Аромат сакуры
Я закончил роман двадцать первого июля. Был жаркий, но облачный день, хмурые уборщики мыли витрины магазинов, и на разморенные тротуары сочился прозрачный дождь.
Мне хотелось петь от радости: я закончил, закончил, поставил последнюю точку и больше не вернусь к набившим оскомину героям. Пришел конец тихим безумным ночам у лампы, разговорам с самим собой... Свобода была рядом. При этом я отлично знал, что это самообман и не пройдет и дня, как я снова куплю стопку бумаги и, матерясь на непишущую ручку, начну новую канитель.
В тот день мой хрупкий покой был нарушен внезапным появлением моей сестры в курящем зале.
В курящем зале – чего, собственно? Одного небольшого кафе, где я привык в одиночестве проводить целые вечера, а иногда и утра, потягивая красное сухое. Это не значит, что я окончательный изгой и одиночка: нередко мы заходили туда и целой компанией – актеры, художники, неудачники. Мы очень подружились там с одной официанткой. Она с радостью приносила нам кофе с абсентом. Нужно было громко хлопнуть в ладоши, и синеватый огонек, тлевший над чашкой, потухал. Абсент был горек и травянист, как микстура от кашля, но сознание того, что мы пьем нектар Тулуз-Лотрека и Ван Гога, окрыляло нас.
– Знаешь, я нашла отличный способ заработать денег.
Сестра всегда, стоит ей хоть в чем-то обскакать меня (а это совершенно нетрудно) начинает разговаривать таким тоном: беззаботным, с легким оттенком собственного превосходства.
Она так и не научилась даже набирать тексты и постоянно повисала на шее то у одного, то у другого мужчины, который соглашался кормить ее в барах. Я несколько раз наблюдал – в самых разных подвалах и полуподвалах – за тем, как она, вжатая в обивку дивана телом очередного ухажера, по-вампирски цепляет зубами его губы и шею и, смеясь, пьет. Вмешаться, как положено благородному родственнику мужеского пола? Бесполезно, ей так нравится. Это сложная аксиома, но ее надо принять.
Она носит очень красные платья и уйму побрякушек. Целыми днями слоняется по слишком роскошным для нее магазинам как по музеям – с той лишь разницей, что в магазине ей все-таки разрешают трогать экспонаты руками. Она набирает полные руки платьев, долго меряет их в примерочной и, вздыхая, притворяется, будто ей что то не подошло.
Как неизбежное следствие, стремление заработать денег стало идеей номер один. Она яростно мечтает «жить как люди», ничего не делая. Мне от всего этого становится смешно.
Я человек непрактичный до крайней степени. Всякого рода торговля, деньги, паевые инвестиционные фонды и независимое предпринимательство выводят меня из состояния равновесия. Разговоры о шубах, бриллиантах и машинах выводят меня из состояния душевного спокойствия. С чего люди берут, что я хочу и могу добиться чего-то? Мне очень хорошо в нищете. Оставьте меня в покое! Я хочу быть бедным. Не втягивайте меня в ваши странные суетливые дела, отстаньте от меня с вашими сомнительными аферами, инвестициями, ценными бумагами и годовыми процентами! Мне нравится быть бедным, поверьте.
Меня устраивает квинтэссенция рая, сконцентрированная в чашке капуччино. Меня устраивает моя квартира с потертым ковром на стене. Я люблю жить один, люблю пить чай в одиночестве, есть бутерброды с тем копченым мясом, которое нравится мне, люблю жарить гренки – как следует, в чудовищном количестве масла, пить коньяк сколько влезет.
Я искренне устал от своих родственников; мне надоели их письма, звонки, их безвкусные открытки и бездарные тосты, и вульгарные свадьбы, и их комплименты. Все это меня утомляет. Я циничен и нисколько к ним не привязан. Меня очень раздражает, когда меня расхваливают люди, чье мнение мне безразлично, те, кто ни одного оттенка моих слов понять не в состоянии, те, кто только смутно ощущают присутствие таланта в моих произведениях.
Кроме того, я ненавижу разговаривать на темы, на которые пишу: мне ровным счетом нечего прибавить к написанному. Я недолюбливаю детей, собак, и, таким образом, еще две темы отметаются в сторону.
Я никогда не был высоконравственен. Мое прошлое – не окутанная романтическим серебристо-сиреневым флером даль, а череда тоскливых и пошлых событий, которые каким-то чудом сделали меня писателем. Если же меня оставить в покое – я ангел. Сижу себе и пишу.
Одним словом, вторжение сестры в мое личное пространство, в мой уютный мирок напугало меня и выбило из колеи. Она уже разложила на столе гору проспектов и каталогов. Я искоса глянул. С каждой обложки мне игриво и просветленно улыбались одинокие старушки в жемчугах и пожилые пары, обеспечившие свое финансовое будущее (хотя им впору подумать о менее земных материях).
– Вот... Смотри: люди за год миллионы зарабатывают, ничего не делая. А ты что-то там еле пишешь и получаешь шиш с маслом...
