Четырнадцать фотографий из Времен года на глянцевой бумаге
глава 1 мой внук иностранец
Он живет в комнате через дорогу. Это значит, что он живет в комнате через коридор. И это удобно и мне и ему. Потому что позволяет чувствовать привязанность и свободу одновременно.
Когда он в порыве божественного вдохновения на своем трехгодовалом языке восклицает «моя баба!», я превращаюсь в собственность-вещь: «жили-были дед и БАБА» – из «моей книжки», с «моей картинки», во «мне-нарисованном-облике», где я пеку колобок из по сусекам набраной муки, и колочу в старческом исступлении по золотому, а значит никуда не годящемуся несъедобному яйцу, и в глубине души гневаюсь на этого чокнутого ДЕДА (ибо – теперь уже моя собственность, и имею право), которого угораздило замыслить невиданное дело – сотворить КОЛОБОК, да чужими руками, а потому - непременно ведь убежит, и обманет по дороге всех, но в конце концов попадется на сладкую вязнущую на губах лесть и будет проглочен, а лучше – беспощадно съеден по всем правилам животной неспешной трапезы.
Но когда после очередной борьбы за права и свободу каждого, на площади, равной одиннадцати квадратным метрам (читай: равной всему мировому пространству, вторгшемуся в наши равноположенные относительно солнца безмятежные души), я слышу в свой адрес последний младенческий аргумент «баба, ты дурак…», я понимаю, что в этот миг мой облик отвергнут миром как чужой, несостоявшийся, ненавистный и в любовную зависть закатанный одновременно.
Так вместе с внуком мы репетируем великое буддийское прозрение, смысл которого предельно прост: можно быть тем, а можно этим, и можно иметь то, или иметь другое, но лучше быть сразу всем и иметь сразу все. Нам обоим это подходит. Вот поэтому мы и ведем себя то как заговорщики, то как инопланетяне, ни на кого не оглядываясь, ни на кого не жалуясь, лишь пыхтя в одиноко-совместном усилии толкать и толкать вперед невидимый чужому глазу игрушечный паровоз счастья, наполненный тысячами, миллионами и миллиардами еще несыгранных никем в этом подлунном мире игр, образующих одну-единственную, диковинную жизнь.
(отрывок из пьесы)
Тема из fis-moll-ной Фуги Шостаковича
В нее вклиниваются шумы: падающие кубики, скрип качающейся деревянной лошадки, стук пластмассовой игрушки по какому-либо предмету… На этом фоне шепотом:
- Ты дуак.
- Не говори так…
- Ты дуак, баба.
- Нельзя так говорить…
- Ты дуак.
- Я сейчас уйду…
- Ты дуак…
- Наша баба громко плачет, мальчик наш ее обидел…
- Нэт. Таня гомко пасет! Таня! Баба не пасет!
- Любишь бабу?
- Люб-лю, сино-сино, так…
Продолжение Фуги, затем - dim.
Одно из его первых устойчиво произнесенных русских слов – это, непререкаемое в своем неправильном и отныне неисправимом произношении: «нэт», с растянутым, во весь младенческий рот, сквозняком запахнутым «э» и чуть смягченным, будто в оправдание неслыханной дерзости языка, еще твердым, но уже пошатнувшимся, как дерево под ветром, у других никогда несгибаемым в этом слове «т». Все остальные слова, их попытки-произношения, выдавливания, перекатывания-перекувыркивания, как бы ни отличались в своем непривычном для слуха звучании, как бы ни походили в экзальтированной выворотке на иноземные наречия-выговоры, ни терциями-квинтами-секундами малыми своими, ни тяготениями, меняющимися ежесекундно и никогда не приходящими ни к какой устойчивой точке, ибо каждый полу-четверть-звук такой устремлен в небо, где не за что зацепиться глазу и сознанию, не имели ровно никакого значения, перед этим из-себя-из-космоса- рожденным «нэт» все было ничто.
Так окружающим и близким дано было понять: мальчик намерен расти иностранцем, а также иностранцами считать всех других, тех, до кого способна дотянуться рука – это младенческое око, орган, щупалец, подвижный даже во сне, ибо где как не во сне непрерывно множится засасывающая работа познания, а жизнь – она ведь тоже как сон, только с обратной стороны, навыворот, наизнанку, и это слабое мерцание дня и ночи, света и тени, яви и полупрозрачной пелены небытия, это уплывающее в дальние дали эхо-говорение-эхо-молчание-эхо-нешевеление-не сравнение ни с чем подобным – эта первая азбука изредка просыпающегося сознания, первая рефлексия опыта, непонятно на каком языке произнесенная тронная речь, инициация и претензия на собственное существование.
С отпущенной с лихвой манерностью – кому, едва выползшему из пеленок младенцу, несмышленышу, обезьянке-попугаю, пугливой зверушке, белке, черепашке….. – это НЭТ одним дуновением прохладного, чуждого живой природе «э», ветра приснившегося, невесть откуда залетевшего в мир – топит могучие корабли логопедических аркад, а с ними все несгибаемые доводы, все аргументы «за» и «против», стоит ли переучивать (переозвучивать, а стало быть и переиначивать одновременно) такое простое слово, или стоит оставить все как есть, не обращая должного внимания, а самим втихомолку, втайне от всех вслушиваться в это единственное в словаре слово на непонятном наречии, и может быть, благодаря ему что-то откроется, хоть и не сразу.
Ветер, звуки настраивающейся скрипки, попытка сыграть гамму D-dur… захлопывается окно, звуки скрипки становятся тише
Мой друг тоже иностранец. Только настоящий, с паспортом гражданина Соединенных Штатов. Он живет в Америке уже лет сто, не меньше, ибо откуда ему знать про всех американцев на свете, так точно, до подробностей, и какая она Америка я знаю от него, тоже точно и подробно, так что иногда мне кажется, что я там и живу сейчас, и мы с моим другом ходим друг к дружке в гости, и пьем настоящий французский коньяк, и ходим в гости к нашим друзьям и подругам, и там тоже пьем коньяк, а потом вспоминаем какое оно было, наше детство, в России.
Иногда эта Америка так въедается в мою кожу, что мне хочется крикнуть ему в телефонную трубку, но так чтоб услышали все в этой мертвой стране: «Иди ты со своей соленой Америкой!..» Но он начинает первый:
- Я все делаю не так… Я всюду опаздываю… Я ничего не успеваю… Я делаю не то что хочу…
Я его успокаиваю:
- Тебе только так кажется.
На самом деле я думаю: когда ты перестанешь опаздывать, когда ты все будешь делать так как надо, ты превратишься в зомби. Но я не говорю этого вслух. Он звонит в два часа ночи, и я плохо соображаю, кого надо спасать и зачем.
Мы оба сидим на диете (на пристани, на полатях, на поруках…) Диета зверская – но только лишь в своей логической непогрешимости. Для начала из нас выкачали по 180 миллилитров нашей священной крови и протестировали ее на 130 российских продуктов (я уверена, что американские продукты – это полная противоположность, вплоть до того что российская картошка это и есть американские макароны). Не знаю каково ему, но вот моя противная всякой регламентации, потворничествующая собственным прихотям натура зачастую играет роль дирижера соседнего оркестра – всегдашняя уверенность в том, что парой шоколадных конфет не испортить полутора килограммов приготовленных на пару овощей, непоколебима. Список запрещенных продуктов хранится в самом дальнем углу сумочки, как табуированная интимная тема в эпоху развивающегося социализма. Ночью снится шипящая на сковороде глазунья, аппетитная, пахнущая салом, любимым летом и только что прошедшим дождем. Удивительно, но мне ее не хочется.
(отрывок из пьесы)
Очень тихо звучит фрагмент одной из Партит Баха. На фоне музыки – продолжение телефонного разговора:
Он: И что ты собираешься делать дальше?… Ты уже думала, чем ты будешь заниматься?
Она: Думаю…
Он: Чем бы ты хотела заниматься?
Она: Я думаю… Я сейчас ничего не делаю…
Он: Надо же будет что-то делать…
Она: Зачем…
Он: У меня бы давно уже руки чесались – что-то делать…
Она: Зачем… все придет само…
На самом деле я знаю, что ничего само не приходит, в таких вот случаях, банальных, заурядных, житейско-жестких, а потому никчемных и не требующих вмешательства свыше. Лень – родная сестра моя, возлюбленная и подруга – подсказывает мне верный, многими испробованный путь. Я сажусь писать Книгу. Не зная о чем, с бухты-барахты, без единой мысли в голове, без героев, без начала и конца. И хотя я не знаю – о чем, я точно знаю зачем.
Я ищу выход в соседнюю комнату. Из прихожей, где толпятся все и где чем дальше, тем невозможнее дышать, и думать, и хотеть, где мы все слишком близко, и ничего не происходит само собой, ибо Богу некуда дохнуть и некуда устремить взгляд, и уж точно никто не почувствует его холодного как ветра, на иностранный манер исковерканного «е» в таком простом слове, и быть может потому никто слово «нет» от него и не слышит, а все только слышат, как струится вода-да-по капле-по желобу-дождь- до-ми-дом-миг-до-диез-после-да-по следам…
На самом деле я знаю, что от этой невозможности услышать от Всевышнего его непререкаемое «нет» , с его молчаливого согласия и при немом его участии исписываются по ночам тонны бумаги – романы-биографии-рифмы-памфлеты – теми же массами (читай: идиотами-одиночками), в вечном иллюзорном одиночестве-одичалости, в надежде вырваться из тесной прихожей, туда где бал, зеркала да истлевшие рукописи…
Опять несколько тактов Партиты, уводится на dim.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876г.):
Т – магическое пространство, мистерия, творящаяся сама собой, по собственным законам. Некая объективная реальность, замкнутая в себе, воспроизводящая самое себя, не соприкасающаяся с другими реальностями. Попытки проникнуть в мир Т означают лишь встраивание в него и утрату субъектом собственных свойств как таковых. Попытка что-либо изменить в его структуре приводит к созданию взрывоопасных ситуаций и к образованию «черных дыр» в иных пространствах.
И моя дочь - она тоже иностранка. Несмотря на то, что паспорт у нее российский, родилась она почти в России и не намерена никуда до конца жизни из России уезжать. Зато в этом самом паспорте записаны три ее имени и ни одного отчества. А глядя на нее никто не скажет наверняка, знает ли она хоть одно слово по-русски.
Несколько слов английских, испанских, французских и тибетских, выученных по разным случаям жизни, тем не менее, не отменяют сущности: она – барышня-крестьянка, в современном обличии, в контексте, чуждом здоровой молодой крови, портрет неизвестного русского художника конца позапрошлого столетия, помещенный в урбанистический пейзаж столетия прошлого и припорошенный едва высохшей краской сюрреалистического полотна молодого художника «новой волны».
Розовое-серое-золотое. Цвет шероховатости и диссиденства. Обещание ненадежности обещаний. Я смотрю на нее и вижу редкий цветок, вывезенный с островов Полинезии и пустивший слабые корни здесь, в российской картофельной почве, где приживается все, но ничего прочного не сулит.
Свою Полинезию она привезла с собой. Ибо все, чем она себя окружает, на что смотрит и до чего дотрагивается длинными, чересчур, пожалуй, утонченными, золотом припорошенными пальцами, все, что возникает внезапно от поворота-ветра качнувшегося неловко в пространстве гладкого тела… о сколько их, тех неловкостей, причуд случайных, соскальзываний с бемольных уступов прибрежной тропинки, еще из детства тянущихся жестов-обманок, неоправданных движений, незаконченных и на ходу переиначенных слов… все, что вокруг тела, а стало быть, пригрето душой на время, не воздухом осени русской напоено, но тропическим золотистым звучанием и каплями прозрачными океана.
Отсутствие, за ненадобностью не больше чем ввиду отсутствия как такового, необходимых вещей, без которых пустот не избежать (той же Полинезии куда больше, на первый взгляд, в светящемся квадрате на фоне темной стены или поднятой крышки рояля), но вот парадоксальным образом освобожденное пространство оказывается вместилищем тысячи сказок далеких островов, в их причудливом переплетении, со сбоями ритма и мерцанием цвета, так что в конце концов лишь аромат, воздух остается реальным в волшебстве непрекращающемся своем, и непонятно, но что-то происходит все время, то, чего как раз в реальной жизни быть не должно.
ПЕРЕВОД НА РУССКИЙ: два десятка космических пейзажей на подушечках для сидения, всегда пыльная нога рояля, а рядом Хармс, Хемингуэй и Голсуорси, Борхес и Зощенко, все любимые и пригретые, так что спать на их обложках мягче чем на перинах, и подпол рояля, заваленный мягкими, затисканными и зацелованными мишками-зайцами-жирафами-бегемотами, и какое счастье тащить за ногу непонятно кого из этой кучи, чтобы опять же тискать, душить и засовывать под голову или под ноги очередную жертву, великую жертву любви и величайшую иллюзию преданности. Космические пейзажи, пожалуй, больше подвержены старению.
«…За окном та осень, которую люблю больше всего. Без солнца, с ожиданием дождя, тихим ветром и листьями, свисающими с неба, ибо сами деревья напротив дома куда выше нашего последнего этажа… листьями, более зелеными в такую вот погоду, а под солнцем - желтей обычного желтого цвета и прозрачней воздуха. Это даже не осень. Это – отсутствие лета, полное, бесконечное и безнадежное в попытке хотя бы минутного возвращения. Это означает, что божественное «нет», с растянутым, распахнутым ветром, на иностранный манер выкрученным гласным звуком (откуда же холод и безысходность, и окончательность, подобная королевскому приговору) наконец произнесено…» (из письма 1979г.)
(фрагмент fis-moll-ной Прелюдии Шостаковича, такты 18-29, на dim. уводится)
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ПРОДУКТОВ (на красном фоне, размер 5,4х9,3):
Картофель
Виноград
Рис
Банан
Пшеница
Перец чили
Шоколад
Индейка
Сахар свекольный
Палтус
Перец красный
Горох черный
«ЧЕРНЫЙ КВАДРАТ» МАЛЕВИЧА (смотреть в течение 80 секунд, взгляд должен быть направлен в точку, находящуюся в 15 см от нижнего левого угла картины).
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876г.):
ФТ – поверхность, осязаемая при помощи всех органов чувств и при этом не имеющая какой-либо материальной первоосновы. Попытки описания ФТ равнозначны переводу слов на иностранные языки, притом более удачными признаны переводы на языки доныне нерасшифрованные. Известны случаи исчезновения Т при укрупнении многослойной Ф, однако они редки и в достаточной мере не изучены.
«Говорить о вещи на иностранном языке, глядя на нее не прямо, но скользящим взглядом, под углом, и пытаться описывать в терминах наиболее далекого языка. Тогда вещь обнаруживает свою суть» (Пир Грэйхенбаум)
…то позвони поскорей. Ибо как я расскажу тебе, что у нас вдруг выпал снег, и он все еще падает, огромными редкими хлопьями, и вот уже чаще и чаще, и ветер прибивает эти хлопья к земле, и гонит по асфальту и по крышам, вправо-влево-вправо-опять влево, и уже целый вихрь снежный… да, да, вальс снежный, вихревый, хохочущий, жуткий… но в конце концов ведь все успокоится, и снег еще полежит на крышах, уже без ветра, недолго, и все подивятся, что надо же, как рано пришла зима, как внезапно, в начале октября, когда еще и листья пожелтеть не успели, и когда еще не вынуты из шкафа зимние ботинки, и ноги вязнут в белой каше манной, разваренной в темном молоке неба, и такие же хлопья манные, замороженные хлопья, безвкусные и полупрозрачные, опускаются на непокрытые головы, - это снег все еще идет, трудно поверить, почти нереальный, ненастоящий снег, но ты еще можешь застать его, если позвонишь.
(отрывок из пьесы)
Начало 2-ой части Соль-мажорной Фп. Сонаты Моцарта, в более быстром темпе, со спотыканиями и повторениями.
- Здесь темп в два раза медленней…это медленная часть…Моцарт…
- Ну и что, мне же надо текст выучить… (играет)
- Так и учи в медленном темпе.
- Я не могу, я буду все время сбиваться…
- И музыка где?…
- Вот, и она мне говорит то же… какая музыка, музыка потом, мне сейчас надо текст выучить…(сбивается)
- Вот-вот, так и будешь спотыкаться… играй медленно.
- Я не могу медленно…
- Все равно будешь сбиваться…
- Я и сбиваюсь…
- Никакой музыки…
- Мне надо текст выучить, а потом будет музыка…
- Музыки не будет, ты играешь совершенно другое произведение…
- Какое другое…
- Это не Моцарт.
- А что же это, по-твоему?
- …Эх ты… я-то думала, что ты Джоконда, а ты…
- (сбивается) От Джоконды слышу! (продолжает уже без ошибок в быстром темпе)
…и еще я должна сказать тебе, что ночью вернулась с дачи соседка, та, которая живет в комнате напротив через коридор и еще в одной комнате прямо у меня за стенкой. Она и вправду живет в обеих этих комнатах сразу (бывает еще, что и в коридоре и в кухне впридачу), потому что я все время слышу ее покашливание за стеной, в соседней с моей, ее большой комнате, и одновременно слышу, как она стучит ножом в комнате через коридор напротив - режет-крошит-кромсает-опять режет-крошит-кромсает помидоры-огурцы-перцы или что там еще, что растет у порядочных людей на даче и что должно быть без остатка съедено, непременно съедено, ибо зачем она тогда, эта дача, приличным людям.
