Анжела

ПОВЕСТЬ

Русское имя
Соня
Дал я дочурке своей
Как приятно порой
Мне окликнуть ее
Исикава Такубоку


Легко отдавать то, что тебе на фиг не нужно, еще легче давать обещания, зная наперед, что для выполнения их у тебя не будет ни времени, ни возможностей. Легче же легкого болтать языком, не чувствуя никакой ответственности за свои слова. Да и глупо было бы, будь все это сложней приготовления пареной репы или поедания лапши, той, кстати, самой, которая оказывается на наших ушах в результате такого порядка вещей, при котором слово и дело существуют в разных, как бы, измерениях. Оно, конечно: вначале было Слово, так ежели созданы мы по образу Его и подобию, то давайте говорить, а потом делать. Так ведь нет, слова есть, дел нету. С одной стороны, это и хорошо, потому как наговорить мы можем такого, особенно в сердцах, или же не в себе будучи, а то и просто спьяну, что ого-го! Пусть уж это словами и останется. Но с другой стороны, надеешься, предположим, на человека; и не последний он тебе, и не обормот какой-нибудь – надеешься, значит, а он тебе – бац! Пожалуйте бриться! Что тут поделать? Да ничего, наверное. Простить и все, потому что и на нас надеялись многажды, и не соответствовали мы возлагаемым на нас надеждам. Все правильно устроено в этом мире, хотя и хитро порою. Кому-то очень надо знать, что мы из себя представляем. Сказал что-то или пообещал чего-то прилюдно, как тут же начинается испытание на прочность, возникают непредвиденные обстоятельства, препятствия какие-то, и так до тех пор, пока не смиришься или не докажешь людям и себе, что ты человек слова, а не шантрапа богемная. И вопрос соответствия словам своим для меня, в частности, не праздный. Не праздный, граждане, и все тут. Ибо только что, не прошло еще и часу, как я слез со сцены в нашем клубе, откуда, терзая гитару, громко и страстно пел и говорил о том, что главное в жизни человека – это не его жизнь, а жизнь тех, кто рядом с ним, пел о забытых значениях слова Любовь, пел о том, что нельзя проходить мимо протянутой руки, пел о том, что зло содеянное возвращается так же, как и хлеб, пущенный по водам… Ну песни такие у меня! Сижу, бывает, в кочегарке, работаю я там, или дома сижу в ночи при свечах, в тишине, да одиночестве, и думаю себе: а хорошо, наверное будет, если вдруг не станет ненависти и все будут любить друг друга... А потом выхожу на сцену, о том же и пою, даже слеза порой голос подламывает, так гарно получается, что ты. И хлопают слушатели и думают себе: вот он, какой у нас, хороший и правильный, давай, Сашка, еще чего-нибудь, такое-этакое! Потом подходят, автограф на всякий случай спрашивают, советуются, а я сижу, усталый такой, потный и взъерошенный, имидж, сами понимаете – сижу, значит, и севшим голосом втолковываю истины прописные любопытным. А потом все они расходятся по своим делам, и непонятно мне вовсе, стали они лучше или нет. Я, конечно, хочу верить, что стали, и верю, потому что и сам себя чувствую более добрым, более щедрым, более значительным, иду домой и думаю:«Ох, и устал же я. Но значит это крест мой, судьба это моя, отдавать себя в песнях людям, и буду верен ей до конца , как там поется?.. Если рожден поэтом – пой!» Так-то вот. Иду, стало быть, а у обочины нищий сидит, руку протянул, я туда монетку без сожаления, много их у меня после концерта, монеток-то. Дальше иду, другого нищего высматриваю, а мне в это время на ногу правую какой-нибудь амбал наступит, я же только улыбнусь про себя, не ведает он, что творит, прости его Господи, а я уже простил, тут на левую ногу мою ханурик плюгавый взойдет, я ему строго и вежливо так: «Под ноги смотрите, папаша!» Провинциал заблудший дорогу спросит, расскажу, провожу, да покажу, все равно по пути и время есть, попутно навешаю ему чего-нибудь такого, философско-романтического, чтоб задумался он на досуге о причинах гнусности бытия. Иду, такой, в глазах любовь, в сердце – скорбь, на лице – мина, серьезней некуда, а на углу Свободы и Победы, там, где ГУМ, стоит ребенок и плачет навзрыд. Народу на улице тьма и все мимо идут. Взглянут, отвернутся и дальше. И такое всезнание во мне, что слышу я мысли прохожих: «…Не до чужих забот, свои решить бы… помог бы, да некогда, в такой толпе и без меня разберутся…» Усмехаюсь я горько про себя: какие ж люди все-таки эгоисты… – а самого тоже ноги мимо несут. А как же, думаю, слова и дела? Э нет, стоп! Возвращаюсь обратно, присаживаюсь на корточки и спрашиваю:
-Что случилось, малыш?
Вернее было бы спросить: «Что случилось, малышка?», потому что это была девочка лет шести-семи, но уж поправляться я не стал.
-Что случилось-то?– повторил я немного неестественным голосом, ничего не поделать, не получается у меня просто разговаривать с детьми и собаками. Девочка не ответила, но плакать перестала и, схватив меня за рукав, уткнулась в него лицом. Я же растерянно заозирался: опять почудились мне мысли прохожих – подходящих и прошедших: «Я, конечно, не прошел бы мимо, но раз уж нашелся добрый человек, дай Бог ему здоровья, то и пускай…»
«Здоровья-то, оно конечно, - думалось мне, - спасибо на добром слове, но делать-то мне что?» А действительно, что делают в таких случаях? Я встал, огляделся по сторонам, и, не увидав вокруг никого и ничего, что могло бы помочь мне, снова посмотрел на девочку. Она, так и не отпустив рукава, смотрела на меня снизу вверх, огромными синими глазами. И было в этом взгляде что-то такое, непонятное и загадочное, что невозможно описать простыми словами, да и сложными тоже нельзя, да и не надо, наверное. И еще, не надо смотреть в эти глаза слишком долго, чтобы не разочароваться в себе, впрочем, это и невозможно, смотреть в них слишком долго. Я вот не смог, отвернулся и, глядя вдаль сквозь выступившие слезы, спросил:
 – Как же тебя звать, потеря?
Девочка опять ничего не ответила, только ухватилась за мою ладонь. Я обреченно вздохнул и то ли спросил, то ли просто сказал:
– Пошли, что ли?
Девочка согласно кивнула, так что золотистые кудряшки взлетели, как от порыва ветра, и, всхлипнув последний раз, вытерла свой нос об мой рукав. Мы медленно пошли по улице Свободы по направлению к вокзалу, там все-таки и бюро находок, и милиция. Вот там и разберемся, что к чему. По дороге я исподтишка разглядывал свою нбйду, которая неловко семенила рядом, обеими руками вцепившись в мою ладонь и явно не желая отцепиться, хоть идти таким образом неудобно и выглядит это довольно неестественно.
Так вот, одета была девочка в темно-синий, почти фиолетовый комбинезончик, на ногах же – красные лаковые башмачки. Личико, хоть и заплаканное, было милым весьма, но что с того: все детки в этом возрасте милы и симпатичны. В общем, обыкновенный ребенок из нормальной семьи, только вот глаза…глаза ее исключали всякую нормальность и были, как говорится, отдельной поэмой, да не на нашем еловом языке поэмой, а на божественном, что ли.
Время от времени я ее о чем-то спрашивал, она же упорно молчала и только вскидывала на меня свой взгляд, заставляя щуриться и смаргивать слезы.
Вскоре навстречу нам попались двое милиционеров.
– Товарищи, - обратился я к ним. – Тут у нас проблема…
Больше ничего я сказать не успел, так как девочка, спрятавшись за меня, не отпуская, впрочем, руки, зарыдала в полный голос, да так горько, что я даже испугался.
Один милиционер, тот, что помоложе, глядя как девочка топает ногами от усердия, понимающе хохотнул и сказал:
– Ну ты, папаша, даешь! Придумал тоже, ментами дочку пугать! А вот мою и Фредди Крюгер не испугает.
Второй мент, пожилой, хмуро посоветовал:
– Ты бы, батя, свои проблемы дома решал. У нас и без тебя дел хватает.
Козырнули и проследовали мимо, вероятно, на поиски своих проблем. Девочка же моментально замолчала, и я, глядя на ее пушистую макушку, растерянно спросил:
– Ты это что же?
Вопрос, как вы сами понимаете, остался без ответа. Пришлось продолжить свой путь, но уже медленнее, потому что догадался я каким-то образом, что в линейном отделе на вокзале повторится то же самое. Проходя мимо опорного пункта, того, что рядом с пивной «Уралочка», чтобы проверить свою догадку, я приостановился и, услышав, как девочка набирает воздух для взрева, торопливо зашагал дальше. Истерика была отложена. Тем временем почти стемнело. Шуршали под нашими ногами опавшие листья, и ветер хулиганил в сумрачных аллеях парка. А где-то слышались голоса, доносилась припадочная музыка из проносившихся автомобилей, хлопали двери баров и кафе, загорались фонари и неоновые вывески, дребезжали трамваи и троллейбусы. Люди бежали по своим делам, и никому не было дела до нас: ребенка, потерянного во времени и пространстве, и взрослого, запутавшегося в своих чувствах. Мы медленно брели непонятно куда, до того медленно, что я, наконец, обратил внимание на то, что девочка еле переставляет ножки от усталости и, то и дело, спотыкается, повисая на моей руке.
– Эх, горе ты мое, наказание! – вздохнул я и поднял девочку на руки. Она доверчиво обняла меня за шею и, положив голову на плечо, моментально уснула. Я же торопливо зашагал домой, потому что не только потемнело, но и похолодало. До дома, где я теперь проживал в однокомнатной квартире с удобствами, дошагалось быстро, но из-за того, что мне отчаянно не хотелось с кем-либо разговаривать и объясняться по поводу спящего на моих руках ребенка, то (что называется, по закону подлости) встретился я в дверях подъезда с моей соседкой, пенсионеркой Марьей Соломоновной, женщиной любопытной и въедливой.
– Здравствуйте, Александр, добрый вечер, – пропела Марья Соломоновна, старательно щуря подслеповатые глаза, пытаясь разглядеть девочку на моих руках.
– Здравствуйте, – сказал я вслух совсем не то, что думал.
– А это кто с вами? – спросила Марья Соломоновна. – Дочка?
– Э-э, да… Забрал вот у жены, – соврал я, да и как тут было не соврать?
– А что жена, пьет, что ли? - продолжила допрос Марья Соломоновна. Говорю же вам, въедливая старуха.
– Да нет, что вы, что вы! - замахал я свободной рукой. – Не пьет она!
– Тогда гуляет, наверное? – решила уточнить соседка.
«Чтоб тебя!» – снова подумалось мне, но, сотворив улыбку на лице своем, ответил:
– И не гуляет. Еще чего не хватало! С чего вы взяли?
– А что же тогда развелись? – ох, правду люди говорят: «Любопытство не порок, а большое свинство».
– Характерами не сошлись, – пропыхтел я, делая попытку пройти. Но старуха загораживала подъезд, словно триста спартанцев – Фермопильский проход. Ей еще много чего хотелось выяснить, и она открыла уже рот, чтоб задать очередной вопрос, как девочка, сидящая на моих руках, проснулась и открыла глаза. Старуха тут же прослезилась и полезла в карман за носовым платком.
– Ох ты, солнышко какое! – прогнусавила она, сморкаясь и, давая мне пройти, не удержалась-таки от вопроса: – А как зовут дочку-то?
– Светлана! – бросил я через плечо первое пришедшее на ум имя и торопливо побежал вверх по лестнице. Повезло мне, надо сказать, что живу я тут всего неделю, после того, как разъехался с женой, и не знает тут никто, что не было у нас с ней детей. А все ее рационализм, будь он неладен. «Давай подождем, – говорила она, – зачем нищету плодить!» Любовь с оглядкой – это не любовь, сказал я ей, и мы мирно разошлись.
Захлопнув входную дверь, я прошел на кухню и, включив свет, посадил девочку на табурет. Сам же уселся напротив, по другую сторону кухонного стола, уставленного немытой посудой и густо посыпанному смесью из хлебных крошек, сахарного песка и соли – обычное явление для кухни холостого мужчины.
Девочка поболтала ногами и сказала:
– Анжела.
– Что? – все-таки я растерялся, а как же: Великий немой заговорил.
– Анжела, - повторила девочка.
– Вот здорово, – сказал я. – А я уж было подумал, что ты говорить не умеешь, - продолжал я. - Скажи мне на милость, кто же ты и откуда взялась такая?
– Анжела я, – слегка удивленно отвечала она: мол, что тут неясного. – Я Анжела, а ты Саша.
– Ого, ты знаешь, как меня зовут? – удивился я.
– Я много чего знаю! – похвасталась Анжела, раскачиваясь на табуретке, как на качелях.
– И что же мне делать с тобою, знайка? – поинтересовался я, ловя ее у самого пола.
– Ничего. Буду у тебя жить. – Она присела на корточки и стала собирать развалившуюся на составные части табуретку.
– Вот здорово! – я тоже присел и стал ей помогать. – Жить у меня. А родители твои что скажут?
– Ничего не скажут. У меня нет родителей.
Немного помолчав, я предположил:
– Ну, может, родные какие, бабушки-дедушки, дяди-тети…
– И родных никого у меня нету. – Анжела поставила табуретку, села на нее и снова стала раскачиваться.
– Вот здорово, – промямлил я в который уже раз. – Может быть ты есть хочешь?
– Не-а! – Анжела спрыгнула с табуретки. – Я купаться хочу! – и на ходу скидывая башмачки, устремилась в ванную комнату, над входом в которую от прошлого еще хозяина осталась табличка с надписью «Нирванная».
– Эй! – постучал я по двери, за которой уже раздавался плеск воды и радостный смех. – Ты там поосторожней. Не утони там! Слышишь?
– Ага! Ладно! – дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель вылетел вывернутый наизнанку комбинезон. Я поднял его, расправил как надо и повесил в прихожей рядом со своей курткой, потом, проверив в кармане ли ключи, вышел на лестничную клетку и позвонил в соседнюю дверь. Дверь тут же и открылась, если не раньше.
– Марья Соломоновна, - очень вежливо заговорил я, извините меня ради Бога, время-то позднее, но тут такое дело… э… э…
- Понимаю, понимаю, - заулыбалась соседка. – Бельишка не взяли. Да?
- Да! – облегченно вздохнул я. – Торопились, то-се…
- А ведь я как знала, – Марья Соломоновна протянула мне стопку детской одежонки: рубашек, платьиц, носочков и всего такого. Чистого и поглаженного.
- Как раз на вашу Светланку.
- Анжелу, – стеснительно поправил я, принимая белье.
- Ах, Анжелу, - старушка строго посмотрела на меня, но уточнять ничего не стала.
- А вот еще кроватка есть детская. Не надо ли?
- Надо! - обрадовался я. – Если не жалко, конечно.
- Что вы, Александр, что вы, какое там жалко, совсем наоборот, свои люди, чай, - приговаривала Марья Соломоновна, встав на цыпочки и пытаясь вытащить с антресолей, разобранную на части, сложенную и аккуратно связанную шпагатом кроватку.
- Давайте я помогу, - сказал я.
- Давай, – Марья Соломоновна отошла в сторонку.
- Спасибо огромное, - с чувством сказал я, ставя кроватку на пол. – В долгу я теперь перед вами, Марья Соломоновна.
- Перестаньте Александр, пользуйтесь на здоровье!
Старушка опять что-то хотела спросить и опять ее что-то удержало, уж не знаю я, что ее могло удержать. Пока она не передумала, я поспешил откланяться и, нагруженный, как новоиспеченный папаша (хотя почему как?) после похода с тещею по детским магазинам, вернулся к себе в квартиру, где из-под двери в ванную уже натекла порядочная лужа.
- Эй, Анжела! – постучал я в дверь. – Прекращай давай, пока соседей не залили.
Из ванной донеслись плеск и шлепанье, как будто кто-то, не сняв ласты, пробежался по кромке воды на речном берегу. После чего дверь приоткрылась и из нее высунулась рука. Требовательно пошевелив пальцами, она сказала голосом Анжелы:
- Одежду давай.
Отдав ей белье, я прошел на кухню, сел на полуживой табурет, да призадумался. Однако додуматься до чего-нибудь дельного мне не удалось. Дверь в «Нирванную» отворилась и оттуда вышла Анжела, слегка причесанная, в синем платье от Марьи Соломоновны и моих шлепанцах на босу ногу. Шлепанцы оглушительно хлюпали. Бесцеремонно вскарабкавшись ко мне на колени, она спросила:
- Ты меня не выгонишь?
- Что? – встрепенулся я. – Ах да! То есть нет…Нет, конечно!
- И в детский дом не отдашь?
- И в детский дом… Послушай, а тебе это очень важно?
Она глянула мне в глаза и вздохнула:
- Не мне…
Я осторожно поставил ее на пол и твердо сказал:
- Никуда я тебя не отдам. И никому.
Анжела сразу повеселела и, прошлепав за мной в комнату, уселась в сторонке на пол, откуда некоторое время наблюдала за моими безуспешными попытками собрать кроватку. Дело, надо сказать, шло туго: то ли деталей не хватало, то ли, наоборот, было много лишних, а верней всего, руки мои росли не оттуда, откуда надо бы. Когда я принялся сокрушаться по этому поводу вслух, Анжела рассмеялась и сказала:
- Вот глупости! - и, подсев ближе, принялась давать советы.
Я честно пытался им следовать, но вскоре понял, что для Анжелы это – веселая игра, в которую можно играть всю ночь. Сперва у нас получилась вполне приличная телефонная будка, потом опять будка, но уже для собаки, затем двухтрубный парусник, я не оговорился, именно двухтрубный и именно парусник, это Анжела так сказала. Тут, правда, мы немного поспорили, потому что мне это сооружение представлялось филармоническим органом, только без труб, без регистров, без клавиш и без педалей. Да и без мехов. Чтобы доказать свою правоту, я начал делать двухтрубный парусник, но Анжела назвала мое творение пишущей машинкой, только без руля и колес, и пожелала сделать комнату смеха. Но комната смеха не получилась, а получился глупый сундук.
- Только телевизора мне здесь и не хватало, - сказал я, щелкая переключателем программ.
- Да, – согласилась Анжела. – Ну его. Давай сделаем… – она завела глаза, - тогда-а мы-ы сделаем…
- Анжела! – взмолился я. – Давай сделаем, чего собирались.
- А чего мы собирались? – удивилась она.
- Кровать.
- Хорошо, – согласилась Анжела.
Как только кровать была готова, я быстро застелил ее и сказал:
- Все, на сегодня хватит, спать пора, как ты полагаешь?
- Спать, так спать, - ответила Анжела.
Укрыв ее одеялом до самого подбородка, пожелав ей спокойной ночи, я потушил верхний свет и собрался выйти из комнаты, как услышал:
- Саш, а сказку?
- Э-э-э, - полез я в затылок, - а какую тебе? Я ведь, честно говоря, все перезабыл.
- Какие ты забыл, я наизусть помню! - похвасталась Анжела. – Ты расскажи, какую я не знаю.
- Как это? – поинтересовался я.
- Сам придумай!
Я немного подумал и, конечно же, ничего не придумал.
- Может завтра? – спросил я ее.
- Можно, но только чтоб точно.
Анжела повернулась на бочок, сунула ладошки под щеку и закрыла глаза.
- Спокойной ночи, – сказал я еще раз и тихонько прикрыл за собой дверь.
Некоторое время я стоял и разглядывал свое лицо, как будто впервые увиденное. Да и то: такой глупой улыбки видеть мне еще не приходилось. Потом, стараясь особенно не шуметь, я вычерпывал воду с пола в ванной и приговаривал то озадаченно, то притворно-сердито, то обрадовано:
– Сказку!.. Ишь ты!.. Сказку ей!..
А впрочем, вот:


«В некотором царстве, в неком государстве … Хотя это просто так говориться – в некотором, мол, тот, кто рассказывает, всегда знает какое царство-государство он имеет в виду и подразумевается, что те, кто его слушает, тоже знают. Поэтому будем считать, что вы поняли, а для непонятливых повторяю еще раз: государство, граждане, некоторое! И жил в этом царстве-государстве Ваня, Ваня по прозвищу Баян. Баян надо понимать не как музыкальный инструмент, хотя и к музыке Ваня имел отношение, но об этом особо, Баян – это значит Баюн или Боян, а можно и просто Байник. От глагола Баять, что означает, сказывать, петь сладко. Байник, Баян, стало быть, певец, сказитель, эль-кантор. Правда, кое-где говорят, не Баюн, а Гамаюн, но это не принципиально, это одно и то же.
Ох и сладко ж пел Ваня-Баян! Что душе угодно пел. Частушки, песенки, песни, былины, баллады, саги баял. Загибал, по-простонародному, сейчас вот и не говорят – сага, сейчас скажут – мыльная опера. Согласитесь, пошло звучит и некрасиво. А тогда-а… Уйма народу сходилась послушать, как Ваня будет саги баять-загибать! Хошь сагу, предположим, о Форсайтах – пожалуйста, или сагу про рабыню Изауру и княгиню Назарову – на тебе. Плачет народ, и смеется, Ваню слушаючи. А хошь плясовую – вот тебе плясовая! Бывает, утро еще, зевают обыватели, ставнями хлопают, а с площади базарной уже несется задорный Ванин голос:

…Гляньте, девушки, в окошко,
Подходи, честной народ.
Тут играет тундырмошка,
Ванька песенки поет!…

Что такое тундырмошка, объяснять, я полагаю, не стоит. И так ясно-понятно, какие звуки можно извлечь из этого инструмента .
Так ведь не только на тундырмошке играл Ваня. Он играл на всех фольклорных инструментах, как-то: на балалайке, гуслях, волынке, рыле , пищалке, свирели, гундиклах, а также на всех классических: фортеплясах, клавесинте, гитаре, скрипке, саксофоне, ксилофоне и т.д. Инструментами экзотическими тоже Ваня владел в совершенстве. Назову только некоторые, такие как: столобас, заборофон, стаканты, аккордиван. Мало того, играл Ваня на всем, что только может издавать звук, прямо по ходу представления придумывал свои эксклюзивные музыкальные инструменты: делал из спичечных коробков гусельцы, делал свистульки из ивовых веток, из одуванчиков, из стручков акации, отбивая косу, наигрывал звенящим тремоло «Боже царя храни». На пиле играл, так называемой пилончели. Не поверите – на ульях с пчелами играл! Без сомнения, Ваню можно назвать Великим Музыкантом, и я называю: Ваня - Баян - Великий музыкант. Не такой, конечно, великий как те, чьими портретами украшены дома культуры и залы филармоний. Натурально, они Ване не чета. Они просто великие. И разница тут небольшая. Просто великим, таким как Бах, Бетховен, Моцарт, Чайковский, Глинка, Рубинштейн, Паганини Берлиоз, Шаинский и так далее, таким музыкантом хочет стать каждый лабух, да не каждый может, а вот таким Великим, как Ваня, может стать каждый, даже и не лабух, да вот не хочет никто почему-то.
И заслужил Ваня любовь всенародную, и слово его ценилось наравне с царским. И вот в связи с этой популярностью призвал Ваню тогдашний царь к своему двору. Конечно, не за тем, чтобы голову рубить из ревности или из подлого характера. Царь был добрый человек, хотя и царь, не то, что нынешние. И не за тем, чтобы послушать, как Ваня поет, послушать можно и на базаре, куда царь ежедневно хаживал за продуктами. Дело было у царя до Вани. Звали того царя Иван Васильевич, но не потому что – Грозный, а потому, что бывшего царя, царство ему небесное, звали Васею. Накрыл царь стол на две персоны граты, сидит, ждет, когда Ваня явится. Вот и явился Ваня, мешок свой с пожитками, да балалайку, на которой игрывал тогда по базарам, в уголку скромненько пристроил, сел за стол напротив царя, что называется, тет-на-тет, волосы пригладил.
- Зачем вызывали, ваше величество? – спрашивает.
- Ты, Ваня, погоди, не торопись, - отвечает царь, - давай перекусим сперва, а потом и побеседуем. Дело у меня к тебе серьезное, требует обстоятельного разговора… Накладывай себе сам, икорка вот, балычок, грибки, сам солил-собирал… да ты не стесняйся, у меня тут без церемоний
Перекусили царь с Ванею, как следует, а тут и самоварчик поспел, внесла его младшая царевна-Забава, поставила на стол, кротко улыбнулась Ване, поклонилась и вышла. Неровно дышит Забавушка к Ване, но что делать, у Великого музыканта – Невеста Вечная.
- Такое вот дело у меня, - сказал, наконец, царь, разливая крепкий чай по стаканам, - нужна мне, Вань, твоя помощь. Сам знаешь, Слово твое дороже моего ценится…
- Ну уж и дороже! – смутился Ваня.
- Да уж, дороже, - вздохнул Иван Васильевич. – Да я не сержусь, подумаешь, народ у нас простой, добрый, особых хлопот царю и не доставляет, мирно живем. Хорошо. Но если диалектически, то и плохо. Вот завелся у нас враг – Дракон Триглавый – воевать его идти надо, а с кем идти? Намедни прохожу мимо казарм и слышу, как поют солдаты твою, Вань, песенку:

Мы славим мира торжество
довольство и достаток
приятней сделать одного,
чем истребить десяток…

Конечно, когда так поют солдаты, спокойно спят дети, которых, к слову сказать, все больше становится, но царь в таком случае спокойно спать не может. Армия насквозь пропитана пацифистскими настроениями, ну дело ли сие?
- Не дело, - задумчиво сказал Ваня.
- Ну вот, - обрадовался царь, - вот и хочу я попросить тебя, Ваня: пойди ты к моим солдатам и пробуди в них рылею своею чувство долга перед царем и отечеством, национальное самосознание и ярость благородную пробуди!
- Ярость благородная – это нонсенс, - ответил Ваня. – Ярость, она же злость, она же ненависть – чувство, лишенное какой бы то ни было благородной окраски. Научить ненавидеть проще простого, отучить – трудно. Да что там трудно, очень трудно!
- Ну и что? Пускай, – сказал Иван Васильевич.
- Как это, пускай? – возразил Ваня. – Носитель ненависти в отсутствие врага внешнего оборотит ее на самого себя, или же, что верней всего, на тех, кто рядом.
- А что делать? – приуныл царь.
- Подумать надо, – сказал Ваня, вставая из-за стола.
- Так думай скорей! – воскликнул царь. – Только на тебя и осталась у меня надежда. Уж несколько рыцарей моих ушли воевать это чудище, да все сгинули, как и не были.
Пришлось Ване заверить царя в том, что проблема понята, принята близко к сердцу и будет тщательным образом обдумана в течение, скажем, двух деньков.
- Как вы полагаете, Иван Васильевич? Через пару дней я вам и скажу, что надо делать. Лады?
- Лады, Вань, лады.
Подхватил Ваня сумку свою, да балалайку и направился к выходу. Царь, на прощанье пожимая Ване руку, пожаловался:
-Ох, чувствую я, что скоро придется мне профессию менять! Времена новые грядут, а я старый.
-Ничего, Иван Васильевич, - сказал Ваня, - все будет океюшки.
Океюшки-то, оно, конечно – ведь не скажешь, что дело дрянь, хоть на самом деле так оно и есть. Или, по крайней мере, выглядит таковым. Уж кто-кто, а Ваня прекрасно знал, что такое идеология и какова ее сила. Стоит только пару недель попеть на базаре песни агитационного свойства, чтоб взбунтовать народ. А уж куда направить гнев праведный, это уж дело техники. Ну хорошо, направили на Дракона. Да здравствует! Долой! Ур-ря! И так далее. Со свету дракона сжили, вернулись, да не все. А те, что вернулись, уже не те. Потому что давно уже сказано: «Не убий», и нет к этой заповеди каких-либо примечаний, пояснений, ограничений… И я, после песен этих агитационных, уже не тот. Гляжу на свои рученьки, а они в крови, мою их, мою, а они все равно в крови, надеваю перчатки, а кровь все равно наружу выступает. Потому что там же сказано: «…Горе тем, кто соблазнит малых сих…» Ох, горе мне горе! Ваня аж за голову схватился: «Вот это я подписался!.. Вот это впарил мне Иван свет Васильевич боль свою головную!» А с другой стороны, оставить все как есть тоже нельзя. Дракон ведь не какой-нибудь нарисованный или придуманный, во плоти он и злодействует не понарошку, а всерьез.
-Небо-небушко, подскажи, что мне делать? – спрашивает Ваня.
Молчит небо. Только облака в кучу сбились, да потемнели как будто.
- Речка-реченька, дай ответа, как мне быть? – спрашивает Ваня. Виляет речка по долине, от ответа увиливает.
- Ветер-ветерок, что же теперь будет, скажи мне на милость? – кричит Ваня, а ветер ему:
Кто знает, что ждёт нас?
Кто знает, что будет?
И сильный будет,
И подлый будет.
И смерть придет
И на смерть осудит.
Не надо
В грядущее взор погружать…

