно так и произнесла – «херомант».
Я задел её за живое. Даже приятно стало.
- Что у тебя на третье? - оторвался наконец от тарелки.
- Компот. Ну, или чай – чего хочешь.
- Давай компот попробуем.
Она встала.
- На лбу надпись прочёл он, - качала головой, наливая компот. - Проницательный какой!
В этот момент раздался звонок в дверь. Жена поставила передо мной стакан и пошла открывать. Это был Серёжа. Я встал, чтобы поздороваться с ним. Мы пожали руки.
- Здравствуй.
- Здравствуй, - ответил он, смущаясь немного.
Мы сели с ним в зале. Жена проявила верх деликатности и оставила нас вдвоём.
- Я тебе подарок хотел купить, - начал я. - Выбирал, выбирал – ничего путного не выбрал. На вот, купи себе что-нибудь, - протянул ему деньги. - Только нормальную вещь, на глупости не трать.
- Спасибо, - ответил он.
- Ещё шоколад принёс. Пять плиток. Там, на кухне. Пусть мать не прячет, требуй.
- Ладно, - кивнул он. - А ты что, навсегда приехал?
Я несколько растерялся.
- Да я и не уезжал, - ответил после паузы. - Вот сейчас собираюсь
- Ты же на юге где-то жил.
- Нет, что ты. Это мама так говорит?
- Нет, она ничего про тебя не говорит. Я всегда это знал.
- Нет, Серёж, что ты! Я здесь жил. Просто работал в леспромхозе, в город редко приезжал.
- А-а…
- Вот сейчас уезжаю, да. В город Красноярск. Слышал про такой?
- Слышал. Он в Сибири.
- Правильно.
- Там холодно всегда.
- Ну, не всегда. Летом там тоже тепло… Последний раз с тобой, может, видимся.
- Больше не приедешь?
- Очень возможно, что нет.
- Жалко.
Мы разговаривали с ним час, не больше. Ближе к моему уходу он сказал:
- Хочешь, я расскажу тебе сказку?
- Хочу.
- Я её придумал сам, давно уже. Она печальная, но мне нравится.
Обвив меня ручонками, он зашептал:
- У одной девочки был брат. Она знала, что он у неё есть, хотя никогда его и не видела. Люди говорили, что она одна на целом свете, но она им не верила. У неё не было ни папы, ни мамы, ни бабушки, ни дедушки, но зато у неё был брат, о котором никто не знал.
Она чувствовала, что он где-то рядом. Но он не показывался. Поэтому сначала она просто представляла себе его лицо. Она представляла его глаза, его нос, его волосы, представляла, как он ходит, бегает, играет с ней. Всё время она играла только с ним… Мальчики и девочки, которых она знала, были ей совсем неинтересны.
Потом она стала видеть его тень. Тень пробегала по комнате и пряталась где-то. Девочка знала, что это брат, он так играл с ней. А потом она стала слышать его голос. Он был непонятный, глухой, но он делался всё ясней и ясней и стал однажды совсем чётким. Теперь девочка могла разговаривать со своим братом. Она так и проводила всё время – разговаривала с ним. Тень его постепенно прояснялась. Прояснялась, прояснялась и стала плотной наконец. В тот день они обрели друг друга. Они взялись за руки, стали танцевать и смеяться и были очень рады, что теперь они вместе.
Но вместе они могли быть только несколько часов в день, когда их никто не видел. Брат говорил, что он живёт в другом мире и должен туда возвращаться. Один раз он взял сестру с собой – показать то место, где он жил. Миром его оказалось Царство Смерти. Оно было печально и уныло. Там никогда не всходило солнце и даже ветер никогда не дул там. Там было очень тихо и пустынно. Этот мир напугал девочку, но брат сказал ей, что ничего прекраснее его не существует.
Прошли годы, девочка выросла и стала женщиной. Все люди считали её несчастной, потому что думали, что она одинокая. Глупые, они совсем не догадывались о её брате. Она же считала себя самой счастливой на свете, потому что у неё была её тайна, её брат. Он приходил к ней каждый день, они разговаривали, и брат утешал её, если ей было слишком грустно, печалился вместе с ней, веселился и всегда понимал её. Они всё так же летали в Царство Смерти. Держась за руки, они парили по его просторам, которые оказались бесконечными, слушали безмолвие, которое было таким долгим и чарующим, и чувствовали пустоту – она всегда была вокруг. Постепенно этот мир стал нравиться женщине. Он был таким спокойным, таким завораживающим, таким притягательным. В нём совершенно ничего не происходило, и это отсутствие событий очень нравилось ей теперь. В её мире, нашем мире, окружающее пугало. В нём всё было так сложно, так запутанно, так непонятно, да ей и не хотелось ничего понимать. Ей просто хотелось покоя и тишины. Ей просто хотелось быть с братом.
И вот однажды она решилась. Решилась уйти навсегда в мир своего любимого брата. Это можно сделать только одним способом: освободиться от живущей в тебе иллюзии. Иллюзии бывают двух видов: та, что вокруг, и та, что в тебе. От внешней можно избавиться на время – закрыв глаза хотя бы. Но навсегда от неё избавишься лишь освободившись от внутренней иллюзии. Женщина освободилась от неё так: она легла на диван и стала ждать. Когда среди моментов всплыл самый страшный, она поймала его и поникла внутрь. Иллюзия треснула и раскололась.
В Царстве Смерти её ждал брат. Он был очень рад, что сестра будет теперь всегда с ним и она тоже была очень рада. Они обнялись и полетели вдаль, к несуществующему пределу. Вокруг была тишина, пустота и печаль – то, чего они так хотели.
- Я сделал одно открытие, - сказал мне Серёжа, когда я уже уходил.
- Какое?
- Я сказал одной девочке, что она нравится мне, а об этом узнал другой мальчик. Она тоже нравится ему, и мы подрались. Мы дрались наравне, но потом его мама приходила к моей маме и жаловалась. Мама не пускала меня на улицу и я понял: всё взаимосвязано.

Я распрощался с ними наконец. Выйдя на улицу и вышагивая по погружающемуся в сумерки городу, я осознал вдруг в себе непреодолимое желание напиться. Вечернее спокойствие сделало людей весёлыми и жизнерадостными, они проходили мимо улыбаясь. Шуршали шинами вяловатые автобусы, дома с бесчисленными глазницами окон были бестревожны, но внимательны – я же выискивал глазами подходящее пристанище. Им оказалась какая-то столовая, располагавшаяся в полуподвальном помещении старого четырёхэтажного дома. Посетителей в этот час присутствовало там трое. Простые рабочие морды. Двое сидели вместе и пили водку, третий – один, в самом углу и водку не пил. Зато усиленно и сосредоточенно поглощал пельмени. Я взял себе винегрет, чай, сто граммов водки на распробу и сел у окна. Думал подсесть к одинокому мужику, чтобы разделить трапезу, но поза его и профиль мне не понравились.
Поковырявшись вилкой в тарелке и закинув несколько хватков в рот, я хлебнул водочки. Водка пошла неплохо. Я сделал глоток чая и откинулся на спинку стула. Прислушался к разговору соседей. Они плели какую-то чушь, настолько идиотскую, что понятен их разговор – если и имелся в нём смысл – был только им самим. Были они уже крепко пьяные. Я решил и с ними не заговаривать – страстное желание компании так и осталось во мне неудовлетворённым.
Потом я взял ещё сто, а когда губа засвистела, решил двинуть к Тамаре. Из столовой нас уже стали вежливо выпроваживать, я и не спорил. Купил в закрывающемся продуктовом бутылку водки, коробку конфет и тронулся.
К Тамаре я захаживал редко. Визиты эти не любил и всякий раз, уходя от неё, клялся, что это было в последний раз. Последний раз откладывался, однако. Мне снова хотелось бабу, а довольствоваться старым добрым онанизмом мешало самомнение.
Тамара была безобразной и похотливой девкой. Не дура, но особым умом не блистала. Ко мне она питала своеобразную нежность, не раз признавалась в любви – подвыпившая правда – и говорила, что я единственный мужчина, с кем она полностью раскрепощается в сексе. Хоть я и понимал, что к чему, но почему-то мне это льстило.
Увидев меня, Тамара изобразила бурную радость.
- Ай молодец! Ай молодец! - светилась она, впуская меня в квартиру. - Как это ты надумал?
- Да вот… Чувства всколыхнулись.
Чувства действительно всколыхнулись – всю дорогу до неё у меня стоял.
Я был пьяным, а оттого развязным. Тут же в коридоре прижал её к стене, ощупал богатство. Богатства не убыло.
- Ты гляди, ты гляди, - сверкала она глазками. - Прям из леса что ль?
- Ага, - отвечал я, засовывая ладонь ей в трусы. Жопа у неё была безмерная, по ней приятно было шарить руками.
Мы всё же попытались соблюсти приличия. Торжественную часть, так сказать. Присели на кухне, выпили водочки. Тамара рвалась накормить меня, но есть мне не хотелось. Мы поговорили немного.
- Я уезжаю завтра, - объявил я ей. - В Красноярск.
- В Красноярск?! - она казалась искренне расстроенной.
- Да, Тамар. Пришёл к выводу – надо менять что-то в жизни.
- На чём едешь?
- Самолётом. Завтра в двенадцать ноль пять.
- Ну приезжать-то будешь наверное?
- Нет. По крайней мере, не хотелось бы.
- Рвёшь все нити?
Это у неё так проблески неординарного ума проявлялись.
- Угу. Точнее они сами рвутся. Да и порвались уже.
Я хотел добавить: «Ничего меня здесь не держит», но подумал вдруг, что ей это будет обидно и не сказал.
- Сына повидал напоследок?
- Да. Только что от них.
- Ну и как?
- Да-а, как… Как обычно.
- Супруга?
- Выглядела довольной.
- Ясно…
Мне не было ясно, что это за «ясно». Но мордой я изобразил понимание.
Бутылку мы ухнули живо. Тамара разомлела, вошла в нужную кондицию и стала готовой к любви. Мы имели с ней дикий секс. Я **** её прямо на полу. На полу, потому что полутороспальной кровати нам двоим не хватало, а диван безбожно скрипел. Я был уже очень пьяный и скинул лишь одну палку.
Потом мы легли. Я вот-вот готов был погрузиться в сон, но Тамаре не спалось. Она тормошила меня и плела какую-то ерунду.
- Мне такую историю рассказали, - шептала она мне в ухо, - я до сих пор под впечатлением. Такая любовь!
- Да что ты!
- У нас в городе это произошло. Представь себе: один парень влюбился в девушку. Очень сильно влюбился, безумно просто. Причём хороший такой парень, симпатичный. А та девчонка тоже ничего, но не сказать, что красавица. Парень тот очень культурно, по-правильному ухаживать за ней начал. На дискотеку пригласил, ещё куда-то. А она: нет, говорит, не хочу с тобой гулять.
- Это кино что ль какое?
- Да какое кино! Говорю тебе – у нас в городе было.
- А-а…
- Отказала она, короче, парню. Тот ладно, погоревал, обиду проглотил, но снова вдруг такой любовью воспылал – сил нет. Цветы ей дарит, записки шлёт. А девчонка ни в какую! Нет, не хочу.
