Сон Лизы

- Мне пора.
Неуловимые тени, будто меняющиеся дуновением ветра, коснулись ее лица и снова исчезли, но они остались неуловимыми, и бледное лицо ее не изменило своему спокойному, покорному выражению задумчивой тишины и немного сосредоточенной, как будто скрытой мысли. Шарль сделал к ней шаг и взял ее руку; Луиза подняла к нему то же нежное лицо, которое оживляла лишь легкая тень покорной готовности. Большие глаза ее, словно затуманенные дымкой задумчивости, смотрели непостижимо просто; она видела того, каждая тень на лице которого проходила по ее сердцу, того, кого она, вероятно, любила и кому нужно было уйти теперь же – и поэтому она, очевидно, хотела, чтобы он теперь же ушел – и только. Ей казалось, что она видит сон; и его теплое прикосновение к ее руке наполовину как будто не сознаваемо. Его темные глаза, бледное лицо, светлые волосы словно бы видение перед ее глазами, видение, сливавшееся с встававшим за его спиной пасмурным небом над дорогой и шелестом листьев в ветреном саду; на всем лежала тень тишины и непривычного, неощутимого покоя – то, что она понимала как расставание. Свет поднимался выше, будто стремясь соединить небо и землю, и неосязаемым потоком влился в одно горячее прикосновение его губ к ее лбу. Ветер коснулся воздуха, сделав чувство невозможно прекрасным и неосязаемым, исчезающим в нежности его дуновения. Она открыла глаза. Прозрачная штора на узкой раскрытой двери едва развевалась ветром, комната была пуста. Забытый на столике синий графин, бледные пятна света на полу и звук ее шагов. Луиза вышла в сад. Деревья в неуловимом шепоте листьев и замирающем волнении жизни стояли по сторонам уходящей дорожки; низкое небо отражало свет, затихающий в высоте; пошел дождь. Шелест дыхания жизни, становясь громче, переходил в знакомые звуки – биение сердца; она узнала их, ощутив внезапное движение в груди. Луиза вздрогнула, остановилась и, подняв голову, оглянулась на пустой сад.
 - Он ушел…
Она машинально пошла дальше по узкой дорожке; нечаянно ощутила ледяной холод своих рук. Совсем незнакомое ей чувство несоответствия ее ощущений и действительности легкой растерянностью отражалось в ее лице, проходя куда-то глубоко в сердце и замирая, затихая там навсегда: она чувствовала просто и естественно, что жизнь должна была оставить и оставила ее теперь, когда его взгляд уже не касался ее мыслей, но жизнь по-прежнему билась верными ударами сердца, и прежним шагом она шла по знакомой с детства дорожке. Что-то новое поднималось в ее груди и заполняло собою все – то, чему имя ожидание.



Жан, мой дорогой,
первое письмо от Шарля, о котором ты спрашиваешь, еще не пришло, с тем большей радостью я примусь исполнять твою просьбу рассказать о своем детстве, в котором рядом с вами я не знала одиночества. Думаю, что теперь, после стольких лет разлуки, я смогу не только напомнить тебе прошлое, но и рассказать тебе кое-что неизвестное тебе о моей семье.

В моем детстве было три человека, которые вели меня по моему тихому пути и открывали мне каждый новый день своей любовью; три мира, совсем непохожие друг на друга, занимали мои мысли, мечты и сны. В каждом из них было что-то от чудесного пейзажа дикой природы, когда он кажется таким понятным, родным и близким тебе, и в то же время есть в нем что-то непостижимое, как будто недосягаемая глубина прекрасного, что приковывает и влечет нас своей таинственностью. Но один из этих трех близких мне людей значил для меня больше других; какую бы минуту я ни переживала, где бы я ни была и о чем бы ни думала, я всегда ощущала в глубине сердца его образ, который твердо и верно направлял мою мысль и давал мне словно скрытое на дне сознания чувство уверенности и счастья. Это был человек, первым назвавший мне имя Бога, открывший мне его личность, поразивший мое сердце красотой и величием Божьей морали и навсегда приковавший его к ней – мой отец. Двумя другими были моя мать и мой старший брат.