Но я хочу тебе сказать, что на самом деле она не такая уж приличная, какой хочет казаться. Например, кто из нормальных людей стал бы выпускать своего кота в коридор, да еще такого толстого и неуклюжего, что того и гляди попадет под грузовик, которые в несметном количестве гоняют по нашему коридору, так что идешь сам, бывало, по этому жуткому и почти неосвещенному коридору, и тут с грохотом выскакивет на тебя из-за угла эдакая жуткая махина и даже не подумает затормозить на повороте, и оглянуться не успеешь, как с головой и нырнешь прямо под колеса.
Или то что она без конца перетаскивает по ночам вещи – из одного угла в другой, потом в третий, и в четвертый, а потом опять в первый, или из комнаты, что через коридор напротив, в ту, что рядом с моей комнатой, и потом опять из той, что рядом с моей, в комнату через коридор напротив. И при этом что-то шепчет и шепчет, и приговаривает, и шикает на своего кота, чтобы не мешался под ногами, но я-то точно знаю, что никаких вещей ей перетаскивать и не надо, потому что все что есть в ее комнате, соседней с моей, все это есть и в комнате через коридор напротив, все в точности, и это она только делает вид, что ей чего-то там не хватает, что ей еще что-то там надо, но на самом деле ничего ей не надо, кроме ее толстого кота, который и так ходит за ней по пятам и повторяет каждое ее слово.
…Удивительно, но снег все еще идет, и он уже покрыл всю землю и наконец сделал видимым небо, но это соседка варит на кухне манную кашу, едва ли она пригорит, а хорошо бы, хорошо бы она выключила плиту и унесла все запахи и это молочное варево со всеми его запахами к себе в комнату, ту что напротив через коридор, да, да, не в ту что по соседству с моей, а непременно в ту что через коридор, и тогда снег, наверное, перестанет идти, и пусть, и слава богу, потому что так недолго засыпать всю землю, все дома за окном, и тогда на что смотреть и что рассматривать до вечера, и кого выглядывать, если уже и крыш не будет видно и если все люди попрячутся по домам и тоже станут смотреть в окна, кого-то выглядывая и что-то высматривая, а там уже давно никого не будет и давно не будет ничего. Но ты еще успеешь позвонить, если, конечно, захочешь.
Я хочу нарисовать как осень переходит в зиму.
Ах если бы она не вернулась, если бы суток хватило, чтобы положить конец надоедливым дождям, голым крышам, разноцветному мельтешению зонтов, с высоты моего последнего этажа, этому мучению без причин, заточению в четырех стенах вечно повторяющегося туманного дня, одиночеству-одичалости, замерзшей точке, дрожащему листу, дребезжащему звонку в передней… если бы она не вернулась, если бы наутро голос диктора не прошуршал в наушник: «вчера в Петербурге выпала месячная норма осадков», - «вчера», это значит, что все и кончилось, и не внезапно, а по расписанию, с наступлением нового дня; но можно было бы и не почувствовать, и еще пребывать в сладком рассеянии, белом заоконном пейзаже – кем, съежившейся веткой, теплым следом от ботинка тридцать девятого размера, облачком дыма из печной трубы в доме напротив, - ибо запотевшее за ночь окно можно ведь и не протирать, вовсе не надеясь, что наконец замерзнет, ибо куда ему в такую раннюю зиму; так и смотреть сквозь белый воздух стекла, не подходя ближе чем на четыре шага, на то что за окнами, а стало быть в другом незнакомом сегодня мире, и думать, что странные вещи если и случаются, то непременно к лучшему.
(отрывок из пьесы)
Звук работающего телевизора, идет передача о здоровье, затем щелканье ручки, программа перключается на астрологический прогноз, звучит музыка, на тихом ее фоне:
- А теперь, сэр, почему бы вам не проделать один из известных ваших трюков…
- Вы называете трюками то, что не имеет к этому слову никакого отношения. Ни ловкостью рук, ни концентрацией воли, ни магическими заклинаниями, наконец, не достичь результатов, которые вы, очевидно, и имели в виду, когда затеяли весь этот… э… разговор.
- Вы хотите сказать, что магия здесь ни при чем?
- Именно.
- И что вчерашняя буря в Бадахосе, после чего столетние деревья ломались с хрустом, как высохшие спички, и это было уже за две тысячи километров от налетевшего шквала, а вслед за этим разлив всегда наполовину пересохшей Мбому, а после этого вдруг небывалый пожар в полосе тераев на севере Западной Бенгалии – это не ваших рук дело?
- Абсолютно.
- И об этом вы только узнали, из сегодняшних новостей?
- Ну нет. Я знал об этом еще две недели тому назад. Но если бы и не знал, поверьте, пальцем не пошевелил бы… Да вам самим не захотелось бы устраивать этот сумасшедший снегопад в Питере, подумай вы об этом заранее. Думайте о другом – и то, о чем вы вы даже и не мечтали, не заставит себя ждать.
Продолжение астрологического прогноза, музыка.
Так я и знала. Я так и думала, что она не смогла бы вернуться без чужой помощи. Ибо когда я вдруг увидела в кухне на плите закатившиеся за комфорку несколько горошин, - да, да, это был тот самый черный горох, который ни в коем случае ни варить, ни жарить, ни тем более есть нельзя, - стало понятно, до противного понятно, что эта женщина («тетя», «тетенька», «сучара редкая», больше никаких имен), называющая себя моей соседкой, живущая в двух глубоких комнатах одновременно, в тайне от всех вытащила его из СПИСКА ЗАПРЕЩЕННЫХ ПРОДУКТОВ и использовала так, как учили ее в безобразном детстве, - сварила суп с черным горохом.
В ту минуту, когда она выключила газ и сняла кастрюлю с плиты, чтобы тайно унести ее к себе в комнату (в какую, в ту что напротив через коридор, конечно, ибо оттуда не так слышны запахи и громыхание крышкой, а после стук ложки о тарелку с синей каемкой, ведь какие у нее еще тарелки, как не от старых, семидесятых годов сервизов, оставшиеся), белые хлопья-тарелки, тарелки-хлопья пушистые перестали падать на землю, перестали биться и разлетаться на сотни осколков, чтобы в невозможном своем усилии попытаться оторваться от земли, не прилипнуть, не пристать навечно или ровно до того часу, пока нога пешехода не сплющит подвернувшийся ком снега, или пока все не начнет таять и исчезать само собой.
Но ведь то, что в Петербурге за сутки выпала месячная норма осадков, еще не означает, что до самого конца октября будут стоять сухие тихие дни, нагоняющие тоску и немощь, да и кто может точно сказать, сколько снегу пересыпано или недосыпано до нормы, кто считает и взвешивает снежинки, ведь это не мешки с мукой, ясно, что безнадежное это занятие, хотя вовсе не бессмысленное, и быть может, если бы меня взяли на такую работу, я бы старалась не сбиться со счета и записать все в точности, и это наверняка получилось бы, потому что я и так могу смотреть часами, не отрывая глаз, на падающий снег и могу с уверенностью сказать, что различать снежинки между собой не труднее, чем различать людей в городской толпе.
(отрывок из пьесы)
Моцарт, 3 часть До-мажорной Сонаты, в процессе разбора.
- Давай передвинем пианино к ее стене, чтоб ей слышнее было.
- Давай не отвлекайся.
- Мне так приятней учить будет.
- Добрая девочка.
- А она с утра до вечера свой идиотский телек смотрит, и на всю громкость, и дверь всегда нараспашку… добрая тетя?
- Оставь ее в покое. Здесь 4-й и 5-й палец в левой руке.
- И дверь в туалете не закрывает…
- Руку снимай перед новой фразой!
- А Ване своему говорит: «Что ты будешь есть, котлеты или шпикачки», а Ваня говорит, что котлеты, и тогда она говорит: «Ну съедим мы котлеты, и у нас их не будет. Ну дурачина…»
- Она его голодом заморила, он и умер.
Повторяется тема 3-ей части, уже увереннее.
Мой внук иностранец. Поэтому в свои три года и четыре месяца он так плохо говорит по-русски. Дело здесь не в том, что, как утверждают врачи, мальчики начинают говорить позже, чем девочки (по крайней мере, в его старшей ясельной группе некоторые мальчики кажутся мне Цицеронами в сорок лет, так четко и резво они изъясняются), и не в том, что ему нечего нам сказать, - ему всегда есть что сказать, сразу много чего, и в основном это относится к области желаний, - тогда «хочу это», «хочу то» звенит в воздухе будто натянутая струна, готовая лопнуть и одновременно пустить стрелу с высоты прямо тебе в макушку, если ты не откликнешься вовремя, не сунешь под нос, не отреагируешь львиным рыком, что угодно, - словом, замешкаешься и не успеешь.
- Кочу лисицу (ударение на первом слоге).
- Что ты хочешь – лисицу? (ударение там где надо)
- Нэт. Лисицу (ударение на первом слоге).
- Еще раз скажи.
- Ли-и-сицу!
- Лестницу?
- Ли-и-и-сицу!
- Покажи пальчиком.
- (пауза)
- У меня нет лисицы (ударение на первом слоге).
- Ли-и-сицу кочу…
- Давай я тебе дам что-нибудь другое.
- Нэт.
- Хорошее.
- Лисицу…
- … (безнадежно)
Следующим вечером, когда я впархиваю в комнату, держа в руке тарелку с глазуньей (по привычным меркам, это начало ужина), мой внук бросает игрушки и, вытянувшись на цыпочках и заглянув в тарелку, радостно восклицает: «И я кочу лисицу!» (ударение на первом слоге).
«Листопад». Это название картины. Картину нарисовал мой внук, на альбомном листе акварельными красками. По правде говоря, это всего лишь одно дерево (коричневая длинная палка с несколькими растопыренными палочками-ветками, с листьями – бледными расплывшимися желто-серыми (от предыдущей краски) акварельными мазками, по всему листу, вразброс, и то ли они вниз летят, то ли вверх, непонятно, но одно понимаешь сразу: это именно листопад, в таком обнаженном и изначальном своем виде, что дерево здесь будто и ни при чем, уберите дерево – не изменится ничего, и даже последний двоечник, проходя с толпой одноклассников по широкому залу Эрмитажа, бросит взгляд на картину и тут же скажет: «А, это листопад, это и так ясно».
Выставленная в Музее современного искусства где-нибудь в Пярну или Дижоне, она будет иметь название «Желтые пятна и расходящиеся коричневые линии на белом фоне», или просто «Композиция 14», или еще проще «ХХХХ nmb», но здесь, в Музее белых листов, покрытых расплывшейся акварелью, это «Листопад», - таков точный перевод на русский названия, которое автор умышленно не сообщает публике, очевидно, имея в виду ее излюбленное занятие придумывать подписи и заголовки.
Что же касается дерева на картине, не исключено, что это смоковница. Хотя я не уверена, что она роняет листву.
Но тогда, быть может, и желтые пятна – вовсе даже не листья, а маленькие «лисицы», с ударением на первом слоге, с запахом укропа, быстрого лета и только что прошедшего дождя.
«Господин КЛИМ, разрешите обратиться, хоть это звучит как-то по-военному, а Вы, полагаю, не любите никаких войн и насилия, но что делать, если в русском языке так мало слов для вежливых обращений, а обратиться ведь как-то надо, да, да еще с такой просьбой, с какой ни к кому другому обращаться и не станешь, потому что никакие другие ее исполнить не смогут, разве выслушают вежливо, покачают головой и спросят, так чтобы хоть что-то сказать в ответ: «А зачем вам это надо?» Поэтому разрешите обратиться к Вам. Дело в том, что вчера я видела Ваш спектакль «Сон об осени», по пьесе господина Юна Фоссе, что за странная фамилия, никогда не знаешь, в каком слоге ударение, и зачем только придумывают такие, но я полагаю, что все же на последнем, но это не важно, потому что речь все таки о Вашем спектакле, и я думаю, хоть и не уверена, но все же думаю, что та темнота, которая вдруг включалась во время спектакля, когда внезапно гасли все фонари на сцене, и замечу, что это было целых пять или шесть раз, так что это никак нельзя было назвать случайной неисправностью у осветителей, так вот эта темнота была не что иное как начало другого спектакля, который почему-то никак не мог начаться, быть может ему важно было, чтобы все удостоверились: это – следующий за сном шаг, небытие, тишина недоумения, даже актеры подыграли, один из них так и сказал: «…и мы уйдем и подождем, пока нам не включат свет», можно подумать, он без света не может произнести ни одной заученной фразы; и я бы тоже поверила, что все, даже сон, способно вот так исчезнуть вдруг, не оставив места воспоминаниям, но я ведь не очень в это верю, и хотя я действительно в это не верю, я подумала, что быть может для других это утверждение столь же верно, как теорема Пифагора, столь же непреложно, как чередование дня и ночи, зимы и лета, жизни и смерти, именно чередование, обратите внимание - не смена, а стало быть, бесконечное повторение и бесконечное возвращение. Поэтому я и хочу Вас попросить: не могли бы Вы поставить пьесу о желтых пятнах на белом фоне бережно хранимого в нашем музее альбомного листа, автор этой картины господин Винсент ван Гог, думаю, возражать не станет, ибо он и сам понимает, что картины хоть и живут долго, но если наступает темнота, их невозможно рассмотреть, а слова, сказанные о них, в темноте звучат даже отчетливее, чем при дневном свете. Единственное, в чем я до сих пор не уверена, - имеет ли эта картина отношение к осени, хотя очень хотелось бы, ибо тогда вообще непонятно, о чем она. Впрочем, если Вы все таки решите, что имеет, пусть так и будет, в любом случае, это все равно придуманное, вымысел и никак не затрагивает реальную жизнь» (из письма 2002 г.)
Я хотела нарисовать как осень переходит в зиму. Но сейчас думаю, что на самом деле никакого перехода нет, что зима просто приходит и становится с осенью рядом, еще никем неузнанная, неосвещенная, и стало быть, невидимая, и что все зависит от того, как скоро скользнет свет по ее плечам, оставив в темноте осень, а потом вдруг все может вернуться на круги своя, и опять - светлое пятно октября, абрикосовая долька, желтый акварельный след на альбомном листе, письма-конверты, дворники по утрам в парке, струйки дыма… да, листопад не прекращается уже месяц, лишь на одни сутки его сменил снегопад, простите, не сменил, это он превратился в снегопад, а еще правильнее - это всем так только показалось, ибо на самом деле хлопья-снежинки-тарелки пушистые с синей каемкой – это те же листья осенние, но при другом освещении, так что легко впасть в заблуждение, если верить собственным глазам.
«Когда все уходит из-под наших ног, мы можем ухватиться за какую-нибудь изысканную страсть…» (Уолтер Пейтер)
«…За окном то утро, которое люблю больше всего. Сиреневый воздух и сиреневый фонарь у вечнозеленой арки, невидимые крыши и ровные прямоугольники снега внизу, с наклеенными полосками асфальта между газонами, спящий переулок - ни кошки, ни птицы, ни человеческого следа; дерево с облетевшей за ночь листвой, замерзшая машина, и больше ничего, ничего из того что можно уловить и запомнить, не говоря уже о том чтобы записать на бумаге. Такое утро совсем не похоже на то, которое любишь ты. Хотя я не знаю в точности, но мне кажется, что ты никогда и не любил эти ленинградские пред-зимние утра, когда еще не угадан день и неясна погода, и даже невозможно сказать, какое время года за окном, и какой год, и какое такое время. А может, я преувеличиваю, и твоя нелюбовь к нарисованному мною пейзажу есть не что иное как желание не замечать тень, когда еще нет солнца. Словом, опиши мне сам свое отношение к этому утру, и не бойся повторений и лишних слов, и пауз, и неправильных ритмов, так как точность нужна лишь для затейливых рисунков, здесь же все просто и правдоподобно – сиреневый воздух и сиреневый фонарь у вечнозеленой арки, невидимые крыши и прямоугольника снега внизу…» (из письма 1979г.)
Если бы она не кашляла сегодня утром так бесконечно долго и неостановимо, да еще в присутствии своего подозрительного кота, да еще в обеих комнатах своих одновременно, ничего и не случилось бы, наверное. Стоило притормозить хоть на две минуты, чтобы успеть вытащить из шкафа большую обувную коробку с лекарствами, второпях нащупать банку с лекарствами, открыть, захватить горсть и всыпать в рот, потом добежать до кухни, налить из чайника воды и запить, стоило вовремя спохватиться, засуетиться и забегать, чтобы прекратить этот кашель, эту дурацкую двухголосную инвенцию, или хотя бы приглушить один голос в любой, уже не важно какой, комнате, ничего не случилось бы теперь уже наверняка.
Но вчера вечером все и произошло, произошло неведомо как и тоже по-дурацки. Сначала позвонили в дверь, сказали, что хотят переписать всех кто здесь живет, что соседи за стенкой тоже не верят, что здесь живут только те кто прописан, потому что и следы на снегу новом, и вечно переполненный почтовый ящик, и эти отговорки чтобы дверь не открывать, еще и этот кашель по утрам одновременный.