– Я просто ленюсь.
– Так здесь тоже ничего не надо делать!
– Не хочу.
– Слушай, мне одной с этим будет непросто... А с тобой мы сразу разбогатеем.
Все ясно, да?
– Ты что, серьезно веришь в эту чушь?
– Это не чушь! Смотри: всего-то вкладываешь десять тысяч, а потом...
– У меня нет десяти тысяч.
– У меня есть.
– Вкладывай, если больше нечем заняться.
– Мне нужно и тебя сюда...
– Нет, я не буду участвовать в твоих махинациях.
От нее не так-то просто отделаться.
– Но я могу обеспечить твое финансовое будущее!
– О Боже, я не хочу знать ничего о своем будущем, тем более, о финансовом.
– Глупо.
– Конечно, глупо.
Она смела каталоги в пакет и, раскрасневшись, вылетела из кафе.
Конечно, пересказывая, я смял этот дурацкий разговор. Все равно он никакой смысловой нагрузки не несет.
* * *
Аглая сидела, раскинув юбки. Плечи у нее были широкие – вылитая египетская богиня. Ее шею обматывал изящный серый, как августовский утренний туман, шарф. Волосы были подстрижены неожиданно и ново, не слишком коротко и не слишком длинно. Так она выглядела взрослее, нет, старше (слово, к ней неприменимое вообще!). Я всю жизнь провел в окружении длинноволосых женщин, и ее светлые стриженые волосы произвели на меня нечто вроде потрясения. В ее ушах болтались, позвякивая, длинные тонкие серьги, украшенные эмалью, – теперь их было хорошо видно. И от нее чем-то пахло – еле ощутимо, тонко, импрессионистично, чем-то, наводившим на мысли о сакуре.
– Что делаешь?
– Я? Что я делаю? Пишу рассвет на морском берегу.
Пока я бездарно имитировал припадки вдохновения, Аглая писала каракули, положив тетрадь на колени. Она была способна не сходя с места написать целый рассказ о чем угодно; только не стоило предлагать тему, так выходило гораздо хуже. Она предпочитала лепить из ничего. Человек, способный создать хоть что-то из ничего, сразу становится в глазах непосвященных почти богом; но и для меня, годившегося ей в гуру, она тоже была почти богиней: она не столько записывала наблюдения (хотя без этого – никуда), сколько изобретала все – характеры, ситуации, конфликты – с нуля. Потому она и говорила о своей прозе как о живописи.
Пока я стоял и размышлял, Аглая оторвалась от тетради и спросила:
– У меня достаточно дикий вид для писателя, а, Рогожин?
Она каждый раз называла меня новым именем: Гумбертом, Стэнли Ковальским (нельзя найти имя, менее мне подходящее), Гамлетом, Жюльеном Сорелем...
Учеба на философском факультете научила ее изящно формулировать мысли. Она писала серьезные вдумчивые эссе – по заданию – и великолепные пейзажные зарисовки, и длинные рассказы – может быть, несколько в духе Фицджеральда, и куски пьес. Крупной формой она пока, естественно, не владела. Она пренебрегала советами. Она сама знала, как надо писать. Я думаю, никто не мог бы научить ее этому.
Ее дикая, необузданная фантазия пугала меня. Она была битком набита образами, которые воплощала или только собиралась воплотить. Она использовала каждый, даже самый обыденный момент жизни, чтобы преувеличить его в тысячу раз и записать. У нее был совершенно неукротимый характер. И она была раз в десять-пятнадцать одареннее меня.
Она взяла в руки мое лицо и поцеловала морщинки вокруг глаз.
– Ресницы – самое главное у мужчины.
– Да что ты.
– Именно так!
– Не может такого быть.
– Может.
– Я тебе говорю, не может.
– А я говорю, может! Не спорь со мной, не смей спорить. У меня деспотичный характер.
– Да, я заметил.
Она помолчала.
– Ты – всего лишь иллюзия.
– Я – иллюзия?
– Ты безумно напоминаешь мне одного человека из прошлого... Ты очень похож на мою первую любовь...
Я неслышно заскрипел зубами. Снова эта песня.
Свободное от написания рассказов и пьес время Аглая делила на две части: кино и рефлексия. Ее сумка была набита старыми, годовой давности, билетами в кино. Там, в феерической тьме зала, она подпитывалась какой-то энергией, которую потом более чем успешно пускала в ход для сочинения прозы. Может, она была влюблена в какого-нибудь артиста? Не знаю. Не спрашивал.
Рефлексируя, она без конца вспоминала и анализировала факты своей биографии. В частности, она бесконечно идеализировала какую-то любовь пятилетней давности, упивалась вкусом этой любви. Горьким вкусом, откровенно говоря. Два-три красивых, нежных воспоминания она превратила в целую панораму, целую картину отдельной прекрасной жизни, возведя свою любовь в ранг мистической страсти. Та любовь была настолько всеобъемлющей, что производила впечатление неправдоподобия.