Я прекрасно помню наши привычные вечера, когда отец возвращался домой и мы все вместе собирались в столовой; до сих пор я как будто вижу светлые лучи уже слегка склонившегося к вечеру, спокойного солнца, проникающие через разбитые на косые квадраты окна и пронизывающие эту небольшую светлую комнату. В столовой мне всегда мерещилась какая-то тайна, которую я до сих пор, признаться, не могу разгадать; эта комната необъяснимо соединяла в себе строгую, немного мрачную простоту, напоминающую отца, и нежный, мягкий, слегка прихотливый свет, напоминающий мать. Первое впечатление создавала теневая, более углубленная, второе – светлая часть комнаты, с окнами, через которые столовая всегда освещалась рассеянным светом, иногда превращающийся в очаровательный полумрак. Дом, в котором мы жили, был спроектирован и построен отцом еще до женитьбы, и мне всегда казалось, что эту комнату – столовую – он делал для своей невесты.
Отец возвращался в седьмом часу, и за полчаса, за час до его прихода я уже не могла думать ни о чем, кроме как о нем и его рассказах. Мне было тогда лет шесть-семь, я сидела в детской, комнате с цветными мозаичными окнами и светло-коричневым ковром из мягкой шерсти, забравшись с ногами на темно-розовый оттенка тусклого серебра диванчик и перелистывая огромную книгу для детей с такими же огромными, во весь лист, красочными картинками. Время на бронзовых часиках приближалось к шести, и мои мысли снова и снова возвращались к отцу, в то время как взгляд надолго останавливался на рисунках, и воображение соединяло в одно эти впечатления, погружая меня в неприкосновенный мир грезы. Льюиса, брата, старшего меня на три года, не было в доме, мама на кухне готовила ужин. Но вот часы звонко пробили шесть; забыв раскрытую книжку на диване, я скорее побежала искать брата, как я делала всегда, когда его не было дома в этот час. Помню, в то утро на мне было голубое шелковое платье с длинной юбкой – мама, которая всегда сама шила нам с Льюисом одежду, не любила коротких платьев для девочек, и мои юбки немного не доставали до пола; это не мешало мне, потому что я была спокойным и тихим ребенком и не принимала участия в играх и предприятиях, где длинное платье могло бы доставить неудобство. Пробежав темную гостиную, высокие и узкие, застекленные двери которой открывались прямо в сад, я оказалась на улице. Где мог быть Льюис? И что он теперь делает? Эти вопросы на время вытеснили мысли об отце. Брат всегда был для меня чудесной загадкой; я восхищалась им, как неизвестной страной, раз и навсегда поразившей детское воображение, и с робкой, но какой безграничной радостью принимала его бесконечную заботливость обо мне. Часами я могла, притихнув в уголке, наблюдать за занятиями и играми моего брата; они восхищали меня, поражали и увлекали мое воображение, но принять участие в них казалось для меня немыслимым – так непохоже это было на мои игры и занятия, на привычное времяпровождение семилетней девочки. Но часто случалось и такое, что брат оставлял свои «дела» и посвящал мне целые часы и дни, бесценное время, когда он расспрашивал меня о моих «делах» и своим участием привносил в них что-то ужасно новое, необъяснимо прекрасное, сильное, энергичное и яркое. Он очень любил меня, и какую нежность, какую искреннюю радость и какое наслаждение я видела на его лице, когда он, опустившись рядом со мной на ковер, приобняв меня и склонив свою голову к моей, отчего наши светлые локоны переплетались друг с другом, слушал мои робкие ответы на его вопросы и рассказывал мне о картинках в моей книге. Иногда чаще, но раз в неделю – непременно он брал меня с собой в небольшие путешествия, которые мы совершали всегда вдвоем – он показывал мне новые места той округи, в которой мы жили, места, которые Бог создавал своей рукой, а Льюис показывал своей, и оттого они были вдвойне дороги мне. Эти уголки природы и эти прогулки были непохожи на те, что показывал и предпринимал отец; в них было что-то свойственное нам, детям, что-то ограниченное удивительными рамками, как картинка, окаймленная причудливо нарисованными ветвями зимних деревьев.