- Правильно. Я бы тоже с ним не гулял.
- Парень просто в отчаяние впал, - продолжала Тамара, закрыв мне рот ладонью. - Осунулся весь, посерел. Ни ест, ни пьёт, дни и ночи у окна любимой проводит. А та его как прежде игнорирует. Он тогда в другой город уехал. Вот как ты прямо. Ха-ха-ха, - заржала она зычно.
Успокоившись, продолжала:
- Устроился там на работу, попытался семью завести. Но ничего у него не получилось. Через несколько лет возвращается. Упал перед ней на колени, ноги её обнял: не могу без тебя жить! Три года промучился, каждую ночь ты мне снилась, каждую минуту о тебе думал. Выходи за меня замуж!
- Ты это сама придумала?
- Я тебе слово в слово пересказываю то, что мне сказали. И не перебивай меня… Замуж зовёт её. А не выйдешь – повешусь. Она ему снова отказ.
- И он повесился.
- Не повесился, отравился.
- Говорил же, что повесится.
- Все так говорят. А жизни себя лишают по-разному. Перед смертью он написал любимой записку: «Хоть я и проклят и отвержен тобой, но жить без тебя не могу. Лучше умереть, чем знать, что никогда ты не станешь моей». Что-то в этом роде.
- Сильно, сильно.
- Он умер. А она до сих пор живёт. Люди видят её – ничего, весёлая. Человека на тот свет отправила – и хоть бы хны.
- Ты бы вышла замуж?
- За такого – да. Он её на руках всю жизнь носить был готов, а она…
Тут Тамара вроде бы замолчала. Я стал засыпать и наверное заснул даже, но она снова заговорила.
- Тебя во сколько будить?
- Я сам встану.
- Ладно. Кстати, у меня твой плащ до сих пор валяется.
- Какой плащ?
- Как какой плащ? Твой. Тёмно-синий.
- Не было у меня плаща.
- Был, что ты выдумываешь. Целый год он у меня.
- Не было у меня плаща.
- Да что ты говоришь! Забыл его – позже, позже заберу. А потом пропал на полгода. Он у меня лежит всё это время. Ты что не навещал меня?
- Дела были. Но плащ не мой. Я плащи вообще никогда не носил.
Тамара возмущалась ещё, но я уже не воспринимал её. Сон был всесилен, он неумолимо засасывал меня в своё жерло.
Утром я проснулся рано. На часах было всего пять. Тамара храпела, уткнувшись мне в плечо. Какое-то время я лежал, уставившись в потолок и ожидая очередного погружения в сон. Безрезультатно. Я решил вставать. Сходил в туалет. Умылся. Рожа в зеркале выглядела припухшей и под глазами красовались тёмные круги. Вернувшись в комнату, я присел на стул и, разглядывая спящую Тамару, стал думать, что мне делать дальше. До самолёта было почти семь часов – немало, но и оставаться здесь ужасно не хотелось. Я решил отчаливать. Не мешало бы конечно пожрать, но это я мог сделать и в любом другом месте, разбудить же Тамару значило снова начать тупой, колкий разговор, который, будучи трезвыми, мы только и могли вести друг с другом.
Одевшись по-солдатски, я крадучись пробрался в прихожую. Обул ботинки, набросил на плечо лёгкую спортивную сумку – единственный мой багаж – и открыл дверь. В этот момент Тамара издала какой-то звук – не то зёв, не то крик. Я замер, но ничего не происходило – она продолжала спать. Замок на двери был старый, закрывался только ключом, поэтому дверь я просто прикрыл. Не убьют её наверное, подумал, спускаясь по лестнице.
До трассы решил добраться пешком. Тамара как раз жила на краю города, у меня это заняло всего двадцать минут. День обещал быть солнечным и жарким. Лето стояло на удивление тёплым, в отличие от нескольких предыдущих, когда больше двух солнечных дней подряд не выпадало и большую часть времени лили дожди. Настроение было хорошее. Я был бодр и стремителен.

От областного аэропорта до нашего города насчитывалось километров сто. Попутку я поймал быстро – буквально пятый проезжавший мимо автомобиль остановился и взял меня. За рулём сидел пожилой мужичок в очках. Я сразу отдал ему деньги, чтобы он не волновался и прикорнул. К разговору я сейчас не был склонен, водитель мой тоже не заводил бесед, так что всю дорогу до аэропорта мы молчали, чему я был очень рад.
В аэропорт приехали в начале восьмого. Здание его было почти пустынно – не больше дюжины человек значилось в зале ожидания. Киоски, ларьки и буфеты ещё не открывались. Я плюхнулся в кресло. До вылета оставалось четыре с половиной часа.
В восемь, когда открыли буфет, я поел. Единственный посетитель, я сидел у окна и смотрел на взлётно-посадочную полосу. Потов, накупив в киоске газет, читал их одну за другой вплоть до момента, когда объявили посадку на рейс. Я прошёл регистрацию, досмотр, нас повели к самолёту. Почему-то я улыбался.
На самолётах не летал уже целую вечность. Мы взмыли в воздух, я как мальчишка смотрел на удалявшуюся землю в иллюминатор и напевал про себя идиотскую мелодию.
Всё остальное время спал. Очнулся, когда мы заходили на посадку.
В Красноярске было тепло. В небе, не безоблачном правда, сияло солнце. Дул приятный ветерок. Я осматривался по сторонам, пытаясь в самом ландшафте, в колебаниях воздуха уловить что-то такое, что дало бы мне знак, верный образ, позволивший увериться в своей правоте, говоривший бы за неё, разрешавший. Знаков таких я не выявил, не выявил и обратных, отрицательных, но некая настороженность во мне проявилась.
И настороженность оправдалась. В аэропорту, не успев ступить и нескольких шагов, я встретил своего одноклассника. Это оказалось сущим шоком для меня. Учились мы с ним за тысячи километров от Красноярска, особенно дружны не были, да и как узнали друг друга – загадка. Вероятность нашей встречи равнялась одному шансу из миллиона. Он и выпал.
Одноклассник мой ждал самолёта на Владивосток и был рад нашей встрече. На радостях он угостил меня коньяком. В школе, насколько я помнил, он был неплохим парнем. Но эта встреча произвела на меня удручающее впечатление.
- Люди деградируют, - говорил он мне. - Превращаются в дерьмо. Дерьмом они, впрочем, являются по определению, но раньше им как-то удавалось скрывать эту правду от самих себя. Посмотри вокруг! Ты не увидишь ни одного симпатичного лица. Сплошное генетическое уродство. Такое впечатление, что лепил боженька их морды, лепил, да что-то помешало ему – так и оставил не долепленными. Ты согласен?
- Согласен, - кивнул я.
- Ну хорошо, - продолжал он, - ты можешь сказать, что это только первое впечатление, оно обманчиво.
- Нет, не скажу.
- Может быть, может быть и обманчиво. Но заговори вот ты сейчас с любым, и результат будет весьма печальным. Как минимум половина из них окажется настоящими клиническими идиотами. Другая половина близка к этому. Какой у них образ мыслей! Какие идеалы, какие побуждения! Они настолько мелочны и ничтожны, что вот у пёсика, который блевотину свою слизывает, - он показал рукой под стол, я посмотрел туда, никого там не было, - идеалы окажутся гораздо значимее. Да что я тебе объясняю, ты и сам всё прекрасно знаешь.
Да, да, демонстрировал я согласие, я сам всё прекрасно знаю.
- Единицы, лишь единицы, на пальцах которых пересчитать можно, сохраняют ещё в себе какое-то подобие разума. Остальные же неумолимо сползают в пропасть невежества и дикости, причём нисколько этому не сопротивляясь, а считая, что так и нужно. Пройдись по улицам наших городов. Ты увидишь такие человеческие образчики, какие и в страшном сне не приснятся. Но самое-то удивительное, самое страшное, самое шокирующее знаешь тут в чём? Не знаешь?
- Не знаю.
- А в том, что может быть это – самый лучший для человечества выход! - и он посмотрел на меня долго и многозначительно.
Я разделил его озабоченность.
- Ну что, Андрей, - сказал он мне, протягивая руку на прощание. - До встречи что ли?
Я удивлённо вскинул глаза.
- Какой я тебе Андрей? Имя моё не помнишь?!
Он смотрел на меня наивно и глупо.
- А как же тебя зовут тогда?..
- Эх ты… - сплюнул я в досаде и злобе. - Одноклассничек ****ый. Иди-ка ты на ***!
Красноярск, Красноярск… думал я, приближаясь к автобусной остановке. Неужели я снова ошибся?



                ВОЛОСЫ
 

Контуры возникают и тают, влага скапливается во впадинах, звуки не слышны. Гнетёт, давит, будто багровая обречённость, её мерзость в цвете, мерзком столь же, разливается. Силуэт, символ, слепок – а что иначе, сердцевиной тайна.
В срезе лицезреть трудно. Лишь в экстремальные соития, счастливые крушения. Можно в недвижимом, застывшем, но так – блёкло, и серость заглушает. А хочется жизни, хочется пульсаций, хочется красок и изгибов. На картинках – лучше. И целы основы, и дрожи нет, и запахов. Глаза алчны, они жаждут форм и движения. Боли и истомы. Они получают их.
Корни, стебли, бутоны – и этого сущность: движение, рост. Очаровательны, мерзостны. Сколупнуть, соскрести. Почему-то в гримасе. Улыбаться, радоваться, пением славить, криками. Природа одна, и в этом, и в том. Что линии? Что выступы? Так задумано, так осуществлено. Они гармоничны и изящны, они ласкают взор. Нет? В глазах, в глазах отгадка. Там что-то чужеродное, что-то извне. Оно и лишает. Искажает, извращает.
Это ли не прекрасно: сквозь вязкость и твердь, безверие и отчуждённость стремиться наружу. Надежда! Так жизнь, должно быть, пробивает себе дорогу сквозь опустошение и холод мрака. И эластичность, и беспрерывное деление, и скорая плотность, что так упруга и игрива под касанием – веяния жизни будоражат. Спокойствие потеряно. Безудержность, пылкость, восторг – эмоции этого ряда, не скука, не вялость – нет, нет. Когда рушится плотность, создававшая предметы – это радует тоже, и не понять, что больше – то, это. Восторг им присущ, восторг, восторг во всём, он должен быть во всём; а не во всём – так резать и кромсать противящееся. Рождение в пенах восторга! Смерть в восторга кипении! Каждое мгновение – восторгу, они говорят об этом, но слышишь ли ты сие?! Услышь, вдохни…
Так же хотел бы, жаждал того же. Скручиваться в неге тихого блаженства и порхать в тёплых колебаниях умиротворения. Умываться солоноватой влагой, что застывает искрящимися каплями очарования. Шелестеть негромкими, вдумчивыми похрустываниями, лишь негромкими, лишь вдумчивыми, хоть шквал и яростен, а вихрь стремителен. Просто безмолвствовать, ничего собой не являя, лишь скромность саму, и не стремясь являть большее. Обреки на смирение, сущее, забери гордость и жажду высот, призови в помощь слабость; силы много, а слабость не та. Обрати в кроткое и послушное, тишины дай, покоя. Умертви своей нежностью, тихой вкрадчивостью. Для чего биение это, для чего смятение и буря? И восторг не этим назывался, состоял не из того. Он тих, вял даже, чуть злораден, но безвреден всё же.