Я сказала, что переписываться не буду, что не хочу, недосуг, и какая польза, я ведь и так не жалуюсь, потому что жаловаться некому, никого нет, ни до кого не достучаться, всех отправили убирать снег, который нападал за ночь, так что нечего и беспокоиться, а соседка спит и смотрит телевизор, во сне, на правом боку, чтобы не кашлять, спит и тоже переписываться не желает, потому что если кто тут нелегально и живет, то это ее кот, который бродит по ночам по коридору и шарахается от каждого проносящегося мимо грузовика. Я и так говорю ему время от времени, что лучше бы он бродил по крышам, там безопаснее и все видно с высоты, но он слушается только свою хозяйку, которая ничего подобного делать не разрешает, а разрешает только ходить за ней следом, в такт ее причитаниям, причмокиваниям и нашептываниям. Так что извините, лишних у нас нету, хотя я предпочла бы, чтоб этот кот жил не в нашей, а в соседней квартире.
Но тут вышла соседка, зачем-то захотела узнать, переписывают ли спокойных домашних животных, например, котов, и если переписывают, можно ли надеяться на то что дадут корм. За дверью сказали, что да, может быть, хотя в точности не известно, но надеяться можно, даже желательно, ибо надежда дело хорошее, хотя иногда и безнадежное.
И тогда она открыла дверь, и ее, вместе с котом, переписали по всем правилам, со всех сторон и во весь рост, с 1963 года, хотя кот еще в то время и не родился, но это не важно, - важно то, что человек не приходил зря, хоть и помучился под дверью, но в конце концов работу выполнил, а что касается меня, то «тогда будут приходить с милицией», но когда «тогда», и как часто будут приходить, так и не сказал, а жаль, так как когда надо, когда воры какие-нибудь или шпионы, милиции не дождешься, а так знать бы, и может, что-то к этому времени и случилось бы.
(отрывок из пьесы)
Бах, Прелюдия из Английской сюиты ля минор, начало. Уводится, звук работающего компьютера. Телефонный звонок.
- Что-то случилось?
- Ничего не случилось. Но твой компьютер работает так медленно, что я успеваю придумать целый абзац, пока набираю предыдущий.
- И это все?
- Нет. Как раз в предыдущем я рассказывала о том, что у нас перепись.
- Что-то? Какая перепись?
- Перепись населения.
- И тебя переписали?
- Меня – нет. У них не хватило бумаги.
- Как не хватило, в России дефицит бумаги?
- Не знаю. Но ты на всякий случай пришли пачку.
- Может, и меня тогда перепишут, у меня ведь есть российский паспорт.
- Тебе зачем?
- Чтобы быть и здесь и там, так надежней.
Продолжение Прелюдии.
Мой друг уехал в Америку молодым. Я думаю, что его даже пришлось исключать из комсомола на общем собрании, единогласным решением, хотя пятьдесят процентов в таких случаях голосует за исключение только лишь из зависти и потому по злобе, но какая там разница, кто что чувствует при этом спектакле, и так ведь ясно, что нельзя оставлять человека в комсомоле, если он покидает родину навсегда.
«Я, такой-то такой-то, прошу исключить меня из комсомола…»
Нет, никаких заявлений.
«Мы, такие-то такие-то, предлагаем исключить такого-то такого-то…»
Вот так правдоподобнее.
«…потому что он опозорил нашу организацию…»
И это сойдет.
«…и мы уверены, что…»
И это.
«…и это послужит уроком…»
И теперь уже все. Можно пить пиво и собирать вещи.
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕЙ (разм. 21х16) (ознакомиться с перечнем, постараться запомнить, не разглашать)
глава 2 натюрморт с зелеными фруктами
Вместо обещанной милиции с настойчивым звонком “динь-дили-дон-дили-дон” в квартире появляется моя старинная знакомая Пелагея с сыном Поладием IV. Поладий вовсе не четвертый отпрыск-тезка в роду, напротив, он единственный и сейчас и раньше, и никаких Поладиев там сроду не знали, но вот взбрело матери в голову назвать сына протяжно, величественно и надежно, и появился Поладий, светлый молодой человек, светский и смышленый в меру. Поладию тринадцать – хороший возраст для мыслей о переустройстве мира.
- Поладий, что бы тебе хотелось больше всего?
- Прогулять завтра географию. Она в девять.
На прошлый урок географии Поладий притащил полный ранец камней, разного цвета, калибра, цвета и веса, были среди них и кирпичи с соседней стройки.
- Что это?.. – изумилась учительница.
- Это – минералы. Вы же сами сказали. Принести минералы. Я принес.
В этот раз Поладий традиционен как никогда – под мышкой у него «Доктор Айболит» с картинками, в кармане пес-трансформер с сокрытым под его хилым скелетом «чупа-чупсом», и это подарок тому, кто моложе ровно в три раза. Поладий смыслит в дружбе больше, чем взрослые.
Каждое утро я прокручиваю в голове четыре-пять сценариев начала предстоящего дня.
Первый – редко воплощаемый, и только в хорошую погоду, и только когда зуд нестерпимый, и когда не лень давиться в метро из-за одной-единственной книги, зато моей. Надо ехать не меньше часа, на другой конец города, потом еще шагать неведомо сколько, обходя лавки, рынки, гаражи, хозпостройки и стоящие мирно в чистом поле грузовики. Зато там, на другом конце города, за стойкой мирно дремлющей в чистом поле лавки стоит мужик, а на столе у него книги, книги, сто, тысяча, не сосчитать. Там нет бульварных романов. Зато есть многие тома классиков и не классиков, но просто хороших авторов. А главное, что все эти тома и томищи, томики и тонкие изящные книжицы – с историей, историей известной только им самим да их бывшим хозяевам, которые и сейчас живут в стареньких тесных квартирах, поливают грядки на даче и смотрят по вечерам телевизор. Там я листаю и перелистываю эти тома еще часа два, пока наконец не нахожу то что мне надо. Одна или две, совсем редко – три книжки, но обязательно мои.
Сценарий второй. Я долго собираюсь (умываюсь, причесываюсь, пью чай, начинаю одеваться, передумываю, опять пью чай, одеваюсь), наконец пулей вылетаю из квартиры, проклиная на ходу дурацкий замок, дурацкий ключ, который любит застревать когда не надо, добегаю до остановки, жду пять минут трамвай, он не идет, нервничаю, опять жду, пешком поздно уже, наконец приходит, еду минут двадцать, а если пробки, а они всегда почти, все двадцать пять, потом пешком минут семь быстрым шагом, и успеваю в конце концов к самому началу, только титры пошли, к самому началу фильма, который давно хочу посмотреть.
Сценарий третий. Он про то как я включаю старую пластинку с любимым Бахом, беру кисточку и тушь, рисую неизвестно пока что, может быть, это о том как осень переходит в зиму, поглядываю в окно, а там то солнце, то его нет, то темнеет, то ветер гонит тучи, и такие вот перемены, что не успеваешь следить, но музыка кончается, пора перевернуть пластинку, и уже не подняться, вот-вот, последний штрих, последний мазок, но конца и края не видно, и незаметно приближается ночь.
…Пока я мысленно перебираю эти картинки, а также их многочисленные варианты, меняю местами фрагменты, переставляю концовки и начала, придумываю детали и смакую подробности, проходит время, куча времени, и день уже крадется к середине, и портится погода некстати, и гаснет экран, и затихает музыка, и переживания будущего остаются в прошлом – навечно.
Я, «баба-дурак», бабочка-капустница (см. выше абзац о диете), божья коровка, бездельница-летунья, порхающая сиреневая моль в тумане утра, серебряный листок, осенняя белая мгла, ворона на Львином мостике, шаги, замирающие на середине дня, я, бездельница и ворчунья, «баба-дурак», божья коровка, старомодные печали заворачиваю в легкую индийскую шаль, синюю с бордовым, с полосками, которые делят мир на части, континенты на страны, а стихи, если они рождаются, смешивают в одной строфе и тянут, тянут золотыми нитками в небо, и привязывают за высокие облака, чтоб не упали. Я, за неимением времени и надежды, слежу лишь за тем, чтобы облака вовремя проплывали в окне, чтобы меняли цвет, очертания и степень невесомости, и чтобы день всегда переходил в ночь, как осень всегда переходит в зиму.
(отрывок из пьесы)
Менуэт Боккерини (музыкальная шкатулка)
- Мне не нравится «Дюймовочка». Девчачья сказка. Вообще не нравится. Сама сказка не нравится. Не для детей, а для взрослых. Ну что это такое – три раза замуж выходит, без всякой любви, а потом, когда за принца выходит, они вообще улетают от всех. И от мамы тоже. Если бы прилетели к ней, сказали: мама, давай мы с тобой будем жить, - тогда еще ладно, все нормально. А так даже не вспомнили.
- А Колобок, что ли, лучше? Всех кинул.
- Колобок был маленький, только испекли.
- И Дюймовочка маленькая, недавно родилась.
- Вот и сидела бы с мамой, а не бросалась всем на шею.
- Она не бросалась, ее похитили, для начала.
- Ну и пошло все вкривь и вкось, покатилось по наклонной плоскости. И докатилось. Никакого уважения к родным. Даже обидно, что так хорошо кончается. Купи нам другую какую-нибудь книжку.
- Я вам куплю «Стойкий оловянный солдатик».
Музыкальная шкатулка, Менуэт Боккерини.
Джоконда, Даная, Джульета, Дездемона, твой день рождения продолжается, не выдам сколько лет, но я в твои годы еще пешком под стол ходила и писала трехголосные диктанты с девятого проигрывания, хотя играли всегда ровно восемь раз, и вот этого девятого раза всегда не хватало, одного только раза, одного-единственного. Калмыков и Фридкин, Фридкин и Калмыков, и еще Ладухин, восемь тактов, два диеза, начало с затакта, и пошло-поехало, дирижируем, ничего не пишем, играю еще раз, последний, проверяем, не забудьте в конце двойную тактовую черту. Джоконда-даная-джульета-дездемона, тебе не вкусно пить вино – не пей, но оставь хоть пару бутербродов до завтра, нет, ничего не испортится, просто очень вредно, словом, не очень полезно, и в таком количестве, это давно известно, ах баклажаны вам надоели, положите себе салат из огурцов, ах овощи все надоели, тогда все равно не спешите отправить кусок ветчины в рот, посмотрите на меня, на мой список запрещенных продуктов, там нет ветчины? она в другом списке – в списке продуктов, запрещенных к мысли о них… хорошо, последний, самый последний кусочек.
Господь с тобой, мой милый, что то ты обо мне думаешь, то что обо мне это ладно, это пусть, не суждено иначе, не о ком больше, я ведь привыкла затыкать дырки небытия-бытия стройного, странного, у-страиваю, выстраиваю колоннами лужицы несбыточных мечтаний, чужих, расплавленных, горячих, и что толку сдавать свой багаж другому, в соседнее окошко, или окошко напротив, когда там вечно занято, и не принимают, не хотят принимать к сведению чужие обиды, чужие мотивы и мелодии, и не важно, сколь драгоценен груз, сколь тяжел, важно то, что не принимают, да, вечно выходные, и точка.
Давай я расскажу тебе о твоих страхах, страхах-мухах, страхах-стрекозах и страхах-гвоздях с круглыми шляпками - вот, пожалуй, и все, имеющиеся на сегодня. Впрочем, есть одна вещь, которую я никак не могу понять: страх не успеть и страх опоздать – это один и тот же страх или это разные, совсем разные вещи, которые никогда не надо смешивать, ни под каким предлогом, иначе тогда вообще все непонятно и неприятностей не избежать.
Так вот, последний твой рассказ о переливающемся из кувшина в кувшин сне, с красками осени и звуками из ниоткуда (на самом деле, это все та же тема соль-минорной Фуги Баха, которую ты никак не можешь найти, потому что ни в одном издании, и даже в издании Шюблера ее нет), в переливающемся сне, с размазанными подошвами каплями разноцветными дождя, так что кажется, будто бежишь по радуге, по мосту имени Солнечных пятен, по стрекозиному прозрачному крылышку или скользкой оболочке мыльного пузыря, в протяжном сне, с блекнущим перламутром утра, вечерней сыростью, невнятностью произносимых слов, потому что налегке и тоже в никуда, с таким же легким оцепенением и движением вспять, изменчивостью настроений и картинок, приговариваниями, причмокиваниями и поскрипываниями, – так вот этот твой рассказ есть не что иное как попытка сдать в багаж на вечное хранение сложенный в коробку ненужный театральный грим, а заодно и старые костюмы, из которых давно вырос.
Но в этом переливающемся из кувшина в кувшин сне есть маленькая лазейка, напоминающая круглое отверстие от стремительно проскользнувшей в голову мысли, и эта маленькая лазейка тоже из области придуманного и несбыточного, по крайней мере, так кажется, потому что ведь никто на самом деле не пробовал выйти и войти обратно, не прокручивая назад отснятую только что пленку, где каждое движение разъято на четкие фрагменты и каждый жест укрупнен насколько позволяет воображение. Страх не успеть сквозит через это отверстие-лазейку вечно сердитым ветром, не подпуская никого, кто бы мог пробежаться рядом, не споткнувшись и не расшибив лба.
Мой друг-иностранец, Вашингтон, штат Вирджиния, улица такая-то, номер дома такой-то, дом в три этажа, квартира с цветущим зимой и летом балконом, с видом на свежеподстриженный газон внизу и слабые очертания несуществующих облаков вверху, и больше ничего не разобрать на фотографии, сделанной полупьяным фотографом, ибо только зелень, зелень, вечные заросли зелени на широком балконе, лето, штат Вирджиния, Вашингтон.
Зеленая стрекоза с выпученными глазами садится мне на воротник, и я чувствую, как она дышит мне в шею, как подрагивают ее лапки и крылышки, и она уже готова взлететь, и уже вот-вот оторвется, выпустив меня из своих цепких объятий, но что-то удерживает ее на краю немыслимого притяжения, и она все сидит, и дышит, и смотрит выпученными глазами вокруг, и что-то там видит или чувствует, что не позволяет ей тронуться с места и улететь навсегда, так чтоб не возвращаться. Я думаю, на фотографии запечатлен как раз тот момент, когда она крыльями, едва трепещущими и только лишь от ветра, застилает взгляд фотографа и закрывает объектив как раз настолько, чтобы никакой другой цвет кроме зеленого не проник вовнутрь, и оттого так много зелени, и одна только зелень, густая и звенящая, в глянцевом отражении несуществующего пейзажа.
Так чтоб ничего не суметь написать, ни слова, ни фразы, даже не вымерять начала строки, абзаца, с которого можно начать нечто, начать все равно с какой гласной, но непременно с гласной, тягучей как облако, как зелень летним утром на широком балконе, чтоб можно было еще протянуть, до вдоха и выдоха, медленного вздоха, обозначив темп при этом медленнее чем moderato, может быть, lento или largo, но только не andante, потому что andante – это для другого случая, не такого безнадежного, не такого одичалого и незрячего.
Темы для экзаменационного сочинения:
1. Куда деваются слова после того как они написаны.
2. Перепись населения как искусство переписывания отдельных частей речи.
3. Перевод фрагментов страха с русского на датский.
4. Когда абзац не может начинаться с гласной.
5. Как может осень переходить в зиму, если не кончилось лето.
Пока не кончилось лето, пока еще летают за окнами зеленые стрекозы и спеют на деревьях яблоки, можно писать о чем угодно, и думать о чем угодно, и перечеркивать, и забывать, и опять придумывать, и чем невероятнее история, тем лучше, чем опаснее, тем веселее, чем дальше, тем ближе и понятней, и не надо заботиться ни о завтрашнем дне, в котором те же стрекозы и яблоки, ни о завтрашней ночи, в которой нет ровно ничего, что могло бы заставить остановиться или обернуться назад, забыв день сегодняшний. Пока не кончилось лето, можно успеть все то, что никогда не успевалось раньше, потому что - не выспевало, не поспевало к сроку и так и умирало ростком. Пока не кончилось лето, можно избежать продолжения – разговоров, раздвоенности, разочарования, всего что начинается подобным образом и служит слабым противовесом бесшабашному глупому счастью. Надо только сменить вывеску, город и фото на полуразрушенной стене.
глава 3 все, что хорошо получается, или
монстры у наковальни
Правильный порядок слов, как оказывается, вовсе не гарантирует правильности происходящих событий. Более того, разложенные на бумаге в определенном порядке знаки и их подобия (для наглядности можно разложить на обеденном столе серебряные ложечки для чая, так чтобы не оставалось места ни для чайника, ни для самой мысли о чаепитии) способны уничтожить сам порядок и место его возникновения как области вероятности.
Например, накануне вечером нам звонит человек, которого мы не ждали, не хотели слышать, потому что разговаривать, собственно, не о чем, все уже сказано и сказано напрасно, но ничего не остается как именно разговаривать, и делать вид, что все интересно, что все волнует и переживается, хотя на самом деле уже не волнует ничто и никого, и два человека по обе стороны границы (читай: края страницы, материка, неизвестности) в слабом усилии продолжать пытку разговором выуживают слова и фразы из большого котла памяти, куда человечество сбрасывает все случайно произнесенное. Произносимое ныне удачно маскирует известие о проигранной обеими сторонами партии. Все сыграно, как на последней репетиции оркестра, и можно бесконечно переворачивать страницы партитуры вперед-назад, назад-вперед, и две страницы вперед и одну назад, и еще три вперед и тогда две назад, но партии сыграны, а сама вещь существует в таком виде без малого два с половиной века.