– Я его любила... Как любила... Рогожин, тебе не понять...
Куда мне.
Напоследок я удостоился лицезреть таинство ее макияжа. Количество ее кисточек, баночек, помад и теней вызывало во мне священный трепет. Если бы в результате она выглядела вульгарно, я бы в один момент заставил ее смыть все это... К чему врать самому себе? Ничего я не могу заставить ее делать.
* * *
Как Гумберта захватывало зрелище поедания Лолитой яблока, так меня парализовал вид Аглаи, пожиравшей чипсы. Именно «пожиравшей» – другое слово тут неприменимо. Она окунала правую руку в шуршащий пакет, доставала три-четыре тонких, как бумага, промасленных ломтика картофеля; мгновенно комната наполнялась острым, сексуально привлекательным запахом бекона. Чипсы скользили между ее губами; она жадно облизывала пальцы. Она очень хотела есть, это было заметно и она этого не скрывала. В этой трапезе было нечто неприличное, нечто чудовищное, бесстыдное, почти развратное.
Я наклонился к ней и заметил, что она перекрасила волосы – собственно, не перекрасила, а немного осветлила. Я попробовал ее губы; они были солеными, а ее пряное дыхание обожгло мой рот.
– Подожди, я вся в беконе, – засмеялась она.
– Это вкусно, ты что.
Я потерся кое-чем о ее ногу.
– Гумберт Гумберт, – засмеялась она. – Спасибо, что не хватаешь меня за задницу.
– Пожалуйста.
Я отошел. Она заметила:
– Я далеко не Лолита, мне уже двадцать.
Она ошибалась. Мое отношение к ней не было животным упоением Лолитой, совсем наоборот: она превосходила меня в духовной сфере, и вот с этим ничего нельзя было сделать. Относись я к ней как Гумберт к Лолите в начале романа, все было бы проще.
– Я люблю тебя как родственника, – заявила она, шурша пакетом чипсов.
Вот чертовщина.
– У меня есть для тебя подарок.
– Подарок?
Ее глаза разгорелись.
Я купил ей тонкий, дышащий ароматом цветов сакуры японский роман. На розовой обложке беззащитно и роскошно цвели и колыхались белые с красноватыми сердцевинками цветы.
– Красота, – сказала она и прижала книгу к груди. – Твои книги в страшном беспорядке.
– Знаю.
– Тебе их не жалко? Смотри: Шекспир, Голдинг, Мариенгоф, Уильямс...
Она перечисляла имена благоговейно и поучительно – как будто я не знал, какие книги стоят в моем шкафу.
– Нет.
– Нет? Почему?
– Я умру, и они в лучшем случае отправятся в букинистический магазин.
Я, надо сказать, ненавижу деньги. Я ненавижу людей, у которых есть деньги. Я ненавижу свою библиотеку, потому что она умрет вместе со мной.
– В магазин они не попадут. Я заберу их себе.
– Бери, пожалуйста.
Мы поужинали бутербродами с колбасой и паштетом. При всей своей гениальности, готовить она не умела.
– Включи телевизор, – попросил я и тут же пожалел, потому что по одному из трех каналов, которые принимал ее телевизор, показывали британский фильм, а я не выношу гнусную привычку операторов показывать крупные планы уродливых лиц англичанок.
– Гадость! – поморщилась она. – Почему они снимают таких уродин?
– Хм... Ну, так сложилось исторически: генофонд Европы, особенно Англии, был загублен...
– Охотой на ведьм, знаю. Но ведь все равно есть красивые женщины и у них – почему снимать в кино надо этот кошмар?
– Хм...
– Я знаю только двух красивых англичанок: Хелену Бонем Картер и – из старых – Вивьен Ли. Вообще, Вивьен – гениальна.
– Да, ничего.
– Ничего?! – она покраснела от злости. – Сам ты ничего!
– Мне как-то больше нравится нежное, беззащитное очарование Одри Хепберн...
– А мне нравится задница Брэда Питта, – огрызнулась она.
Неожиданно погас свет.
– Как всегда, – нахмурилась она. – Уже второй раз за неделю.
Она вышла из комнаты, пошуршала в коридоре и вернулась с толстой оплывшей свечой.
– Мы зажгли свечи после ужина – романтично, правда? – спросила она с неожиданной мягкостью.
Оплывал воск. Ожерелье из чешского стекла, стекавшее по ее шее и груди, мягко искрилось. Бокал вина мерцал, как елочная игрушка, и на его дне мигала алая звезда.
* * *
Больше мы не виделись – в тот вечер я окончательно понял, насколько Аглая выше меня как писатель и как перерастет еще. Это становилось опасным. Проще было все прервать.
А через несколько месяцев я вдруг увидел ее недалеко от своего кафе. Она стояла под дождем, разглядывая витрину. Серебристые потеки на стеклах змеились, обрамляя ее фигуру...
Свидетельство о публикации №207073100029