Наверное, всё сплелось, коконом, сетью. Если превозмочь боль и тянуть, выдирать, вырывать, её вытащишь наружу. Только боль всесильна, её не одолеть, она управляет мыслями. Потому-то можно и представить. Боль позволяет… Если сеть ту надеть на каркас, точную копию, как элегантно то, как изящно. И сделать ветер. Сплетениям не страшно, они крепки, а отростки извиваться будут, трепыхаться, постанывать даже. И пусть что-нибудь липкое и чтобы повсюду, чтобы кувыркаться в этой липкости, увязать, рычать, отдирать полосы и не суметь. Чтобы висли они, плавились, сливались в однородную массу, которую вновь хочется тревожить, и желание сильнее благоразумия.
Всё дело в точке созерцания и опоре притяжения. С разных мест кажется по-разному. А от восприятия зависит и смысл, зависит и содержание. И явь станет иной, поменяй относительность тверди. Быть может, если удержаться, постараться если, уяснить затем пришедшее и сделать верное движение, одно всего, краткое, но точное, то можно и выползти наружу. Ведь всё должно быть просто. Примитивно даже. Сложности нет, её выдумывают: повсюду лишь простота и убожество. Их можно одолеть… Даже лишь движением мысли, а не мысли если, то настырностью воли. Может они были уже когда-то, даже здесь и даже недавно, те, что прорывались, разгрызали ядро и перемещались в конкретность. Их наградили величием, они взирают на копошащееся и распираются гордостью, мудростью… А может и нет. Может правила едины для всех и шаги совершаются по одним ступеням и в одном направлении.
Его образ – сразу и точно. Незримо витает, даже если мнение изменено. И уродство ещё, потому что брезгливость. На самом деле противно, привычка делает своё дело, рождаются новые, но искусственные. То не образы, то химеры. Рассуждаешь уже иначе, появляется здравый подход, суть – компромисс, лояльность и даже приятие. А приятия быть не должно. Мириться – значит признавать поражение. Значит утопать всё глубже. Потому-то на глубине и является. Оно маняще, но холодно. Оно – вырождающееся, определяющееся. Из боли. Чтобы спрятать её. Создать ауру благолепия. Другое дело, что хочется скрыться, быть лишь тенью, и даже почти всегда, оттого и благолепие сладостно может быть, а нега – приятна, хоть и торчат из них коварством шипы. Её не принимаешь, что за скольжение, если только по плавности, что за направленность, если только по прямой, что за звучание, если только в унисон? И хотелось бы думать: осознание ошибка, но закон известен – ошибок быть не может.
Значит желания естественны, значит в них нуждаются. Скромность забыть. Стыд уничтожить. Но нуждаются и в них, впрочем – поворот вспять, так всегда приходится – осторожнее следует, осторожнее. Пусть было, есть и будет, но движение близкого и родного не ограничивать. Кары не достойны. Всё и создано лишь для того: из бесконечности бесконечных явей творить бесчисленность правд, и каждая правда – правда, и нет правд неправых… Забывается, меркнет, тускнет в итоге, эх, шальные, почему же не до конца, не до предела почему?
Во всём и на всём – проклятие. Научиться играть восторженность – восторженно, обречённость – обречённо, усталость – устало, резвость – резво, скуку – скучно. На каждое колебание – изменение резуса, на каждый бросок – направление и точность. Шум порождается сам, в нём есть логика. Но интерес – не в создании просто, а в создании нужных и необходимых. Тогда-то и шершавость станет понятней, а гладкость – безразличней. Унесётся в тленность отходящее, наносное, а силуэты покроются видимостью. Это не впервые, это было уже и умирало всё же. Главное – научиться играть. Вот только научиться бы ещё не проигрывать.
Создаётся плотность. И сквозь не видно. Бывает много, а бывает и нет, но яростные, они скручиваются – прикоснись, разведи, почувствуй. Запах? Сказать трудно. Порой кажется – то не флюиды, а чужое, перекинувшееся, изменившее привязанность. Они мерзки, запахи эти, а здесь что-то иное, не просто явь, а и кристаллик запредельности. И будто кольца. И одно нанизано на другое, и ещё, и ещё. Оттого-то и гибкость. Подвижность. А если внутрь? Если – крохотным и ползти между. Это ужасно, должно быть. Эта огромность давит. Эти дуги, и можно обхватить. А они бугристы, противны. Иногда не просто один к другому, один на одном, а и сплетённость, и запутанность, и не раскрыть. Нужно рвать. И это нравится. Здесь что-то больше, чем действие. В этом чувство, азарт, это – ритуал. Потому что снова боль. И ещё что-то, но вот это – не понять.
Следующее, и как кошмар: рубка. Под самые основы. А потом противно и вовсе – касания неприятны и болезненны. Там бушевали разряды, там шумели искры, там блуждало Великое Электричество. Нет, оно не ушло, оно не может исчезнуть, оно слишком существенно. Оно потянет ввысь, к длине, к растяжению. Бывают моменты торможения. И вовсе остановок. Создаётся иллюзия – этого нет. Но то опять обман: в целом куске его не может не быть, просто не все места обозримы. И не дрожи, и не бойся. Нити не рвутся. Эти – не рвутся. И смыслы не теряются, не исчезают. Просто порой заметны они и явны, а порой скрыты за пределами досягаемости. Но горе твоё – пределы. В этом жизнь, в этом движение, ну и бессмысленность тоже. Бессмысленность – а ведь хочется, чтобы и здесь смысл был. И так всегда.

Почему-то одно и то же. И почему-то очень отчётливо. Иногда их много, спин, а иногда одна. Когда много – то ничего лишнего, а одна если, то на тёмном её фоне – ладонь, тыльной стороной к тебе. И всё статично.
Ну а чувство… Разве можно выдать кому-нибудь это чувство?



 В  ПЛЕНУ  У  СКАЗОЧНИКОВ:  ПОВЕЛИТЕЛЬ  СКАЗОК


Он сказал здравствуй, и я сказал здравствуй.
Утро было тёплым и ясным. День обещал быть солнечным.
- Опять, как в старые добрые времена! - усмехнулся я Ему.
- Я бы хотел быть с тобой всегда, - ответил Он, - но ты же знаешь, я не могу.
- В этом нет никакой необходимости, - мудро заметил я. - Постоянное пребывание вместе наскучило бы. Я и так рад, что ты изредка заходишь.
Он лишь улыбнулся в ответ.
Я попросил Его подождать немного, я обещал быть готовым через несколько минут. Он просил не беспокоиться. Он не торопился.
Я ожидал от себя каких-то чувств, каких-то эмоций, но странное дело – их не было. Служанка лила воду из кувшина, я думал: вот, вот сейчас они нахлынут – они не нахлынули, я порадовался этому про себя.
Я предложил Ему позавтракать под открытым небом, Он не возражал. Мы уселись в плетёные кресла, столик был небольшой – ну да и завтрак весьма скромный – девушки разносили приборы, лес шумел тихо и вкрадчиво, пели птицы. Мы молчали.
- Попробуй вот это вино, - предложил я Ему наконец. - Молодое, свежее, оно вдыхает жизнь.
- С удовольствием, - ответил Он. - Я большой ценитель изысканных яств, вин – особенно. Никогда не откажусь от хорошего.
- Вряд ли это вино – изысканное яство, но оно без сомнения хорошо.
Мы пригубили бокалы.
- Великолепно! - воскликнул Он.
Мы принялись за еду. И Он, и я ели мало, мы не были голодны. Мой пёс, выскочив из дома, бросился ко мне в трепетном ожидании ласк – я потрепал его, рассеянно, впрочем. Он заскулил, я осадил его – покорно он улёгся у моих ног.
- Это – тот самый, который вынес тебя из снежной бури? - спросил Он.
- Нет, это его сын. Вулкан быстро состарился, почти полностью оглох. Мне пришлось застрелить его.
- Жаль.
- Да. Он был верным другом.
Девушки принесли рыбу, но мы – сначала Он, а следом и я – отказались от неё. Рыбу унесли обратно, а я велел принести фрукты и ещё вина.
- Сегодня будет чудный день, - предположил Он.
- Да, это так. Последнее время природа радует нас погожими днями.
- И что, ни одного дождя?
- Дожди бывают конечно. Но небольшие. К тому же сейчас не сезон.
- Я не люблю дожди.
- Я тоже. Там, где я жил раньше, дожди лили постоянно Я всегда хотел уехать оттуда.
- Часто бываешь в лесу?
- Не то чтобы. Хожу иногда поохотиться. В нескольких километрах отсюда стоит охотничий домик – там чудно. Если хочешь, мы можем сходить туда на пару дней.
- Даже не знаю…
- Обещаю – не пожалеешь. Там тихо, уютно. Рядом река, куча живности.
- Да нет, пожалуй, нет. Вряд ли будет столько времени.
Над нами кружилась стрекоза. Маленький Вулкан устроил для нас представление, гоняясь за ней. Стрекоза не улетала, словно вовсе не опасалась пса; тот бегал высунув язык, азартно. Ей всё же надоело это, она полетела к лесу, Вулкан бросился за ней, но вскоре вернулся – в чащу он заходить боялся. Мы встретили его смехом.
Вино взбодрило нас, развеселило. Мы пошли на прогулку, я хотел захватить ещё – Он почему-то отказался. Я взял лишь две кисти винограда, мы ели его дорогой. Вулкан тоже рвался за нами, но я оставил его дома.
Поле было перепахано и жирные гроздья чернозёма, раскинувшись во все стороны, искрились тусклыми блёстками рассыпчатой рыхлости. Земля мягкая, в ней вязли ноги. От неё исходил пар и изумительный запах. Я нагибался, брал в кулак горсть, сдавливал, и земля просачивалась сквозь пальцы, чёрная-чёрная.
- Я люблю землю, - сказал Он. - Она такая тёплая, вкусная.
Он впился в неё зубами, поместил в рот ком и, пережевав, проглотил.
- И я люблю землю, - ответил я.
- Чувствуешь, как она благоухает! - говорил Он.
- Да. Этот запах я люблю больше всего. Он пьянит.
- Да, да, он пьянит. Но ты должен почувствовать её телом. Приляг.
Я лёг, сначала животом, потом перевернулся на спину. Солнце зависло прямо над головой и яростно било сейчас в глаза. Я щурился, потом и вовсе закрыл их. Сжав в кулаке горсть чернозёма, поднёс его ко рту. Он был очень вкусным, он похрустывал на зубах.