- Беде быть! – понял Ваня.
Так на так выходило: идти к дракону самому надо, а уж там, как выйдет. На худой конец первым смерть от подлого приму, хоть руки чистыми останутся.
- А совесть? – спросила Ванина Совесть. Ваня только рукой махнул.
Махнул рукой Ваня, да и пошел себе. Протянул руку вверх, и слетел к нему на ладошку голубь белый. Привязал Ваня ему на лапку письмецо для Забавушки:
- Лети, белокрылый!
Протянул Ваня другую руку, и слетел к нему сизый голубь. Тут уж цидулю Ваня писать не стал, а просто попросил голубя на словах передать царю: мол, так и так, пошел Иван на рекогносцировку, просил, если что, не поминать лихом, а будут серьезные вести, так письмо пришлет, если сам не явится.
- Лети, сизый!
Захлопал сизый крыльями и рванулся вслед за белым своим собратом. Проводил их Ваня глазами, сумку с балалайкой поудобней за спиной пристроил и пошел уже без остановок в Навий край к Горам Толкучим, туда, то есть, где на данный момент Дракон Триглавый проживал.
Это только в сказках так говорится: шел он три года и три месяца, три пары железных сапог сносил, да три железных хлеба сгрыз, на самом деле приключений найти – раз плюнуть, было бы желание. И то сказать, за три года-то забудешь, куда и шел. А не забудешь, так сто раз передумаешь. Короче: дошел Ваня быстро, быстрей, чем хотелось бы. Сами понимаете, на такое дело торопиться не след. Однако, вот уже и речка Смородина, граница между Правью и Навью, а через нее мост перекинут, Калинов. На мосту Соловей-Разбойник сидит и под глазом пятак медный держит.
- По-здорову ли, Соловеюшка? – крикнул Ваня.
Соловей не ответил, только, повернувшись в Ванину сторону, стал разглядывать последнего здоровым оком, под которым, надо сказать была примочка из бодяги . Так они молчали, наверное, целую минуту, и уж хотел было Ваня попенять Соловью за невежество, как тот прохрипел:
- Вот одного я никак в толк не возьму – жить вам надоело, что ли?
- Кому это, вам? – удивился, было, Ваня, но тут вспомнил о тех рыцарях, какие сгинули, как и не были, вспомнил и заткнулся.
- Я ж тут на то и поставлен, - продолжал Соловей, - никого не пускать, никого не выпускать, а вы претесь!
- А я по указу, по царскому! – прилгнул Иван.
- Вот давеча один тут тоже ксивами размахивал, а мне что с того? Я ж неграмотный.– Соловей встал и, перегнувшись через перила, стал разглядывать свое отражение в речке.
- Так и не пропустишь, что ли? - спросил Ваня.
Соловей-Разбойник сердито плюнул на пятак и приложил его на прежнее место.
- Да ид-ди ты! – только и сказал.
Поклонился Ваня родной сторонушке, перекрестился и пошел. Только, это, он через Мост Калинов перебрался, как слышит вдруг:
- Эй, странный, погоди-ка!
Остановился Ваня, обернулся, глядит, Соловей, его, Разбойник догоняет, протягивает что-то:
- На, возьми, странный. Мне теперь уж и ни к чему, а тебе сгодится.
Глядит Ваня, вроде ручка от ножика перочинного, только большого.
- Что это? - спрашивает.
- Меч это, кладенец, - отвечает Соловей и показывает:
- Вот на эту кнопочку нажмешь – просто ножик получится, а вот на эту – меч.
Попробовал Ваня: нажал на первую кнопочку, и правда: ножик выскочил, колбаску ли порезать, свистульку ли смастерить – в самый раз будет. Нажал на другую и, аж сам испугался: вылетел из ручки жезл, вроде, как раскаленный досиня, длиной в пару локтей, а с кончика голубые молнии так и брызгают.
- Ого! – восхитился Ваня. – Ничего себе! Типа лазера!
- Сам ты это самое! - сказал Соловей. – Говорят тебе, меч это, кладенец.
Ваня защелкнул меч обратно:
- Ну, спасибо тебе, Соловеюшка! – сказал. – Только и мне этот меч ни к чему, я ведь не воевать иду.
- На разведку, что ль? – поинтересовался Соловей.
- Ну, вроде того, - согласился Иван.
- Удачи тогда тебе. – Соловей пожал Ване руку и побрел обратно на свой пост, а Ваня двинулся дальше.
Идет себе лесом, а лес какой-то не то чтобы недобрый, а так, неприветливый такой, сумрачный, безмолвный. Понятное дело – Навь. Вдруг видит Иван, избушка стоит на курьих ножках, замшелая вся, крыльцо покосилось, окна сто лет, наверное, не мыты, которые целы, конечно.
- Избушка, избушка! Повернись ко мне передом, а к лесу задом! – кричит Ваня, как положено. Избушка нерешительно потопталась на месте, покряхтела и осталась стоять, как и стояла.
Хотел Ваня крикнуть вдругорядь, да погромче, как вдруг бухнула щелястая дверь, и оттуда донесся визгливый старушечий голос:
- А ты глаза-то разуй! Али зада от фасада отличить не можешь?
- Ой, и правда! – удивился Ваня. – Крыльцо-то, вот оно!
- Ну, заходи, что ли, - донеслось, - еще одним гостем будешь.
Ваня зашел, поставил сумку у ног и стал щуриться во тьму, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть.
- Дверь закрой, не май месяц на дворе!
- Июнь, жарища… - начал было Ваня.
- А я и говорю, не май! – из глубины избы появилась бабка. Яга, наверное: в драном ватном халате, на голове – замасленный чепец, в зубах (в двух, остальных не было) горящая папироса.
- Зачем пожаловал? – спросила Баба-яга, щуря левый глаз от табачного дыма.
- Дорожку бы расспросить. До Дракона Триглавого, - ответил Иван.
- А-а, так это просто: из избы налево и пока не упрешься.
- Куда?
- Да в Дракона же! И что вам до него?
- Как это, что до него? Негодный он, деревни разоряет, людей губит, баб в неволю угоняет, говорят, - ответствовал Ваня. – Надо, стало быть, прекратить сие безобразие!
- Все бы вам прекратить! - проворчала Баба-Яга, мешая еловой мутовкой какое-то пахучее варево, мирно побулькивающее в мятой алюминиевой кастрюле. – Дождь идет, а крыша дырява – дождь прекратить, зима пришла, а сани не готовы – прекратить зиму, речка мимо мельницы течет – прекратить речку… Да ты садись, странный, в ногах правды нет…
- Вам его жалко? – спросил Ваня, присаживаясь на лавку.
- А как же?! Я нечисть и он нечисть, кто ж нас пожалеет? Ты что ль?
Ваня промолчал, затем нерешительно спросил:
- А за что его жалеть, Дракона-то?
- Когда есть за что, всякий пожалеет… - ответила Баба-Яга. – Я-то вот пожалела этого лицекрута, хоть и не за что. – Только сейчас Ваня и разглядел у противоположной стены широкую лавку. А на ней – с ног до головы забинтованного богатыря.
- Смирно лежит, а то, как туда шел, так обещался на обратном пути избушку мою по бревнышку раскатать. Однако вот подобрала его под кустом ракитовым чуть тепленького, выходила, да на ноги поставлю, а услышу ль я спасибо за труды свои, уж и не знаю.
Ваня сконфузился: стыдно стало за соотечественника – а вдруг и вправду не поблагодарит?
- Ну что вы, бабуль, услышите, конечно… Если что, так я его попрошу.
- Ты вернись сперва, – сказала Баба-Яга.
- Да, - сказал Ваня и встал. – Пойду я, пожалуй.
- Погоди-ка! – окликнула его бабка. – Возьми вот это.
- А что это? – Ваня встал в дверях и стал разглядывать поданную вещь. Котелок - не котелок, хоть и закопчен слегка, вместо дужки ремешок кожаный, и внутри ремни кожаные крест-накрест.
- Что это? – повторил Ваня.
- Это Шелом-Всем-Мечам-Облом, – ответила Баба-Яга. – Ты бери, пригодится.
- Что-то не пойму я, бабуль, – сказал Ваня, примеряя обнову. – Дракона вы жалеете, а мне против него помогаете? Дорогу подсказали, шелом вот даете?
- И-и-и, – бабка только рукой махнула. – Его-то ты ничем не одолеешь, а так хоть в живых останешься. – Помолчала чуток и добавила: – Наверное.
- Ну спасибо, пойду я, - сказал Ваня, выходя на крыльцо.
- Иди, иди, родной, как выйдешь, так налево… - донеслось вослед.
Прикрыл Ваня за собой дверь и пошел сразу налево, как и было сказано. Идет он, идет, лесом идет, полем идет, снова лесом, тут и лес кончился, равнина началась каменистая, а за ней и Горы Толкучие виднеются. «Вот я и пришел, кажись, - думает себе Ваня. – Надо посидеть, что ли, отдохнуть. Да поинтуичить, потому как долг мой приказывает: впер-ред! На мины! А все пять чувств моих грешных вопиют во весь голос: «Тикай, Ваня, отсюдова пока цел и не оглядывайся!» Стало быть, послушать надо, что шестое чувство скажет, как-то оно рассудит?»
Сел Ваня на камушек, сидит. Интуичит. Балалайку взял в руки, чтоб вернее отвлечься от чувства долга, да от пяти грешных. И чудится ему, как нашептывает интуиция: «Ты, Вань, главное не бэ и все будет нормально». Ну сами посудите, что это за совет? Что значит – не бэ? Ничего конкретного. Совсем Ваня оробел, а делать нечего, собрал всю волюшку свою в кулак, встал решительно и говорит:
- Двум смертям не бывать, а на одну наплевать!
Шелом – Всем – Мечам – Облом на голову напялил, ремешок застегнул. Меч-кладенец выщелкнул и двинулся судьбе навстречу. Только почему это меч молниями не брызгает, как прежде? Ага, вот оно что, не ту кнопочку нажал. Нажал Ваня на нужную кнопочку и для пробы махнул мечом ошую, а там камешек случился, размером с носорога, так и разлетелся камешек этот вдребезги на мелкие атомы.
- Ого, - обрадовался Ваня. – Круто!
Махнул тогда в другую сторону, а с кончика меча молний сноп сорвался, полетел со скоростью неимоверной и по скале какой-то ни в чем неповинной – хабась! Где скала? Нету скалы! Только камешки мелкие по шлему застучали.
- Ого-го, – говорит себе Ваня. – А что это я, собственно, такой крутой – и боюсь? – Прислушался к себе: нет, нету страха в помине, ярость одна вскипает, да все сильней. Шандарахнул Ваня мечом по чему попало, да как заорет:
- Эй, ты, чешуехвост трехгорлый! Вылазь! Биться будем!.. Я те сначала хвост ампутирую, а потом трехкратную декапитацию!
Тут ярость к горлу подступила, Ваня аж забулькал.
- Не-ет! – орет. – Я лучше сперва не знаю, что с тобой сделаю!
Идет Ваня вперед, а Мать-Земля уж еле держит его, прогибается, камни в песок крошатся, дерева долу клонятся от крика Ваниного. Горы, и так толкучие, трясутся, словно холодец, небо, и так серое, тучами заволокло, и стало все вокруг черно-красным от Ваниной ярости.
-…Ненависть! Юным уродует лица… - поет Ваня песнь боевую и мечом размахивает.
- Ненависть! Просится из берегов …
Остановился перед пещерой драконовой и кричит дурнъной:
- Выходи, мерзкий! Триморд гребенчатозадый! Щас я тебе полный растерзец устрою!!!
И выполз на свет Навий дракон. Ваня, как увидел его, так и заржал непотребно, потому что какой это на фиг дракон, ящерка-каменка, да и только, просто трехглавая почему-то.
- Ну все! – загремел Ваня. – Но пасаран!
И тут интуиция или шестое чувство и говорит ему внутренним голосом:
- Все, Ваня, кранты! Ты проиграл!
И понял Иван в момент, что точно, проиграл он битву. Проиграл в любом случае, потому что Дракона убить нельзя. Вернее, можно, только если твоя ненависть сильнее, но в этом случае ты сам встанешь на место убитого, и не будет обратной дороги в мир Любви и Добра, так сильно ненавидящему и быть тебе отныне новым пугалом, новым Драконом, страшнее и сильнее прежнего...
- Ой, мамочка, - пролепетал Ваня, опуская меч. «…А если ненависть твоя хоть на чуточку слабже драконовой, то тут и говорить нечего – пополнит твоя головушка коллекцию черепов на во-он том заборе…»
Шагнул Ваня назад, да и оступился. Оступился Ваня и рухнул во весь рост, да лбом о землю-матушку приложился крепко. Шелом –Всем – Мечам – Облом, словно котелок по камешкам упрыгал куда-то, а Меч-кладенец защелкнулся и в щель между камней юркнул, от греха подальше. Лежит Ваня, за лоб держится пострадавший, да причитает:
- Ой-йо минор! Ой, как больно-то!
Вдруг слышит: шаги чьи-то. Глаза открыл и видит: дракон рядом сел, две крайние морды на земле устроил, а третьей Ваню разглядывает.
- Ну, чего пялишься?! – говорит Ваня плачущим голосом. – Нет ли пятака медного?
- Есть, - отвечает средняя голова.
Дракон пошарил в карманах и протянул Ване старинный пятак.
- Может, анальгину надо? – спрашивает. – Могу принести.
- Не надо, - прокряхтел Ваня, садясь на камни. – Обойдусь.
- Ну, как хочешь, - сказала средняя голова.
Замолчали…
Чувствует Ваня, нет в его душе ни страха, ни ненависти, одна только жалость. К себе (ой, больно-то как!), да и к дракону (ой, много грехов на нем, да мне ли их считать, да карать за них?)… «А ведь Страх и Ненависть – это одно и то же, - думает Ваня дальше. – Только Страх – это пассивная Ненависть, а Ненависть – это активный Страх. И реализуется Ненависть, когда кто-то или что-то ее боится, точно также Страх провоцирует Ненависть…»
- Биться-то будем? – поинтересовался Дракон, подсаживаясь поближе.
- Нет, теперь не будем, - вздохнул Ваня.
- Жаль, - тоже вздохнул Дракон и пригорюнился.
- Почему? – спросил Иван.
- Да грохнул бы ты меня, наконец, отпустил бы мою душеньку на покаяние, полетела бы она, замаранная донельзя, отмываться туда, где идет Дождь Вечно-зеленой Тоски …
- Да-а. А я бы здесь заместо тебя… - сказал Ваня.
- А что делать? – снова вздохнула средняя голова.
- …И к тому же, - продолжил Иван, - это, может, только твоя средняя голова так считает. А вот эти-то что скажут?
- А что они скажут, – Дракон пожал плечами. – Они же у меня огнеметные, безмозглые совсем.
Замолчали снова… И вот что увидел Иван в глазах Драконьих:
…Давно это было… Собрались волхвы вокруг колыбели, в которой лежало новорожденное Зло и, качая седыми головами, изрекли: «Его необходимо убить, ибо маленькое Зло вскоре станет большим, и убить его будет слишком трудно, а когда Большое Зло станет Великим, убить его будет уже невозможно. «Не дам!» – закричала мать, зеленоглазая ведьма Лилит и, упав на колыбельку, закрыла дитя своим телом. «Не дам!» - заплакала она, глядя на волхвов отчаянными глазами. И, услышав, как она плачет, заплакало новорожденное Зло, потому что испугалось. И разошлись волхвы, у кого поднимется рука на маленького? А с чего они взяли, что это Зло пришло в мир, уже и не скажет никто. То ли звезды тогда на небе в кукиш сложились, то ли пророчество чье-то, в книгах описанное, исполнилось, то ли знак был на темени новорожденного, уже неизвестно. Известно только, что разошлись волхвы в страхе перед грядущими бедами и разнесли они этот страх по всему миру подлунному…И отныне каждый светло-рожденный нес в себе капельку этого страха, потому что неразумная Любовь больше всего на свете боится потерять то, что любит. А Зло росло такое же, как и все: кудрявое, курносое, кареглазое, загорелое… Но никто из соседей сверстников не хотел играть с маленьким, потому что все боялись его, но так как были сильнее, то прогоняли маленького и кидали вслед ему камни. Маленькое Зло сперва плакало, а потом перестало плакать, потому что научилось ненавидеть. Тогда снова собрались волхвы и сказали: «А что мы вам говорили?» – и опять разошлись…«В мир пришло Зло!» – закричали кликуши. «Кто к нам со Злом придет, тот от зла и погибнет», - веско сказал Некто. И погиб пришедший, только Зло осталось и сделалось Большим…
- А если бы ты меня убил, - сказал Дракон, - то Зло стало бы Великим.
«…Да-а. Вот оно – решение проблемы, – думал Иван, – ведь это страх человеческий творит Зло. Но чтобы победить Зло, нужно все-таки не бесстрашие. Бесстрашие – это уверенность в своей силе, это уверенность в своей безнаказанности, это гордыня. Но на любую силу найдется другая сила, а какая из них злее – это вопрос праздный. Конечно та, которая бесстрашней. Не бесстрашие нам надо, а смирение. Смирение гордыни, смирение страстей, смирение чувств… А ведь многие считают, что смирение – это безропотность овцы, влекомой на бойню. Но нет. Даже овца бьется и плачет, завидя нож, какое ж это смирение. А ежели какая овца и отходит в мир иной без ропота, то это всего лишь искусство резчика и не более. Смирение – это означает, с миром. Откуда взяться Злу, если все будут жить с миром в душе?.. Как глянул охотник в смиренные очи Тельца, так и уронил он свое копье, так и не поднял его больше…
А вот на взгляд большинства Убить Дракона все-таки легче: попробуй докажи, что сила Драконья – в ихнем Страхе. Да и то сказать: человек, осознавший свою свободу в этом мире, а также ответственность за свой свободный выбор, может поступать наперекор своим греховным страстям, а вот чувствовать по своему выбору он не может. И когда на него катится огнедышащий Дракон, а в руках ничего, то чувствует он Ужас, который и делает Дракона неуязвимым… Ну, а как научить людей смирению? Просто говорить о его необходимости мало, нужно самому стать смиренным и показать его силу неверующим… Так ведь и этого мало… Ну, что такое один смиренник в мире потенциального Зла?..»
Только тут Ваня понял, что проблема-то далека от решения, одно радует - путь найден, так другое огорчает – путь этот – непроходимый. И единственный, к тому ж.
Вздохнул Ваня горько, но легче от этого не стало. Еще раз вздохнул, стало посветлей. Никак, солнышко выглянуло? Ан нет. Какое солнце в Нави. Это рядом с Ваней девчонка какая-то встала, одета престранно, улыбается и вроде как светится чудным таким светом.
- А вот уныние и вовсе грех! – сказала девчонка. – Не смей унывать! – и башмачком притопнула..
- Ух ты! – обрадовался Ваня. – Приве-ет! – огляделся по сторонам и спрашивает:
- Слушай, а где этот… как его?..
- Он сегодня стал на один Страх Человеческий слабее и поэтому отпустил меня, – ответила девчонка.
- Это, значит, я тебя из неволи выручил? – спросил Иван.
- Ну, - кивнула она. - Ты!
- А кто ж ты тогда такая?
- Я Невеста…
Ваня засмеялся:
- Неве-еста! Девушка невестится, школьнице ровесница!
- Дурак! - девчонка обиделась. – Не буду ничего объяснять!
- Ну не обижайся, - попросил Ваня. – Просто я к тому, что у меня уже есть невеста.
- А я и не твоя!
- Ну и хорошо. А звать-то тебя как?
- Кантилена. Это в переводе означает Поющее сердечко.
- Вот здорово! – восхитился Ваня. – А пойдешь со мною вместе песни петь по городам и весям?
- Ну, а для чего, по-твоему, я к тебе пришла? – спросила Кантилена. – Я к тебе на помощь пришла, а ты сразу невестой дразниться!
- Ну что ж, пойдем, помощница! Не буду я больше дразниться!
…И пошли они путешествовать по городам и весям, и пели они людям о Добре и о Любви Вселенской, и учились они жить с миром, и учили этому других, но об этом, Анжела, я расскажу тебе в следующий раз… Спокойной ночи.»