Сад окружал наш дом, словно погружая его в особенную атмосферу; он не был ни слишком тенистым, ни слишком светлым; самое неожиданное разнообразие украшало его; пройдя в нем два шага от дома, можно было испытать странное чувство, будто ты заблудился; и ты действительно заблудился – но не в пространстве, а в воображении. Искать Льюиса в этом саду, в небольшом лесу и поле, за которым виднелась синяя полоска моря, было одним из моих любимых занятий. Я задавала себе множество вопросов, делала множество предположений и не смела делать их, с замирающим дыханием заглядывая во все уголки сада. Я искала его молча, не желая мешать ему, сгорая желанием посмотреть на то, чем он занят. Внезапно я услышала голоса, в одном из них тотчас узнав твердую и слегка легкомысленную интонацию Льюиса; другой голос принадлежал тоже мальчику, голос которого был немного выше и вместе с тем с какими-то грустными нотками, которые казались низкими и создавали совершенно особенное впечатление, очень понравившееся мне. Робкая и знакомая с немногими людьми, почти никогда не видевшая других мальчиков, кроме Льюиса, я застыла на месте, не зная, как быть. Хотя голоса доносились до моего слуха, слов я не могла различить. Эти звуки завораживали меня; присутствие другого мальчика и их разговор казался мне имеющим непосредственное отношение к «делам» моего брата, воплощением их таинственного, прекрасного и недостижимого для меня духа. Чем-то устремленным высь, вперед, энергичным и увлекающим за собой веяло от их сдержанных голосов, чем-то серьезным и непонятным для меня. Что задумывают они? Куда они собираются идти? Рассказы отца, от которых наши детские сердца загорались пылким пламенем, проступавшим на наших лицах алым румянцем, вспыхнули в моей памяти. Сердце мое билось, то сладко замирая, будто от необъяснимого страха, то не замечая бесчисленные удары в охватившем воображение потоке. Я боялась помешать им, боялась отчего-то и незнакомого мне мальчика, конечно, такого же смелого и решительного, как Льюис, такого же умного, знающего так больше и умеющего так больше меня. Но не позвать Льюиса к приходу отца казалось мне невозможным, и я наконец робко позвала его, чтобы не показываться на глаза.
 - Льюис! – сказала я негромко.
Голоса тотчас затихли; Льюис сказал несколько слов и, быстро пройдя через разделявшую нас часть сада, скоро показался на дорожке.
 - Луиза! Ты боишься Жана? – спросил он по привычке прямо и быстро с той детской неосторожностью, которой очень не походил на отца, в одно мгновение подойдя ко мне и с заботливой нежностью взяв мою руку; и, не дождавшись моего ответа, которого, скорее всего, и не было бы, потому что я знала его привычки, так же энергично продолжил: - Пойдем, я познакомлю вас.
Его спокойной решительности и пожатия руки было достаточно для того, чтобы мой страх меня оставил. Я заметила, что Льюис чем-то особенно возбужден, он даже как будто забыл с его особенной непосредственностью улыбнуться мне, так как очевидно голова его была занята серьезными мыслями. Серьезность, которая придала его лицу напоминающий отца оттенок, но совсем не характерная для него самого, подтвердила мои ожидания больше, чем я думала, но на лице Льюиса в то же время удивила и ужасно увлекла меня; она даже бессознательно передалась мне, так что гость должен быть увидеть нас с лицами, одинаково оживленными какой-то серьезной мыслью. Я же увидела гостя мальчиком возраста Льюиса, пониже его ростом, но смуглее и темнее цветом волос и глаз; он стоял, положив одну руку на ветку яблони, и в его лице, в его позе читалось волнение с долей нетерпения, особенная, как будто устремленная вперед, самозабвенная оживленность, на щеках его горел румянец – он ждал нас и по-видимому был немного взволнован ожидавшей его встречей с незнакомой девочкой. Увидев нас, он сейчас же быстро, решительно подошел к нам, по-видимому хотел взять меня за руку, но отчего-то вдруг растерялся и, улыбнувшись, посмотрел на Льюиса. Меня поразили тонкость и изящество его фигуры и та непередаваемая красота и легкость его движений, которые делали их резкость приятной и были исполнены самой непосредственной простоты. В то же время черты лица, еще не совсем сформированные, но обещающие быть выразительными и мужественными, восполняли впечатление изящества, может быть, излишнее для мальчика, и уравновешивали его. Меня одновременно привлекло в нем то, чем он был так похож на брата – непосредственной искренностью, прямотой и впечатлительной энергичностью – и то новое, чего я раньше не видела ни у кого – непередаваемое впечатление простоты, грусти и самоотверженной устремленности. Стоит ли говорить, что ты, мой дорогой Жан, был четвертым человеком, который на несколько незабываемых лет наполнил мое детство своим образом, своим влиянием, своей теплотой и любовью. В тот вечер, когда Льюис познакомил нас, я видела тебя только несколько минут: услышав о скором приходе отца и с веселой настойчивостью приглашаемый Льюисом на ужин, ты уверил нас, что обещал матери быть на ужин дома и, досадуя на себя за то, что с Льюисом у тебя «совсем вылетело это из головы», попрощался с нами и во весь дух побежал к себе.