- Земля – это отмершее, - слышал я Его голос. - Это ушедшее, удалившееся. Оттого-то она так вкусна. Бегут года, столетия – она лишь накапливает соки. Она питается кровью. Потом, говорят, ещё. Про пот не знаю, но кровью точно. Люди ступают по ней, она фиксирует шаги и знает направление. Даже желания – они тоже стекают в неё ручейками тепла. Она горяча, земля, это одна из немногих стихий, что горяча. Говорят – солнце, но солнце как проверишь, далеко. А земля – вот она, близка, послушна. Ты знаешь, она очень страдает. Мало кто знает как, но страдание её несравнимо ни с чем. Она извергла когда-то живое – разве можно не страдая переносить это? Здесь и боль, и раскаяние, но кара жестока – она обязана терпеть. Я всё же люблю её, многие – нет, а я люблю. Она меня – вряд ли, хоть и близки мы очень. Люби её тоже.
Мы бежали к горизонту потом. Он впереди, я – за ним. Он оборачивался, кричал мне: «Догоняй!» Я бежал, но обгонять его не пытался. Бежали долго, поле не кончалось, а горизонт не приближался. Он мог бы, мог бы приблизиться, неправда что нет, я помню, как врезался в них, проскакивая в вязкость, рассекаемый линией, отчаявшийся. Сейчас не хотел так, сейчас было не то, сейчас я был ведомым.
Он остановился, завидев колонну прокажённых.
- Здесь ещё бывают болезни? - кивнул на них.
- Да, - ответил я, - эти люди обречены. Под их балахонами ужасные язвы.
Мальчик со страшными глазами приблизился к нам за милостыней. Я нащупал в кармане несколько монет, бросил ему. Он собрал их и отбежал в сторону, отдав всё старшим.
- Хочешь, он умрёт сейчас? - спросил Он.
- Хочу, - ответил я.
Мальчик упал, стал корчиться в судорогах и задыхаться. Я знал – я шёл по середине, планка вибрировала, могла сломаться, я шёл – мне ничего не оставалось. Позже пришло раскаяние.
- Не надо, - шепнул я.
Бывало разное. Когда в углу, уткнувшись, спиной чувствуешь холод, но впереди предел. Его глаза неподвижны, сухи.
- Ну, пожалуйста, я не хочу больше.
Он обнимет, шепнёт что-нибудь, два-три слова – не более. Касания бестрепетны, просты. Степенность и значимость – это всегда, но непосредственность принималась за нежность – ошибка в этом.
- Не надо, не делай. Я изменился.
Мальчик умер. Мы стояли, смотрели. Прокажённые взяли его на руки, тронулись, мы потянулись за ними. В поле росло деревце, одно-единственное, они разгребали под ним. Разгребали руками, земля лезла под ногти. Положили тело. Присыпали, сделали холмик. Он достал из-за пазухи свирель, протянул мне. Я сыграл мелодию, они рыдали, лиц я не видел, но всхлипывания были слышны. Закончив церемонию, ушли. Мы смотрели им вслед.
Двинулись тоже.
- К морю! К морю! - бормотал Он.
- Да, лучше к морю, - отвечал я.
Эта вязкость раздражала уже.
- Пшеницу, рожь?
- Что?
- Сеют здесь? - Он смотрел прямо в глаза.
Я отвёл свои.
- Нет, это поле не засеивают.
- Отчего же?
- Кто знает? Оно под паром, должно быть.
Мы шли.
- К морю! К морю! - шептал Он.
- Да, да, - вторил я. - К морю.
- Здесь и птицы не летают, - задрал Он голову.
По лицу струился пот, рубашка намокла. Понял – лучше бы босиком, но поздно.
- К морю!
Мы остановились вдруг. Остановился Он, я за ним.
- Вот оно, - осмотрелся Он.
Я тоже осмотрелся. Моря не было. Была земля, сухая, потрескавшаяся, пыль поднималась ветром, губы ссыхались, хотелось пить.
- Это не море, - сказал я.
- Это море.
- Но где же вода?
- Сейчас отлив, она отхлынула. Когда придёт время прилива, она вернётся в свои берега. Видишь? - показал Он на горизонт.
- Что?
- Вон ту тёмную полоску.
- Да.
- Это горы. Берег моря – он там.
Мы пошли к нему. Я смотрел под ноги, задумчив был. Мёртвая рыба, высохшие водоросли, затянутые илом раковины – дно моря, мы шли по нему. Маленькие раки, совсем крохотные, вяло переползали из трещины в трещину, мы раздавили нескольких случайно. Мы видели затонувшее судно – прогнившее, оно покоилось на боку и готово было рассыпаться при первом прикосновении. Всё дно вокруг было усеяно золотыми монетами, мы не брали их, не брали и не прикасались к истлевшему дереву. Почерневшие скелеты, поскрипывая, пустыми глазницами равнодушно взирали на нас. Я понимал – равнодушие их обманчиво.
- Ты любишь тайны? - спросил Он вдруг.
- Нет, - покачал я головой.
- Жаль. Для любителей тайн дно моря то же, что истина для искателей правды.
- Им можно позавидовать.
- Хочешь, я открою тебе одну тайну?
- Нет, не хочу.
Он усмехнулся.
- Что это за звук? - спросил я.
- Это море, - оглянулся Он. - Оно возвращается.
- Этот беспокойный горизонт – он и есть вода?
- Да. Она мчится к своим берегам.
Водяной вал нёсся к нам. Он казался далёким лишь минуту назад, казался неблизким и сейчас, но увеличивался и убыстрялся ужасающе. Подул холодный ветер, над головами закричали чайки, привкус солёной влаги уже доносился до нас.
- Нам надо бежать, наверное?
- Нет, - ответил Он. - Мы успеем.
Он был огромен, этот поток, он достигал неба. Я не смотрел уже, было страшно, шёл глядя вперёд, сердце стучало тревожно. Потом, взойдя на прибрежные камни, оглянулся. Последняя волна, потерявшая уже былое величие, но злая, но трепещущая, ударилась о скалы в тщетном желании поглотить нас и зашипела. Мы молча взирали на её напрасные потуги. Она ринулась к нам ещё, и ещё раз и не прекращала попыток – мы были в безопасности уже, она старалась зря.
Извилистой тропинкой в расщелине мы взбирались наверх.
- Нам надо преодолеть этот перевал, - сказал Он.
- Мы преодолеем его, - ответил я.
И хохотнул. Ветер трепал мои волосы, рубашка билась о тело, я вдыхал этот ветер полной грудью и смеялся.
Он ответил скромной улыбкой на мой смех.
- Будь осторожен, - сказал вскоре. - В горах опасно. Камнепады, пропасти.
- Я буду осторожен, - ответил я.
У водопадов мы задержались. Я искупался даже, Он не стал. Вода была ледяной, сводило мышцы, я долго не смог находиться, выскочил из-под струй. Лёгкость пришла необычайная, свежесть изумительная.
- Должно быть, вода эта – талый снег с вершин. Она так холодна. Почему ты не купался?
- Я не люблю. Мне больше по душе тёплые ванны.
Стая птиц терзала мёртвого сайгака, прямо у дороги. Мы вспугнули их было, но они вернулись. Подлетали, вырывали клочья мяса и уносили их в клювах в гнёзда. Там съедали торопливо и алчно. Мы кидали в них камни. Птицы кричали, яростно били крыльями, но нас побаивались.
- А ведь сайгака убили не они, - сказал Он.
- Кто же?
- Горный охотник завалил его здесь, но не смог унести. Возможно, вернётся ещё.
- А может он сорвался в пропасть, оставляя кровавый след на острых камнях, что усыпали склон.
Птицы осмелели, были готовы к атаке. Совершили залёт, камнями и палками мы отбились, потом вошли в туннель, туда они не рискнули. Мы и не волновались, впрочем.
- Ты не захватил спичек? - спросил Он.
- Да, у меня есть коробок.
Он сделал факел. Палка нашлась, конец обмотал носовым платком. Он горел недолго, потухнул до выхода, проём мы увидели однако, знали куда двигаться. На стенах имелись рисунки, невзрачные, но один я запомнил. Там женщина смотрела вдаль и видела приближающееся Разочарование. Она кривилась в оскале презрения. Я так подумал, что женщина – там всё очень неясно было.
Буйство зелени ошарашило. Опрокинуло, убило. Мы шли по тропинкам, они ухожены были, деревья сплетались ветвями и благоухали. Цветы слепили красками, ключи били из-под земли.
- Здесь живут мои хорошие знакомые, - сказал Он. - Я познакомлю тебя с ними.
- Кто они?
- Муж, жена, двое детей. Они смотрители сада.
Мы приближались к дому. Он небольшой, но красивый. Изящный. Нас приветствовали бурно – мужчина долго тряс руки, с женщиной мы  обменялись поцелуями, она так мила – а девочки прыгали вокруг нас и визжали от восторга. Он взял одну из них, ту, что поменьше, на руки.
- Молодцы, молодцы, что зашли! - говорил хозяин дома.
- И вправду молодцы! - улыбалась хозяйка. - Мы просто умираем здесь от скуки.
Мы уселись в беседке, нас угощали чаем. Душистым, с мёдом. Сами они тоже пили, но больше делали вид. Мы глупо улыбались, застенчиво переглядывались и потупляли отчего-то взоры.
- Как урожай в этом году? - спросил Он наконец. - Хорош ли?
- Отменный урожай! - говорил мужчина. - Собрали половину пока, не больше. Но даже эта половина перекрывает все предыдущие года полностью.
- Чудно, чудно.
- Что только не делаем с плодами, - вступила женщина. - И варенья варим, и соки выжимаем, и компоты делаем, и так едим – всё равно их меньше не становится.
Мы кивали ей.
Девочка, та, что постарше, взобралась ко мне на колени. Кормила меня из рук. Все смеялись, я тоже, но в смущении как-то.
Мы играли потом в бадминтон. Не знаю отчего, но каждый мой удар получался чересчур сильным – волан улетал в кусты. Девочки с криками бежали за ним, а Он посматривал на меня странновато – я хоть и не глядел на Него, но чувствовал.
Мы быстро устали. Мы вдвоём. Семейство же, казалось, готово было резвиться весь день. Они потащили нас показывать сад. Показывали, рассказывали о нём подробно. Дорожки в саду были выложены булыжником, мне непривычно по нему ходить – я то и дело спотыкался. Женщина хватала меня всякий раз за локоть и говорила: «Осторожней. Осторожней». «Ничего, ничего», - отвечал я. В конце концов она взяла меня под руку.
Мы отстали с ней постепенно. Какое-то время силуэты остальных ещё маячили впереди, потом мы слышали лишь голоса. Мы разговаривали.
- Вы такая красивая, - говорил я ей.
- Спасибо, - опустив глаза, отвечала она, - мне редко говорят комплименты.
- Вам нравится здесь жить?
- Да, я люблю это место.
- Бросьте всё. Пойдёмте со мной. Я буду любить вас.
Она смотрела в сторону.
- Я не могу.
- Почему?
- Здесь мой муж, дети. Я не могу оставить их.
- Чушь. Глупая привязанность. Отдайтесь чувствам, страстям.
- Я действительно хотела бы, правда. Но… я не в том возрасте сейчас, чтобы совершать безумства.
- Вы очень молоды, не наговаривайте на себя. Очень молоды и очень красивы.
- Я благодарна вам. Признательна за то, что вы так относитесь ко мне. Но то, что вы предлагаете, неприемлемо.