Или другой случай. Бог планирует для тебя встречу, которая перевернет твою жизнь, но которой ты можешь избежать. И что ты делаешь в первую очередь – ты выстраиваешь в эту очередь все те слова, которые пригодятся уже после того как все случится (знал, чувствовал, согласен, так получилось, так не получилось, так должно было случиться, ну и что из того, это судьба, это опять судьба, и в третий раз судьба, поэтому оставим все как есть и будем смотреть что там дальше). Но не случается ничего, ровным счетом ничего из запланированного и даже желаемого, потому что в самый последний момент, когда остается поставить на место последнее слово, это самое слово, которое ты так долго искал и так тщательно примеривал к уже построенному миропорядку, достигнутому согласию, созвучию, и что там еще в этом ряду вселенских гармоний, это слово меняет вдруг форму, меняет окраску, характер поверхности и предельный вес, и из монстра, которому по силам топнуть сапогом, громыхнуть громом небесным и тем самым поставить точку в любой истории, это последнее слово превращается незаметно и вдруг в странную противоположность, именуемую отныне каплей дождя, мутным хрусталиком осеннего утра, муторным животным страхом не успеть на сей раз.
Правильный порядок слов, превращенный в правильный распорядок дня, способен висеть на стене лишь до тех пор, пока душа не объявит во всеуслышание о начале бунта.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Бунт – буря – буревестник - бурелом – буерак – будто – Бутман – Брехт - будьте – будет – будущность –буддовость – бумажность – бушприт – бруствер – бугор – буерак – буря – бунт.
Бунт – бинт – бант – бабочка – бусина – блестящий – будущий – будящий – бумажный – бум – бах – Гайдн – гам – гром – грим – грунт – бунт.
В самом начале прошлой недели, а потому в том далеком прошедшем дне, который неминуемо и бесследно канул в лету (читай: скатился кубарем в лето 1874 года), некто по имени Поладий IV, праправнук Грегориуса VII и правнук его внучатой племянницы Анастасии, собственноручно привел в исполнение приговор, который он вынес своему же открытию. Были сожжены девять тетрадей с описанием недавней экспедиции в район Бхоры, что в 37 км к югу от Шиллонга в Северо-восточных штатах Индии. В этом месте, на пустынном и красивейшем плато мира, но гораздо менее известном, чем знаменитый Мавпхлуанг, были найдены места, площадью от 30 до 170 кв.м, где сохранились четкие надписи на поверхности земли, причем попытки их уничтожить оказывались столь бессмысленными и жалкими, что исследователи пришли к единственно разумному решению: надписи не стирать и просто принять к сведению все гипотезы об их происхождении, ввиду невозможности что-либо доказать или опровергнуть, не имея дополнительных источников информации, не говоря уже о проверенных фактах.
ПоладийVI был единственным среди исследователей, пытавшихся разгадать эту загадку, кто с самого начала не верил в мистическое происхождение и мистическое существование непонятных значков, больше похожих на раздробленые в каменной ступке партии больших и малых барабанов современного оркестра, чем на доисторические знаки-изображения. Вот что он писал в своем дневнике:
«Похоже, попытка обнаружить в этих картинках какое-либо сходство с уже известным или, по крайней мере, описанным, ни к чему не приведет. Я смотрю на этот случай как на изданный, неважно когда и кем, роман, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Для меня несомненными остаются две вещи.
Первая – это то, «произведение» не нуждается в переводе, ибо представляет собой картинку, изображение, если угодно, фотографию или ксерокопию рисунка, и любая попытка отнестись к нему как обычному тексту, который можно прочитать от и до, с начала до конца, или от конца к началу, или перевести на понятный язык, стараясь за словами обнаружить смысл, уловить движение сюжета, или хотя бы узреть в описании вещи и события, похожие на уже известные в историческом времени, наконец, обнаружить послание к иным людям, временам, цивилизациям, любая попытка определения этого наивна и бессмысленна.
Второй бесспорный для меня вывод, скорее, психологического свойства. На мой взгляд, обнаруженная экспедицией картинка-роман есть не что иное как шутка, причем шутка вселенского масштаба, устроенная каким-то неизвестным магом-чародеем, умницей и толстяком, ибо у толстяков, по наблюдениям, чаще бывают приступы доброты и желание посмеяться, никого при этом не задев.
Я сказал себе (вспомнив детство, когда таскал в портфеле булыжники для доказательства полезности и разнообразия минералов, и когда вдруг начинал вопить с места нечто очень воинственное, чтобы вдохновить учительницу на ее беспримерный учительский подвиг), что история с Мапхлуангом и Бхорой, на самом деле, может быть объяснена просто.
Дело в том, что недалеко от тех мест, примерно так в 70 километрах по направлению к северу, в Черрапунджи, который, как известно, является самым «мокрым» местом не только на континенте, но и во всем мире, ибо среднегодовое количество осадков здесь превышает 11500 мм, в те несколько дней в году, когда не льет дождь, местное население устраивает Праздник тысячи барабанов. При этом в празднике действительно участвует одновременно ровно тысяча барабанов, и оглушительный их рев приводит к тому, что уже через несколько часов в небе собираются грозовые тучи, и вновь льет сумасшедший дождь, который продолжается неделями и месяцами, но никому и в голову не приходит отменить сам праздник, ибо сразу тысяча барабанов окажется не у дел, а что может быть печальней этого.
Для того чтобы установить истину и выяснить имя «шутника», понадобится не одна экспедиция, но какой смысл докапываться до этой истины, если важна не причина, но следствие, а если и выяснить причину, это не изменит ровным счетом ничего.
Картинка-роман, как илистое речное дно, просвечивает сквозь толщу воды, дождя и ветра, и тысяча барабанов оглушительным хохотом призывают: лей!»
К несчастью, все дневниковые записи были уничтожены Поладием VI вместе с девятью тетрадями, в которых описывались дни и недели экспедиции, и сам Поладий VI нимало не задумывался о том, что ход его рассуждений может быть полезен для науки, а его догадки могут оказаться великими прозрениями, точными и справедливыми. Собственные открытия он редко принимал всерьез.
Бунт – бант – бабочка – бусина – гусеница – гусыня – губительный – гордыня – герань…
Правильный порядок слов опровергает готовящиеся события и делает невозможным прогноз на ближайшие дни. Кто сказал, что в Питере пройдет снег, а в Вашингтоне его не будет, ошибся сразу по двум статьям. Все произойдет так, как никто не ожидал и даже предсказать не мог. Вашингтон завалит снегом уже завтрашней ночью, а в Питере только и будет событий что череда дождей, до самой весны, до лета, так что бессмысленно покупать валенки и заклеивать окна.
Удивительно, но слова, как и краски, всегда - поверх, всегда покрывают нечто, что хотелось бы скрыть, закрасить, замаскировать, и работа в том и состоит, чтобы снимать аккуратно, слой за слоем, и добираться до последнего, того что первоначально, что истинно, что есть смысл.
Только что – поверх слов, впереди, до, до произнесения, до желания сказать, до мысли о том. Нет пустых пространств, которые можно увидеть глазами.
Через что видит взгляд – это уже вопрос для следующей экспедиции.
Мой друг-иностранец, который живет в Вашингтоне, штат Вирджиния, дом с видом на зеленый газон (читай: на зеленую рощу, зеленое озеро, зеленый дождь, туман, ветер, снег… слава неудачливому фотографу, засмотревшемуся на зеленую стрекозу, прежде чем нажать на кнопку), занимается исследованием вопросов музыки начиная с четырнадцатого века по век нынешний. Однажды я отправила ему письмо с просьбой написать мне пару слов о тембровых особенностях индийских барабанов, в частности, тех, которые используют племена гаро в Северо-восточных штатах, а также привести примеры двух-трех ритмических построений, которые, будучи использованы в ансамбле из тысячи барабанов, могли бы вызывать молнии и гром. Ниже привожу фрагмент его пояснений.
«…» - здесь следует вставить 10-12 строк из ответного письма, могущих быть полезными для дальнейшего повествования.
« отношения имеют свойство заходить в тупик
отношения имеют обыкновение выходить из тупика»
( начало 33 стиха, без применения правильного порядка слов, - неудачный перевод фрагмента романа-картинки из Бхоры)
Все забывается. Понимание этого пришло ко мне в сегодняшнем сне. С моей канадской подругой мы сидели в большой подарочной коробке, обитой изнутри великолепным японским шелком.
В темноте трудно было разобрать все изысканные тонкости рисунка, но фактура и происхождение ткани делали свое дело: стоило прикоснуться к поверхности стены или диванов, которые точно таким же образом были отделаны, разве что материя, покрывающая их, была несколько темнее стеновой по тону, - и ты оказывался то в небесных пространствах, то в подводных глубинах, это зависело уже от освещения, потому что освещение все таки было, и оно происходило от единственной свечи, слабо мерцающей в глубине прямоугольного дубового стола, за которым мы и сидели.
Разговор шел о последней, четырнадцатой версии КОЛОБКА, где забавное путешествие в конце концов оказывалось лишь бесконечным путешествием по заданным границам формы, вернее, одной из многочисленных форм, из которых мы все же предпочли обычный прямоугольник, в котором ширина ровно на четверть меньше длины. Представьте себе ускоренное движение по такому маршруту: поначалу ощущение определенности столь ясное, что на первый план выдвигается не сама дорога, а как раз тупики, которые через миг оказываются всего лишь поворотами, но с увеличением скорости движение поглощает миг, отпущенный на удивление, поворот становится частью движения, поглощается, съедается им, и от тупика остается столь слабое воспоминание, что и оно скоро исчезает бесследно.
Возможность точки. Остановки. Тупика, из которого нет выхода. Поворота. Поворота в другую сторону. Вот оно, главное событие, печаль, которая нас еще тешит, потому что выводит из-под собственной власти и оставляет на потом все, что нужно только сейчас.
Между тем, есть еще один вопрос, на который пока нет ответа. Что делать с придорожной пылью, которая в случае с Колобком оказывается отнюдь не пылью на подошвах башмаков?
Ночное кафе «Шелк», открытое на месте бывшего кинематографического «Феллини», вмещает в себя всего двенадцать посетителей. И это несмотря на огромную площадь, исчисляемую сотнями квадратных метров, несколько отдельных залов с низкими прямоугольными столами и мягкими диванами, и вечное ощущение абсолютно пустого помещения.
Тяжелые стеклянные двери становятся несдвигаемыми перед тринадцатым входящим с улицы. Позже я поняла, почему никто не удивляется этому и не стоит перед входом подолгу, в надежде, что кто-то поможет открыть изнутри. Хотя двери на самом деле стеклянные и никаких хитростей в их структуре нет, потому что они вовсе не кажутся непроницаемыми, все же с улицы вы видите через них только одну картинку – глубокую, уходящую в безмерную даль сумеречность, без движения, без людей, и конечно же, первая мысль, которая приходит вам в голову, та, что все закрыто со вчерашнего вечера, так что нечего ждать пока откроют.
Мне казалось странным, что когда я приходила туда одна, я всегда оказывалась двенадцатой. Ибо после меня не входил никто. Но так ли это, трудно утверждать наверняка, ведь остальные одиннадцать посетителей оставались невидимыми моему взору. И хотя мне доводилось проходить через все залы, в поисках подходящего угла (читай: стола, дивана, подушек на нем, сочетания цветов и рисунка на шелковой обивке, но главное - освещения, которое и придавало неуловимое очарование предметам), никогда я не видела других людей. Возможно, просто не замечала их, потому что голова была занята другим, но, скорее всего, их не мог бы заметить и другой посетитель, оказавшийся на моем месте.
Откуда же взялось это число двенадцать, если невозможно хотя бы мельком увидеть тех, кто вошел до тебя. Ничего вразумительного на этот счет, к сожалению, сказать не могу, просто ничего вразумительного не приходит в голову.
Прийти туда с кем-либо – единственная возможность оказаться не в одиночестве. Но надеяться встретить там кого-нибудь – безнадежное занятие.
Итак, мы обсуждали последнюю, четырнадцатую версию КОЛОБКА. Моя канадская подруга, измученная работой, вечными переездами, самолетами-поездами, ожиданиями-встречами, невстречами-вновь-ожиданиями, и опять работой, неотправленными письмами, ненаписанными стихами, так и не выученным русским, говорила, что чувствует себя счастливой только у себя дома, в тесной квартире в Торонто, в пятиметровой кухне, где на столике дымящийся в любимой чашке кофе, а в пепельнице дымящаяся вечно сигарета, и где нет места чужим, мыслям и наступающему дню. И что эта квартира, а еще точнее, кухня с дымящимся на столике кофе, и есть самый настоящий тупик, а все остальное, все эти бесконечные путешествия, переезды, работа, дороги и самолеты, всего лишь правильное, равномерно ускоряющееся движение по одной из четырех сторон прямоугольника. И что однажды, когда скорость этого движения превысит все мыслимые пределы, обнаружится, что у тебя нет дома, и нет угла, и негде остановиться, чтобы повернуть в другую сторону.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Шелк – шелковые нити – шелковые волосы – шелковые подушки – шелковая комната – шелковый воздух – шелковая ночь – Великий шелковый путь.
Шелк – шероховатость – шестикрылость – шестиместный самолет – зеленая стрекоза – шелест крыльев – старый гербарий – надпись в углу – иероглиф – обозначение тупика.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, дом с видом на озеро, октябрь, год нынешний, прошедший нынешним летом, мост через Мойку, взгляд через Неву, два звонка в месяц, рукопожатие, прощай, и знать бы где встретится снова, а если не встретится, то тогда в следующей жизни, номер телефонный на обоях, незнакомый почерк, нерусский слог, неузнанный голос, привет, ты кто, откуда, а, это опять тот незнакомец, который читает мои романы в Интернете, а потом звонит и спрашивает, не его ли записная книжка, потерянная им пять лет назад, попала ко мне в руки, ибо некоторые люди, чьи телефонные номера значились на одной из страниц, описаны досконально и точно, так что он боится, что эти самые люди придут к нему и предъявят претензии, нельзя же разглашать личную жизнь, а если и не придут, чувство неловкости вряд ли оставит его, да и ни к чему теперь, в его возрасте, терять старых друзей, какими бы смешными и несовременными они ни казались.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, герой моего незаконченного романа, врач-диетолог, в глубине души уверенный в том, что ни одна диета не спасает от любви к жареной курице и зеленому сыру, великий мистификатор, провокатор и пересмешник, хохочущий над Вторым законом Ньютона, Первым Концертом Шнитке, четвертой тубой в оркестре Шпиллера, предпоследней моей строчкой, пустой и глупой, как луна в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое июля, и как раз в такую ночь рождаются те, кто кроме лунного света потом ничего не видит, кроме сумеречности, расшитой шелковыми нитками витиеватыми узорами, которые есть не что иное как нескончаемые петляющие дорожки с обрывками осенних листьев, травинок и стрекозиных крылышек. Великий шелковый путь, раздваиваясь под ногами, сходится в тонкую линию у самого горизонта и исчезает бесследно.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, хранитель древностей, собиратель гербариев, иероглифов, пастелей на чашках, лилового света фонарей, невыпавшего снега, ненаступившей зимы, которая и без того никогда не наступит, потому что, как уже было сказано, дожди будут до самого лета, шелковые, шелестящие струи, прозрачные стрекозиные крылья, пустые пространства поверх слов, которые не открываются никому, кроме тех, кто ничего не боится, но я то как раз и опасаюсь того, что когда-нибудь увижу белую пыльцу на засушенной в альбоме зеленой стрекозе и приму ее за свежевыпавший снег, хотя буду точно знать, что никакого снега в этом году не будет, и потому нарисовать как осень переходит в зиму мне не удастся и на этот раз, потому что если снег и был, он давно растаял, и синоптики сами признали, что это было лишь досадное недоразумение, потому что никакого снега они в тот раз не обещали, не обещали и все тут, а если кто что-то и заметил (читай: запомнил, заучил, зарисовал), то это его личное дело, частное, и никто за это отвечать не должен, за последствия, имеется в виду.
(Надо ли удивляться тому, что я никак не могу послать ему свои новые рисунки. Из толстой пачки изрисованной тушью бумаги не выбрать и нескольких изображений с правильными линиями и тонами, а с неправильными посылать не стоит, ибо они только мешают воображению, путаются в небесах и под ногами, и если долго на них смотреть, можно потерять ориентиры и заблудиться среди звезд или в траве, что, предположительно, одно и то же)
глава 4 подобия, апельсиновые рощи и райские кущи
Ноябрь, время апельсинов на столе (хочется, дешево, входит в список разрешенных продуктов на зеленом фоне), время хождения босиком (временно работает отопление, неимоверно болит горло, потому что дует в щели, но не до того, чтобы замечать), время кружения в танце (отыскалась нужная пастель на чашке - 2080 руб., Франция, магазин «Окно в Париж»), ноябрь, который сам не приходит, потому его учреждают, утверждают и если даже рады отменить, то ничего не выходит, ровным счетом ничего, так что остается шумно выдохнуть воздух из прокуренных легких и признать, что да, глупо и смешно, но сами вляпались.