Мы остались вдвоем, и Льюис, взяв меня за руку, повел к дому, рассказывая о тебе и вашей беседе, как вдруг поднял голову, быстрей меня услышав знакомые шаги.
 - Отец, - сказал он, и в тоне его голоса, в горячем пожатии его руки я узнала те же чувства, которыми внезапно забилось и мое сердце.
Я боюсь писать об отце, потому что мое неумелое полудетское перо бессильно нарисовать его образ; я чувствую, что и Льюис, и ты в моем описании несравненно бледнее, чем вы были в действительности, но ваши тогдашние детские сердца ближе и понятнее мне, отец же всегда был, да и остается для меня личностью, недостижимой для моего понимания.
Когда я родилась, отцу было только двадцать два года, и теперь двадцатидевятилетний мужчина, которого неизменно называли «молодой человек», высокий, прекрасно сложенный, с немного длинными светлыми волосами легкого пепельного оттенка, в серо-голубом костюме, удивительно подчеркивающем цвет его глаз, высоких черных сапогах, снимающий черную шляпу с широкими полями, привычной быстрой походкой, слегка наклонив вперед голову, шел по дорожке нашего сада. Вот он останавливает на нас свой пристальный взгляд с той особенной строгой задумчивостью, которая была так не похожа на мягкую, очарованную задумчивость матери, и на лице его отражается нежность, всегда преображающая его и так удивительно сочетающаяся с его строгим выражением. Я больше не помню и не вижу ничего вокруг – в памяти моей остается только твердая нежность его взгляда, прикосновение его руки к моей детской белокурой головке и благоговейный, сладкий трепет, заполняющий мое сердце.

Мать моя была единственной дочерью принадлежавшего к очень древнему роду Жозефа и его жены, девушки из очень простой семьи, Каролины. Даже мама не знала ничего о молодости своего отца, кроме того, что она была тесно связана с морем; жену свою Жозеф привез из мореплавания, которое, очевидно, стало последним; отец Жозефа, по-видимому находившийся с ним в давней вражде, незадолго до своей смерти узнал, что сын его после нескольких лет отсутствия появился в городе с молодой белокурой девушкой, державшейся, как простолюдинка, на руках ее был младенец – первый сын Жозефа, очень скоро умерший. Второй ребенок, тоже мальчик, умер в трехлетнем возрасте, и родившаяся третьей Катрин, моя мать, была не просто желанным ребенком – она была ребенком, которому предназначалась взращенная страданиями любовь, смешенная с неотступным страхом потери. Каролина была прекрасной матерью, но матерью, напоминающей девочку-подружку. С тенью тихой, какой-то безысходной грусти или покорного отчаяния, всегда лежавшей на ее челе, как родительское проклятие, почти не выходившая из дома и не выносившая даже недолгой разлуки с мужем, к которому была горячо и словно бы мучительно привязана, она умерла еще молодой, когда ее дочери едва исполнилось восемь. Воспитание Катрин всецело взял на себя Жозеф. Это не было слишком сложной обязанностью для такого человека, каким был мой дед; его портрет, еще теперь висящий в маминой комнате, поразил мое воображение тогда, когда я едва ли умела говорить. На холсте в полный рост был изображен молодой человек, державшийся с достоинством, удивительно проглядывающим в небрежности, в которой было что-то очень естественное, простое и вместе с тем вызывающее. Тень изящества видна была во всем: и в стройной, невысокой фигуре, и в резких, выразительных, но тонких чертах лица, и в жесте его руки. Жесткие черные волосы до плеч, забранные сзади в хвостик, одежда со странным смешением роскоши и простоты, которую в его время могли бы назвать варварством. Очень смуглое лицо, длинная, прекрасная тень, падающая от надбровных дуг на черные глаза, смотрящие прямо перед собой, на зрителя, горящим, проницательным, властным взглядом, в котором угадывалась скрытая усмешка и вместе с тем – неуловимый оттенок какой-то очень тяжелой задумчивой грусти, что-то мрачное, необъяснимое. Во всей фигуре его было что-то от безграничной свободы ужасной морской стихии. В неуловимых морщинках и выражении, которое запечатлело время в его лице – что-то страшное и отталкивающее, сочетание силы и властности с резкостью и тенью жесткости. Этот человек любил мою мать, как единственное – после смерти его жены и двух сыновей – существо, которое было дорого ему, со всей силой привязанности, на какую способна страстная и замкнутая натура. Рядом с образом Жозефа в моем сознании неизменно встает другой – огромный темный зал с высоким, теряющимся во мраке потолком, и такая же огромная, широкая и высокая лестница с широкими, низкими ступенями, бегущими и увлекающими вниз, во мрак зала – воспоминание, оставшееся в моей памяти после посещения дома, в