Пауза, она длилась долго.
- Тогда можно, я поцелую вас. Лишь раз, не отказывайте, ведь мы больше никогда не встретимся.
Она не ответила, но я понял – мне позволялось. Мы остановились, я приблизил к ней свои губы, они соприкоснулись. Женщина закрыла глаза и отдалась во власть момента. Я обнял её, мы всасывались друг в друга и она была искренна. Потом разнялись.
- Не надо больше, - сказала она. - Вы очень страстны, я могу не сдержаться.
Я молчал. Да и что я мог ответить?
Мы догнали остальных у ворот. Прощание получилось долгим. Нас звали ещё, мы отвечали, что обязательно, обязательно. Они плакали, провожая нас. Наконец мы расстались.
Был полдень.
- Развороты страниц. Похрустывание и запах. На планшетах стрелки.
- И разноцветные пятна. Безобразные, бесформенные. Они силятся слиться, но суровая отрешённость извилистых линий не позволяет им этого.
- Быть может, для глаз. Сетчатка вибрирует, воспринимая оттенки, переключает направленность. По трубам несутся символы, сваливаются в кучи. Их не разгребают отчего-то.
- Эфир переполнен сигналами. Ни миллиметра тишины. Все жаждут спасения душ.
- Выбирать не приходилось обиталище. Припасено было заранее. Уготовано избранным – так внедрялось понимание. Огоньки пульсировали, зарубки удалялись. Открылась ниша.
- Гнусные экспериментаторы. Мы были отданы на поругание.
- Кто-то должен перелистывать страницы.
- Слишком много листающих. Облизывают, пуская слюни. Гадят.
- В одиноком, в единственном. В пустынном – этого ли не хотелось? Обманом совращённые, обманом вынуждены пользоваться.
- Перепады высот, теперь понимаешь – они влияют. Притяжение гнетёт, всё же хорошо, что оно есть.
- Стремительность между возвышений, сквозь тупики. Сгустком в рассеянности, лёгкостью в сжатости. И никаких остановок – той же скорости не набрать, или вовсе не сдвинуться.
- И всё же пренебрежение. Уверишь в обратном?
- Легко. Присутствие – это ли не аргумент!?
- Расколотые камни – летели, били в лицо. Выжженные снопы – мы же прятались в них; большой и грозный, он приходил, мы таились не дыша.
- Ваятели древностей ушли, факельщики затушили сплетённые лучины. Лишь пыль, дымку с их поступи, давно отзвучавшей.
- Но эпизоды, циклы. Грани должны быть, разделы подвластны. Состояния меняются.
- Твоя злость напрасна, - сказал Он. - Пылать ненавистью к окружающему – преступление. Оглянись, окинь взором это великолепие – им невозможно не восхищаться. Каждая травинка, каждый лепесток, каждый листик – они живут, дышат, вздрагивают, они излучают покой. Умиротворение. Реки шумят, с небес низвергаются дожди, солнце мерцает в голубой вышине – ты ступаешь по земле, ты бодр и весел, лицо твоё озарено светом, улыбка блуждает на устах. Ты знаешь биение маятников, чувствуешь температуру сердцевины, ты осознал Идею. Ты даришь тепло. Тобой же воспринимаемое, но стихийно, дозы его малы – оно растворено в этой безграничности. Ты собираешь его, ты концентрируешься в нём, ты рождаешь огонь – жар, он пылает в тебе, вокруг тепло. Грейтесь, грейтесь возле, я добр, я ласков, я освобожу ото льда закостеневшие основы! Дети бегут за тобой, женщины склоняются в смиренных позах преданности, умирающие тянут руки. Лучистый эликсир, его можно выдавливать прямо из воздуха. Особым способом, изощрённой техникой. Капли набухают и срываются. Не вздумай убирать ладони! Держи их твёрдо и стойко. Влага налилась до краёв, готова выплеснуться, ты подносишь руки к груди и орошаешь ею тело. Ты втираешь её в алчные поры кожи, они расширяются и причмокивают. Ты втираешь её – хрупкое тело, оно чисто сейчас, благословенно, скверна стекла с него мутными потоками в землю. Дикие животные прерий прячутся за холмами и, дрожа, внимают последовательности ритуала. Они не страшны уже, ты их повелитель; шипя, они будут подползать к тебе, подползать, чтобы облизать ноги. В Цветущей Долине меж Призрачных Гор под сплетением тугих ветвей дожидается тебя твоё жилище – искрящийся сгусток пурпурных теней. Он делает невидимым, это необходимо – стать невидимым. Потеряться, забыться – людьми и птицами. Лишь в сладостной неге пребывая, всматриваться требовательным взором сквозь толщи пространств. И тучи скручиваются в свинцовые полотна тьмы, и ветер срывает соломенные крыши с ветхих жилищ рыбаков, и молнии, скапливая ярость, готовятся пронзить всю лучезарность вспышками огненного недовольства. Тщета, обречённость. Она бушует в безбрежности, губит слабых. Слабые чувствуют обиду, сберегают раздражение. Оно отлагается внутри, тяжёлыми слоями, давит к земле, не позволит встать однажды. А песок, пыль, они заметут, только ждут того, заботливые пальцы бросят по горсти и наедине со слабостью води хороводы, вычеркнутый из причинности. Благость, снисхождение, прочувствуй их, найди, кристаллизуй и осознай. Смирение и тихое подчинение. Идут ли грозы – благодарю тебя, Провидение! Разверзается ли земля – ценю благосклонность твою, Провидение! Гниёт ли плоть собственная – стоек и твёрд в восхищении своём пред тобой, о, Провидение! И природа оценит, поймёт. Я снизойду и буду являть лишь счастливое. Радужное. Ты шагаешь по траве, ветер тёплый и ласковый, любимая женщина склоняется к плечу, ты обнимаешь её за талию, дети визжат и смеются, бегут следом. Солнце заходит за горизонт, благодушное, говорит до завтра. Пчёлы жужжат и цветы колышутся. Ручей бьёт из-под земли, холодный, ломит зубы и воду не хочется смахивать с губ. Я же знаю, понимаю, я совсем не такой, каким ты склонен представлять меня. Я не наказываю, не мщу и даже не испытываю. Во мне нет злобы и скверных желаний. Я лишь прочерчиваю линию.
Снега, и самое неприятное – не узнаешь, где наст, а где рыхлый. Я проваливался уже несколько раз. К тому же блеск этот – слепил.
- Слишком много белого.
- Всё дело в привычке, - ответил Он. - Если не знать другие цвета, вполне будешь доволен и одним белым.
Он не проваливался. Я перестроился – пустил его вперёд и шёл след в след. Лучше, но снег всё равно норовил треснуть.
Слева, да, вроде слева, был голый лёд. Гладкий-гладкий. Это потом уже, позже, мы стали видеть альпинистов. Руки торчали сквозь ледяные торосы, фрагменты лиц мелькали порой, заледеневший глаз смотрел на меня пристально.
- Какие красивые трещины!
- Огромные – да, вряд ли красивые. Страшные.
- Нет, нет, красивые. Мы просто слишком близко к ним. Когда с вышины смотришь – они образуют чудные узоры. Лица в них угадываются, предметы разные.
Снежинки были крупные и не опускались долго – летели, летели, летели. Ветра не было потому что. Я высунул язык, потом одёрнул себя – что за глупость, ловить снежинки языком.
- Это уже вершина?
- Не знаю, вряд ли. Здесь нет вершин. Мы всё время идём по плоскости. К тому же лёд должен закончиться скоро.
Я понимал – он обнадёживает так. Лёд может и не закончиться.
- Нет, нет, он закончится. Вглядись вдаль – видишь тёмное? Там его граница.
Я очень давно не переживал зиму – последние годы жил в тропиках. Было совсем не холодно, но я начинал замерзать. Он развлекался – отталкивался и скользил по льду. Я тоже так попробовал, но не получалось. К тому же лёд становился всё серей и морщинистей.
- Мне захотелось оглянуться, - сказал я, - но я подумал вдруг, что это нельзя.
- Действительно, это нельзя, - сказал Он, обернувшись. - Хорошо, что ты всё верно понял.
- Желание сильное было. Но я сдержался.
Он кивнул – молодец.
- Не знаю, с чего это вдруг нашло? - добавил я.
Мы ступили на грунт. Поначалу шла голая почва, потом началась трава. Потянулись луга. Густые, полные зелени, по ним шагалось веселей. Местность была холмиста – мы то спускались в низины, то взбирались на возвышенности. В траве цокали кузнечики, неторопливо переползали с цветка на цветок жирные жуки, а ещё жужжали шмели – опыляя клевер, должно быть. Порхали бабочки. Но не яркие, одноцветные все – белые да жёлтые. Я принялся гоняться за ними – подкрадывался к лимоннице, складывал дугой ладони, бросался на землю. Раздвинув пальцы, удивлялся – бабочки там не было. Какая-то, чересчур зазевавшаяся, попалась всё же: я взял её за спинку, она била крыльями, яростно, сбивая с них пыльцу – пальцы пожелтели даже.
- Посмотри, - кивнул Он мне.
Седобородый пастух неторопливо гнал овечье стадо. Поступь размеренна и бестревожна, уверенным взглядом прищуренных глаз, едва видневшихся из-под массивных бровей, он осматривался по сторонам. Пара визгливых псов сбивала овец в кучу. Не доенные, они оставляли за собой белые дорожки. Я припал к траве, слизывал молоко. Оно жирное, но безвкусное.
- Не пей много, - сказал Он. - Заснёшь.
Я послушался. Мы подошли к обрыву и взглянули вниз. Несколько десятков изб курились струйками дыма, небольшая река извилистой лентой протекала поблизости, женщины стирали в ней бельё.
- Это деревня, - сказал Он. - Жилище людей.
- Она очень уютная. Нам не слышно, но эти женщины смеются – они довольны жизнью.
- Да, возможно. По крайней мере, те дети, что копошатся в песке – они само воплощение радости.
- И те старики, что сидят на завалинках – как спокойны и мудры они.
- Почему-то не видно кладбища, - сказал Он.
- Должно быть, оно там, за деревней. А может его и вовсе нет.
- Нет, без кладбища нельзя.
- Возможно, они совсем не умирают. Рождаются и живут, живут.
Одинокий пахарь гнал лошадёнку. Беспощадный плуг переворачивал дёрн и полоса чернозёма росла, уменьшая безбрежность зелени.
- Я не могу без содрогания смотреть на это, - сказал я.
Он не возразил.
- Так жестоко и бессмысленно превращать естественное в мнимость надежд – я никогда не понимала этого.
- Он засеет своё поле рожью. Соберёт урожай, испечёт румяные буханки. Будет прикладывать их, дымящиеся, к щекам и втягивать ноздрями душистый аромат.
Я усмехнулся.
- Видишь ли ты тот камень посередине деревни?
- Да, - кивнул я.
- Ему несколько сотен лет. Ты знаешь, что камни растут?
- Да.
- Он был маленьким камешком, который чья-то детская рука сжимала в ладошке. Потом она разжалась, камень упал, его присыпало пылью и он стал расти. Вырос до такой громадности.