Каждое утро повторялось одно и то же:
- Ешь!
- Не буду!
- А я говорю, ешь!
- А я говорю, не буду!
- А я говорю, будешь!
- А я говорю, не буду!
И так вот можно до бесконечности, я пробовал. И ругал, и уговаривал, и все вотще.
- Анжела, или ешь, или мы сегодня никуда не пойдем, вернее, ты никуда не пойдешь. Запру дома и будешь сидеть, как миленькая.
Сказал и рукой махнул, потому что запирал со строгим наказом каяться и уходил, а придя обнаруживал, что Анжела, как ни в чем ни бывало гуляет во дворе с соседскими детьми, дверь заперта, а на вопрос «как?» - молчание, потупленный взор и ковыряние носком туфли в песке.
- Знаешь что? – сказал я в сердцах.
Анжела промолчала, глядя в тарелку с несчастной вермишелью, при чем вид имела такой, будто перед ней крыса дохлая или еще чего хуже.
- Ты невыносима! – сказал я и вышел вон из кухни. Дверь захлопнулась сама. Это-то меня не удивило, тут у нас последнее время много чего само делалось. То газ выключится под чайником, то вода, то посуда сама помоется. Двери вот… Это-то, повторяю, не удивляло, удивляло, как это ребенок целый день не евши гоняется. Она может и не знает, что такое голод, хлопнется где-нибудь в обморок, будут потом люди на меня пальцами показывать, вот, мол, папаша девчонку голодом морит. И так мне стыдно стало, что щеки зажгло, и волосы на затылке зашевелились. Ой сра-ам! Я погрозил пальцем в стену, попробуй у меня только не поесть!
Помнится, несколько лет назад, когда я еще у родителей жил, гостила у нас племянница, так бабка тогда тоже сокрушалась: как же это ребенок весь день не емши?.. А я ей советовал: плюньте, мамаша, и не расстраивайтесь, захочет есть – сама придет и скажет. Махнула бабка рукой и ждет. День ждет, два ждет, на третий не выдержала – призвала деда на помощь. А у деда подход к воспитанию детей классический: показал ремень для аппетиту и все дела. Вот и я сперва махнул рукой, как бабке советовал, не хочешь, мол, есть, не надо. Я тебе не бабка. Правда, через полторы недели и я не выдержал. Но, согласитесь, не за ремень же мне теперь браться. Да и нет его у меня, ремня-то.
А чего я только в оправдание от Анжелы не слышал, будто бы она и принцесса заморская на горошине, которую нужно только марципанами кормить, и будто бы она Дюймовочка, которой нужен цветочный нектар, а в последний раз она заявила, что, поев, она станет тяжелой и не сможет летать! Вконец расстроенный, я стоял у окна и наблюдал, как Андрюшка, младший брат Аленки, Анжелиной подруги с пятого этажа, кормил какую-то дворнягу яблоком. Собачонка вежливо отворачивалась, но не убегала.
Вдруг сзади на спину мне ка-ак прыгнут! И ка-ак засмеются прямо в ухо! Невозможно хмуриться, когда дети смеются. А когда смеется Анжела, невозможно не смеяться вместе с ней.
- А я все! – крикнула Анжела.
- Что все? – спросил я.
Пришлось с Анжелой на шее пройти на кухню и полюбоваться на пустую тарелку. Ссадив дите на табурет, я, стараясь выглядеть строго и серьезно, сказал:
-Мне не тарелка пустая нужна, а чтобы ты не была голодной.
-А я и не голодная!
Мне ужасно хотелось выглянуть в форточку под окно, но показать свое недоверие постеснялся, поэтому, как всегда, решил глянуть на наш газон, когда выйдем из подъезда. Уж в этот-то раз, сказал я себе, точно не забуду посмотреть .
- Мы пойдем сегодня на концерт? – спросила Анжела, болтая ногами.
- Да, - сказал я, сваливая грязную посуду в мойку. Надо ж и самому ее мыть, хоть раз в когда-нибудь.
Анжела встала рядом с полотенцем наготове.
- А ты тоже будешь выступать? – спрашивает.
- Да - буду свои песни петь.
- А кто еще будет?
- Да будут там, всякие…
- Кто?
- Ну-у-у… Да сама увидишь.
- А мы прямо сейчас пойдем?
- Да. Только вот что, – сказал я, ставя последнюю тарелку в сушилку. – Давай-ка умойся, переоденься, причешись и косу заплети. С бантом. На концерт идем, не куда-нибудь.
- Не хочу с бантом. – Анжела надула губы. – Ну его!
- А чем тебе, собственно, бант не нравится?
- Я с ним выгляжу как кукла, а еще он мне думать мешает.
- Думать он ей, видите ли, мешает! – я всплеснул руками и упер их в бока, подражая своей бабушке.
- Девочка, Анжела, должна выглядеть как девочка, а не как… э-э-э… - и не найдя подходящего образа, пошевелил ладошкой у себя перед носом.
- Кукла! – обрадовано закончила за меня Анжела.
- Ладно, - вздохнул я, - умойся и переоденься.
- А во что?
- Как? Уже и не во что?
Двинулись наводить ревизию в ее гардеробе, и точно: все лучшее, если так можно сказать, уже на Анжеле. Некоторое время я разглядывал матросский костюмчик, из подола которого был выдран преизрядный клок, потом бросил его обратно в шкаф и спросил:
- Собаки тебя драли, что ли?
- Вот еще! – фыркнула Анжела.
- Ладно, иди умывайся.
- А я уже утром умывалась!
- Анжела, - рявкнул я, - ты хоть что-нибудь можешь сделать без комментария?
Она тут же ретировалась в ванную и уже из дверей поправила:
- Без комментариев, – и закрылась.
Я же достал из шкафа свой парадно-выходной лапсердак, то есть светло-серый костюм-тройку, висевший на плечиках вместе с белоснежной рубашкой и голубой бабочкой, положил все это в кресло, да призадумался. Ноблесс, как говорится, оближ. А какое, собственно, положение и к чему обязывает? Положение автора-исполнителя обязывает к искренности и больше, наверное, ни к чему. А раз облик внешний есть отражение облика внутреннего, то зачем мне этот костюм, в котором я себя чувствую, как собака на заборе , ни присесть, ни к стенке прислониться из боязни помяться, да испачкаться. Да ну его, в самом деле, совсем! Долой пускание пыли! Да здравствует искренность!
Взял я в руки гитару, вдарил по струнам и пропел:

…Степью широкою, степью ковыльною,
Бьются копыта, оземь звеня.
В гонке за счастьем дорогою пыльною
Я подгоняю коня…

И таким диссонансом в сочетании с этим костюмом прозвучали эти четыре строчки, что я даже поморщился. И как этого раньше не замечалось, просто непонятно.
Скрипнула дверь, и из ванной вышла Анжела.
- Репетируешь? – спросила она, встряхивая мокрой челкой.
- Да нет, - ответил я, - голос вот пробую. Ты, кстати, чехол мой от гитары не видела?
- Видела. Мы же туда игрушки сложили.
Анжела полезла под кровать и вытащила оттуда за ручку гитарный кофр, доверху набитый куклами, мишками, машинками, кубиками, погремушками и прочим, щедрый дар Марьи Соломоновны.
- Вываливай! – приказал я.
- А куда? - спросила Анжела.
- Куда хочешь, - я беспечно махнул рукой. Наезжало предконцертное вдохновение и вся бытовая суета отходила на второй план. Анжела радостно перевернула кофр перед самой кроватью, а потом мы минут десять искали в образовавшейся куче запасные струны, которые, как мне помнилось, я оставил прошлый раз в чехле в специальном кармашке. Нашлись эти струны почему-то в хлебнице, там же отыскался и медиатор. Положив все это, а также и гитару, в чехол, я захлопнул крышку, защелкнул замки, встал с колен и огляделся. В комнате царила творческая неразбериха. Впрочем, разберихи у меня с роду не бывало, что, собственно, никогда не мешало мне находить нужную вещь. Ну, скажите, стал бы человек, привыкший к порядку, искать струны в хлебнице? Конечно, нет. А я вот заглянул, да и нашел.
- Кажется, все, - сказал я.
- А переодеваться не будешь? – спросила Анжела.
- Нет.
- А почему?
- Потому.
- А я знаю!
- Ну и молодец, - рассеянно похвалил я ее, стоя перед дверями и хлопая себя по карманам. Как всегда, не оставляло меня ощущение – то ли забыто чего, то ли потерялось.
- Ты волнуешься? – участливо спросила Анжела, пытаясь заглянуть мне в глаза.
- Конечно, нет, - ответил я, запирая снаружи дверь. – То есть, что это я… Конечно, волнуюсь. А как же иначе?
Мы начали спускаться по лестнице.
- Артист, Анжела, который выходит на сцену и не чувствует волнения, уже и не артист, а так, халтурщик. Вот есть волнение вне образа, а есть волнение в образе, и это волнение, которое в образе, есть важный элемент, необходимый для передачи авторской мысли слушателям… Я понятно говорю?
- Чего тут непонятного? – сказала Анжела. – Только какой же ты артист? Артист многих играет, а ты одного – самого себя.
Я не нашелся сразу что ответить, а она продолжала:
- И вообще, все это глупости. Волнение в образе есть независимо от того, чувствуешь ты его или нет. И даже лучше бы тебе его и не чувствовать. Чтоб не исказить.
- Как это? Объяснись, - потребовал я.
- Ну, как это тебе, - Анжела заволновалась.– Понимаешь, волнение в образе, чувства, эмоции уже есть в стихах, которые ты написал, интонации очерчены музыкой, и где надо подчеркнуты мелодически, понимаешь? Ты рассказчик. Ты должен быть все-таки чуть-чуть в стороне от того, что ты хочешь рассказать. Иначе твое чувство, твое восприятие песни исказит ее глубинную суть, усилив все то конкретное, то, что доступно и так… Это как картина, которую ты просто увидел, и она тебе понравилась, ты волен ей придумать любой смысл, сообразуясь со своим настроением, твои ассоциации, возникающие при ее созерцании будут непредсказуемы… И другое дело, картина, про которую тебе все расскажет сам художник, или его толкователь, считающий, что лучше всех проник в авторский замысел. Оно, может быть, так и есть, да только все ассоциации и впечатления будут для тебя заданы изначально. И незачем больше на нее любоваться. Она перестанет быть тайной…
- А это обязательно, чтобы песня была тайной? – спросил я.
- Нет, конечно. Если ты малюешь в «Окнах РОСТа» или пишешь песенки для КВНов, это совсем необязательно.
- Не понимаю, - пожал плечами я, - почему бы мне и не объяснить своим слушателям, о чем я пою, иначе говоря, показать свое отношение к чему-либо. Кому как не мне – автору, лучше знать, что я хочу сказать!
- Да нет же! Ну почему ты так считаешь? Ведь песня – это ведь таинство! – горячо говорила Анжела, забежав чуть вперед и глядя мне в глаза. – И, как таинство, она, ведь, бесконечна! Ведь ты не можешь объять бесконечность!
- Ведь, - поддразнил ее я.
Анжела замолчала и пошла рядом, распинывая палые листья.
Уж не раз и не два удивляла она меня своими рассуждениями на самые неожиданные темы. Мысли эти, может быть, глубокими и не назовешь, да и оригинальными тоже, но не положены они ей были точно, ни по возрасту, ни по облику.
- Ведь – это знай, - вдруг сказала Анжела.
- Как? – удивился я.
- Так. Повелительное наклонение глагола «ведать», - рассеянно ответила она.
- Надо же!
«… А я, кажется, понял, что она имела в виду, говоря об отстраненности в исполнении. Вспомнилось вдруг: однажды, на одном из фестивалей КСП слышал я, как один исполнитель пел песню, вернее даже не пел, он орал, вопил, он захлебывался, что называется, в собственных чувствах, он был на пороге слез, это было самое страстное исполнение, что я вообще слышал. Казалось, он сейчас умрет от любви неразделенной. И многие слушали его зачарованно, а вот мне было неприятно его слушать, даже смотреть на него было неловко, все равно, что, извините, на сношающихся собак. Песня-то была о самом, что ни на есть, банальнейшем любовном треугольнике, лет десять назад это бы меня тронуло, а сейчас вот чувствовал только раздражение и брезгливость, какие чувствуешь при пьяной истерике. Знаю, грех это, гордыня, но я же на самом деле давно пережил такое вот животное отношение к женщине, прошел через эти треугольники и жив остался, и понял: есть и выше чувства. А вот если бы сей певун спел бы отстраненно, если бы был он рассказчиком, а не центральной фигурой своего исполнения, было бы, ей-Богу, лучше. Тот, кто до сих пор в плену плотской любви, все равно бы его понял, зато другие бы не испытали отвращения… А ведь я, наверняка, был не одинок в своих чувствах, просто вежливый мы народ и деликатный. Слезы должны вытечь сами, а до этого лучше и не соваться с утешениями, лучше мимо пройти. Или нет?.. Ну кто, скажите, любит слушать кликуш? Да никто. Но все их слышат, на то они и кликуши. Значит, если хочешь, чтоб тебя просто услышали, пожалуйста, вопи и захлебывайся, а чтоб поняли тебя, надо что-то другое…»
Стояла середина осени, но погода была почти летней. Поэтому решил я идти до клуба, где должен быть сегодняшний концерт, пешком.
«…А ведь девочка права! – продолжал думать я. – Песня – бесконечное таинство. Бесконечность невозможно разъять на составные части, а мы что делаем? Это вот – текст, это – музыка, это – гитара, это – вокал… чего там еще? А! Облик, внешний вид, то есть. И все! Значит, текст – полиричней, музычку – послаще, аккомпанемент – позатейливей, вокал – похрипше, приодеться, и что получится? Получится высокохудожественное произведение, любимое народом! Сегодня. Завтра разлюбят, так что ж? Рецепт есть, проблем не будет. Другой разговор, что некоторые из авторов к этому и стремятся. Их это устраивает, а меня нет. А что меня устраивает, я и сам с трудом представляю. Вот начнешь спрашивать: а зачем вы выходите на сцену и поете свои песни? Начнут отвечать по-разному, но суть сведется к одному: сеять разумное, доброе, вечное. Кто бы спорил, только вот что это такое: разумное, доброе и вечное? А вот что разумно, - ответит один, - это и есть доброе и вечное. Да-да-да, - начнет возражать другой, - только доброе и может быть разумным и вечным, а третий веско скажет: только Вечность определит меру Добру и Разуму. И тут же начнут спорить, что же Истина. А Истина в споре не рождается по одной простой причине: спор есть духовная мастурбация. Так чему может научить людей не познавший Истины? А он ничему и не учит. Выходит на сцену и поет:

…Вы хочите песен?
Их есть у меня…

А ведь человек, вышедший на сцену со своими песнями, есть Учитель, и не осознающий этого самым безответственным образом узаконивает свою ограниченность, его несовершенство становится мерой, его идеалы или их отсутствие, становятся нормой, будучи провозглашенными со сцены. Сцена – величайшая ответственность (Горе тем, кто соблазнит малых сих!..), и взошедшему на нее Учителю предъявляются высокие требования. Правда, Учителю совсем необязательно быть самым умным и лучше всех знать предмет, которому он учит. Учитель должен быть просто любимым, и тогда ни один его ученик не сделает чего-либо такого, чем он мог бы огорчить Учителя. И если Учитель разумен и добр, то и ученики его понесут в Вечность Добро и Разум. А как стать любимым? Есть рекомендации, есть! Учебник даже есть «Как стать нужным». Поют вот даже:

…Лучше быть нужным,
чем свободным…

Имеется в виду: нужен – значит, любим. Так почему-то считают, но ведь (знай!) это не так, станешь не нужен – будешь забыт. Разве это Любовь? Любовь – таинство. Нужность – продажа… А мы -то куда лезем со своими текстами, музычкой, вокалом, внешним видом? Конечно, нельзя сказать, что все это совсем лишнее, это просто вторично, а в первую очередь нужно познать Истину и стать Любимым. И то, и другое – таинство, Дар Божий…
…Надо же, я бы никогда об этом не задумался, если бы не Анжела…»
Я с благодарностью погладил ее по пушистой макушке, и за это был награжден такой улыбкой, что в вестибюль нашего клуба вошел, спотыкаясь.
Первый, кого я там увидел, едва проморгавшись, был мой тезка, наш клубный администратор.
- Саня! – закричал он сердито-обрадованно. - Ну сколь ж можно? Где ты ходишь?
- Мы разве опоздали? - спросил я, протягивая ему руку.
- Еще нет. С кем это ты?
- Анжела.
- Очень приятно. Александр. – И сразу ко мне, деловито моргая и протирая очки:
- Когда работаешь, знаешь?
- Когда?
- В конце второго отделения. Никуда не пропадай, чтоб тебя не искать, как в прошлый раз.
Я пообещал не пропадать. Тогда Сашка взмахнул несуществующими пейсами и убежал. Тут же грянул второй звонок. Мы с Анжелой по широкой мраморной лестнице поднялись на второй этаж, туда, где находились двери в зрительный зал, и у которых сгрудились люди с билетами. Обогнув их, мы свернули в тупичок, в конце которого имелась дверь с табличкой «Посторонним вход воспрещен». Мы-то посторонними не были и поэтому прошли беспрепятственно. Правда и посторонних тут некому было задерживать, да и не лез сюда никто: на концерты авторской песни ходят люди умеющие читать.
Закулисными лабиринтами вышли мы прямо на сцену, где у стоек с микрофонами суетился наш звукооператор Леша. Впрочем, суетился – это сильно сказано, так как был наш Леша, по своему обыкновению поддат и находился в том градусе, когда на все непредвиденное реагируется однозначно: либо неторопливо почесывается в затылке, либо, совсем уж неспешно, ковыряется в носу. Вот и сейчас Леша, держа в горсти свою эспаньолку, пристально рассматривал один из микрофонов и на мое приветствие едва лишь качнулся. Вполне вероятно, что хотел он качнуть только головой.
За кулисами, у пульта управления, стояли и вполголоса беседовали наши ведущие, а также те, кто должен был выступать в первом отделении. Среди них я увидел Ларку и помахал ей рукой, подойди, мол. Она тут же подошла:
- Санечка, привет! Как дела? Выступаешь сегодня?
- Да, - ответил я и подтолкнул Анжелу вперед. – Лариса, просьба у меня к тебе: устрой ребенка где-нибудь посидеть, чтоб слышно и видно было.
- Санечка, только в ложе, - ответила Лариса.
- Пусть, - сказал я. – Анжела, иди с тетей Ларисой.
- А ты? – Анжела смотрела на меня.
- А я в гримерке буду. – И к Ларисе: - Лар, ты пригляди за ней. Хорошо?
- Хорошо, хорошо! Пойдем, Анжелочка…
Они ушли, а я пробрался в нашу гримерку, рассеянно поздоровался со всеми, кто там находился, поставил гитару в угол, бросил на нее куртку, сел и стал разглядывать свои ботинки. Судя по всему, концерт должен был вот-вот начаться, так как народ потихоньку из гримерки уходил. Связь со сценою тут не работала, поэтому участники, как правило, во время концерта толпились сбоку сцены, а когда бывали пустые места в зале, то в зал уходили, чтобы послушать друг друга.
Вскоре в гримерке остался только я один. По правде сказать, я и раньше-то не слушал того, что поют на нашей сцене. Не было там ничего, что по-настоящему мне нравилось бы и, осознавая всю ущербность подобной позиции, я придумывал ей массу оправданий, только чтоб не говорить правды симпатичным, в общем-то, людям, с которыми мне нечего было здесь делить. Ни славы (какая тут у нас слава), ни денег (какие тут у нас деньги), ни любви (кому мы тут все нужны). Подумал я об этом, и как колом меня по башке: а что тут мы все тогда делаем? Вон Вовка зашел, стоит перед зеркалом, решает бином Ньютона – в каком галстуке петь: в удавке или в бабочке? Мнением моим поинтересовался:
- Никакого не одевай, - посоветовал я.
Удивился:
- Почему? Все-таки сцена!
Я оторвал взгляд от своих ботинок:
- Если бы этот галстук рос из того же кусочка твоей души, что и твои песни, у тебя этого вопроса не возникло бы.
Кажется понял, снял удавку и сунул ее в карман.
«…Так что мы тут делаем-то?
- Мы дарим!
Людям!
Радость!
…А что такое радость? Ну-у… Это когда все смеются!.. А над чем вообще люди смеются?.. Как это над чем? Есть две маргинальные темы: про алкоголиков и про это самое. А еще лучше – третья - когда в равных пропорциях смешиваются две первые. Вот это будет класс!
А я знаю, и не понаслышке знаю – над судьбой любого алкаша можно только плакать, а что до этого самого, то к нам на концерты люди и с детьми ходят, и вообще, должна же быть мораль какая-то, стыд какой-то должен быть? Или уже нет?.. Короче, не та это радость, а какая та – неясно…Вот президент клуба нашего так говорит: «Я двести лет занимаюсь авторской песней и знаю, что желает публика». А вот знает ли он, что этой публике надо? Ребенок, скажем, ангиной хворающий, мороженого желает, а надо-то ему – аспирину. И сдается мне, что снятие стресса при помощи смеха - дело далеко не безобидное, как нам кажется. Вот Хам библейский, предположим, гораздо повеселился, глядя на батю своего, с расстегнутой ширинкой спящего. Стресс он, Хам то есть, снял, да только ославился на весь мир и времена все, и даже само имя его стало нарицательным.
…Тогда, может быть, мы помогаем людям, пришедшим сюда слушать наши песни, решить какие-то проблемы? Конфликты какие-то свои уладить? Это тоже вряд ли. Что нам до чужих проблем, мы им своих скорее навешаем… А вот отодвинуть эти заботы, дать забыть о них на некоторое время – это да! Отодвиньте их, забудьте, нам внимаючи, и за это время, пока вы их не будете помнить, они или сами решатся, или просто исчезнут. Но еще проще забыть о своих проблемах при помощи наркоты или алкоголя. Многие так и делают, не прибегая к такому эстетически-изощренному методу, как концерт авторской песни….
Да и вообще, о чем это я? Может быть, мы просто нужны друг другу? Нам нравится петь, а вам нравится слушать. Многие так говорят. Не знаю, может быть, они и правы, но я так не могу. Теперь не могу: месяц назад мог, а теперь вот – нет. Это маленькое существо, которое вот уже столько времени живет рядом со мной, перевернуло всю мою жизнь. Абстрактная любовь к абстрактному миру сконцентрировалась на одном ребенке и стала Любовью. Любовью, готовой объять всю Вселенную! Поэтому такое простое объяснение, что нравится, мол, и все, меня теперь не устраивает. Мало мне его, понимаете? Всякая вещь во Вселенной должна быть функциональна. И даже Мистика, ее кажущаяся иррациональность – это не что иное, как непознанная функциональность непознанных вещей. Нравится мне вкусно поесть и сладко попить, именно поэтому и нравится, потому что сей процесс есть пополнение энергоресурсов организма. Это пример, и их тьма. Под любым «нравится» есть «нужно». Если мне нравится петь, значит, это для чего-то нужно. Непонятно, правда, для чего, но тем не менее.
Хотя, скорее всего, это только для меня имеет значение, нужны мои песни людям или не нужны, потому что я, в отличие от своих здешних собратьев по гитаре, пожертвовал ради этих песен всем: общественным положение, материальным достатком, женой (хотя с ней было все не так просто, но и этот нюанс сыграл свою роль) и вот – все зря… Оказалось, что условия, в какие я себя поставил, вовсе и не обязательны, а то, что нужно, только что постучалось в душу мою, и заметался я: ключ-то где? Где же ключ запропастился?!».
- Аксенов где? Где Аксенов запропастился? Дверь распахнулась, и в гримерку влетел на крыльях паники Сашка-администратор. Пейсы дыбом, глаза больше очков, влетел и запричитал:
- Саша! Ну ё-моё! Тебя уже Марина объявляет, а ты?!
А я вскочил, задергался, где гитара? В чехле гитара…
- Ну ё-моё! Ведь предупреждал же тебя!
- Сейчас, сейчас, – бормотал я, нервно дергая застежки. – Сейчас. – Ремень на плечо – раз, по струнам др-рынь – два! Ой врё-ёт!
Но Сашка уже толкал меня в спину:
- Иди, иди, на ходу теперь настраивайся!
Выскочил я на сцену, озираюсь растерянно, колки кручу у гитары, расстроил ее вконец, а в зале хлопают, оживленно так, а как же – Александр Ак-се-нов! Сейчас он даст! Да что я дам? В пальцах тремоло, в коленках вибрато, в горле пиццикато… и что, собственно, ожидать от человека, который только что понял, что чуть ли не все, чем он гордился до сих пор, было зря! Только что! И не успел с этим ни примириться, ни оправдаться не успел. Катил Сизиф камешек наверх, катил, надрывался, и вот сам он на вершине, прожектора слепят, а камешек-то – тю-тю! Начал я что-то говорить, в надежде, что кривая вывезет, и заработает машинка, но не заработала она, и минуты три я продолжал, что называется, мямлить в натуре. В конце концов, спохватился и заткнулся.
- Песня, - объявил после небольшой мхатовской паузы, и запел:

Во дворе черемуха зацвела,
Приласкала взор усталый и опала.
Ты меня на краешек завела
И с улыбкой пропасть мне показала.

Эта «Ода к бутылочке» была написана давным-давно и пета многожды, посему отскакивала от зубов безо всяких усилий, да и без выражения, потому что в голове крутилось: «Ну зачем мне все это? Никогда больше… Nevermore… Допеть бы только!» Ну и допел. Решив во втором куплете добавить в голос мощи, добавил и понял, что пою я уже не второй, а последний – четвертый. Звякнул растерянно последним аккордом и, слушая вежливые, но жиденькие хлопки, сказал удивленно:
- Вот такая коротенькая песенка.
Что говорить дальше, я не знал, стоял как дурак, и молчал, а пауза все затягивалась и затягивалась, как намыленная петля. Краем глаза я чувствовал за кулисами какое-то шевеление, надо полагать, там решали, как поделикатней прекратить это безобразие.
Вдруг по залу пронесся удивленный шепоток. Я глянул вбок и увидел Анжелу, которая прыгала, вытянув руки вверх, пытаясь ухватить микрофон. Я разом обрел дар речи и зашипел:
- Анжела! А ну брысь отсюда, сейчас же!
Но она, сдернув-таки со стойки микрофон, отчего тот взвыл, повернулась ко мне и твердо сказала на весь зал:
- Не брысну.
Зал веселился. Там, вероятно, решили, что все мое соплежевание было лишь прелюдией к чему-то этакому. Уж и не знаю, к чему.
- Начинай! – сказала Анжела, изящно махнув рукой.
- Чего начинать, негодное дитя? – зашипел я, снова забыв убраться от микрофона.
Так же, на весь зал зашептала Анжела:
- Ну, играй что-нибудь, импровизируй, а я подстроюсь. Ну, пожалуйста!
- Да что ты понимаешь в импровизации?
- Так. – Анжела повернулась к залу, – четыре четверти, по одному такту: тонику, седьмую ступень, пятую минорную и снова тонику. Начинай.
Я растерянно пожал плечами и спросил:
- Тональность какую?
- Любую. Ре минор. Начинай же!
Я снова пожал плечами и начал. Ре, два, три, четыре. До, два, три, четыре. Ля, два, три, четыре. Ре… Анжела вдруг тряхнула головой и запела:

Света край, а на краю
Раю мой раю
Раю мой раю.
Сею, сею, засеваю
Раю мой раю
Раю мой раю.

Я сперва-то и не понял ничего, просто поет ребенок о чем-то, непонятно о чем, но очень мило. Звонкий голосок, лишенный каких-либо переживательных интонаций, даже, я бы сказал, бесстрастный, в смысле, лишенный страстей, которые присущи нам, взрослым, простенькая мелодия – красивая и радостная, слова большей частью незнакомые, но какие-то родные. Вот и все, казалось бы, но тем не менее в песне присутствовало нечто, отчего я вдруг почувствовал себя, как аквалангист-ныряльщик, неосторожно израсходовавший резерв и, на последнем глотке воздуха, на грани потери сознания, вырвавшийся на поверхность из прелестного , но чуждого по сути, мира и вдохнувший Жизнь… Радость Жизни! Именно эта радость заставляет смеяться полуторагодовалого карапуза, сидящего на руках у матери. Вот Небо и Солнце, вот мама, вот я, вот Мир – загадочный и ожидающий… И печаль. От того печально, что младенцу этому предстоит вскоре научиться плакать, сперва от своей боли, а потом и от чужой, потому что суждено ему стать Великим Поэтом. Он может быть и не напишет ни единой строки, неважно. Поэт в первую очередь – это вместилище боли, которую он обречен забирать у людей и нести по жизни, не давая ей выплеснуться ни в словах, ни в поступках. Иначе же наш Мир превратиться в кровавую язву на теле Вселенной…
Анжела все пела. И чудилось в словах ее песни синее-пресинее небо, слышался шелест колосьев. и золотые хлеба простирались до самого горизонта; от корзин, доверху наполненных полосатыми яблоками, разливался неповторимый аромат. Золотая Осень царила в ее песне.
Как жалко, как убого выглядит эта моя попытка передать на словах те ощущения, те видения, то настроение, тот Свет Неизреченный, который властно входил в наши души. Входил без робости по праву хозяина, и все то темное и нечистое, что накопилось в наших сердцах за долгие годы, рвалось прочь, не смея находиться в одном пространстве с огнем Неугасимой Лампады, которая и не гасла никогда, да только вот свет ее был укрыт тем мелочным, суетным, меркантильным, всем тем, что составляло суть жизни нашей до этого часа…
Очевидно, это было наступление катарсиса, я почувствовал, как перехватило дыхание подступившими к горлу слезами и понял, что сейчас заплачу, как маленький…
…Строгие глаза матери, в которых нет осуждения, в которых нет другого наказания, кроме ее же огорчения непутевым чадом.
И тихо плачем мы, когда наступает момент истины…
Такую вот песню спела нам Анжела.
Ничего не видя перед собой, я стоял и слушал, как угасает и никак не может угаснуть до конца прощальный аккорд, а также я прислушивался к тому, что творилось в сердцах наших, ибо только что произошло чудо и, вопреки всему, оно не ужаснуло величием своим и не ослепило Светом своим Неизреченным, значит, не так уж мы и плохи, раз оказались достойны его. Значит, есть Надежда и Вера, а значит, и быть Любви Вселенской…

По набережной усыпанной разноцветными листьями медленно шли мы с Анжелой и молчали. Нельзя было говорить. Пока нельзя. Надо было дать чуду стать воспоминанием. Причем таким, в каком нельзя было бы усомниться даже по происшествии десятков лет. А для этого надо было впитать синее льдистое небо и хруст первого льда под нашими ногами, шелест неубранных листьев и горький дым редких костров, зажженных в палисадниках, сиреневый флер тумана над волнами и оранжевые разводы перистых облаков, озаренных закатным солнцем. И тогда, после очистительного холода зимы, когда умирает все, не согретое Любовью, после восторженного весеннего Возрождения, после лета, наполненного сотворчеством и созиданием, после всего этого будет снова и снова приходить Осень и говорить: «Быть чуду!»
По щербатой лестнице мы спустились на пустынный пляж и, сев на одну из скамеечек, стали смотреть, как садится за горизонт неяркое осеннее солнце.
Вскоре Анжеле надоело сидеть и, осторожно выскользнув из-под моей руки, она принялась носится вдоль берега, играя с волнами в какую-то непонятную игру. Некоторое время я бездумно следил за ней, потом позвал:
- Анжела! Подойди-ка ко мне!
Она живо примчалась и встала передо мной, пряча за спину кулачок, в котором было что-то зажато.
- Что? – спросила.
- Скажи, что это была за песня? – спросил я, преодолевая внутреннее сопротивление. Было боязно разрушить очарование, но с другой стороны, профессиональный интерес – штука неумолимая, сами понимаете. Анжела весело рассмеялась и сказала:
- Гитара!
- Что? – я растерялся. – Ах, гитара… Ну да, гитара, понятно… Постой! Как это понимать?
- Гитара, - повторила Анжела. - Гита Ра, понимаешь? Гимн Солнцу!
- Гита Ра? А и правда! – я обрадовался. – Вот здорово! Как же это я сразу не догадался? Ну конечно же, такая песня и Гита Ра…
- Ну да! – Анжела села рядом со мной и присунувшись поближе заговорила таинственным полушепотом:
- А ты знаешь, эта река раньше тоже называлась Ра. Ее так прозвали древние люди за то, что на этих берегах было много золота. И так как золота было очень много, оно не имело цены, как не имеет цены все, что в достатке. Но прознал об этом другой народ, который очень любил золото, но у которого не было такой реки. И решили они тогда идти войной, чтобы отнять у глупых реку и все остальное и стать самыми в мире богатыми и счастливыми. Долго-долго длилась война, и отняли, наконец, жадные у блаженных реку, только не было уже на берегах ее золота… Ра не захотел, чтобы именем его лилась кровь, и спрятал золото так, что до сих пор его никто не может найти…
Мы немного помолчали, потом Анжела спросила:
- Хочешь подарок?
- Хочу, - ответил я.
- Закрой глаза.
- Зачем?
- Ну, закро-ой!
Я послушно закрыл глаза и спросил:
- Рот открывать?
- Не надо. Руку дай.
Я протянул руку, и в ладонь мою легло что-то твердое и теплое.
-Открой глаза! – приказала Анжела.
Я открыл. Она стояла передо мной ужасно довольная.
-Что это? – спросил я, глядя то на нее, то на камень, лежащий у меня на ладони.
- Это то золото, которое спрятал Ра от жадных людей.
- Да ну?
Я поднес камешек поближе к глазам и стал рассматривать. Был он грязно-серого цвета и что-то в нем поблескивало. «И вправду похоже на золото, - подумал я, - слюда, наверное. Какое тут у нас золото?»
- Теперь ты самый богатый в мире, - сказала Анжела, - и отныне, когда тебя прижмут финансовые трудности, будешь говорить себе: «Да что я плачу?! У меня же золота полная река!»
- Точно! – радостно подхватил я. – И отныне всегда, чтобы обойти эти трудности, буду выдумывать что-нибудь другое, оставляя эту гору злата на самый крайний случай, который так никогда и не наступит!
- Ага! – смеялась Анжела. – Ведь, чтобы реализовать это огромное богатство, надо придумать что-то, такое же огромное, а тебе этого никогда не придумать, у тебя же все есть! Кроме фантазии!
- А, главное, у меня есть вот это золотце самоварное! – я схватил Анжелу под локотки, и она радостно завизжала.
- Это как в нашем сумасшедшем доме, лежал один физик-теоретик… - начал рассказывать я, не переставая кружиться.
- В сумасшедшем доме?! – удивилась Анжела. – При чем здесь?..
- А вот при том! Так вот, лежал там один физик, самый нормальный, кстати, и вот он говорит нам, что уже давно изобрел межзвездный корабль, готов предоставить все расчеты, если ему помогут решить одну проблемку, на почве которой он, собственно, и рехнулся. Дело в том, что все энергосистемы его корабля и системы жизнеобеспечения могли нормально функционировать только в том случае, если число членов экипажа составит тринадцать человек, но так как тринадцать – число магическое и несчастливое, то с таким экипажем проект обречен на неудачу: двенадцать человек – мало, четырнадцать - уже много… – я запыхался и поставил Анжелу на скамейку.
- Он вас обманул! – радостно закричала она. – Он просто проверял, кто из вас настоящий дурак, а кто придуривается!
- Почему?
- А потому! Все очень просто, надо было взять в экипаж двенадцать человек и одну ученую обезьянку!
Мы долго смеялись. И смеялись вместе с нами небо и река, и редкие прохожие улыбались, глядя на нас. Как странно: мир, оставшись прежним, стал другим. Это невозможно объяснить тем, кто не пережил такого. Да и не надо объяснять, это само придет к каждому в свое время. Мир – это сумма бесконечностей, каждая из которых – человек. И если качественно меняется лишь одно из слагаемых, то так же изменится и вся сумма.
А потом мы пошли домой, счастливые такие, где меня ждали любимая ручка, старинная чернильница, стопка чистой бумаги и свеча в самодельном подсвечнике, а Анжелу ждала сказка про приключения Вани-Баяна и Кантилены-Невесты Божьей.