котором моя мать провела свое детство и юные годы. И на фоне темной, будто уходящей в бездонность ниши, полузакрытой тяжелым темным бархатом шторы, и зеркально отражающих ступеней лестницы – фигура моей матери, а, вернее, семнадцатилетней Катрин: необыкновенно простое белое шелковое платье, неуловимым прикосновением обволакивающее ее стройный стан, мраморно-прозрачная кожа шеи, плеч и рук, тихого лица, на котором лежала тень строгой чистоты, отражающаяся в осанке и повороте головы особенным впечатлением, будто восполняющим простоту ее наряда и придающим ей другой смысл. В лице этой девушки, соединяющей в себе незыблемость статуи и неосязаемость видения, завораживающей взгляд, было необъяснимо прекрасное выражение, словно бы сочетающее в себе легкую, мягкую задумчивость, очарованность и рассеянность, и она казалась потерянной в этом мраке огромных комнат, в этом доме, в этой жизни, но вместе с тем просто и безбоязненно идущей по этому пути и узнававшей во мраке, во вселяющих страх комнатах что-то совсем родное и близкое для себя, и в лице ее не было ни страха, ни беспокойства. Этот портрет моей матери мне случалось видеть только один раз, в доме Жозефа.
Рамки, которыми ограждали мою мать авторитет и власть ее отца, быть может, слишком тесные, были святы, непоколебимы и неприкосновенны для нее, так, как были бесконечно дороги ей ладони, державшие ее жизнь и оберегавшие ее. Оберегавшие, но не уберегшие. Перелом в жизни моей матери случился на семнадцатом году ее жизни, и причиной его был не ее будущий муж, а юноша, которого мне случалось видеть в самом раннем детстве, дальний родственник по линии ее отца – Жак. Хотя благодаря случаю я видела его всего один раз, будучи ребенком четырех-пяти лет, образ его так ярко запечатлелся не только в моей памяти, но и странным, необъяснимым мне самой впечатлением – в моем сердце, что до сих пор он предстает передо мной, как в ту минуту, и до сих пор в мою грудь прокрадывается какое-то волнение, неизменное чувство, которое я никогда не могла не только объяснить, но и как-то определить для себя: прямые жесткие волосы до плеч, темные, с сильным рыжим оттенком, с одной стороны падающие на лицо тяжелой прядью, бледное лицо, высокий лоб, сильные и резкие черты, большие ярко-голубые глаза, прикрытые тяжелыми веками, с выражением, в котором доведены до невозможного предела или абсолюта две силы: ум и твердость; тяжелый взгляд разочарования, презрения, жестокости и ненависти; холодный взгляд неистового пламени; выражение в лице предельной непосредственности, прямоты и резкости, и тонкая, проницательная насмешливая улыбка в уголке губ. Хотя этот человек играл в жизни моей матери не большую роль, чем мимолетная кошмарная греза, исчезающая с первыми вестниками утра, но навсегда оставляющая где-то на дне сердца понятное лишь одному человеку воспоминание, мама бледнела всякий раз, когда что-то случайно напоминало ей о нем; к счастью, это случалось не больше, чем два-три раза за всю мою жизнь. Жак был тем, кто своим появлением в жизни моей матери, своим непонятным, необъяснимым чувством к ней разорвал завесу девичьего сна и распахнул дверь в новую жизнь, влекущую и пугающую, как бездонная даль звездного неба; увы, он был верен своей натуре, сделав это неосторожно, разбив хрустальную вазу мечты и измяв нежные лепестки уютной тишины и робкого покоя. Жак был в чем-то очень похож на Жозефа, и это сходство оказалось тем, что прежде всего привлекло в нем мою мать, совершено бессознательно для нее самой. Тень жизни родителей Катрин мрачной тенью падала на ее юную, только начинающуюся жизнь; вместе с поднимающейся зарей ее прекрасной души тень эта бледнела и отступала, и появление Жака было словно бы ее детищем, внезапно ворвавшемся и на миг погасившем разгорающийся свет. Никто и ничто не смогло бы освободить девушку, воспитанную в колыбели любви той властной, мрачной, высокой духом натуры, какой был ее отец, от власти такого человека, как Жак, если бы он сам не ушел из ее жизни. Почему? – мне кажется, ни мой отец, бывший свидетелем того времени жизни своей будущей жены, ни кто-либо другой не могли понять этого так, как, почти не сознавая, чувствовала мама. Никто и никогда не смог бы ожидать от Жака такого шага, но, возможно, никто и никогда не был так близок к его сердцу, как моя мать. Как бы то ни было и как бы это ни было странно, учитывая характер Жака, единственным чувством, которое по справедливости должно было вызвать у моего отца поведение этого человека по отношению к матери, было чувство благодарности. От пустоты, которая должна была овладеть сердцем моей матери, увлекаемым за собой полуэгоистичным чувством Жака, ее спас мой отец.