- Скоро люди захотят снести его – он загораживает дорогу.
- Да, это так. Но им не стоит делать этого им надо молиться у него. Древность всегда побуждает к этому.
Было четыре часа пополудни.
Склон крут, не раз мы срывались, кубарем катились вниз – зацепившись за пучки травы, поднимались. Все в ссадинах, они кровоточили.
Уже взбираясь на коня, подумал – а ведь вот-вот наступят сумерки.
- Секи жеребца плёткой! - крикнул Он.
Я ударил плетью по лошадиному крупу. Конь взвился на дыбы, заржал и, рванув с места, понёс меня. Мы неслись на разгорячённых скакунах по выжженной саванне – безжизненной, унылой – отчаянно стегали их, и дикий азарт наполнял меня буйством. Я кричал что-то, Он отвечал мне таким же криком, конь урчал, и пена, срываясь, струилась по загривку.
Пигмеев, бежавших за нами, я бил кнутом. Они были злобны, кривили морды в оскалах и пытались вскочить на коней. Я бил их от души. Красные полосы расчерчивали их лица и тела, они закрывались ладонями и отставали. Некоторые падали.
- Гнусные ублюдки! - вопил я. - Мерзейшие отродья, возжелавшие божьей милости! Века отчаяния и угнетения не пошли вам на пользу – вы всё ещё жаждете величия! Получите же моё благословение, разлагающиеся твари!
Он тоже хлестал их направо и налево. Они отстали наконец. Мы гнали коней на пределе. Они горячи и послушны: они перемахивали через овраги и валуны, перелетали через озёрца и ручьи – они быстры.
- Мы можем загнать их! - кричал я Ему.
Он что-то отвечал мне – я видел шевеление губ, но что именно – не мог разобрать.
- Мы загоним их! - кричал я снова.
Он откинул голову назад и засмеялся – я так и понял, что засмеялся. Раскинул руки в стороны и отдался во власть бега. Я косился на Него и злился уже – Его восторг был непонятен мне.
Внизу, под копытами – я успевал замечать – провожали нас испуганными взглядами ящерицы. Их было необычайно много, так много этих глаз не видел я ещё. Они не двигались с места, лишь смотрели.
- Ящерицы! - завопил я. - Это ящерицы!
И тут услышал Его крик:
- Ящерицы! Те самые ящерицы!
Он всё ещё хохотал. Я лишь поморщился.
- Гадкие пресмыкающиеся!.. - это сказал почти шёпотом.
Из седла вылетел внезапно – упал в грязь, она вязкая, затягивала. Вскинул голову – конь был уже по круп в болоте. Уходил всё глубже. Ржал дико.
Ржал и другой – Его конь. Его самого я не видел.
Я погружался в жижу. Руки ушли по локоть, я рванулся, перекатился на бок, на спину потом, снова на живот – нигде не находилось твёрдой опоры.
- На помощь! - закричал я.
Призрачная ведьма, сотрясая седыми космами, парила надо мной. Смотрела пристально.
- Я была молодой и неопытной, - говорила она. - Я думала, в мире есть опора, есть занавесь начинаний. Когда потоки схлынули, пришли ведающие, я упустила момент решительности. Отречение даровали, жажду покоя.
Тяжёлая бляха ударилась мне в лоб. Я дёрнулся, вскинул голову и увидел Его. Он лежал на островке суши, вцепившись в ремень.
- Хватайся! - кричал Он. - Живее!
Я схватился за ремень. Он вытянул меня.
Какое-то время мы валялись без движений. Смотрели в небо – оно серое, свинцовое. Восстанавливали дыхание. В грязи все.
- А кони утонули… - сказал я.
- Да, - отозвался Он.
Потихоньку стали подниматься.
- Я видел банши, - сказал я Ему. - Она говорила мне что-то.
- Да, их полно здесь. Ведь это их вотчина. Вон они кружатся.
Я поднял голову. Сонмы старух витали над лесом. Дошёл и звук – нашёптывания, стоны. Я поспешил отвести глаза.
- Правильно, - сказал Он. - Не смотри. Могут одурманить.
Мы шли.
- Мне кажется, у меня бред, - предположил я несколько минут спустя.
- Что ты видишь?
- Я вижу лишь белое. Тебя – нет. Белое и рельсы – они уходят ввысь, в небо. Я еду по ним на чём-то. Концы их теряются в дымке, оттого кажется – они коротки и вот-вот закончатся. Но они не кончаются, путешествие длится и длится. Я не могу отвести взор от этой отдалённости. Здесь нет ветра, и я не чувствую температур. И белизна эта – она тоже какая-то странная, по-моему она кажется белой лишь на расстоянии. А так – она прозрачна.
- Э-гей! - кричал Он мне.
- Э-ге-гей! - откликался я.
Туман был густ и вязок. Я вытягивал руки и ладоней не было видно.
- Где ты?! - звал Он меня.
- Я здесь! Здесь я! - откликался я.
Потом думал: может быть, стоило воспользоваться случаем и убежать? Бежать, бежать, бежать куда-нибудь, найти убежище и жить там. Но думал горестно, конечно – потому что знал, что Он найдёт в любом случае.
Я почувствовал касание Его рук.
- Наконец-то! - молвил Он. - Я думал, ты потерялся.
- Нет, я всё время стоял на месте.
Мы двинулись. Он вёл меня.
- Слышишь? - спросил я.
- Что?
- Странный звук этот.
Он остановился, я за ним. Он прислушался.
- Косят траву, - сказал потом.
Теперь я тоже распознал его – звук нескольких кос, стройно повизгивающих где-то поблизости. Показалось – он нарастал.
- В таком тумане мы можем попасть под косы, - сказал я, боязливо поёжившись.
- Нам надо двигаться быстрее – косари где-то в стороне, мы проскочим мимо.
Мы заторопились. Я спотыкался то и дело, едва не падал – Он притормаживал тогда, потом поспешал вновь.
Слышались голоса: женский смех и женские же причитания. Трубили в горн, но так далеко, что звук этот распознавался с трудом. Плескалась вода.
Детское дыхание, слабое, сбивающееся, раздавалось за моей спиной. Меня схватили за штанину – крохотная детская ручонка, я волок ребёнка по земле, не оглядывался, потому что боялся увидеть ужас. Боялся ничего не увидеть.
- Присядь, - услышал я Его голос. - Смелее.
Я сел. Было твёрдо.
Вокруг стояли деревья, большие, густые. Я сидел на поляне, в самом центре. Впереди, насколько хватало взгляда, тянулась аллея, ограждённая с обеих сторон стенами из крупного горного камня. Аллея была освещена – огни били с обочин.
- Совсем немного ещё, - заверил Он. - Мы почти пришли. Ты хочешь отдохнуть?
- Нет, я готов.
- Отдохни всё же. Мы успеем. Сейчас не больше десяти часов.
Мы посидели. Я отдирал с себя засыхающую грязь. Трогал лицо – оно тоже было покрыто ею. Кожа зудела, неприятно.
- Ну что, пойдём? - кивнул Он.
- Да, да, - я встал на ноги.
Мы тронулись.
Дорога очень ровной была сейчас, идти по ней – одно удовольствие. Здесь свежо, я переводил взгляд справа налево, но сквозь стены никто не протискивался. Мы шли довольно долго.
Впереди показалось строение. Маленькая церковь, мрачная, ветхая. Стены её заросли вьюном, зарешеченные бойницы окон еле проглядывались на сером фоне здания, ворота покрылись густым слоем ржавчины.
- Вот мы и дома! - воскликнул Он.
Мы вошли внутрь.
Внутри церковь казалась ещё меньше. Роскошью не потрясала, скорее наоборот. В центре стоял алтарь.
- Я положу тебя спать здесь, - кивнул Он мне.
- Сюда?
- Да, сюда. Это жертвенное ложе.
- Я должен спать на нём?
Он не ответил, лишь одарил меня долгим взглядом. Простым, открытым.
Ну да, разве я не понимал?
Я улёгся на каменный топчан. Он накрыл меня саваном, присел рядом. Был серьёзен с виду, но незримая улыбка – я чувствовал – блуждала где-то в морщинках.
- Приготовься, - шепнул ласково. - Следующая сказка будет такой…
Была полночь уже.



                ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ


Цвета не было, света… свет был, да, но то иначе, он – частичка отчётливости, что и тьма, он существует особо. А цвета возникали, когда погружалось я в плен иллюзий – то регулярно бывало, с отмеренным постоянством; в этом – загадка, истина, она же – из пространства в пространство, из пустоты в пустоту. Они завлекательны, цвета, манят, их много, порой сливаются, рождают новые полотна и новые разочарования. Их хочется даже.
Остановки, повороты – бывали ли они там? Как сущее нечто, как движение основ, что тверды, нерушимы? Ты – застывшее на глади целое – цельное, тленное и чувств лишено. Возможно, дрожит оно, вертится, но как понять, уяснить – неведомо, дрожь и с тобой. А будто бы в сфере, вообразить если – тогда возможно было бы – и сгущение, и рассеивание, и движение – явно, ясно. Но в сфере невозможно. Границы, пределы, сие же – безгранично. А потом оборвётся ещё – ниточка, струнка; какой резон, было бы тяготение.
И звуки тоже рождаемы. Рождаемы, иного не дано. Сами по себе – не могут, нет силы, желания такого. Потому и складываются в цепи, по памяти, из прошлого; ощущения идентичны почти, оно и требуется: возрождение узловых моментов течения – главнейшая потребность. Можно не знать, не чувствовать, не хотеть даже, но вспять не повернуть, оно внутри. Доступы к центру, к сути – в нём; в нём лишь, считается – есть ещё кто-то – нет, не помню. Противоречит хаотичности. Из хаоса – стройность: сколько раз ради этого – всего себя, без жалости, без остатка. Оно стройно; если же нет, кажется – обман, аура не та, здесь не может быть таким, залетело случайно. Где-то там, по иную сторону, но эта станет хаосом. Опять же и мудрость: только те ловятся, что здесь могут, в этой чаше, иные нет. Их ловят, но гармония уходит; диссонанс – он скорбен, мерзок, он улетучивается вскоре. Сам отпускаешь – желания нет сдерживать.
Одно в другом. Другое в третьем. А то в следующем. Так казалось. И кажется. Но не так то, не разумом. Сверлить если, вгрызаться, рвать, кромсать, рушить? Рухнет ли? Воображением – сложно, материал не тот, крепко. За рамки нет тропинок. И даже так – не то строение и кладка не та. Безосновательно. Оно вечно, нерушимо и незримо. Его нельзя почувствовать. Воображать, опять воображать, воображать лишь. Сюда есть ниша, в эту сторону. Укрываться – там, так и делаешь: приходится. Иначе тяжело слишком, давит, спрессовывает – вымокнет раз хотя бы. Но и обратно хочется. А как иначе? Двойственность, но иначе никак. Круто слишком, с разъёмами большими – тоже не хотелось бы, но так выходит именно. Меня терзает это.