…Нет в мире совершенства! – приговаривал один варвар, отламывая Венере Милосской руки. Вандал, что с него взять? Но живуч оказался, не в пример многим, более достойным. До сих пор жив-здоров, мочится в подъездах, пишет всякое на заборах да бьет пустые бутылки на городских пляжах. И изречение его это дурацкое живо. И что, граждане, обиднее всего, верно. Да и то сказать: несовершенен человек, так куда ему создать что-либо совершенное. Совершенное принадлежит миру горнему, а не дольнему. Вот и в сфере человеческих взаимоотношений нет порядка, всякие любовные треугольники, экстраверты-интроверты, психологическая совместимость и так далее. Смысл симпатий и антипатий, вообще непостижим. Ну и ладно, казалось бы, не дано, так и не надо, но жить-то как трудно…
Вот Ваня-Баян с сестренкой своей названой Кантиленой: родственные, вроде бы, души, а и то: последнее время словно кошка между ними пробежала. Маленькая такая кошчонка, правда, но тем не менее. А все оттого, что стал завидовать Ваня успеху сестры своей. Слово-то Ванино наравне с царским ценилось, а слово Кантилены – выше царского. Поют они, скажем, на площади городской в день ярмарки, так вот, Ваню просто слушают, Кантилене же – внимают. Поет Ваня: кто подойдет послушать, а кто и отойдет, дело обычное, мало ли у кого какие дела на ярмарке. А Кантилена поет, так кто подойдет, тот уж никуда не уйдет до тех пор, пока она не замолчит. И Ваня слушает рот раскрыв, а, казалось бы, что слушать-то? Играть умела Кантилена на одной только гитаре, да и то, не скажешь, конечно, что плохо совсем, но можно было бы и получше; песенки сочиняла она совсем уж простенькие, голосок – золотой, но что с того? У Вани-то тоже не медный. И играет Ваня на всем, и хорошо играет. И песенки, ну ничем не хуже, а вот поди ж ты! Есть разница, а в чем, неясно…
Был и еще один момент, усугублявший Ванины страдания. Дело в том, что вернулся он с той памятной битвы, что называется, с идеалами. С идеалами и принципами, которые его заставляли петь отныне серьезно о серьезном. И теперь на все просьбы спеть что-либо веселенькое, он отвечал, примерно, таким образом: мол «…Мудрость в доме скорби, а веселье в доме глупости…» или «…Лучше слушать плач мудрых, чем песни глупых…», чем и наводил на слушателей тоску и уныние. Конечно, в лицо ему никто не говорил, мол, хорош Ваня грузить, но за глаза сетовали люди: «Душный Ваня стал, ох и душный!». Знал Ваня, что есть такое мнение, а о чем не знал, о том догадывался, да и глупо было бы не догадаться, глядя на лица слушавших его людей. И глядя, как расцветают эти лица, когда в круг выходит Кантиленочка, становилось обидно Ване аж до соплей. Обидно и завидно. А еще стыдно. Оттого стыдно, что не может он справиться с этими позорными чувствами. Решил, наконец, Ваня поговорить с Кантиленой начистоту, ведь глупости поет! Или все же не глупости? Слушают же люди, радуются. «А я тогда что», - спрашивает он себя, а в ответ только плечами пожимается.
И вот как-то после концерта, данного ими на площади Дворцовой, зашли они в одну кафешку придорожную и спросили пару чая . Тут Ваня и признался Кантилене во всем. Неловко посмеиваясь (стыдно же), рассказал он о зависти своей и об обиде. Под конец спросил, что же делать. Ведь не Обида он Лебедь и не Завидуй по жизни, просто есть причины.
Кантилена выслушала Ваню очень внимательно, потом соскочила с лавки, и, обежав стол, за которым они сидели тет-на-тет, чмокнула Ваню в щеку, как сестренка братишку. Вернувшись на свое место, она радостно сказала:
- Как хорошо, Ванечка, что ты сам мне во всем признался. Иначе, наверное, нам пришлось бы расстаться. Мне бы тогда очень тебя не хватало.
А у Вани как будто камень с души свалился. Стало легко-легко, и показалось даже, что он знает, в чем дело. Затих Иван, прислушался, вот… вот оно… Нет… Ускользнуло понимание, как зайчик солнечный из горсти. А Кантилена ему и говорит:
- Вот когда ты всю жизнь пел то, что хотели от тебя слышать люди, ты был им нужен. А теперь, когда ты запел то, что хочешь сам, будь готов к тому, что слушать тебя станут только те, кто любит тебя по-настоящему, а это я – сестренка твоя, да Забавушка – невеста твоя вечная. Тебе этого мало?
- Мало! - горько вздохнул Ваня, - ведь то, что я пою, действительно всем людям необходимо!
- Ты уверен? – спросила Кантилена.
- Ну-у-у…
- Все-таки сомневаешься!
- Ну-у… - Ваня почесал затылок. – А делать-то что?
- Ответить на три вопроса: Зачем, Что и Как. Вот зачем ты сочиняешь песенки и поешь?
- Как зачем? Чтобы сеять разумное, доброе, вечное! – бойко ответил Ваня.
- А есть в твоих песенках разумное, доброе, вечное?
- А как же? Есть! – отвечает Иван, но уже не так живо.
- А как их спеть, чтобы посеялось в сердцах людей разумное, доброе, вечное?
Тут-то Ваня и скис.
- Как, как… не знаю как. По всякому уж вроде пробовал.
- Не грусти, Ванечка, - сказала Кантилена. – Я знаю, что тебе надобно делать.
- Что?
- Тебе надо пройти посвящение!
- У кого это?
- У Посвященных.
- А где их искать?
- Их, Ванечка, искать не надо. Они сами приходят к тому, кто по их мнению достоин посвящения. Только… - Кантилена замолчала и потупила взор. Ваня тоже молчал, терпеливо дожидаясь продолжения.
- …Только это очень опасно, – наконец сказала она.
- Почему?
- Можно не выдержать его взгляда и тогда… и тогда никто не сможет сказать, что с тобой будет тогда. Можно потерять разум, и это самое легкое, можно лишиться Пути…
- Пусть! - Ваня решительно хлопнул по столу ладонью. – Пусть будет так! Потому что этак вот я больше не могу! Где, говоришь, их искать?
- Я говорю, не ищут их!
- А что тогда?
- А вот что: «…На самом на краю Мира дольнего стоит огромный преогромный Дуб. Корни его в Нави, крона его в Яви. И вот в ночь полной луны ты должен будешь встать под ним, и от самой первой звезды до последней петь о том, что на сердце… если ты недостоин, то просто наступит утро, и останешься таким же, каким был до. Если же ты достоин, то подойдет к тебе седой старец в рубище, подпоясанный кнутом, на плече его будет сидеть сова, а в руках его - горящая свеча…» Кантилена замолчала.
- А что дальше? - спросил Ваня.
- Дальше надо выдержать его взгляд, - ответила Кантилена. – Ты сможешь?
- Не знаю, - вздохнул Ваня. – Призадумался. После взял гусли, несколько раз провел по струнам, потом тихонько запел:

Ночью заполночь,
когда тяжким сном
успокоится
суматошный дом,
что-то стукнет в дверь,
что-то сдавит грудь:
то ли Лунный свет,
то ли Млечный путь.
Сердце, стой-молчи
непослушное,
к зову вечности
дай прислушаться.
Отлетайте прочь,
грезы сладкия,
задыхаясь в ночь
без оглядки я.
В темень гулкую
с улиц в улочки,
переулками
в переулочки.
Нет дорог почти,
так, дорожками,
с них на тропочки,
с тропок стежками.
Встречу старого
с синевой в очах,
на плече сова,
а в руке свеча.
Голову склоню
перед старцем я,
а потом спою,
то, что на сердце.
То, что грезилось,
в круговерти снов.
С языка рвалось,
не хватало слов.
Что от всех таил,
от себя что гнал,
непонятным слыл,
нежеланным стал.
Слушал бор ночной,
сникший ветками,
слышал горькое,
и заветное.
Боль исчезла и
слезы высохли –
уходил старик
сердце высветлив.
Путь мой осветил
той свечи огонь:
он сказал «иди»,
он сказал мне «пой»,
чтобы слышали,
чтобы помнили
Слово высшее
Мира горнего…

Поклонился Ваня людям, которые в тот момент его слушали, взял Кантилену за руку, и вышли они из кафешки на дорогу столбовую.
- Ванечка-а! А ты знаешь, куда идти? – спросила Кантилена.
- Примерно. Бывал я у этого дуба. Сказки слушал, да и сам сказывал. И никто там ко мне не подходил с кнутом и свечою. Правда, давно это было. Вот кот, помнится, там гулял. Большой такой, пушистый. Умный – жуть!
- Там еще русалка должна была на ветках сидеть, – сказала Кантилена.
- Какая еще русалка? О чем это ты? – Ваня строго посмотрел на свою спутницу и продолжил. - Чему хоть вас только в школах учат? Русалки в речках живут, а не по деревьям лазиют!
Кантилена тут же стала возражать:
- А вот и нет! Ты, Ванечка, все перепутал, это мавки в речках живут, а русалки именно на деревьях. Их еще по-другому дриадами называют. Или же полуденницы! Вот так!
- Да ну? – изумился Ваня. – А я и не знал!
Кантилена развеселилась и принялась Ваню поддразнивать:
- Эх ты-ы! А все – я фолк-рок играю, фолк-рок играю! А фольклора-то своего родного и не знаешь!
Ваня нахмурился, в шутку, конечно, вроде как обиделся:
- Почему не знаю?.. Знаю.
- А кого ты еще кроме русалок знаешь?
- Ну кого-кого… Леших знаю… этих… как его… кикиморы… Домовые вот в домах живут. Кого тебе еще?.. А! Водяные вот еще!
- А еще Ванечка, - торжественно сказала Кантилена, - еще есть: суденицы, трясавицы, ночницы, масленница! А еще есть: аукалки, овинники, полевики, упыри, шишиги. Есть Китоврас и есть Кострома. Птицы есть: Сирин, Алконост, Гамаюн, Финист, Рарог… Сороковик
Ваня засмеялся и поднял руки вверх:
- Все, все, все! Сражен твоей эрудицией наповал.
Кантилена тоже засмеялась и принялась объяснять Ване, кто есть кто на самом деле. Много нового Ваня узнал. Казалось бы, сам – Баян, и чем объяснить его незнание, родной, можно сказать, среды, непонятно. А хотя, чего тут непонятного, известно же, что самое неизученное всегда рядом. Потому что чего его изучать, рядом ведь.
Оказалось, что трясавиц всего тридцать три, и самую младшую зовут трясавица Акилед. Именно она выпивает последнюю каплю жизненной силы из человека, заболевшего лихорадкой. Выяснилось также, что Кострома – это не город, вернее и город есть такой, но в первоначальном значении, Кострома – воплощение весны и плодородия. Об упырях, волкодлаках и прочей нечисти решили не говорить, потому как стемнело изрядно. Ведь вышли-то наши странники из кафе даже не под вечер, а на ночь глядя. Правда, летней порой неспешно смеркается и, что ночь уже, стало ясно только тогда, когда с недалекой речки потянуло прохладцей.
А все Ваня. Нельзя сказать, что он непоседа, скорее наоборот, и именно поэтому он считает, что сделать первый шаг – это не самое главное. Надо, говорит Ваня, сделать много-много шагов, пока запал есть. Запал-то догорит, долго ли ему, оглянешься, а обратно уже и никак. Вы бы видели, как он ремонт в горнице у Забавушки делал: штукатурку, где отслоилась, пообвалил, обои пооборвал, побелку поотскоблил, сидит на куче мусора счастливый и приговаривает: «Обратной дороги нет, а вперед можно и, даже нужно, не торопясь!».
Оглянулся назад Ваня: нет, нет обратной дороги, а хоть бы и была, все равно ее не видно.
- Кантилена, - обратился он к своей спутнице, - ты не боишься в лесу заночевать?
- Вот еще глупости! – фыркнула Кантилена.
- Тогда пойдем пока, - предложил Ваня. – Жилье какое встретится, попросимся на ночлег. Не встретится, костерочек соорудим.
И пошли они себе вперед по дороженьке, столбовой ли, неведомо, так как столбов по причине темноты видно не было.
Звезды. Соловьи. Ветерок нашептывает что-то… Р-романтика! Настроение – лиричней некуда, да и не надо, если правду сказать. Так как наши путешественники были поэтами, то поэтому шли они, то бубня себе под нос чего-то, а то и напевать начинали и, конечно же, ничегошеньки вокруг не замечали. Правда, и замечать было нечего. Жилья никакого не встречалось, а вскоре и дорога из-под ног пропала. Не сразу это выяснилось, а только тогда, когда Ваня запнулся об какой-то корень, да и хмызнулся.
-Ой-йо минор! – говорит.
Встал на четвереньки и головой мотает, потому что приложился о Землю-матушку крепенько.
- Ванечка-а! – позвала его Кантилена. – Ты чего?
- Да вот на обочину забрел. А ты-то где?
- А я здесь, на другой обочине.
- Ну ты стой там, я сейчас.
Как был Ваня на четвереньках, так и побрел на голос Кантилены, а под ногами, то есть под руками, кочки какие-то. Кустики. Деревья кругом. «Как же я раньше этого не почувствовал?» – думает. А вот и туфельки Кантилены нащупал.
- Это ты? - спросил Ваня.
- Я!
- А где же тогда дорога?
Стали дорогу искать и не нашли. Вокруг были только кусты-кусточки, дерева, да кочки.
- Что делать будем? – спрашивает Кантилена.
- Здесь заночуем, - ответил Ваня. Он уже, на четвереньках ползаючи, хворосту на костер набрал и теперь шарил по карманам спички. – Утро вечера светлее.
Запалил Ваня костерок, распаковал сумку свою и достал одеяльце стеганое для Кантилены и куртку камуфляжную для себя. Потом достал оттуда же хлеба краюху, разломил на две части и солью посыпал. Одну Кантилене отдал, другую сам съел. Запили хлеб водой из родничка, случившегося поблизости.
- Ну вот, теперь и отдохнуть пора, - сказал Ваня, пристраивая свою обувку подсушиться, – как ты полагаешь?
Именно так Кантилена и полагала, завернулась в одеяло, пожелала Ване спокойной ночи и засопела потихоньку.
Ваня же потом долго сидел у костра, следил за обувью своей. Потому что без глаза ее оставить нельзя ни в коем случае, чтобы поутру не сокрушаться по поводу сгоревших шнурков или истлевших подметок. И тщетно надеяться, что сил угасшего самого по себе костра не хватит, чтобы нанести какой-либо вред вашим шузам. Попробуйте их оставить над старым заплесневелым костровищем и поутру найдете только железные колечки для шнурков, а то и их не найдете, если «повезет».
Да и не спалось Ване: ночь, луна, соловьи. Уединение, как сублимация настоящего одиночества. Так и рождаются песни: в пламени свечи или в мерцании угасающего костерка видятся какие-то картины, в потрескивании угольков, в шорохе трав, в криках ночных птиц слышатся чудные слова, они мягко берут нас за руку и ведут за собой туда, где на горизонте поднимаются Алые паруса, туда, где Маленький принц беседует с капризной Розой, туда, где в таинственном саду гуляет человек с пугливыми глазами, и которого любимая называет Мастером… ведут в тот мир, который осторожно и настойчиво стучится, но никак не может достучаться в наши сердца…
А вот и песенка, которую придумал и тихо спел в ту ночь Ваня-Баян:

Костерок догорел,
пепел на заре
за леса улетел,
я за ним хотел.
Я просил: помоги –
только синий дым
в голубых небесах
растворился.
Ветерок пролетал
по своим делам,
облака торопил,
про меня забыл.
На крылах журавли
песню принесли,
во чужие края –
только без меня.
В темну чащу пойду,
старый дуб найду,
подожду дотемна,
спрошу Филина:
«Мудрый Филин, ответь
как и мне полететь:
не с печи, а всерьез,
выше ясных звезд?»
Скажет Филин: «Плевать:
вот я умею летать,
а в небесах не кружу,
на дубу сижу.
Здесь под дубом, вдвоем
найдем главное:
мои мыши, гляди,
твои желуди!»
Я полянку найду,
костерок разведу,
стану мысли пасти,
думу думати…
Догорит костерок;
с ветром на восток
полетит синий дым,
я взлечу за ним,
полечу за ним,
улечу за ним…