Разумнее всех поступают те, кто способен признавать за истину даже очевидную ерунду. Всю первую половину ноября они считают продолжением октября, так что если спросить у них, какое сегодня число, можно услышать в ответ: тридцать пятое октября, или сорок четвертое октября; а всю вторую половину ноября они называют началом зимы, не уточняя какой день и какое число, потому что и так всем известно, что зима бесконечна, и значит, нет у нее ни определенного начала, ни точного конца.
Когда я наконец решаю, что время установить ноябрь, сразу же появляются новые заботы. Первая и главная в этот момент – чисто социологическая. Я обзваниваю всех знакомых и задаю один и тот же вопрос: думают ли они, что наступил ноябрь.
Некоторые и знать не хотят ни о каком ноябре, они еще купаются в светлых лучах октябрьского солнца (я, Пелагея, ее сын Поладий VI и т.д.), празднуют октябрьские дни рождения (например, Джоконда растягивает мероприятие вплоть до февральских ветров), надевают по утрам туфли вместо ботинок на байке (опять я, Пелагея и сын и т.д.) и забывают дома теплый берет или перчатки(Пелагея, ее сын, я и еще человек двенадцать таких же растяп).
Других мой вопрос застает врасплох – да, они думали уже, но вот точно ничего сказать не готовы, потому что нет никаких причин задерживаться в октябре, но точно так же нет причин перескакивать куда-то вперед, так ведь и не заметишь, как окажешься где-нибудь в тридесятом царстве, в тридцателетнем возрасте, в темнице, в разорении, невесть где еще, потому что все резкие движения чреваты внезапными переменами, особенно если застрянешь где-нибудь в прошлом надолго. Этих меньше, но я люблю их едва ли не больше, так много меня в них, когда честно об этом думаешь.
Но человека два-три точно скажут, что уже начало зимы и ноябрь определенно, и я быстро кладу трубку, чтобы не слышать продолжения, ибо слушать, как клеили окна и как закатывали в банки последние яблоки и помидоры, больше не могу.
Все исследование занимает день-полтора, но когда все закончено, только тогда ситуация проясняется. Ноябрь отныне окончательно установлен и утвержден, хотя я по-прежнему забываю перчатки, выходя из дома, участвую по вечерам в праздновании затянувшегося дня рождения Джоконды и понятия не имею, какое завтра число.
Что самое удивительное - среди моих знакомых нет никого, кто говорит, что ноябрь наступил сразу же после тридцать первого октября.
Будем сушить апельсиновые корки и развешивать их по комнатам вместо детских маек и колготок, будем рисовать на внутренней стороне, там где белая лента спирали, маленькие черные горошины, которые издалека будут казаться не то мошками, не то крошечными райскими птицами на оранжевых ветках, и когда выключим свет и оставим одну луну, с протянутыми сквозь пространство дома лунными пальцами, которые будут цепляться за оранжевые ветки, за плечи и волосы, медленные звуки, льющиеся из ниоткуда, когда исчезнут знакомые черты всех других вещей, а с ними и беспокойные мысли, обычные для такого времени суток, только тогда можно будет подумать о начале праздника.
Джоконда, заводная кукла, фарфоровая статуэтка, двенадцатилетняя девочка, сфотографированная в половину роста для обложки книжки, но в конце концов никто не узнает, что за девочка, какой штат, какой город, какой вид с балкона, где она стоит, облокотившись о перила, одна рука согнута в локте, а другая спокойно опущена, но посмотрите, что за лицо, и что за улыбка, слишком надменная для подростка, но слишком наивная и неумелая для взрослой женщины. Джоконда, которой почти девятнадцать, мало чем отличается от себя двенадцатилетней, потому что по-прежнему играет в куклы, по соседним клавишам рояля и в испорченный сотовый телефон, ничего не смыслит в политике, и любит свой день рождения растягивать до бесконечности, до самых февральских ветров и яростных стуж.
В середине бескрайней ночи, когда съедены самые вкусные вкусности (см. список запрещенных продуктов, на красном фоне, начиная с верхней строчки), когда вырезаны все праздничные картинки из толстых глянцевых журналов (схема: вырезать по контуру - наклеить в блокнот – подписать печатными буквами – доставать – смотреть – читать чтоб не забыть), и когда луна уже не перебирает в пальцах апельсиновую пыльцу, слетевшую с раструба выдохнувшейся трубы, единственной в оркестре, из заоконного пространства приходит еще одна луна, уже настоящая и большая, и сжигает апельсиновые корки с райскими птицами в своем белом огне.
Никто не горюет, потому что завтра будет все сначала: Джоконда, двенадцатилетняя девочка, снятая на цветную пленку для книжной обложки, превращенная в фарфоровую статуэтку на низком прямоугольном столе, который рядом с глубоким мягким диваном, обитым золотистым шелком, кажется еще надменней, Джоконда срезающая новорожденных розовых мышек со странички, Джоконда вышивающая гладью барометр заоконной погоды, Джоконда доедающая кокосовые крошки, девятнадцать свечей задувающая, каждой по кукле и по куску шоколадного торта, и еще по книжке из непрочитанного, чтобы умнеть, уметь катиться по периметру прямоугольника с ускорением и забывать, что существуют прямые углы, где можно замедлить ход, остановиться и, быть может, даже ухитриться повернуть в другую сторону.
Мои дети-иностранцы, штат такой-то, город такой-то, четвертый этаж почти позапрошлого века, с видом на море коричнево-оранжевых крыш с невидимыми пространствами над ними, заоконный пейзаж, по праву высоты и дурацкой веры в волшебные сказки, хихиканье, лепетание и кривляния, дружное блеяние овечек и вой волков, голоса золотистых труб, четырехголосный хорал из Баха, наступление ночи, задернутые шторы, соцветия тысячелистника в мягком лиловом свете ненастоящей луны.
Мои дети-иностранцы, штат такой-то, город такой-то, средний возраст одиннадцать с половиной, три имени без отчества на каждого, дни рождения с начала лета до середины осени, затягивающиеся до февральских ветров, весенние каникулы вне расписания, ни для кого, просто так, равномерное ускорение и моя единственная удавшаяся попытка хоть как-то приукрасить действительность.
глава 5 начало сонаты для ANDANTE solo
Потому что жизнь утекает по капле, вытекает тоненькой струйкой, как во сне, переливающемся из одного кувшина в другой, во сне, который пришел к тебе когда еще не было никакого снега, и который ты так и не смог разгадать, потому что разгадывать сны можно лишь зная начало и зная конец, но никак не одну середину, а в переливающемся из кувшина в кувшин сне только середина и есть, она же конец-середина и она же середина-начало, и отделить одно от другого попросту невозможно, и невозможно составить представление о времени и о сюжете, потому что ничего ведь не происходит такого, о чем можно было бы судить и что можно было бы описывать словами, просто переливающийся из одного кувшина в другой сон слишком похож на то, как течет река, как плывут облака по небу, как бредут нескончаемой чередой мысли и как жизнь истончается, истекая по капле, растворяясь в пространстве и не возвращаясь ни к какому началу. И я с грустью замечаю, что мое сердце бьется так же равномерно и негромко, когда я вдруг слышу в трубке знакомый голос.
Итак, сначала.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, единственный читатель и единственный автор моих писем и моих стихов, дом с видом на белые ночи в Петербурге, на разводящиеся мосты, темный блеск реки, асфальт, камни, купола, строительные леса и свежевыкрашенные фасады, на крылья ночных бабочек и ночных стрекоз, на тень воротничка, шепот и молчание, на никогда не случившееся, на то, что не случится никогда, потому что где нет начала, там нет и конца, одно продолжение, пребывание, одна бесконечная длительность, на зависть уходящему дню и последним тактам двойного скрипичного Концерта. Но я с грустью замечаю, что мое сердце не бьется сильней. (Схватить абзац за последний слог, как надоевшего котенка за шкирку, посадить его в высокую коробку, обитую шелковой материей, накрыть крышкой, перевязать яркой лентой и с наслаждением забросить на высокий шкаф, так чтоб невозможно было дотянуться, даже если подпрыгнешь)
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Умнеть – хорошеть – уметь – хорохориться – уметь умнеть – уметь хорошеть – уметь хорохориться – умереть прежде – до – после – начало – конец – наконец умнеть – наконец умереть – хорохориться до – после – последовательно – уметь – хорошеть – умнеть.
Джоконда, белая мечтательница, белая муха, белый мотылек в ночи, невидящие глаза, детская улыбка, судьба впридачу, в нагрузку, чтоб хоть что-то держало у поверхности земли, не давало улететь и исчезнуть навсегда.
Исчезни из Интернета – тебя не найдет больше никто.
Каждое утро, когда я выглядываю в окно и вижу как белые мухи кружатся в сиреневом воздухе, сколько их, десять, двенадцать, тридцать одна, пока еще можно сосчитать, сто восемь, дальше сразу тысяча, две тысячи, и дальше уже трудно сосредоточиться, каждое утро я мысленно прикидываю – сколько человек меня еще сегодня помнят, а сколько уже, давно или только что, в эту самую минуту, забыли. Всегда трудно считать тех, кто помнит. Но я точно знаю, кто забыл, особенно если это случилось только что.
Некоторые думают, что человек как раз и исчезает, когда его забывают. Исчезает по частицам, по клеткам и граммам живого веса, по физическим признакам. Или вообще абстрактно – пока его забывали, он еще жив, но вот в какой-то момент забыл последний человек, из тех, кто знал, и вот сразу вдруг его не стало, и никто не замечал и никто не может сказать, как он исчезал, по частицам и по клеткам, или какими-то фрагментами, частями речи, тела, и что заполняло пустоты, которые высвобождались так внезапно или постепенно, но что-то должно было их заполнять – другое и чему еще не настал черед.
Вопрос не в том чтобы тебя забыли. В конце концов, если каждое утро смотреть в окно, когда там кружатся белые мухи, и медленно считать их, не пропуская ни одной, обязательно наткнешься на ту, которая тебя уже не видит и не знает о твоем существовании. И тогда можно внести в длинный список тех, кто тебя забыл, еще одно лицо, неважно как зовут и какого пола и возраста, важно лишь то, что список становится длиннее, а с этим и чуть больше надежды. Но это хорошо лишь для тех, кто верит, что именно так и происходит.
Но я думаю, что все как раз наоборот, и что исчезновение вовсе не смерть и совсем уж не связано с забвением, скорее, это лишь одна из разновидностей игры в прятки, такой ее вариант, когда тебя никто не может найти, и то потому лишь, что не ищет.
« бабочки-однодневки живут один день
люди живут одну жизнь
некоторые живут меньше одной жизни
есть те кто живут больше одной жизни
уметь умереть и уметь исчезнуть не одно и то же»
(стих 104, фрагмент романа-картинки)
Из высокой подарочной коробки, обитой шелком и перевязанной яркой лентой, не доносится ни звука, и до поры до времени ее не велено открывать, и даже не позволено снимать со шкафа, чтобы ничего не разбилось в ней, не хрустнуло, не сдвинулось с места. Лет через пять никто вообще не будет знать, что в ней. Предположительно – какие-нибудь неудавшиеся фотографии из Бхоры или последние стихи романа, которые так никогда и не будут опубликованы, или маленькая розовая салфетка с журавлями из ночного кафе, где мисо-суп подают в глиняных черных чашках и только один раз, или эта чудная зеленая стрекоза, в деревянной рамке под стеклом.
Маленькая Джоконда, не видящая свет, не умеющая улыбаться, названная другим именем, более нежным и дрожащим, тревожная птица, синичка в поднебесье, шаги в белой палате, генетический сбой, неизлечимый и странный случай, ну что ж нам с тобой так не повезло, прозрачный ручеек в светлой траве, до зимы далеко, а бесконечности лета как и не бывало.
Фотографии имен действующих лиц (фото от 18 ноября):
Мое. Озеро мутное, болото, все существенное – на дне. Омут. Замкнутый круг. Овал. Бывает, что поверхность выдает больше. Глупая гладь поверхности. Размытое лицо. Круги, нарисованные циркулем. Не за что зацепиться. И не к чему придраться.
Мой внук-иностранец. Резной подлокотник старинного венецианского кресла. Украшение, обрамление. Накрахмаленный воротничок инфанта. Страх перед одноглазым пастухом. Завиток ветра на макушке.
Дочь. Скользкий мостик через ручей. Коромысло. Радуга-дуга. Вязаный шарфик вокруг шеи. А на концах не бахрома, а кармашки. В них ладошки-лодочки, длинные, как средиземноморские раковины.
Мой друг-иностранец. Корма корабля. Морской ветер. Флаги над городом. Лейтмотив «и тогда тебе не помогут никакие боги». 39 ножей для моих ступней. Горящие угли для моих ладоней. Власть, которую хочется свергнуть. И – раз!!!
Моя канадская подруга. Ниточка, продернутая сквозь ушко иголки. Ничей ручей. Шелковые распадающиеся струи волос и дождя. Работа кисти Филонова. Масло, холст, 1919 г.
Вторая половина ноября. Давнишний снег, портрет в старой раме, лицо прабабушки на портрете, плюшевый медведь на подушке, серый волк под окном, «милая птица, извольте спуститься, вы потеряли перо», да идите же к нам, к нам в норку, будем жить-поживать.
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ИМЕН: (22 страницы на мелованной бумаге, часть имен запрещена до мая месяца, а некоторые можно произносить лишь во второй половине дня, перед заходом солнца. Последнее имя в списке – Время уезжать каждый день и возвращаться).
глава 6 еще одна глава о Колобке, бабушке и Красной Шапочке
Просыпаться утром и включать свет
Читать слоги на лесенке: ма, мо, му, мы, мэ
Избавлять себя от воспоминаний
Избавлять других от надежд (скверное дело)
Уезжать каждый день и возвращаться
«Полное затмение луны в 28 градусе Тельца в 4 часа 28 минут, а до и после – полнолуние, и пора ставить точку, потому что когда ты спросишь меня опять, как дела, мне нечего будет сказать. Три месяца осеннего ветра – это слишком много для того чтобы жизнь могла оставаться такой как прежде. И все это время мне пришлось вылавливать зеленых головастиков из маленького мутного озера моего сознания, - эмоции и впрямь очень похожи на головастиков, и благо что их можно точно так же тащить за хвосты, не думая о боли, и брать на руки, и выпускать в какую-нибудь глубокую реку, что течет в море и потом в океан. Вот там, в океане, они и живут теперь, и какая разница, могут ли они там превращаться в толстых лягушек или нет. Я думаю, что наконец-то им нет до меня никакого дела. Но самое удивительное, что рождаемость в нашей чудной стране с голубыми озерами не падает, и новые головастики появляются на свет, непонятно откуда, но появляются. Теперь пусть, ибо понятно кто такие и что с ними делать, не ввязываясь в драку и даже не ссорясь»
Просыпаться утром и включать свет
Читать слоги на лесенке: га, го, гу, гы, гэ
Ловить головастиков в озере
«Мой маленький внук учится читать слоги, рассказывает небывалые истории, и я его, кажется, стала понимать.
Утром он врывается в мою комнату с воинственным криком «доброе утро!!!» и душит меня, сонную, в объятиях.
По вечерам мы лепим из пластилина знакомых зверей и птиц, а перед сном исполняем хором любимый наш гимн «Милая птица, извольте спуститься…»
В воскресенье я веду его в театр на очередного «Колобка», очередную «Красную Шапочку» и «Трех поросят». Мы проходим по мосту, где по обе стороны сидят на возвышениях каменные сфинксы, и ребенок кричит: «Привет, финкс!» И говорит мне со знанием дела, что льдины, плывущие по Фонтанке, можно растопить, если взять и засунуть их под горячий кран на нашей кухне. Я думаю, что скоро мне предстоит в этом убедиться воочию. Колобки катятся по дорожкам неспроста. Колобки спешат совершать открытия»
«Джоконда нынешней осенью похожа на мухомор с толстой ножкой. Она ходит в зеленом пальтишке и малиновой шапочке, и обматывает шею бесподобно длинным и пушистым шарфом с кармашками на концах.
Иногда ночью, когда все спят и никто не подслушивает, она рассказывает, кем хотела бы стать и что хотела бы успеть в нынешней жизни. Все эти истории похожи одна на другую, и их дорожки, тропинки и крохотные тропиночки ведут в гримерку.
По вечерам Джоконда всегда голодная и рыщет в холодильнике, как серый голодный волк в лесу»
«Поладий IV собирается в экспедицию и, кажется, готов взять меня с собой. Но, если честно, я давно уже собрала в дорогу вещи и держу их в маленьком рюкзачке, который спрятан в шкафу.
Я даже не спрашиваю куда мы едем. Я знаю только, что там мой дом»
Просыпаться утром и включать свет
Засыпать вечером и выключать свет
Смотреть как осень переходит в зиму
Уезжать каждый день
И возвращаться
Четырнадцать фотографий из «Времен года» на глянцевой бумаге
глава 1 мой внук иностранец
Он живет в комнате через дорогу. Это значит, что он живет в комнате через коридор. И это удобно и мне и ему. Потому что позволяет чувствовать привязанность и свободу одновременно.