Услышав наши голоса, голос отца, резко выделяющийся на фоне детских голосков уверенной, глубокой интонацией с тем особенным, немного будто заглушающим, завораживающим нас, детей, оттенком, который передает голосу ум взрослого мужчины, мама выходила в столовую навстречу нам; и в том мягком сиянии, которое отражалось в каждой черте ее лица, будто осененном нежным потоком света, я угадывала чувство, непостижимое для меня, но – я чувствовала это – намного превосходящее мое чувство искренней, пылкой любви ребенка по силе и непередаваемой нежности. Любовь отца и матери друг к другу была для меня звездой, недостижимой, всегда ясно и таинственно сияющей ярким, ровным светом в туманной высоте, указывающей мне неизменный путь и осеняющей его прекрасным светом. В шелковом платье светлого, бледно-красного оттенка, словно бы с робкой нежностью прячущегося в легких складках юбки и кружевах рукавов, с сочетанием простоты и прихотливости, с неуловимой небрежностью забранными кверху белокурыми волосами, неслышной, соединяющей в себе странное впечатление движения и покоя походкой мама шла навстречу нам, хотя казалось, что с тех пор, как мы увидели ее в дверях столовой, она не сделала ни шага. Все было легко и неуловимо в ней: и ее шаги, и блики света, падающие на ее светлые волосы, и тени чувств, отражающиеся в ее лице, и то преображающее его выражение восхищения, без которого я не могу представить маму в ту минуту, когда ее взгляд встречал нас – отца, Льюиса и меня. С замирающим чувством в эту минуту я поднимала взгляд на лицо отца; с чувством, замирающим глубоко в груди, словно бы наполняющим ее невыразимым светом и передающим стуку сердца новую музыку, потому что любовь отца к матери была для меня выражением самой жизни, во всей ее неудержимой силе, непостижимой глубине и незыблемой вечности; казалось, она брала нас на руки и несла на крыльях тепла и нежности…


Рецензии
Красиво! Очень! Только, вот, я не совсем понял... о чем рассказ...
А теперь, то, что бросилось в глаза:
Рассказ называется, если я правильно понял, "Сон Лизы", в тексте же "Луиза"...
"пылким пламенем" - вроде все Ок, но... не звучит как-то...
"Серьезность, которая придала его лицу напоминающий отца оттенок" - что бы въехать, раза 2-3 надо прочитать...
На этом - все. Повторюсь - написано Супер!
P.S. А "Отверженные" В. Гюго - одно из моих любимых произведений, читал его, наверное, раз пять.
Вот отличный момент:
"Наслаждаться - какая жалкая цель и какое суетное тщеславие! Наслаждается и скот. Мыслить - вот подлинное торжество души. Протянуть жаждущему человечеству чашу познания, дать всем людям в качестве эликсира познание Бога, заставить совесть побрататься в их душах со знанием, сделать их справедливыми в силу этого таинственного союза,- таково назначение реальной философии".
Удачи Вам!
С уважением,
Алексей

Сильченко Алексей   25.01.2008 18:34     Заявить о нарушении
Спасибо, Алеша. Очень рада, что вы все-таки въехали ;)
Заходите, если нечего делать ;)
Ваша

Мария Моро   26.01.2008 23:05   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.