…Проснулся Ваня от страшного визга Кантилены, подскочил, глаза еще не открыл, а руку протянул и хап кого-то за шиворот. Стоит, очумелый такой, одной рукой глаза протирает, другую на отлете держит, а в ней дергается чего-то.
- Просыпаюсь это я, - кричит перепуганная Кантилена, – открываю глаза, а этот... то есть эта… ну, чувырла этот, лапти твои в костер сует!
Ваня встряхнул мерзеца как следует и спрашивает сурово:
- Кто таков?
- Кто, кто, ну, Заподло я, Дремучее, ну и что с того? Только, еслив хотите знать, я просто пошутить хотело…
Продрал Ваня глаза наконец, глядит и, точно, не мужик и не баба, а так, Заподло какое-то в руке его трепыхается.
- Так, - говорит Ваня. – Заподло. И Кантилене:
- Что-то не припомню я такого фольклорного персонажа, да и ты о нем вчера ничего не говорила.
- Ну и что? – отвечает Кантилена, - есть многое на свете, друг мой Ваня, что недоступно нашим мудрецам . А нам – тем более.
Ваня снова встряхнул Заподлюгу и спрашивает:
- А ну отвечай, чего здесь делаешь?
- Чево, чево, живу я здесь, вот чево! Кому палку в колесо вставлю, кому шишку за шиворот уроню, а кому дорожку в никуда покажу. Тем и живо.
- А-а! – догадался Ваня. – Так вот по чьей вине заблудились мы вчера! А ну, Кантилена, достань-ка у меня из мешка веревку.
- Ванечка-а! – испугалась Кантилена. – Ты чего, его вешать собрался?!
- Вот еще, грех-то на душу! Привяжу покамест, чтоб не слинял…ло. Как завело, так и выведет. А не выведет… – Ваня соорудил кулак и сунул его под нос Заподлу, - …я ему тогда… Му-м-мух!
Пока Ваня сматывал Заподлу руки и прилаживал веревку на шею, оно бубнило:
- Ну и что с того? Ну и выведу. Только, еслив хотите знать, несправедливы вы ко мне, я ведь и есть тот самый перчик, без которого пресно, хоть и гладко, если меня не станет, со скуки же вешаться будете!
- Не будем! – твердо сказал Ваня, наматывая второй конец веревки себе на руку.
- Злые вы! – продолжало бубнить Заподло. – Вот достанете меня вконец, так я вам такую подляну устрою…
- Какую же? – поинтересовалась Кантилена.
- Уйду я от вас!
- Ну и уходи!
- Ну и уйду!
- А ну стой, не дергайся! – прикрикнул Ваня. – Сперва выведи нас, а потом и иди на все четыре стороны. И потом, команды «шагом марш» не было. Сядь пока, нам с Кантиленой позавтракать надо.
Кантилена достала из Ваниной сумки сверток с бутербродами и, разворачивая его, спросила Заподлюгу:
- С нами не покушаешь?
Заподло подсело поближе:
- А что у вас есть?
- Бутерброды с сыром и колбасою.
- А киселя из калины недозрелой нету?
- Киселя нету.
- Ну ладно, ничего тогда не надо. Я, еслив знать хотите, кисель из калины уважаю. А еще щавель конский, тоже объедение, скажу я вам.
Ваню, только от одного упоминания киселя, да щавеля перекосило так, будто он лимон разгрыз.
- Ну и вкусы у тебя, дружище, - говорит.
- О вкусах не спорят, - мудро заметило Заподло. – Только, еслив хотите знать, я-то еще что! Вот сказывают, за Морем-Океаном есть такая страна, где горячих собак поедом едят. Жареных, наверное. Как вам это понравится?
- Да уж, - согласился Ваня. – Варвары, одним словом.
Пока наши странники завтракали, Заподло смирно сидело рядом и только глазками по сторонам постреливало. А глаза его, надо сказать, были хитрые-прехитрые. Разве можно верить таким глазам? Если бы вы их видели, то тоже сказали бы – нет, нельзя им верить. А вот Ваня поверил. Он вообще всем верил, независимо от обстоятельств, за что и страдал постоянно.
Завтрак туристов был заключен водой родниковой. После чего Ваня упаковал свой мешок, проверил веревку (доверяй, но проверяй), на которой было привязано Заподло и сказал:
- Веди нас, о негодный! То есть негодное!
Заподло двинулось вглубь леса и забубнило опять:
- Какой же ты грубый, все-таки. Вот с Лешим-то небось, по другому бы разговаривал: и Лешенькой бы величал и на вы, а Леший-то куда как крут бывает, не в духе еслив. А я вот по мелочам промышляю, так меня, значит, и на веревку можно и обзывать по-всякому. Это, еслив знать хотите, - несправедливо.
Смутился Ваня, действительно несправедливо выходит. Переглянулся с Кантиленой и говорит:
- Да ты сам…мо посуди – как тебя на веревку не посадить? Мы не здешние, лесу не знаем, кто ж нам дорогу-то покажет? Тебя ведь отвяжешь, так ты и сбежишь. Потерпи уж. А что до оскорблений, то извини великодушно, я был не прав!
- Ладно! – пропыхтело Заподло, вламываясь в густой ельник. - Только не обманите, как выведу, так и отпускайте.
- Что ты! – сказала Кантилена, - Ванечка у нас честный!
Долгое время шли молча, думая каждый о своем. Хотя, что касается Вани, то он как раз ни о чем и не думал, потому, что будучи живым воплощением загадочной души своего народа, твердо знал: всему свое время. Время собирать камни и время их разбрасывать, время принимать объятья и время уклоняться от оных, время думать о деле и время его делать, кто бы и спорил, только вот Ваня по извечной своей привычке путал приоритеты и, в частности, сперва делал что-либо, а потом думал: «…Как же это все так хреново получилось?» Вот и сейчас, глядя, как солнце пробивается сквозь кроны деревьев то справа, то слева, то спереди, то сзади, вместо того, чтобы поинтересоваться у проводника своего сомнительного: «А что это мы кружимся?», покорно шел за ним и ни о чем не думал.
А тут и надобность в этом вопросе отпала. Ваня аж присвистнул, глядя на обширнейшее болото, открывшееся перед ними. Пока они с Кантиленой раскрыв рты рассматривали это неожиданное препятствие, Заподло со словами «Клюковка! Развесистая! Обожаю!» - полезло в кусты, благо веревки хватало.
- Слушай, Кантилена, - сказал Ваня. – Как же нам через эту трясину перебраться?
- Да никак! – ответила Кантилена, всматриваясь вдаль, приставив ко лбу ладошку козырьком.
А вдали до самого горизонта были только кочки, отстоящие друг от друга достаточно далеко, чтобы по ним прыгать, да деревья. Вернее, бывшие деревья, потому что не было на них ни листьев, ни даже коры.
Ваня подергал веревку и, не отрывая взгляда от болота, крикнул:
- Эй, Заподло! Тут вопрос такой: как же ты нас переправлять собираешься?
Тишина была в ответ. Ваня еще раз подергал веревку и повернулся. Из кустов, громко хрустя валежником, вышел здоровенный лось, веревка была намотана на его рогах. Ваня от изумления потерял дар речи, Кантилена тоже.
Лось сокрушенно помотал головой и сказал:
- Ну, вы ребята и лохи! Это ж надо додуматься, Заподло Дремучее в проводники взять!
- А где же этот… эта… - замямлил Ваня.
- Где, где… - передразнил Лось. – Везде! Сымай вервие!
Дрожащими руками Ваня распутал веревку, и лось, печально покачивая головой, неспешно побрел прочь. Тут раздался громкий щелчок, это Кантилена закрыла, наконец, свой рот.
- Дядечка Лось, а дядечка Лось! – бросилась она за ним вдогонку. – Дядечка Лось, подскажи, как нам отсюда выбраться?
Лось остановился и призадумался.
- Даже и не знаю, что вам посоветовать, - сказал он наконец. - А хотя, вот что: только через болото разве. Оно, вообще-то, непроходимое, но если вы по хорошему с его хозяином договоритесь, может и пройдете. Хозяина зовут Чмо Семиведерное. Попробуйте договориться. А ежели не пропустит оно вас, то… тогда уж и не знаю что. – Лось повернулся и побрел в лес.
Ваня сел на пенек и сказал:
- Чмо, значит, Семиведерное. Кликуха какая-то, а не имя – как ты думаешь?
Кантилена только плечиками пожала.
Встал Ваня, ладошки рупором сложил, да как крикнет:
- Эгей, Чмо Семиведерное, где ты?
Тут в болоте, метрах в двадцати от берега, громко хлюпнуло, и на поверхности показался бородастый пузырь с зелеными глазищами в кулак. Это, надо полагать, и было Чмо Семиведерное, потому как и объем соответственный, и на вид чмо-чмом.
- Что это еще за эй? Засоси меня с лягою! – заговорило Чмо. – Вы это к кому так обращаетесь? Что это, засоси меня с лягою, за фамильярности?
- Ой, извините великодушно, - Ваня даже руки к груди прижал.
- Мы ж не знали, - пискнула Кантилена.
Некоторое время Чмо Семиведерное сердито их разглядывало, потом спросило:
- Что вам надо, засоси меня с лягою?
- Проблема у нас, уважаемое Чмо, - заговорил Ваня, но Чмо его перебило:
- Не слышу ничего, засоси меня с лягою! Ближе подойдите!
- Утопнем ведь, - сказал Ваня.
- Чево?
- Утопнем ведь, говорю!
- А-а! Не бойтесь, идите смело. Когда надо, тогда и утоплю. Засоси меня с лягою, - обнадежило Чмо.
Ваня осторожно поставил ногу на поверхность трясины, вопреки ожиданиям она только подалась слегка, ну вроде как матрас надувной.
- Вот здорово, - сказал Ваня. - Идем, Кантилена.
Подал руку своей спутнице, и пошли они по воде, аки посуху. Подойдя к Чму Семиведерному, Ваня поклонился и сказал:
- Проблема тут у нас, многоуважаемое Чмо, заблудились мы по воле Заподла Дремучего и как выбраться не знаем. Так вот – не поможете ли?
- А чем я помогу? Засоси меня с лягою.
- На ту сторону бы нам, а?
- На ту сторону им! Шустрые какие, а я, спрашивается, зачем здесь поставлено? Здесь болото, засоси меня с лягою, а не двор проходной!
- Как же быть? – спросила Кантилена. – Может, все-таки, в виде исключения?
Чмо некоторое время молчало, вращая своими зелеными глазищами, потом сказало:
- Так и быть, пропущу. Если споете так, что мне понравится, пропущу. Не понравится - не обессудьте: тут же и засосу с лягою и со всем прочим.
- Ах, - вздохнула Кантилена. - Везде взятки.
- Уж больно вы суровы! – огорчился Ваня. – Нет бы сказать, коль не понравиться, идите, мол, с миром, другую дорогу ищите. Так ведь нет! Засосу сразу.
- А что делать? – откликнулось Чмо. – Я и так инструкцию нарушаю, с вами болтаючи. Так что пойте давайте, не теряйте времени, а то неровен час, инспекция налетит, вам так сразу кранты, а меня премиальных лишат. Засоси меня с лягою.
Оглянулся Ваня на берег: «Не успеем, - думает, - далеко».
-Точно, не успеете, - хладнокровно подтвердило Чмо.
-Кантиленка! Ну-ка на сушу!
А она вцепилась в Ваню и кричит:
-Ванечка-а! Я с тобой! Я не боюсь!
А сама трясется, как лист осиновый.
-Хоть дите не губи, - попросил Ваня.
-Там видно будет, - булькнуло Чмо.
Грянул тогда Ваня сумку свою оземь. Точнее, оводь:
-Иэх! Была, не была! Засоси меня с лягою! – подхватил гусли поудобней и запел:

Разлилась река – вся жизнь
с берега до берега.
Разгулялася волна –
брода не найти.
А мосты разведены,
сожжены, потеряны,
как же, как же странному
реку перейти.

Тут подхватила незатейливый мотив и Кантилена:

Помнится то времечко:
камешки бросалися
в заводи покойные
на стремнину ли.
А с другой стороночки
звали, не дозвалися,
ждали, не дождалися,
да отчаялись.

Ах, как поется на краю пропасти! Вы никогда не пробовали петь на краю пропасти? Когда каждая строчка, каждое слово может стать последним, они начинают звучать совершенно по-другому: глубже, шире, полней и в то же время именно так, как они и задумывались, да так и не спелись до сих пор ни разу.

Как на левом берегу
все дела, дела, дела:
летом саночки чини,
колесо зимой.
Так полжизни, а река
чистая да белая,
стала вдруг широкою,
черною да злой.

Остановился весь мир и затих, внимая Ване-Баяну и Кантилене -Невесте Божьей…

С каждым днем все полнится,
берега расходятся,
плачет в небе сумрачном
журавлиный клин.
Все сильнее странному
на тот берег хочется:
надо реку перейти,
надо стать другим.

Сыграл Ваня шестую септовую ступень и далее все на полтона выше:1

Разлилась река – вся жизнь
с берега до берега;
разгулялася волна
с шепота да в крик.
Помолись за странного
на пути потерянном:
наверстаешь в вечности,
опоздав на миг.

Угас последний аккорд. В благоговейной тишине, окутавшей ближний лес и накрывшей болото, послышалось громкое хлюпанье:
- Вот! – прогнусавило Чмо Семиведерное. – Вот суровое я, а плачу! И удержаться не могу!
Выпростало из трясины корявую ручищу, схватило с ближайшей кочки охапку сухих водорослей и утерло глаза.
- Кучеряво поете, – продолжило оно. – Спасибо! Век не забуду. Через мой кордон отныне вам дорога всегда открыта будет. А если что, заходите когда… Споем…
Чмо вздохнуло.
- Идите же с Богом куда хотели, а я к себе пойду – размышлять о гнусности своего бытия, – напоследок чем-то шмыгнуло и исчезло в трясине.
Переглянулись Ваня с Кантиленою, улыбнулись друг другу и пошли по болоту, мягко пружинящему под ногами. Идти пришлось очень долго, но вот вдали показался еловый лес, и через некоторое время наши путники вышли на сушу. На самом краю трясины власть Чма Семиведерного, видать, кончилась, и Ваня с Кантиленою ноги-таки промочили. Да и то: болото перейти и ног не замочить – это уж совсем непорядок. Нельзя так!
Разложив свою обувь на солнышке, стали путешественники оглядываться с целью выяснения своего местонахождения и определения дальнейшего пути.
Перед ними вздымалась довольно-таки высокая гора, средней крутизны, сплошь заросшая ельником.
- Так, – сказал Ваня, задрав голову. – Если я хоть что-то понимаю в географии родного края, то вот на вершине этой горы и бьет родник, из которого берет исток река Смородина, а над этим родником и растет тот дуб. Правильно, Кантилена?
- Ага! – откликнулась она, разглядывая склон. – Как ты думаешь, мы туда заберемся?
- А почему нет? Не так уж он и крут. Сейчас вот посушимся, да и полезем!
Солнышко свое дело знало хорошо. Пока Ваня с Кантиленою, разговаривая на отвлеченные темы, ползали по полянке, лакомясь голубикой, которая росла здесь в изобилии, их обувь как следует высохла и ничто уже не мешало двинуться им в дальнейший путь.
Они и двинулись. Дальнейший же путь был настолько труден, насколько однообразен, так что описывать его нет смысла. Скажу лишь только, что когда Ваня, цепляясь за корни, ветки, кусты, вообще за что попало, выбрался на ровное место и вытянул за собой Кантилену, то они долгое время, тяжело дыша, лежали на поляне земляничной и, не то чтобы на землянику ноль внимания, даже и не разговаривали. Во как!
Кантилена отдышалась первой, потому что большую часть пути ехала на Ванином загривке, правда, с вещами. Встала и, набрав полную кружку ягод, села рядом с лежащим ничком Ваней.
- Ванечка-а! Земляники хочешь?
Ваня перевернулся на спину и громко пропел:

… Весь мир на ладони,
Ты счастлив и нем,
И только немного
Завидуешь тем,
Тем, у которых вершина
Еще впереди…

Он взял несколько ягодок, кинул их в рот и сказал:
- А вот петь о вершине гораздо легче, чем подниматься на саму вершину, но чтобы так спеть, надо сперва подняться.
- Как грустно, – продолжила Кантилена, высыпая ягоды Ване в ладошку. – Как грустно осознавать, что вершина – это не более, чем повод для пути, но жизнь на ней не закончилась, и нужен новый путь, а значит, нужна новая вершина, на которой будет так же пусто и одиноко… И раз за разом уезжаешь все дальше и дальше от той высоты, которая нужна больше всего в жизни…
- Прекрати, – строго сказал Ваня, вставая и отряхиваясь, – наша вершина не повод, а цель.
- Промежуточная! – добавил он, подняв вверх указательный палец.
- Ты уже отдохнул? – спросила Кантилена.
- Ага! – ответил Ваня, закидывая сумку на плечо.
- Тогда идем?
- Идем!
Ошибиться было трудно: Великий Дуб возвышался над остальным редколесьем, как Гулливер среди лилипутов. Тем не менее дорога до него заняла много времени, и уже начинался вечер, когда наши путники вошли в его тень. Под Дубом было очень тихо, только журчал ручей, да еле слышно шелестела листва.
- Вот, – сказала Кантилена, – вот мы и пришли.
Несмотря на то, что произнесла это она очень тихо, почти что шепотом, голос ее прозвучал – как бы это выразиться… – очень отчетливо, что ли. Внятно. Как в огромном и пустом храме. Ваня только кивнул, не решаясь потревожить торжественную тишину.
Где-то там, за кроной дуба, садилось за горизонт солнце, первые звезды зажигались на небосклоне, куда уже выкатилась потерянной тыквой Луна. Ночные хищники выбирались из своих убежищ и, потягиваясь ото сна, зевали, негромко поскуливая; полуночные певуны, слегка покашливали, прочищая свои глотки, сверчки настраивали свои скрипочки, дожидаясь знака Великого и Незримого Дирижера… «Пой», – шепнула Кантилена, садясь в шелковистую траву напротив Вани.
«А кому петь-то?» – растерянно подумал он.
- Как это кому? – вздохнул огромный Мир. – Мне!
И увидел Ваня много-много людей, которым не было до него никакого, в общем-то, дела.
И тогда грянул Ваня в гусли свои что есть силы, и запел плясовую, да развеселую! Озорную, да разудалую! И все люди, все, сколько ни есть, оборотились к Ване, и лица их расплылись от улыбок. Кто-то стал громко, косноязычно и не в такт подпевать, кто-то стал бэхать сапожищами, каблучками, каблучищами и просто босыми пятками, опять-таки не попадая в ритм, изображая танец, кто-то, и немало их, звеня захватанными стаканами, полезли к Ване с брудершафтами:
- Ванька! А промочи-ка глотку!
- Ай-йо! Вот это по-нашему!
- Пустите с талантом чокнуться!
- Со мной, Ванька, выпей! Я, когда ты дуба дашь, такой мемуар напишу, ого-го! Блин ваще!
- Макара, Вань! Макара спой!
- Шуфутинского хочим! Уважь, Ванек!
И щедро рассыпал Ваня слова свои, то слащавые до горечи, то хмельные до угара, то аккуратным, метким и к месту пущенным матерком сладко шокировал интеллигентные уши. И люди, не переставая хлопать, топать и подпевать, не переставая улыбаться, шарили друг у друга в карманах, что-то делили, кого-то казнили, с кем-то воевали, продавали и покупали лишнее, а необходимое крушили в пыль. А некто, встав на головы и с трудом сохраняя равновесие, махал растопыренными пальцами и кричал:
- Ха-ха! Круто, Ванька! Еще давай!
И бежал Ваня, распинывая охапки живых цветов, отчего-то не благоухающих, а смердящих, бежал по сцене к пылающему роялю и урезывал что-то совсем уж бесовское:
- Я теперь популярнее Иисуса Христа! – орал он и швырял обломки несчастной гитары в сходящий с ума зал. И сам сходил с ума, тыкая грязным шприцом в ускользающую вену…
- Давай, Ванька! Жги, Ванька!
- Режь, Ванька!
- Чтоб душа развернулась да схлопнулась!