Когда он в порыве божественного вдохновения на своем трехгодовалом языке восклицает «моя баба!», я превращаюсь в собственность-вещь: «жили-были дед и БАБА» – из «моей книжки», с «моей картинки», во «мне-нарисованном-облике», где я пеку колобок из по сусекам набраной муки, и колочу в старческом исступлении по золотому, а значит никуда не годящемуся несъедобному яйцу, и в глубине души гневаюсь на этого чокнутого ДЕДА (ибо – теперь уже моя собственность, и имею право), которого угораздило замыслить невиданное дело – сотворить КОЛОБОК, да чужими руками, а потому - непременно ведь убежит, и обманет по дороге всех, но в конце концов попадется на сладкую вязнущую на губах лесть и будет проглочен, а лучше – беспощадно съеден по всем правилам животной неспешной трапезы.
Но когда после очередной борьбы за права и свободу каждого, на площади, равной одиннадцати квадратным метрам (читай: равной всему мировому пространству, вторгшемуся в наши равноположенные относительно солнца безмятежные души), я слышу в свой адрес последний младенческий аргумент «баба, ты дурак…», я понимаю, что в этот миг мой облик отвергнут миром как чужой, несостоявшийся, ненавистный и в любовную зависть закатанный одновременно.
Так вместе с внуком мы репетируем великое буддийское прозрение, смысл которого предельно прост: можно быть тем, а можно этим, и можно иметь то, или иметь другое, но лучше быть сразу всем и иметь сразу все. Нам обоим это подходит. Вот поэтому мы и ведем себя то как заговорщики, то как инопланетяне, ни на кого не оглядываясь, ни на кого не жалуясь, лишь пыхтя в одиноко-совместном усилии толкать и толкать вперед невидимый чужому глазу игрушечный паровоз счастья, наполненный тысячами, миллионами и миллиардами еще несыгранных никем в этом подлунном мире игр, образующих одну-единственную, диковинную жизнь.
(отрывок из пьесы)
Тема из fis-moll-ной Фуги Шостаковича
В нее вклиниваются шумы: падающие кубики, скрип качающейся деревянной лошадки, стук пластмассовой игрушки по какому-либо предмету… На этом фоне шепотом:
- Ты дуак.
- Не говори так…
- Ты дуак, баба.
- Нельзя так говорить…
- Ты дуак.
- Я сейчас уйду…
- Ты дуак…
- Наша баба громко плачет, мальчик наш ее обидел…
- Нэт. Таня гомко пасет! Таня! Баба не пасет!
- Любишь бабу?
- Люб-лю, сино-сино, так…
Продолжение Фуги, затем - dim.
Одно из его первых устойчиво произнесенных русских слов – это, непререкаемое в своем неправильном и отныне неисправимом произношении: «нэт», с растянутым, во весь младенческий рот, сквозняком запахнутым «э» и чуть смягченным, будто в оправдание неслыханной дерзости языка, еще твердым, но уже пошатнувшимся, как дерево под ветром, у других никогда несгибаемым в этом слове «т». Все остальные слова, их попытки-произношения, выдавливания, перекатывания-перекувыркивания, как бы ни отличались в своем непривычном для слуха звучании, как бы ни походили в экзальтированной выворотке на иноземные наречия-выговоры, ни терциями-квинтами-секундами малыми своими, ни тяготениями, меняющимися ежесекундно и никогда не приходящими ни к какой устойчивой точке, ибо каждый полу-четверть-звук такой устремлен в небо, где не за что зацепиться глазу и сознанию, не имели ровно никакого значения, перед этим из-себя-из-космоса- рожденным «нэт» все было ничто.
Так окружающим и близким дано было понять: мальчик намерен расти иностранцем, а также иностранцами считать всех других, тех, до кого способна дотянуться рука – это младенческое око, орган, щупалец, подвижный даже во сне, ибо где как не во сне непрерывно множится засасывающая работа познания, а жизнь – она ведь тоже как сон, только с обратной стороны, навыворот, наизнанку, и это слабое мерцание дня и ночи, света и тени, яви и полупрозрачной пелены небытия, это уплывающее в дальние дали эхо-говорение-эхо-молчание-эхо-нешевеление-не сравнение ни с чем подобным – эта первая азбука изредка просыпающегося сознания, первая рефлексия опыта, непонятно на каком языке произнесенная тронная речь, инициация и претензия на собственное существование.
С отпущенной с лихвой манерностью – кому, едва выползшему из пеленок младенцу, несмышленышу, обезьянке-попугаю, пугливой зверушке, белке, черепашке….. – это НЭТ одним дуновением прохладного, чуждого живой природе «э», ветра приснившегося, невесть откуда залетевшего в мир – топит могучие корабли логопедических аркад, а с ними все несгибаемые доводы, все аргументы «за» и «против», стоит ли переучивать (переозвучивать, а стало быть и переиначивать одновременно) такое простое слово, или стоит оставить все как есть, не обращая должного внимания, а самим втихомолку, втайне от всех вслушиваться в это единственное в словаре слово на непонятном наречии, и может быть, благодаря ему что-то откроется, хоть и не сразу.
Ветер, звуки настраивающейся скрипки, попытка сыграть гамму D-dur… захлопывается окно, звуки скрипки становятся тише
Мой друг тоже иностранец. Только настоящий, с паспортом гражданина Соединенных Штатов. Он живет в Америке уже лет сто, не меньше, ибо откуда ему знать про всех американцев на свете, так точно, до подробностей, и какая она Америка я знаю от него, тоже точно и подробно, так что иногда мне кажется, что я там и живу сейчас, и мы с моим другом ходим друг к дружке в гости, и пьем настоящий французский коньяк, и ходим в гости к нашим друзьям и подругам, и там тоже пьем коньяк, а потом вспоминаем какое оно было, наше детство, в России.
Иногда эта Америка так въедается в мою кожу, что мне хочется крикнуть ему в телефонную трубку, но так чтоб услышали все в этой мертвой стране: «Иди ты со своей соленой Америкой!..» Но он начинает первый:
- Я все делаю не так… Я всюду опаздываю… Я ничего не успеваю… Я делаю не то что хочу…
Я его успокаиваю:
- Тебе только так кажется.
На самом деле я думаю: когда ты перестанешь опаздывать, когда ты все будешь делать так как надо, ты превратишься в зомби. Но я не говорю этого вслух. Он звонит в два часа ночи, и я плохо соображаю, кого надо спасать и зачем.
Мы оба сидим на диете (на пристани, на полатях, на поруках…) Диета зверская – но только лишь в своей логической непогрешимости. Для начала из нас выкачали по 180 миллилитров нашей священной крови и протестировали ее на 130 российских продуктов (я уверена, что американские продукты – это полная противоположность, вплоть до того что российская картошка это и есть американские макароны). Не знаю каково ему, но вот моя противная всякой регламентации, потворничествующая собственным прихотям натура зачастую играет роль дирижера соседнего оркестра – всегдашняя уверенность в том, что парой шоколадных конфет не испортить полутора килограммов приготовленных на пару овощей, непоколебима. Список запрещенных продуктов хранится в самом дальнем углу сумочки, как табуированная интимная тема в эпоху развивающегося социализма. Ночью снится шипящая на сковороде глазунья, аппетитная, пахнущая салом, любимым летом и только что прошедшим дождем. Удивительно, но мне ее не хочется.
(отрывок из пьесы)
Очень тихо звучит фрагмент одной из Партит Баха. На фоне музыки – продолжение телефонного разговора:
Он: И что ты собираешься делать дальше?… Ты уже думала, чем ты будешь заниматься?
Она: Думаю…
Он: Чем бы ты хотела заниматься?
Она: Я думаю… Я сейчас ничего не делаю…
Он: Надо же будет что-то делать…
Она: Зачем…
Он: У меня бы давно уже руки чесались – что-то делать…
Она: Зачем… все придет само…
На самом деле я знаю, что ничего само не приходит, в таких вот случаях, банальных, заурядных, житейско-жестких, а потому никчемных и не требующих вмешательства свыше. Лень – родная сестра моя, возлюбленная и подруга – подсказывает мне верный, многими испробованный путь. Я сажусь писать Книгу. Не зная о чем, с бухты-барахты, без единой мысли в голове, без героев, без начала и конца. И хотя я не знаю – о чем, я точно знаю зачем.
Я ищу выход в соседнюю комнату. Из прихожей, где толпятся все и где чем дальше, тем невозможнее дышать, и думать, и хотеть, где мы все слишком близко, и ничего не происходит само собой, ибо Богу некуда дохнуть и некуда устремить взгляд, и уж точно никто не почувствует его холодного как ветра, на иностранный манер исковерканного «е» в таком простом слове, и быть может потому никто слово «нет» от него и не слышит, а все только слышат, как струится вода-да-по капле-по желобу-дождь- до-ми-дом-миг-до-диез-после-да-по следам…
На самом деле я знаю, что от этой невозможности услышать от Всевышнего его непререкаемое «нет» , с его молчаливого согласия и при немом его участии исписываются по ночам тонны бумаги – романы-биографии-рифмы-памфлеты – теми же массами (читай: идиотами-одиночками), в вечном иллюзорном одиночестве-одичалости, в надежде вырваться из тесной прихожей, туда где бал, зеркала да истлевшие рукописи…
Опять несколько тактов Партиты, уводится на dim.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876г.):
Т – магическое пространство, мистерия, творящаяся сама собой, по собственным законам. Некая объективная реальность, замкнутая в себе, воспроизводящая самое себя, не соприкасающаяся с другими реальностями. Попытки проникнуть в мир Т означают лишь встраивание в него и утрату субъектом собственных свойств как таковых. Попытка что-либо изменить в его структуре приводит к созданию взрывоопасных ситуаций и к образованию «черных дыр» в иных пространствах.
И моя дочь - она тоже иностранка. Несмотря на то, что паспорт у нее российский, родилась она почти в России и не намерена никуда до конца жизни из России уезжать. Зато в этом самом паспорте записаны три ее имени и ни одного отчества. А глядя на нее никто не скажет наверняка, знает ли она хоть одно слово по-русски.
Несколько слов английских, испанских, французских и тибетских, выученных по разным случаям жизни, тем не менее, не отменяют сущности: она – барышня-крестьянка, в современном обличии, в контексте, чуждом здоровой молодой крови, портрет неизвестного русского художника конца позапрошлого столетия, помещенный в урбанистический пейзаж столетия прошлого и припорошенный едва высохшей краской сюрреалистического полотна молодого художника «новой волны».
Розовое-серое-золотое. Цвет шероховатости и диссиденства. Обещание ненадежности обещаний. Я смотрю на нее и вижу редкий цветок, вывезенный с островов Полинезии и пустивший слабые корни здесь, в российской картофельной почве, где приживается все, но ничего прочного не сулит.
Свою Полинезию она привезла с собой. Ибо все, чем она себя окружает, на что смотрит и до чего дотрагивается длинными, чересчур, пожалуй, утонченными, золотом припорошенными пальцами, все, что возникает внезапно от поворота-ветра качнувшегося неловко в пространстве гладкого тела… о сколько их, тех неловкостей, причуд случайных, соскальзываний с бемольных уступов прибрежной тропинки, еще из детства тянущихся жестов-обманок, неоправданных движений, незаконченных и на ходу переиначенных слов… все, что вокруг тела, а стало быть, пригрето душой на время, не воздухом осени русской напоено, но тропическим золотистым звучанием и каплями прозрачными океана.
Отсутствие, за ненадобностью не больше чем ввиду отсутствия как такового, необходимых вещей, без которых пустот не избежать (той же Полинезии куда больше, на первый взгляд, в светящемся квадрате на фоне темной стены или поднятой крышки рояля), но вот парадоксальным образом освобожденное пространство оказывается вместилищем тысячи сказок далеких островов, в их причудливом переплетении, со сбоями ритма и мерцанием цвета, так что в конце концов лишь аромат, воздух остается реальным в волшебстве непрекращающемся своем, и непонятно, но что-то происходит все время, то, чего как раз в реальной жизни быть не должно.
ПЕРЕВОД НА РУССКИЙ: два десятка космических пейзажей на подушечках для сидения, всегда пыльная нога рояля, а рядом Хармс, Хемингуэй и Голсуорси, Борхес и Зощенко, все любимые и пригретые, так что спать на их обложках мягче чем на перинах, и подпол рояля, заваленный мягкими, затисканными и зацелованными мишками-зайцами-жирафами-бегемотами, и какое счастье тащить за ногу непонятно кого из этой кучи, чтобы опять же тискать, душить и засовывать под голову или под ноги очередную жертву, великую жертву любви и величайшую иллюзию преданности. Космические пейзажи, пожалуй, больше подвержены старению.
«…За окном та осень, которую люблю больше всего. Без солнца, с ожиданием дождя, тихим ветром и листьями, свисающими с неба, ибо сами деревья напротив дома куда выше нашего последнего этажа… листьями, более зелеными в такую вот погоду, а под солнцем - желтей обычного желтого цвета и прозрачней воздуха. Это даже не осень. Это – отсутствие лета, полное, бесконечное и безнадежное в попытке хотя бы минутного возвращения. Это означает, что божественное «нет», с растянутым, распахнутым ветром, на иностранный манер выкрученным гласным звуком (откуда же холод и безысходность, и окончательность, подобная королевскому приговору) наконец произнесено…» (из письма 1979г.)
(фрагмент fis-moll-ной Прелюдии Шостаковича, такты 18-29, на dim. уводится)
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ПРОДУКТОВ (на красном фоне, размер 5,4х9,3):
Картофель
Виноград
Рис
Банан
Пшеница
Перец чили
Шоколад
Индейка
Сахар свекольный
Палтус
Перец красный
Горох черный
«ЧЕРНЫЙ КВАДРАТ» МАЛЕВИЧА (смотреть в течение 80 секунд, взгляд должен быть направлен в точку, находящуюся в 15 см от нижнего левого угла картины).
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876г.):
ФТ – поверхность, осязаемая при помощи всех органов чувств и при этом не имеющая какой-либо материальной первоосновы. Попытки описания ФТ равнозначны переводу слов на иностранные языки, притом более удачными признаны переводы на языки доныне нерасшифрованные. Известны случаи исчезновения Т при укрупнении многослойной Ф, однако они редки и в достаточной мере не изучены.
«Говорить о вещи на иностранном языке, глядя на нее не прямо, но скользящим взглядом, под углом, и пытаться описывать в терминах наиболее далекого языка. Тогда вещь обнаруживает свою суть» (Пир Грэйхенбаум)
…то позвони поскорей. Ибо как я расскажу тебе, что у нас вдруг выпал снег, и он все еще падает, огромными редкими хлопьями, и вот уже чаще и чаще, и ветер прибивает эти хлопья к земле, и гонит по асфальту и по крышам, вправо-влево-вправо-опять влево, и уже целый вихрь снежный… да, да, вальс снежный, вихревый, хохочущий, жуткий… но в конце концов ведь все успокоится, и снег еще полежит на крышах, уже без ветра, недолго, и все подивятся, что надо же, как рано пришла зима, как внезапно, в начале октября, когда еще и листья пожелтеть не успели, и когда еще не вынуты из шкафа зимние ботинки, и ноги вязнут в белой каше манной, разваренной в темном молоке неба, и такие же хлопья манные, замороженные хлопья, безвкусные и полупрозрачные, опускаются на непокрытые головы, - это снег все еще идет, трудно поверить, почти нереальный, ненастоящий снег, но ты еще можешь застать его, если позвонишь.
(отрывок из пьесы)
Начало 2-ой части Соль-мажорной Фп. Сонаты Моцарта, в более быстром темпе, со спотыканиями и повторениями.
- Здесь темп в два раза медленней…это медленная часть…Моцарт…
- Ну и что, мне же надо текст выучить… (играет)
- Так и учи в медленном темпе.
- Я не могу, я буду все время сбиваться…
- И музыка где?…
- Вот, и она мне говорит то же… какая музыка, музыка потом, мне сейчас надо текст выучить…(сбивается)
- Вот-вот, так и будешь спотыкаться… играй медленно.
- Я не могу медленно…
- Все равно будешь сбиваться…
- Я и сбиваюсь…
- Никакой музыки…
- Мне надо текст выучить, а потом будет музыка…
- Музыки не будет, ты играешь совершенно другое произведение…
- Какое другое…
- Это не Моцарт.
- А что же это, по-твоему?
- …Эх ты… я-то думала, что ты Джоконда, а ты…
- (сбивается) От Джоконды слышу! (продолжает уже без ошибок в быстром темпе)
…и еще я должна сказать тебе, что ночью вернулась с дачи соседка, та, которая живет в комнате напротив через коридор и еще в одной комнате прямо у меня за стенкой. Она и вправду живет в обеих этих комнатах сразу (бывает еще, что и в коридоре и в кухне впридачу), потому что я все время слышу ее покашливание за стеной, в соседней с моей, ее большой комнате, и одновременно слышу, как она стучит ножом в комнате через коридор напротив - режет-крошит-кромсает-опять режет-крошит-кромсает помидоры-огурцы-перцы или что там еще, что растет у порядочных людей на даче и что должно быть без остатка съедено, непременно съедено, ибо зачем она тогда, эта дача, приличным людям.
Но я хочу тебе сказать, что на самом деле она не такая уж приличная, какой хочет казаться. Например, кто из нормальных людей стал бы выпускать своего кота в коридор, да еще такого толстого и неуклюжего, что того и гляди попадет под грузовик, которые в несметном количестве гоняют по нашему коридору, так что идешь сам, бывало, по этому жуткому и почти неосвещенному коридору, и тут с грохотом выскакивет на тебя из-за угла эдакая жуткая махина и даже не подумает затормозить на повороте, и оглянуться не успеешь, как с головой и нырнешь прямо под колеса.