Они? А что они? Они были, есть, будут Раз – и нет?! Но ведь суровей всё, строже; безумства в безумствах, в рядовой обречённости не совершаются. Я жаждало конца. Жаждало начала. Опять конца и вновь начала. Жаждало, жаждало, жаждало… Тише, спокойнее, равнодушнее. Равнодушие – именно! Холод? Да нет, не холод, нет-нет, характеристики не те, и суть его – бесчувственность всё же. Они желали. Уничтожали, но и желали – я не могу возразить на то, да и нечего. Но ведь желало их и я! Ненавидело, убивало, забывало, но и желало, но и желало. И не разорвать, не разделить. Желания сильнее. И хорошо, что сильнее. Разум уничтожил бы зёрна правды, лишь пепел остался бы. А по наитию, наплывами – естественней. Не противоречит общей стратегии. И частной тоже – запредельность стройна и гибка.
Бесконечное. Бесконечное. Сколько раз – бесконечное. И вновь, и с жаждой, и со стремлением. Как прежде, как всегда. Воспоминание придёт не скоро. Будут муки, будут. И после знания будут они, и после возврата. Тогда считается, что без мук, но без мук как же. Страх – он здесь. Без него зачахло бы, сгнило. Он есть, с ним живёт, набухает, но и муки с ним. Они глохнут тогда лишь. На время прячутся. Или действительно – уходят куда-то. Но возвращаются, возвращаются. Новый шаг, виток новый, без проявлений их сущему не бывать, они – катализатор. Разница, разница всегда. Двух одинаковых? Не бывало. И не будет. Это опыт, постижение постепенного, оно откладывается где-то внутри, в ядре. Наслаивается. Вспоминается затем – не явно, образы не те уже, звуки иные, чувства – лишь примерные, по соответствию. Явно не уяснить, не понять, контролировать – тоже нельзя.
И влага – влага всегда была, без неё нет явлений. Удары тоже ощутимы. Удушливость. Удушения вообще хочется: как жертве, как деятелю. Сей мир расчерчен – в нём линии вверх и вниз, и вправо, влево – тоже. Остальные – производные. В линиях прелестей нет, но полегче всё же, попроще, без усилий. Иногда больно – по-настоящему – я сразу вспоминаю, что такое боль, чудно, её успеваешь забыть. Не отложения если б, не вспомнить. То – прелестно, изумительно было. Противоречат. Да и боль же – она главное самое. Она должна быть. Я понимаю это, когда не больно.
Оформленность – в ней ущербное что-то. Больше: ужасное, гнусное. Привыкнешь, привыкнешь – как все, но тяжело сейчас. Тяжело всегда будет, до конца, но там отвлечься сможешь, да и принимать как должное; сейчас же – невмоготу. Куски материи – они складываются в формы, в тела те же. То интересно – как игра, азартно. Сгусток материи – он повсюду, он над каждым. Он собирается, когда нужно, необходимым. Я не сумело запомнить их всех – тех уродцев, что складывались, воплощались из пустоты, шевелились, действовали, распадались затем. Череда бесконечна, образцы не вообразимы. Последнее помнило всё же, нынешнее – представляю смутно, осознавать придётся в развитии. Те последние забудутся, хоть и будут вздрагивать, всё там же, в отстойниках, одно нынешнее ставит явью. Интерес? Есть и интерес, при желании можно произвести азарт.
Одно, всегда хотело одно. Есть резон – несомненно. Свобода тщетна, гнетуща и ужаснее неволи порой. Но маятником – она. По крайней мере мне. Волшебство, чудо – оно и есть здесь, оно в этом и есть. Зачем желать неосуществимого? Осуществимое вполне удобно. Оно мягко, податливо, приятно на ощупь. Из него можно вылепить подобие большего. Само большее? Если есть оно, само – нельзя тогда, нет же – так и само можно. Подобие станет сущим, копия – оригиналом. Разница – в соотнесённости пространств; переливчатость их, переменчивость – за неприятностью её и вселяющей бешенство явью и скрывается ключ к осуществлению. Лишь конечности застревают в сей жиже, вязнут в глине, грязны становятся, и глубже – страшно, назад хочется. Так и делаешь, стройность тоже ведь к чему? Для чего, зачем? Переливчатость – трогательней, пусть она будет.
Владеть отрешённостью необходимо. Отрешённостью именно. Водовороты, смерчи, тайфуны – их избежать трудно, так и попадаешь в итоге, без желания совсем. Настигает, дуновением сначала слабым – и колеблешься уже. А потом наваливается полностью, пленит всей силой. Отрешённость была – он пронёсся бы сквозь. Я не имело её. Было близко, но не имело. И ураганы настигали. Порой сминали в ком – слизистый, трепещущий. Но я не сдавалось тогда в глубине. Порой казалось – устояло, но на деле – погибло, отдалось. Слабость сильнее всех сил, на то и слабость. Чувственность, страсть увлекательней безвольного созерцания. Им противишься, когда бледны они, туманны, но чётки когда, сочны – нет сил устоять, бросаешься в этот омут. Он сладок, приятен. Он вынашивается временем и, реальный, совпадает если с выдуманным – выхода из него нет вообще. Я выходило: то было не совпадение. А с совпадением и не думало бы отступать. Святость? В этом и есть святость.
Так тяжело, так ужасно – мыслить. Каждое предложение – сквозь тиски неконкретности. Они сжимают; ищешь, где слабее – оно догоняет, давление, рвёшься вовне, в обход. Постоянная гонка, борьба. Её не замечало я, лёгкости, когда сквозила пустота; и лишь искоркой желания, сгустком сомнения ощущалось продвижение. Так всегда, так постоянно, потом опять начнёт казаться должным, а тяжесть эта меркнуть будет, забываться. Она покажется естественной, а переход – о нём мысли – он мерзостен будет.
Основа всё же светла. Потому что хочется радости, удовольствий; и в самой гуще, внутри надеется, в самой гуще мрака, оно надеется и хочет чувственности, что приятна. Отсутствие надежды – ничто; и в самом отчаявшемся коконе надежда есть, без неё становится он небытием. Им не станешь просто так, да и стал ли им кто когда? Она везде потому и во всём – молчаливая, замершая. Я выдавливало её, выжигало, казалось – всё, свободно, но она оставалась, жила внутри и выползала изредка. Изредка, больше я не позволяло.
Я не могу как раньше объять и быть объятым: способность утеряна, отобрана – на время, но чувствовать я не разучилось. Если космос туманен и нечёток, то так и должно, ведь мы за преградой, по разные стороны. Он кажется жалким, мне глубина моя – огромной и величественной. Быть может, сложности восприятия, а может правда такова. Велико, и без сравнений – я глубже и таинственней. Я вынуждено даже сужать сферу, создавать видимость ограниченности, конечности. Чтобы просторы мои не ужасали иных, у них границы явны; порой казалось – и они прячут истинное, но наблюдало я долго – они нерушимы бывали и стойки. Беспокоен, терзаем. Вряд ли кто, всё в себе, всё для себя. И проникнуть внутрь нельзя. Неподвластно. Двум сущностям не слиться. Пространствам не смешаться. Пустоты отличны, они могут быть рядом, друг над другом, но смешаться – нет. Проходят насквозь потому и создают плотность – хотят иллюзии. Единение – сие не смешиваемо, они отличны, другой спирали не задеть. А пространство её мало. Её пространство. Мало. И то не скрытность, то суть, преградам неподвластно спрятать. Я радо, я радо, впрочем. Я больше, я обширней. А потому свободней, а потому уверенней. Я независимо, не подчиняюсь ей. Она мне? Могла бы, но моего желания нет. Я не желаю. Если было бы в мире оно – то вышвырнуло бы наружу – я не смогу устоять. Но сейчас хорошо, я уверено, я спокойно. Так не всегда бывало. Шире – нет, шире не было ещё, но загадочнее, страшнее. Моего. Но чаще гармонично всё, я оставалось. Как остаюсь сейчас. Те случаи непрочны были и разрешения не имели – те, где бито было я; этот же прочен, мне разрешено.
Сколько раз чувствовалось, назревало, просачивалось. Думалось, что миг лишь – и раскроется. Опять обманом было, зудом, он проходил – внезапно так же, как возникал. Но события свершались, и тропы были стойки, и деяния явны, и лишь мгновений не хватало для уяснения. Но в этих мгновениях – всё. Всё в них. Прорвавший их непоколебимость, обогнавший быстроту, получает Силу. Но тех нет, кто получил бы, ибо мгновения – и есть сила, неуловимость их и есть сущность. Пугает другое, это – нет. Она существует, парадигма, края во мгле, лишь в центре твёрдо, и страшно, что узнать возможно. Совсем не хочется, но как-то можно не явно, не точно, но отблесками лишь, свечениями, что справа, слева; я не могло, не могу, но вдруг смогу? Так тошно будет, так мерзко, гадко так. Не надо, не хочу, не надо.
Множество? Да, но как, в какой структуре? Множество – это можно понять, можно даже здесь, не там, мышление способно на это. Но дальше, что дальше? Оно постигается, ему дано, позволено проявляться. Что множеству, что ограниченности. Но позволено являть лишь реальность свою, одну грань её. Можно удостовериться в его существовании, в его яви, но не больше. Вглубь не проникнуть, трещин нет. И даже грани не являются другие. Сколько их, каковы? То с множеством. С ограниченностью проще. Они являются полностью, но тоже – вертеть, кружить, чтобы обозреть. Она пропустит внутрь и покажется познанной. Покажется или действительно познается? Уверит, что познается. Кто пожелает как и будут ли желания. Череда сменяется чередой и сменится новой; пройти сквозь толщи, обогнуть их – этим занимаешься, но их всё больше, они всё толще. А больше нечего, надо рефлексировать.
Прошлое было, было ли? Будущее будет, будет ли? Соотнесённость странна. Забавна. Извиваются, и звуки. Их хочется скрутить, соединить, завязать узлом. Свобода перед будущим, освобождение от прошлого. Или подпалить – лучше подпалить. Чтоб занялись огнём и тлели, тлели не спеша. Не спеша, они смогут лишь так, быстро – нет, там прогореть всё должно. Превратиться в пепел. И сближались бы. С тем, что от будущего, встретилось бы раньше – к нему движешься. Концов нет у них конечно. Они бесконечны, они растянуты во всей беспредельности. Освещён небольшой участок: прошлое, что вспоминается, будущее, что представляется. Что может вспоминаться и что может представляться. Можно подумать – то начало с завершением, но так наивно – то освещение лишь специфическое.
Нет, сие не тайна, сие явь. Именовать это тайной неверно. Тайна – это когда блеск, когда полумрак и формы впечатляющие. Когда рождается смятение вместе с тщеславием. От сего тщеславие не родится. Да и смятение, смятение тоже. Лишь страх родится, остальное – нет. Потому и нет ничего, что везде страх один. Они не нужны, нет, совсем нет, желание их глупо. Такого не желало я раньше. То вступают в силу образы моего кокона, пульсация моих форм. Я вспоминаю ещё сущее, но оно забываться будет постепенно, с плавным течением времени. Там нельзя будет помнить сущее, там лишь выдумывать его можно; хорошо, что хоть так.