… Мы с душою нынче врозь,
Пережиток, в обчем,
Оторви ее да брось –
Ножками потопчем…

Серо, пусто, гулко… Ломка… Бесконечный серый тоннель, и нет там в конце никакого света, да и конца у тоннеля нет. А строгий и печальный голос вещает:

… Мальчик, дальше. Здесь не встретишь
Ни веселья, ни сокровищ,
Но я вижу, ты смеешься:
Эти взоры, два луча.
На, владей волшебной скрипкой,
Посмотри в глаза чудовищ
И погибни страшной смертью,
Славной смертью скрипача.

- Я-а не-е хочу-у! – закричал Ваня и обернулся.
Вот они, глаза чудовищ, обыкновенные глаза людей, купивших твое Слово, твою Музыку, твое Сердце за стакан водки, за льстивые подхалимские речи, за золото, которое только что вот блестело, а тут вдруг перестало и начало попахивать. Знакомо так.
Обыкновенные глаза и обыкновенные люди, испорченные квартирным вопросом и измученные вопросом «что делать?»
- Я знаю, что делать! – крикнул Ваня. – Вот - слушайте!
Снова он ударил по струнам и запел. Негромко и горько запел он: о потерянном Рае, о спящих у Врат Царства Небесного, о идущих в храм, но почему-то мимо храма, запел о Вере, о Надежде, о Любви и о матери их Софии…

…О слезах и о крови,
о богах, о чудесах,
о горах и о лесах,
и о ярости людской,
и о кротости святой,
о бессильных палачах,
о хромых поводырях,
о героях и грехах…

И сползали с лиц, слушавших его людей, улыбки, и испуг появлялся в их глазах. Они видели перед собой бесконечность, и она страшила их своим существованием при совершенной невозможности существования. Убежать от этого надо, забыться в пороках и бессмысленном времяпровождении, отвернуться от того, кто имеет смелость напомнить об этом ужасе, который рождается всякий раз, когда, или нечаянно, благодаря сложившимся обстоятельствам, или же сознательно, заглядываешь в несовершенную душу, а хотя бы и в свою... Они и отворачивались и, отвернувшись, затыкали уши, но не все. Не все отворачивались и уходили, много осталось серьезных, вдумчивых лиц. Они вежливо аплодировали, когда понимали, о чем идет речь, а когда не понимали, все равно хлопали, потому что были вежливыми и деликатными. Их тоже томила тоска о горнем, их тоже беспокоило предчувствие гармонии и они, может быть, не хуже взобравшегося на сцену знали, как надо жить, но они никого этому не учили, они просто жили, как надо. Слыша со сцены подтверждение своим мыслям, они утверждались в избранном пути и уходили далее. Казалось – их много, когда они стояли перед сценой и благодарно внимали тебе, но вот разошлись они и потерялись их следы, и следы их добрых дел растворились в кромешной тьме…
И вдруг, как озарение: «Не учи ученого! Не для них надо петь, серьезных и вдумчивых, знающих и верящих, петь надо для тех, из кого состоит эта тьма. Там, в этой тьме, никогда не зарастет дорожка в кабак, в бордель, в вендиспансер, в никуда. В этой тьме убивают за идеи, за золото, за понюшку табака, за так. Тысячи и тысячи бытовых мелочей не дают животному стать человеком. Здесь рабу невозможно стать свободным, в этой тьме раб может стать только господином. То есть рабом более высокого ранга, то есть рабом более гнусным… Тьма воспитывает высочайшую доблесть – родившись ангелом, умереть животным.
И всему этому противостоит негромкая и горькая песня?!
И в третий раз вдарил по струнам Ваня и, не запел, нет, он завопил, он заблажил кликушею, чтобы услышали его, наконец, те, кто стреляет, чтобы услышали его те, кто приказывает стрелять, и чтобы услышали его благословляющие на убийство. Плюясь в микрофон, он кричал что-то об Армагеддоне, что-то о звере из моря, о ста сорока тысячах. И срывался голос его на старческий козлетон, а песня его срывалась в истерику… Невозможно не слышать кликуш, невозможно и понять.
Теперь уже все отвернулись от Вани. Хотя нет. Все, кроме одного. Беловолосый и белобородый старец в белом балахоне до пят внимательно слушал Ваню. В его серо-стальных глазах светилось нечеловеческое знание и, глядя в них, можно было только молчать и слушать. Черты лица его были аскетично-строги, возвышенны и, в то же время, удивительно знакомы. «…Боже! Да ведь это же я! Это мы!…»
Ваня замолчал и встал на колени.
…Плохо поумнеть раньше, чем состариться, но это лучше, чем постареть и не поумнеть…
…Старики и дети знают Истину, потому что свет ее в ребенке не замутнен с рождения, а в старике свет этот очищен временем.
…Еще свет Истины виден поэтам, но он в тягость им, потому что нет слов, чтобы ее выразить. Поэзия – это стремление выразить невыразимое…
…И это тоже суета, ибо Истиной станет любое слово, сказанное открывшим свой внутренний свет…
…Надежно укрыт страстями Внутренний свет, но страсти тоже необходимы, без них прекратится мир человеческий…
Осознав умом суетность страстей, избавишься от них и в сердце, но для этого нужно время, и немалое…
Выбелит седина твою голову, замолкнет алчущая излишеств плоть, и тогда увидят люди Внутренний свет твой, и каждое слово твое станет Истиной…
Так будет, а пока…

А пока там, на востоке, разгоралась утренняя заря, и гасли звездочки – от Луны и след простыл. Ушла ночь, унесла печали. Встал на пороге новый день, и новые заботы готовились вскарабкаться на плечи. Много их, забот, всех не снести, а уж какие влезут, все твои будут: неси, да не жалуйся!
Ваня встал и, достав из сумки своей одеяло, поплотней укутал, давно уж спящую Кантилену, а потом, глядя на нее, тихо сказал:
- Все будет правильно, а пока – вот мой Свет!»

Давным-давно, когда я был еще совсем-совсем маленький, не такой, правда, которому положено сидеть или ползать в загороженной кроватке, а достаточно твердо стоящий на своих ногах, то, будучи предоставленным самому себе, (что, конечно, случалось крайне редко, но все-таки случалось), исследуя окружающий мир, предпочитал созерцанию вторжение в существующий порядок вещей. Что-то просто попробовать на зуб, а что в рот не влезало, то руками потрогать, что-то передвинуть, а что-то просто сломать. Таким вот образом, наверное, проявлялся тогда мой творческий характер: «Мир должен стать другим, если в нем появился я!» Нельзя, правда, сказать, что я был каким-то уникальным дитем: все детки таковы, за исключением тех, кто постигает Мир через созерцание, эти, скорее всего, должны вырастать философами. Только вот что-то делаем мы с ними на протяжении их детства, и к юности от созерцания остается один телевизор, а от стремления изменить мир – страсть к разрушению. Это плохо, конечно. Но ничего плохого в том, что ребенок ломает игрушки, нет. Во-первых не ломает, а разбирает, а во-вторых, должен же он знать, как они устроены?
Из тех вещей, населявших тогда мой огромный детский мир, именуемый просто комнатой, больше всего запомнился огромный громкоговоритель, оставшийся со времен войны. Наши родители помнят такое вот чудо техники очень хорошо, мы не очень. Огромный, в пол-моего тогдашнего роста, он стоял на широком, как стол, подоконнике и молчал. Было очень интересно подергать за разлохмаченный шнур, потренькать пружинками проводков, идущих от клемм и вклеенных в диффузор, подавить на него ладошкой или, еще лучше, проткнуть его чем-нибудь, вдруг будет интересно?
В результате такого интереса громкоговоритель, переживший войну, не пережил мирного времени. Жалко, конечно. Только вот… недавно, в сборнике японской поэзии нашел такое вот хокку:
Некому больше делать,
Дырки в бумаге окон.
Но как холодно в доме.

Боже мой! Как холодно теперь в моем доме, с тех пор, как ушла Анжела.
Когда-то, еще в начале зимы, она спросила меня:
- А мы тоже пойдем путешествовать, как Ваня-Баян и Кантилена?
- Да, Анжела, конечно, - ответил я, впрочем, думая о чем-то другом.
- А когда?
- Что когда? Ах да! Потеплее вот будет, весна придет, и пойдем.
Большинство наших обещаний, которые мы даем нашим детям, так и остаются обещаниями, но не потому, конечно, что мы сплошь безответственны и не умеем держать данного нами слова, а потому, что дети наши взрослеют, по сравнению с нами, стремительно, и то, что им нужно было вчера, сегодня оказывается лишним.
Но Анжела-то не была обыкновенным ребенком, я даже подозреваю, что она просто была ко мне снисходительна и благосклонно разрешала о ней заботиться. Будучи весьма самостоятельной в поступках и суждениях, у ней, тем не менее, хватало ума и такта эту самостоятельность не выпячивать, чтоб не создавать у меня комплексов по этому поводу. У ней-то вот хватило ума, а я вот и не понял сразу, что такому ребенку нельзя давать опрометчивых обещаний, что к данному слову она относится куда как строго и никогда не попросит то, что она может в скором времени перерасти.
А вот когда я это понял, то стало ясно мне и другое: что поставил я себя перед жестоким выбором: или оставить все как есть и продолжать жить, мучаясь от своей социальной невостребованности, что, собственно, очень трудно, но вряд ли легче бросить все и, взяв в одну руку гитару, а в другую Анжелину ладошку, пойти по дорогам, пешком ли, автостопом, петь на площадях, учиться смирению и учить этому других… Идти путем Великого Барда ! Мы стесняемся громких чувств и громких слов и правильно, в общем-то, делаем: громкие чувства, став громкими словами, неизбежно превращаются в громкую Ложь. Почему это происходит, вопрос на данный момент праздный, но зачем мы бежим от громких мыслей? Путь Великого Барда – это что? Судьба? Миссия? Или каприз маленькой девочки?
Так или иначе, я не смог тогда ответить на этот вопрос, не могу ответить на него и сейчас. Я не смог сделать этого выбора, потому что был просто не готов! И поэтому этот выбор сделал за меня Анжела. Она просто ушла…
Да! Я сразу понял, что она не потерялась: она не могла потеряться, с ней ничего не случилось плохого – она просто ушла, устав ждать превращения сказки в быль. В конце концов, это было важно не ей. А мне.
И вот уже сколько времени я брожу по пустой комнате из угла в угол, запинаясь об раскиданные игрушки, и думаю, и вспоминаю, и плачу… иногда я сажусь за свой рабочий стол с намерением что-то записать, но ничего путного из этого не выходит: слова не складываются в строки, а ежели все-таки сложатся, то в них принципиально отсутствует смысл. Рукописи покрыты толстым слоем пыли, а в чернильницу напичкались мухи. Интересно, а откуда зимой взялись мухи? Ах да! Какая зима? За окном середина августа, просто очень холодно в моем доме…
Иногда я уходил прогуляться, и тогда мне начинало казаться, что похолодало во всем мире. Кого-то подвел – и лето стало попрохладней, кому-то не помог – и снег выпал на день раньше, чем это было до сих пор, кто-то ушел от тебя, обманувшись в своих надеждах – и зеленые, доверчивые листья, едва распустившиеся цветы, гибнут от небывалого в этих широтах мороза… И, когда мир станет хрупким, как стекло, настанет время Страшного Суда.
Но если этому и быть, то Слава Богу, это еще не скоро. Потому что помог кому-то – и снег сошел на день раньше, чем это было положено, улыбнулся кому-то – и осень будет щедрее, чем в прошлый раз, встретил кого-то – и зима стала короче.
Все мои прогулки заканчиваются на берегу реки Ра, на той самой лавочке, на которой мы так часто сидели с Анжелой и рассказывали друг другу сказки. Долго и бездумно я смотрю, как садится солнце. Купальный сезон уже закончился, и пляж почти пуст. Мимо меня проходит парочка, молодые и симпатичные. Их ребенок, карапуз лет пяти, семенит сзади и то и дело бухается на коленки в песок, отыскивая что-то ведомое и нужное ему одному.
- Мама, папа! – кричит он, догоняя своих родителей, - глядите, я золото нашел!
- Брось, бяка! – советует папа, глядя на сына сверху вниз.
- Где золото? А ну-ка! – говорит мама и берет из рук малыша камешек.
- Это тебе! – говорит малыш радостно. А папе я сейчас еще найду.
- Молодец сына! – говорит мама, отряхивая свое чадо от песка. – Ты у нас геологом будешь, когда вырастешь! – и незаметно выкидывает камешек.
Вот так. Я улыбаюсь, глядя им вослед.
Это золото для детей и поэтов. Только они могут его найти. Но поэтам оно ни к чему, а детям никто не поверит. Оно, наверное, нужно им для того, чтоб не чувствовать себя в этом мире обделенными в материальном плане. Я вот, например, не чувствую себя обделенным. Но, Господи! Как этого оказывается мало! Так мало, что и не надо совсем…
И все-таки выбор – это всегда потеря: я мог выбрать Дорогу и тогда сейчас, мчась в попутном грузовике или, ночуя у добрых, но чужих людей, я больше всего сожалел бы об утраченном Доме, о круге близких друзей и о круге света от настольной лампы, в котором лежит едва начатая рукопись или же законченная книга о странствиях. Но есть дорога, а есть возвращение! Ведь если бы мы были домоседами, мы бы до сих пор считали свою реку Ра – озером, а именно так она и видится с берега: достаточно узкое и достаточно длинное озеро. Но нашлись люди, которые прошли по ней, вернулись и сказали.
-Там есть море!
-А что такое море?
Как объяснить людям, всю жизнь просидевшим на берегу озера, что есть море? Море – это крики чаек, море – это запах йода и соли, море – это бирюза, это сапфир, это лазурь, это… это… Ну как это объяснить? Да никак не надо объяснять, надо просто спеть об этом, чтобы захотелось в Дорогу…
Ну, конечно же! Есть дорога, и есть возвращение. Главное в возвращении – это новый путь, а самое главное, что в конце любого пути будет родной дом… Пустой дом… Не это ли главная причина нового пути?
И я возвращаюсь домой, и снова, бродя из угла в угол, твержу себе:
-Пусть, пусть! Я буду уходить и возвращаться. Пусть это не будет путь Великого Барда… Пусть это будет просто путь.
Так бормочу я, а в глубине души крепнет горечь: «А ведь я и к этому не готов!»
И снова будет наступать утро, и снова от крепкого чая и неимоверного количества выкуренных сигарет будет саднить горло и язык, и снова я буду принимать окончательное решение: «Завтра, в крайнем случае – послезавтра!»
Приняв решение, я обычно успокаиваюсь, но ненадолго. Ну, скажите, разве можно быть спокойным, когда где-то на перекрестке плачет от одиночества Маленький Ангел?
 


Рецензии