Или то что она без конца перетаскивает по ночам вещи – из одного угла в другой, потом в третий, и в четвертый, а потом опять в первый, или из комнаты, что через коридор напротив, в ту, что рядом с моей комнатой, и потом опять из той, что рядом с моей, в комнату через коридор напротив. И при этом что-то шепчет и шепчет, и приговаривает, и шикает на своего кота, чтобы не мешался под ногами, но я-то точно знаю, что никаких вещей ей перетаскивать и не надо, потому что все что есть в ее комнате, соседней с моей, все это есть и в комнате через коридор напротив, все в точности, и это она только делает вид, что ей чего-то там не хватает, что ей еще что-то там надо, но на самом деле ничего ей не надо, кроме ее толстого кота, который и так ходит за ней по пятам и повторяет каждое ее слово.
…Удивительно, но снег все еще идет, и он уже покрыл всю землю и наконец сделал видимым небо, но это соседка варит на кухне манную кашу, едва ли она пригорит, а хорошо бы, хорошо бы она выключила плиту и унесла все запахи и это молочное варево со всеми его запахами к себе в комнату, ту что напротив через коридор, да, да, не в ту что по соседству с моей, а непременно в ту что через коридор, и тогда снег, наверное, перестанет идти, и пусть, и слава богу, потому что так недолго засыпать всю землю, все дома за окном, и тогда на что смотреть и что рассматривать до вечера, и кого выглядывать, если уже и крыш не будет видно и если все люди попрячутся по домам и тоже станут смотреть в окна, кого-то выглядывая и что-то высматривая, а там уже давно никого не будет и давно не будет ничего. Но ты еще успеешь позвонить, если, конечно, захочешь.
Я хочу нарисовать как осень переходит в зиму.
Ах если бы она не вернулась, если бы суток хватило, чтобы положить конец надоедливым дождям, голым крышам, разноцветному мельтешению зонтов, с высоты моего последнего этажа, этому мучению без причин, заточению в четырех стенах вечно повторяющегося туманного дня, одиночеству-одичалости, замерзшей точке, дрожащему листу, дребезжащему звонку в передней… если бы она не вернулась, если бы наутро голос диктора не прошуршал в наушник: «вчера в Петербурге выпала месячная норма осадков», - «вчера», это значит, что все и кончилось, и не внезапно, а по расписанию, с наступлением нового дня; но можно было бы и не почувствовать, и еще пребывать в сладком рассеянии, белом заоконном пейзаже – кем, съежившейся веткой, теплым следом от ботинка тридцать девятого размера, облачком дыма из печной трубы в доме напротив, - ибо запотевшее за ночь окно можно ведь и не протирать, вовсе не надеясь, что наконец замерзнет, ибо куда ему в такую раннюю зиму; так и смотреть сквозь белый воздух стекла, не подходя ближе чем на четыре шага, на то что за окнами, а стало быть в другом незнакомом сегодня мире, и думать, что странные вещи если и случаются, то непременно к лучшему.
(отрывок из пьесы)
Звук работающего телевизора, идет передача о здоровье, затем щелканье ручки, программа перключается на астрологический прогноз, звучит музыка, на тихом ее фоне:
- А теперь, сэр, почему бы вам не проделать один из известных ваших трюков…
- Вы называете трюками то, что не имеет к этому слову никакого отношения. Ни ловкостью рук, ни концентрацией воли, ни магическими заклинаниями, наконец, не достичь результатов, которые вы, очевидно, и имели в виду, когда затеяли весь этот… э… разговор.
- Вы хотите сказать, что магия здесь ни при чем?
- Именно.
- И что вчерашняя буря в Бадахосе, после чего столетние деревья ломались с хрустом, как высохшие спички, и это было уже за две тысячи километров от налетевшего шквала, а вслед за этим разлив всегда наполовину пересохшей Мбому, а после этого вдруг небывалый пожар в полосе тераев на севере Западной Бенгалии – это не ваших рук дело?
- Абсолютно.
- И об этом вы только узнали, из сегодняшних новостей?
- Ну нет. Я знал об этом еще две недели тому назад. Но если бы и не знал, поверьте, пальцем не пошевелил бы… Да вам самим не захотелось бы устраивать этот сумасшедший снегопад в Питере, подумай вы об этом заранее. Думайте о другом – и то, о чем вы вы даже и не мечтали, не заставит себя ждать.
Продолжение астрологического прогноза, музыка.
Так я и знала. Я так и думала, что она не смогла бы вернуться без чужой помощи. Ибо когда я вдруг увидела в кухне на плите закатившиеся за комфорку несколько горошин, - да, да, это был тот самый черный горох, который ни в коем случае ни варить, ни жарить, ни тем более есть нельзя, - стало понятно, до противного понятно, что эта женщина («тетя», «тетенька», «сучара редкая», больше никаких имен), называющая себя моей соседкой, живущая в двух глубоких комнатах одновременно, в тайне от всех вытащила его из СПИСКА ЗАПРЕЩЕННЫХ ПРОДУКТОВ и использовала так, как учили ее в безобразном детстве, - сварила суп с черным горохом.
В ту минуту, когда она выключила газ и сняла кастрюлю с плиты, чтобы тайно унести ее к себе в комнату (в какую, в ту что напротив через коридор, конечно, ибо оттуда не так слышны запахи и громыхание крышкой, а после стук ложки о тарелку с синей каемкой, ведь какие у нее еще тарелки, как не от старых, семидесятых годов сервизов, оставшиеся), белые хлопья-тарелки, тарелки-хлопья пушистые перестали падать на землю, перестали биться и разлетаться на сотни осколков, чтобы в невозможном своем усилии попытаться оторваться от земли, не прилипнуть, не пристать навечно или ровно до того часу, пока нога пешехода не сплющит подвернувшийся ком снега, или пока все не начнет таять и исчезать само собой.
Но ведь то, что в Петербурге за сутки выпала месячная норма осадков, еще не означает, что до самого конца октября будут стоять сухие тихие дни, нагоняющие тоску и немощь, да и кто может точно сказать, сколько снегу пересыпано или недосыпано до нормы, кто считает и взвешивает снежинки, ведь это не мешки с мукой, ясно, что безнадежное это занятие, хотя вовсе не бессмысленное, и быть может, если бы меня взяли на такую работу, я бы старалась не сбиться со счета и записать все в точности, и это наверняка получилось бы, потому что я и так могу смотреть часами, не отрывая глаз, на падающий снег и могу с уверенностью сказать, что различать снежинки между собой не труднее, чем различать людей в городской толпе.
(отрывок из пьесы)
Моцарт, 3 часть До-мажорной Сонаты, в процессе разбора.
- Давай передвинем пианино к ее стене, чтоб ей слышнее было.
- Давай не отвлекайся.
- Мне так приятней учить будет.
- Добрая девочка.
- А она с утра до вечера свой идиотский телек смотрит, и на всю громкость, и дверь всегда нараспашку… добрая тетя?
- Оставь ее в покое. Здесь 4-й и 5-й палец в левой руке.
- И дверь в туалете не закрывает…
- Руку снимай перед новой фразой!
- А Ване своему говорит: «Что ты будешь есть, котлеты или шпикачки», а Ваня говорит, что котлеты, и тогда она говорит: «Ну съедим мы котлеты, и у нас их не будет. Ну дурачина…»
- Она его голодом заморила, он и умер.
Повторяется тема 3-ей части, уже увереннее.
Мой внук иностранец. Поэтому в свои три года и четыре месяца он так плохо говорит по-русски. Дело здесь не в том, что, как утверждают врачи, мальчики начинают говорить позже, чем девочки (по крайней мере, в его старшей ясельной группе некоторые мальчики кажутся мне Цицеронами в сорок лет, так четко и резво они изъясняются), и не в том, что ему нечего нам сказать, - ему всегда есть что сказать, сразу много чего, и в основном это относится к области желаний, - тогда «хочу это», «хочу то» звенит в воздухе будто натянутая струна, готовая лопнуть и одновременно пустить стрелу с высоты прямо тебе в макушку, если ты не откликнешься вовремя, не сунешь под нос, не отреагируешь львиным рыком, что угодно, - словом, замешкаешься и не успеешь.
- Кочу лисицу (ударение на первом слоге).
- Что ты хочешь – лисицу? (ударение там где надо)
- Нэт. Лисицу (ударение на первом слоге).
- Еще раз скажи.
- Ли-и-сицу!
- Лестницу?
- Ли-и-и-сицу!
- Покажи пальчиком.
- (пауза)
- У меня нет лисицы (ударение на первом слоге).
- Ли-и-сицу кочу…
- Давай я тебе дам что-нибудь другое.
- Нэт.
- Хорошее.
- Лисицу…
- … (безнадежно)
Следующим вечером, когда я впархиваю в комнату, держа в руке тарелку с глазуньей (по привычным меркам, это начало ужина), мой внук бросает игрушки и, вытянувшись на цыпочках и заглянув в тарелку, радостно восклицает: «И я кочу лисицу!» (ударение на первом слоге).
«Листопад». Это название картины. Картину нарисовал мой внук, на альбомном листе акварельными красками. По правде говоря, это всего лишь одно дерево (коричневая длинная палка с несколькими растопыренными палочками-ветками, с листьями – бледными расплывшимися желто-серыми (от предыдущей краски) акварельными мазками, по всему листу, вразброс, и то ли они вниз летят, то ли вверх, непонятно, но одно понимаешь сразу: это именно листопад, в таком обнаженном и изначальном своем виде, что дерево здесь будто и ни при чем, уберите дерево – не изменится ничего, и даже последний двоечник, проходя с толпой одноклассников по широкому залу Эрмитажа, бросит взгляд на картину и тут же скажет: «А, это листопад, это и так ясно».
Выставленная в Музее современного искусства где-нибудь в Пярну или Дижоне, она будет иметь название «Желтые пятна и расходящиеся коричневые линии на белом фоне», или просто «Композиция 14», или еще проще «ХХХХ nmb», но здесь, в Музее белых листов, покрытых расплывшейся акварелью, это «Листопад», - таков точный перевод на русский названия, которое автор умышленно не сообщает публике, очевидно, имея в виду ее излюбленное занятие придумывать подписи и заголовки.
Что же касается дерева на картине, не исключено, что это смоковница. Хотя я не уверена, что она роняет листву.
Но тогда, быть может, и желтые пятна – вовсе даже не листья, а маленькие «лисицы», с ударением на первом слоге, с запахом укропа, быстрого лета и только что прошедшего дождя.
«Господин КЛИМ, разрешите обратиться, хоть это звучит как-то по-военному, а Вы, полагаю, не любите никаких войн и насилия, но что делать, если в русском языке так мало слов для вежливых обращений, а обратиться ведь как-то надо, да, да еще с такой просьбой, с какой ни к кому другому обращаться и не станешь, потому что никакие другие ее исполнить не смогут, разве выслушают вежливо, покачают головой и спросят, так чтобы хоть что-то сказать в ответ: «А зачем вам это надо?» Поэтому разрешите обратиться к Вам. Дело в том, что вчера я видела Ваш спектакль «Сон об осени», по пьесе господина Юна Фоссе, что за странная фамилия, никогда не знаешь, в каком слоге ударение, и зачем только придумывают такие, но я полагаю, что все же на последнем, но это не важно, потому что речь все таки о Вашем спектакле, и я думаю, хоть и не уверена, но все же думаю, что та темнота, которая вдруг включалась во время спектакля, когда внезапно гасли все фонари на сцене, и замечу, что это было целых пять или шесть раз, так что это никак нельзя было назвать случайной неисправностью у осветителей, так вот эта темнота была не что иное как начало другого спектакля, который почему-то никак не мог начаться, быть может ему важно было, чтобы все удостоверились: это – следующий за сном шаг, небытие, тишина недоумения, даже актеры подыграли, один из них так и сказал: «…и мы уйдем и подождем, пока нам не включат свет», можно подумать, он без света не может произнести ни одной заученной фразы; и я бы тоже поверила, что все, даже сон, способно вот так исчезнуть вдруг, не оставив места воспоминаниям, но я ведь не очень в это верю, и хотя я действительно в это не верю, я подумала, что быть может для других это утверждение столь же верно, как теорема Пифагора, столь же непреложно, как чередование дня и ночи, зимы и лета, жизни и смерти, именно чередование, обратите внимание - не смена, а стало быть, бесконечное повторение и бесконечное возвращение. Поэтому я и хочу Вас попросить: не могли бы Вы поставить пьесу о желтых пятнах на белом фоне бережно хранимого в нашем музее альбомного листа, автор этой картины господин Винсент ван Гог, думаю, возражать не станет, ибо он и сам понимает, что картины хоть и живут долго, но если наступает темнота, их невозможно рассмотреть, а слова, сказанные о них, в темноте звучат даже отчетливее, чем при дневном свете. Единственное, в чем я до сих пор не уверена, - имеет ли эта картина отношение к осени, хотя очень хотелось бы, ибо тогда вообще непонятно, о чем она. Впрочем, если Вы все таки решите, что имеет, пусть так и будет, в любом случае, это все равно придуманное, вымысел и никак не затрагивает реальную жизнь» (из письма 2002 г.)
Я хотела нарисовать как осень переходит в зиму. Но сейчас думаю, что на самом деле никакого перехода нет, что зима просто приходит и становится с осенью рядом, еще никем неузнанная, неосвещенная, и стало быть, невидимая, и что все зависит от того, как скоро скользнет свет по ее плечам, оставив в темноте осень, а потом вдруг все может вернуться на круги своя, и опять - светлое пятно октября, абрикосовая долька, желтый акварельный след на альбомном листе, письма-конверты, дворники по утрам в парке, струйки дыма… да, листопад не прекращается уже месяц, лишь на одни сутки его сменил снегопад, простите, не сменил, это он превратился в снегопад, а еще правильнее - это всем так только показалось, ибо на самом деле хлопья-снежинки-тарелки пушистые с синей каемкой – это те же листья осенние, но при другом освещении, так что легко впасть в заблуждение, если верить собственным глазам.
«Когда все уходит из-под наших ног, мы можем ухватиться за какую-нибудь изысканную страсть…» (Уолтер Пейтер)
«…За окном то утро, которое люблю больше всего. Сиреневый воздух и сиреневый фонарь у вечнозеленой арки, невидимые крыши и ровные прямоугольники снега внизу, с наклеенными полосками асфальта между газонами, спящий переулок - ни кошки, ни птицы, ни человеческого следа; дерево с облетевшей за ночь листвой, замерзшая машина, и больше ничего, ничего из того что можно уловить и запомнить, не говоря уже о том чтобы записать на бумаге. Такое утро совсем не похоже на то, которое любишь ты. Хотя я не знаю в точности, но мне кажется, что ты никогда и не любил эти ленинградские пред-зимние утра, когда еще не угадан день и неясна погода, и даже невозможно сказать, какое время года за окном, и какой год, и какое такое время. А может, я преувеличиваю, и твоя нелюбовь к нарисованному мною пейзажу есть не что иное как желание не замечать тень, когда еще нет солнца. Словом, опиши мне сам свое отношение к этому утру, и не бойся повторений и лишних слов, и пауз, и неправильных ритмов, так как точность нужна лишь для затейливых рисунков, здесь же все просто и правдоподобно – сиреневый воздух и сиреневый фонарь у вечнозеленой арки, невидимые крыши и прямоугольника снега внизу…» (из письма 1979г.)
Если бы она не кашляла сегодня утром так бесконечно долго и неостановимо, да еще в присутствии своего подозрительного кота, да еще в обеих комнатах своих одновременно, ничего и не случилось бы, наверное. Стоило притормозить хоть на две минуты, чтобы успеть вытащить из шкафа большую обувную коробку с лекарствами, второпях нащупать банку с лекарствами, открыть, захватить горсть и всыпать в рот, потом добежать до кухни, налить из чайника воды и запить, стоило вовремя спохватиться, засуетиться и забегать, чтобы прекратить этот кашель, эту дурацкую двухголосную инвенцию, или хотя бы приглушить один голос в любой, уже не важно какой, комнате, ничего не случилось бы теперь уже наверняка.
Но вчера вечером все и произошло, произошло неведомо как и тоже по-дурацки. Сначала позвонили в дверь, сказали, что хотят переписать всех кто здесь живет, что соседи за стенкой тоже не верят, что здесь живут только те кто прописан, потому что и следы на снегу новом, и вечно переполненный почтовый ящик, и эти отговорки чтобы дверь не открывать, еще и этот кашель по утрам одновременный.
Я сказала, что переписываться не буду, что не хочу, недосуг, и какая польза, я ведь и так не жалуюсь, потому что жаловаться некому, никого нет, ни до кого не достучаться, всех отправили убирать снег, который нападал за ночь, так что нечего и беспокоиться, а соседка спит и смотрит телевизор, во сне, на правом боку, чтобы не кашлять, спит и тоже переписываться не желает, потому что если кто тут нелегально и живет, то это ее кот, который бродит по ночам по коридору и шарахается от каждого проносящегося мимо грузовика. Я и так говорю ему время от времени, что лучше бы он бродил по крышам, там безопаснее и все видно с высоты, но он слушается только свою хозяйку, которая ничего подобного делать не разрешает, а разрешает только ходить за ней следом, в такт ее причитаниям, причмокиваниям и нашептываниям. Так что извините, лишних у нас нету, хотя я предпочла бы, чтоб этот кот жил не в нашей, а в соседней квартире.