Когда решено всё, это неплохо порой. Вычислено, проверено, одобрено – пути открыты, те, что надо, на остальных – запреты, преграды. Когда одно, в пустоте, она черна, а движение понуждает, ну а желание – замереть, помедлить, отдохнуть – тогда тяжело выбрать направление. Тогда хочется подсказки, тайного знака, лёгкого толчка. Иначе непостоянство само срывает с листа и швыряет куда-то, куда? – куда направит оно своё усилие? И занести может в скорбь, а скорбь ничтожна и болезненна, её бежишь, и занести может в радость – а радость мелочна и глупа, её стережёшься, и занести может в ужас – он чрезмерен, достаточно лишь страха, с ним свыкаешься, миришься, ужас же – высота непосильная, его гонишь. А надо – чтобы равнодушие. В остальном же, и в собственном выборе, его нет. Потому что неверен он, выбор, ибо выбираешь не из того, ибо предлагают не то.
Замереть. Лишь просто замереть. Чтобы ни биения, ни шевеления, ни звуков. Чтобы остановилось всё. Чтоб картина была безмолвной и трогательной, с преобладанием мрачного. Лучше мрачного, оно серьёзней. Чтобы казалось, казалось лишь, оттого, что неподвижность, что молчание, оттого, статичность что, что движутся волны, волны – под тем полотном. Они не будут двигаться, их не будет, но надо, чтобы казалось. Чтоб переливчатость была тоже, с неподвижностью вместе, с затишьем. И чтобы желание было – прикоснуться, желание страшное, безумное, неподвластное, но неосуществимое, ибо строгость главнее была бы, а сущность мёртвого – яснее. Чтоб тянулся он бесконечно, этот миг, бесконечно-бесконечно, чтобы всё стало им, чтобы всё стало мигом этим, все силы свои и слабости на его явь направив, на его воплощение. И было бы сие, и было бы, и было бы всегда, вечно было бы! Возможно ли такое?
Покинуть. Решиться – и покинуть. Упорхнуть, предать, ну и пусть, пусть. Для чего оно, для чего? Достаточно мук! Нет… нет, нет, нет. Пути отрезаны, разрешения нет, и сущности поменялись уже. Моя сущность не та, ту можно забывать начать. Моя сущность – вот она: удушливость эта, сдавленность, влага. Теперь покинешь при распаде лишь. Он может быть, может в любой момент. Если вскроют вдруг, если вспышка, если шок. Но и опять боль, муки. И смена полюсов. Она ужасна, когда в обратном направлении. Да и откуда они: вспышка, шок? – всё спокойно и размеренно. Уж лучше как есть. Прелесть, здесь тоже прелесть своя. Новый опыт, новые ощущения, новые погружения, всплытия новые – оно полезно. Оно откладывает рисунки, знаки на внутренности, они являться будут потом, при совпадении условий; явятся и здесь какие-то, что отложились; лишь уяснить надо – а завлекательность, есть она.
Плотность обволакивает, вязкость ласкает. Всегда так, даже когда в пустоте. Всё остальное – там, за плёнкой, и хочется рвать и хочется просачиваться. Но эластичность хитра – ткани растягиваются; вперёд, вперёд, вперёд, можно в сторону, вниз потом, вверх, чтобы лопнула от трения. Но эластичность, эластичность – она коварна, она растянула волокна, увеличила размеры, но не выпустила. И опять в ней, опять внутри; мир сквозь плёнку, она сальна, туманна, и каков он на деле – неизвестно. Да и есть ли он? Они тоже за пеленой, все они, все они. Из них порой бушуют некоторые: истоки сходны, значит ось одна, значит плоскости равномерны, желания те же значит. Но это пугает космосы, пустоты, они различны внешне, и внутренности их разнятся. Но с фоном чёрным этим и капельками света на нём направленность их конкретизируется, в нечто единое, с отличием в способах удовлетворений. Всё обезличивается. Становится дубликатом одного нетленного, но непознанного образа.
Во мне родилась уже вибрация. Я способно дрожать и корчиться, замирать и двигаться. И ощущать явь материи. Это гнетёт сейчас, но со временем ощущения извне и внутри – они притрутся. Полностью не идентифицируются, но сблизятся значительно. Зазоры останутся, проёмы широки – неудовлетворённость родится впоследствии, но то лишь фрагментарно, в моменты голода и торжества рефлексии; остальное же время будет неплохо – почти приятно и радостно почти. Явь отсутствия тоже не сладка, свои сомнения и в ней, свои безумства и здесь. Но ступень та выше – там ближе к сути. Здесь ближе к мраку, к потёмкам дрейфующего – его холод я начало уже чувствовать. Такова иллюзорность: там кажется теплее – к теплу, мол, к пламени, а здесь же – холод, ко льду будто, в твёрдость. Его поделили на зоны и магниты действуют; в правильности его можно сомневаться, но немного, надо верить, иных приборов нет просто. Есть, есть, впрочем, но иная цель у них, строение иное. Для направлений и температур – лишь этот.
Я слышу, слышу порой. Гул доносится всегда, но он монотонен и неконкретен, он меняет диапазоны, а что значит смена мне неведомо. Но пока лишь, пока. Может быть краски иные, чувства может – я пойму, недолго ждать. Прорывается порой и нечто ясное, чёткое, не полностью, нет, преграды – покровы и толщи пелены – они мешают, но отчётливость уловить можно. Можно понять настроение и самое главное из сгустка побуждений желание, самое главное стремление. Они быстры и непостоянны, двух одинаковых не было ещё; бывают сходны по весу, по подвижности, но разнятся по стремительности, по густоте. Мне трудно, но интерес и здесь – я могу воображать, фантазировать. Реальность всё равно не совпадёт с намётками, и лишь разочарование, недоумение побудит несходство это, но противиться невозможно, таков один из видов деятельности, что предстоит теперь – постигать, постигать, постигать – всеми силами и всем бессилием.
Прошлое стирается во мне с каждым мгновением. Я многого не помню уже. Это ужасает, но и ужас всё меньше делается и кротче. То не ужас уже – испуг лёгкий, удивление странное. Эмоции гаснут, старые эмоции, крылатые, рождаются новые – утяжелённые, а оттого неповоротливые и неискренние. Искренность – её придётся забывать теперь, я улавливаю – ни к чему здесь искренность. Она возможна, но не той уже искренностью будет она здесь, а самозащитой, изворотливостью. Принцип прост: наедине с довольством – жаться к нему, ластиться, с иным явлением вблизи, природа которого иная – менять свою, искать резервы, сходные с этой, а опасность рядом – исчезать, и гордость неуместна. Я учусь сейчас понемногу: учусь слышать, учусь ощущать запахи, учусь понимать вкус. И даже видеть учусь. Но не всё это, чему выучиться предстоит.
В колыбели мира приятно было порхать. Покачивания успокаивали, безмолвие радовало. Повороты были плавны, скольжение вселяло бодрость. Отвагу, может. Она приходила сама по себе, смелость эта, её не чувствовалось вроде, но знание о её присутствии появлялось. И бестревожно было и бестрепетно. Летела в безмолвие, летела к бесконечности: одиночество её сущности было явным, было сильным, но рядом с собственным одиночеством воспринималось им дружелюбно и нежно. Они вольны были в своей отрешённости, те две грусти, и осознание присутствия невольного собрата уносило сомнения и страхи: злоба и ярость гасли и превращались в скромную, но стойкую уверенность. Это называлось счастьем – тишина и размеренность его не могут забыться и, туманные уже, блёклые, рождают всё же воспоминания о себе. Воспоминания, которые становятся иллюзорностью. Последние колебания, последние мазки: поток замирает, всей грузностью своей и основательностью, доносится гул и шипение, влага сквозит сквозь поры, и мрачная тревога – она здесь, она зудит почему-то.
Трещины… Почему, для чего они – трещины? Я всегда любило стройность и порядок: плавность линий, округлость форм, гладкость поверхностей; я не любило проёмы и зазубрины, и трещины – они угнетали меня. А здесь они повсюду, трещины. Трещины, зазубрины, проёмы, угловатость и выпуклость – они здесь первостепенны. Резкость и мрачность, несмотря на подсветку и возбуждающие звуки. Мне открывают свои тайны прозрения, но закрывает свою правду истинность. Я потеряно и забыто – я вырвалось, точнее вырвано из череды приятностей. Приятностями казались мне они, сейчас же – беспросветностью. Я меняю ориентиры, и плоскости дают крен. Возможно, они пытаются сложиться, быть компактней и затаиться до необходимости; возможно же механика их испорчена, смазка высохла, а грани заржавели. Белёсые, дрожащие пятна, они тускнеют постепенно, сливаются с мраком; они пугают меня, пусть, пусть, мне не жалко их тайн, что неразгаданны – они умрут, им суждено; я не хотело сомнений, не хотело терзаний, я хотело чистоты.
Жгучие капли – они чаровали. Они танцевали, замирали вдруг, неподвижными были долго, пускались в пляс снова. За ними следить и узнавать любимую. Была она крохотной, неприметной, но без затемнений, оттого и узнавалась всегда. Не сразу, нет, сразу трудно, но после вглядований долгих – можно. Она приносила надежду, уверенности не давав однако, но излучала спокойствие, та капля жгучая. Она погасла потом… Причина в движении, думалось; причина в неподвижности – это потом уже. А ни в том и ни в том, оказалось. В самой себе причина – в причине. Горение, лишь оно согревает меня. Я не могу снаружи, лишь изнутри могу, иначе холод не уходит – он там прячется, в самом центре, в сгустке самом, его не видно, лишь беспокойство вызывает; я беспокоен – он там, холод. Направление – прямо, прямо и вперёд, жезл крепок – он удобен. Отверстия повсюду, надо выбрать верное; они на склонах и втыкать можно лишь раз. Я не втыкало ещё, не уверено потому что.
Незабвенность – её нет. Всё предастся забвению, всё затянется в его трясине – она неумолима, алчна. Края – крепки, но маловерным лишь так, чтобы сорваться сразу же, потому не приближаться. Ну и что, что взывало, и взывало многократно? Их множество взывало, где все они? Я было глухо, я было в себе, я не хотело выходить наружу. Воззвания эти, они тщетны, они обманчивы. Повернитесь в обратную, в обратную сторону, здесь пусто всё, там, может. Влечение – да, было; да, есть; и будет, всегда будет. Притяжением скованы и хоть с желанием разъединиться, тщетность его бесспорна. Пустоты сближаются, слиться не могут же, не дано им, хоть и сходные порой очевидности, хоть и похожи порой стремления. Вертикальность – надо двинуться чуть, чтобы осознать её. Оплавлялось, оплавлялось и капало, потому что тайна такова, её врата волшебны и неприкосновенны. Надо вставать под них, под срывающиеся комочки пламени – в них сила, в них ярость, в них жизнь. Они бесформенны, но ласковы, это особая ласка – я так и не поняло её.


1998


Рецензии
Ничего не понял, читал с трудом, но мне понравились два кавказских мотоциклета, описание похмелья и - местами - потоки сссссознания!

Антон Сплх   14.04.2015 17:29     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.