Но тут вышла соседка, зачем-то захотела узнать, переписывают ли спокойных домашних животных, например, котов, и если переписывают, можно ли надеяться на то что дадут корм. За дверью сказали, что да, может быть, хотя в точности не известно, но надеяться можно, даже желательно, ибо надежда дело хорошее, хотя иногда и безнадежное.
И тогда она открыла дверь, и ее, вместе с котом, переписали по всем правилам, со всех сторон и во весь рост, с 1963 года, хотя кот еще в то время и не родился, но это не важно, - важно то, что человек не приходил зря, хоть и помучился под дверью, но в конце концов работу выполнил, а что касается меня, то «тогда будут приходить с милицией», но когда «тогда», и как часто будут приходить, так и не сказал, а жаль, так как когда надо, когда воры какие-нибудь или шпионы, милиции не дождешься, а так знать бы, и может, что-то к этому времени и случилось бы.
(отрывок из пьесы)
Бах, Прелюдия из Английской сюиты ля минор, начало. Уводится, звук работающего компьютера. Телефонный звонок.
- Что-то случилось?
- Ничего не случилось. Но твой компьютер работает так медленно, что я успеваю придумать целый абзац, пока набираю предыдущий.
- И это все?
- Нет. Как раз в предыдущем я рассказывала о том, что у нас перепись.
- Что-то? Какая перепись?
- Перепись населения.
- И тебя переписали?
- Меня – нет. У них не хватило бумаги.
- Как не хватило, в России дефицит бумаги?
- Не знаю. Но ты на всякий случай пришли пачку.
- Может, и меня тогда перепишут, у меня ведь есть российский паспорт.
- Тебе зачем?
- Чтобы быть и здесь и там, так надежней.
Продолжение Прелюдии.
Мой друг уехал в Америку молодым. Я думаю, что его даже пришлось исключать из комсомола на общем собрании, единогласным решением, хотя пятьдесят процентов в таких случаях голосует за исключение только лишь из зависти и потому по злобе, но какая там разница, кто что чувствует при этом спектакле, и так ведь ясно, что нельзя оставлять человека в комсомоле, если он покидает родину навсегда.
«Я, такой-то такой-то, прошу исключить меня из комсомола…»
Нет, никаких заявлений.
«Мы, такие-то такие-то, предлагаем исключить такого-то такого-то…»
Вот так правдоподобнее.
«…потому что он опозорил нашу организацию…»
И это сойдет.
«…и мы уверены, что…»
И это.
«…и это послужит уроком…»
И теперь уже все. Можно пить пиво и собирать вещи.
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕЙ (разм. 21х16) (ознакомиться с перечнем, постараться запомнить, не разглашать)
глава 2 натюрморт с зелеными фруктами
Вместо обещанной милиции с настойчивым звонком “динь-дили-дон-дили-дон” в квартире появляется моя старинная знакомая Пелагея с сыном Поладием IV. Поладий вовсе не четвертый отпрыск-тезка в роду, напротив, он единственный и сейчас и раньше, и никаких Поладиев там сроду не знали, но вот взбрело матери в голову назвать сына протяжно, величественно и надежно, и появился Поладий, светлый молодой человек, светский и смышленый в меру. Поладию тринадцать – хороший возраст для мыслей о переустройстве мира.
- Поладий, что бы тебе хотелось больше всего?
- Прогулять завтра географию. Она в девять.
На прошлый урок географии Поладий притащил полный ранец камней, разного цвета, калибра, цвета и веса, были среди них и кирпичи с соседней стройки.
- Что это?.. – изумилась учительница.
- Это – минералы. Вы же сами сказали. Принести минералы. Я принес.
В этот раз Поладий традиционен как никогда – под мышкой у него «Доктор Айболит» с картинками, в кармане пес-трансформер с сокрытым под его хилым скелетом «чупа-чупсом», и это подарок тому, кто моложе ровно в три раза. Поладий смыслит в дружбе больше, чем взрослые.
Каждое утро я прокручиваю в голове четыре-пять сценариев начала предстоящего дня.
Первый – редко воплощаемый, и только в хорошую погоду, и только когда зуд нестерпимый, и когда не лень давиться в метро из-за одной-единственной книги, зато моей. Надо ехать не меньше часа, на другой конец города, потом еще шагать неведомо сколько, обходя лавки, рынки, гаражи, хозпостройки и стоящие мирно в чистом поле грузовики. Зато там, на другом конце города, за стойкой мирно дремлющей в чистом поле лавки стоит мужик, а на столе у него книги, книги, сто, тысяча, не сосчитать. Там нет бульварных романов. Зато есть многие тома классиков и не классиков, но просто хороших авторов. А главное, что все эти тома и томищи, томики и тонкие изящные книжицы – с историей, историей известной только им самим да их бывшим хозяевам, которые и сейчас живут в стареньких тесных квартирах, поливают грядки на даче и смотрят по вечерам телевизор. Там я листаю и перелистываю эти тома еще часа два, пока наконец не нахожу то что мне надо. Одна или две, совсем редко – три книжки, но обязательно мои.
Сценарий второй. Я долго собираюсь (умываюсь, причесываюсь, пью чай, начинаю одеваться, передумываю, опять пью чай, одеваюсь), наконец пулей вылетаю из квартиры, проклиная на ходу дурацкий замок, дурацкий ключ, который любит застревать когда не надо, добегаю до остановки, жду пять минут трамвай, он не идет, нервничаю, опять жду, пешком поздно уже, наконец приходит, еду минут двадцать, а если пробки, а они всегда почти, все двадцать пять, потом пешком минут семь быстрым шагом, и успеваю в конце концов к самому началу, только титры пошли, к самому началу фильма, который давно хочу посмотреть.
Сценарий третий. Он про то как я включаю старую пластинку с любимым Бахом, беру кисточку и тушь, рисую неизвестно пока что, может быть, это о том как осень переходит в зиму, поглядываю в окно, а там то солнце, то его нет, то темнеет, то ветер гонит тучи, и такие вот перемены, что не успеваешь следить, но музыка кончается, пора перевернуть пластинку, и уже не подняться, вот-вот, последний штрих, последний мазок, но конца и края не видно, и незаметно приближается ночь.
…Пока я мысленно перебираю эти картинки, а также их многочисленные варианты, меняю местами фрагменты, переставляю концовки и начала, придумываю детали и смакую подробности, проходит время, куча времени, и день уже крадется к середине, и портится погода некстати, и гаснет экран, и затихает музыка, и переживания будущего остаются в прошлом – навечно.
Я, «баба-дурак», бабочка-капустница (см. выше абзац о диете), божья коровка, бездельница-летунья, порхающая сиреневая моль в тумане утра, серебряный листок, осенняя белая мгла, ворона на Львином мостике, шаги, замирающие на середине дня, я, бездельница и ворчунья, «баба-дурак», божья коровка, старомодные печали заворачиваю в легкую индийскую шаль, синюю с бордовым, с полосками, которые делят мир на части, континенты на страны, а стихи, если они рождаются, смешивают в одной строфе и тянут, тянут золотыми нитками в небо, и привязывают за высокие облака, чтоб не упали. Я, за неимением времени и надежды, слежу лишь за тем, чтобы облака вовремя проплывали в окне, чтобы меняли цвет, очертания и степень невесомости, и чтобы день всегда переходил в ночь, как осень всегда переходит в зиму.
(отрывок из пьесы)
Менуэт Боккерини (музыкальная шкатулка)
- Мне не нравится «Дюймовочка». Девчачья сказка. Вообще не нравится. Сама сказка не нравится. Не для детей, а для взрослых. Ну что это такое – три раза замуж выходит, без всякой любви, а потом, когда за принца выходит, они вообще улетают от всех. И от мамы тоже. Если бы прилетели к ней, сказали: мама, давай мы с тобой будем жить, - тогда еще ладно, все нормально. А так даже не вспомнили.
- А Колобок, что ли, лучше? Всех кинул.
- Колобок был маленький, только испекли.
- И Дюймовочка маленькая, недавно родилась.
- Вот и сидела бы с мамой, а не бросалась всем на шею.
- Она не бросалась, ее похитили, для начала.
- Ну и пошло все вкривь и вкось, покатилось по наклонной плоскости. И докатилось. Никакого уважения к родным. Даже обидно, что так хорошо кончается. Купи нам другую какую-нибудь книжку.
- Я вам куплю «Стойкий оловянный солдатик».
Музыкальная шкатулка, Менуэт Боккерини.
Джоконда, Даная, Джульета, Дездемона, твой день рождения продолжается, не выдам сколько лет, но я в твои годы еще пешком под стол ходила и писала трехголосные диктанты с девятого проигрывания, хотя играли всегда ровно восемь раз, и вот этого девятого раза всегда не хватало, одного только раза, одного-единственного. Калмыков и Фридкин, Фридкин и Калмыков, и еще Ладухин, восемь тактов, два диеза, начало с затакта, и пошло-поехало, дирижируем, ничего не пишем, играю еще раз, последний, проверяем, не забудьте в конце двойную тактовую черту. Джоконда-даная-джульета-дездемона, тебе не вкусно пить вино – не пей, но оставь хоть пару бутербродов до завтра, нет, ничего не испортится, просто очень вредно, словом, не очень полезно, и в таком количестве, это давно известно, ах баклажаны вам надоели, положите себе салат из огурцов, ах овощи все надоели, тогда все равно не спешите отправить кусок ветчины в рот, посмотрите на меня, на мой список запрещенных продуктов, там нет ветчины? она в другом списке – в списке продуктов, запрещенных к мысли о них… хорошо, последний, самый последний кусочек.
Господь с тобой, мой милый, что то ты обо мне думаешь, то что обо мне это ладно, это пусть, не суждено иначе, не о ком больше, я ведь привыкла затыкать дырки небытия-бытия стройного, странного, у-страиваю, выстраиваю колоннами лужицы несбыточных мечтаний, чужих, расплавленных, горячих, и что толку сдавать свой багаж другому, в соседнее окошко, или окошко напротив, когда там вечно занято, и не принимают, не хотят принимать к сведению чужие обиды, чужие мотивы и мелодии, и не важно, сколь драгоценен груз, сколь тяжел, важно то, что не принимают, да, вечно выходные, и точка.
Давай я расскажу тебе о твоих страхах, страхах-мухах, страхах-стрекозах и страхах-гвоздях с круглыми шляпками - вот, пожалуй, и все, имеющиеся на сегодня. Впрочем, есть одна вещь, которую я никак не могу понять: страх не успеть и страх опоздать – это один и тот же страх или это разные, совсем разные вещи, которые никогда не надо смешивать, ни под каким предлогом, иначе тогда вообще все непонятно и неприятностей не избежать.
Так вот, последний твой рассказ о переливающемся из кувшина в кувшин сне, с красками осени и звуками из ниоткуда (на самом деле, это все та же тема соль-минорной Фуги Баха, которую ты никак не можешь найти, потому что ни в одном издании, и даже в издании Шюблера ее нет), в переливающемся сне, с размазанными подошвами каплями разноцветными дождя, так что кажется, будто бежишь по радуге, по мосту имени Солнечных пятен, по стрекозиному прозрачному крылышку или скользкой оболочке мыльного пузыря, в протяжном сне, с блекнущим перламутром утра, вечерней сыростью, невнятностью произносимых слов, потому что налегке и тоже в никуда, с таким же легким оцепенением и движением вспять, изменчивостью настроений и картинок, приговариваниями, причмокиваниями и поскрипываниями, – так вот этот твой рассказ есть не что иное как попытка сдать в багаж на вечное хранение сложенный в коробку ненужный театральный грим, а заодно и старые костюмы, из которых давно вырос.
Но в этом переливающемся из кувшина в кувшин сне есть маленькая лазейка, напоминающая круглое отверстие от стремительно проскользнувшей в голову мысли, и эта маленькая лазейка тоже из области придуманного и несбыточного, по крайней мере, так кажется, потому что ведь никто на самом деле не пробовал выйти и войти обратно, не прокручивая назад отснятую только что пленку, где каждое движение разъято на четкие фрагменты и каждый жест укрупнен насколько позволяет воображение. Страх не успеть сквозит через это отверстие-лазейку вечно сердитым ветром, не подпуская никого, кто бы мог пробежаться рядом, не споткнувшись и не расшибив лба.
Мой друг-иностранец, Вашингтон, штат Вирджиния, улица такая-то, номер дома такой-то, дом в три этажа, квартира с цветущим зимой и летом балконом, с видом на свежеподстриженный газон внизу и слабые очертания несуществующих облаков вверху, и больше ничего не разобрать на фотографии, сделанной полупьяным фотографом, ибо только зелень, зелень, вечные заросли зелени на широком балконе, лето, штат Вирджиния, Вашингтон.
Зеленая стрекоза с выпученными глазами садится мне на воротник, и я чувствую, как она дышит мне в шею, как подрагивают ее лапки и крылышки, и она уже готова взлететь, и уже вот-вот оторвется, выпустив меня из своих цепких объятий, но что-то удерживает ее на краю немыслимого притяжения, и она все сидит, и дышит, и смотрит выпученными глазами вокруг, и что-то там видит или чувствует, что не позволяет ей тронуться с места и улететь навсегда, так чтоб не возвращаться. Я думаю, на фотографии запечатлен как раз тот момент, когда она крыльями, едва трепещущими и только лишь от ветра, застилает взгляд фотографа и закрывает объектив как раз настолько, чтобы никакой другой цвет кроме зеленого не проник вовнутрь, и оттого так много зелени, и одна только зелень, густая и звенящая, в глянцевом отражении несуществующего пейзажа.
Так чтоб ничего не суметь написать, ни слова, ни фразы, даже не вымерять начала строки, абзаца, с которого можно начать нечто, начать все равно с какой гласной, но непременно с гласной, тягучей как облако, как зелень летним утром на широком балконе, чтоб можно было еще протянуть, до вдоха и выдоха, медленного вздоха, обозначив темп при этом медленнее чем moderato, может быть, lento или largo, но только не andante, потому что andante – это для другого случая, не такого безнадежного, не такого одичалого и незрячего.
Темы для экзаменационного сочинения:
1. Куда деваются слова после того как они написаны.
2. Перепись населения как искусство переписывания отдельных частей речи.
3. Перевод фрагментов страха с русского на датский.
4. Когда абзац не может начинаться с гласной.
5. Как может осень переходить в зиму, если не кончилось лето.
Пока не кончилось лето, пока еще летают за окнами зеленые стрекозы и спеют на деревьях яблоки, можно писать о чем угодно, и думать о чем угодно, и перечеркивать, и забывать, и опять придумывать, и чем невероятнее история, тем лучше, чем опаснее, тем веселее, чем дальше, тем ближе и понятней, и не надо заботиться ни о завтрашнем дне, в котором те же стрекозы и яблоки, ни о завтрашней ночи, в которой нет ровно ничего, что могло бы заставить остановиться или обернуться назад, забыв день сегодняшний. Пока не кончилось лето, можно успеть все то, что никогда не успевалось раньше, потому что - не выспевало, не поспевало к сроку и так и умирало ростком. Пока не кончилось лето, можно избежать продолжения – разговоров, раздвоенности, разочарования, всего что начинается подобным образом и служит слабым противовесом бесшабашному глупому счастью. Надо только сменить вывеску, город и фото на полуразрушенной стене.
глава 3 все, что хорошо получается, или
монстры у наковальни
Правильный порядок слов, как оказывается, вовсе не гарантирует правильности происходящих событий. Более того, разложенные на бумаге в определенном порядке знаки и их подобия (для наглядности можно разложить на обеденном столе серебряные ложечки для чая, так чтобы не оставалось места ни для чайника, ни для самой мысли о чаепитии) способны уничтожить сам порядок и место его возникновения как области вероятности.
Например, накануне вечером нам звонит человек, которого мы не ждали, не хотели слышать, потому что разговаривать, собственно, не о чем, все уже сказано и сказано напрасно, но ничего не остается как именно разговаривать, и делать вид, что все интересно, что все волнует и переживается, хотя на самом деле уже не волнует ничто и никого, и два человека по обе стороны границы (читай: края страницы, материка, неизвестности) в слабом усилии продолжать пытку разговором выуживают слова и фразы из большого котла памяти, куда человечество сбрасывает все случайно произнесенное. Произносимое ныне удачно маскирует известие о проигранной обеими сторонами партии. Все сыграно, как на последней репетиции оркестра, и можно бесконечно переворачивать страницы партитуры вперед-назад, назад-вперед, и две страницы вперед и одну назад, и еще три вперед и тогда две назад, но партии сыграны, а сама вещь существует в таком виде без малого два с половиной века.
Или другой случай. Бог планирует для тебя встречу, которая перевернет твою жизнь, но которой ты можешь избежать. И что ты делаешь в первую очередь – ты выстраиваешь в эту очередь все те слова, которые пригодятся уже после того как все случится (знал, чувствовал, согласен, так получилось, так не получилось, так должно было случиться, ну и что из того, это судьба, это опять судьба, и в третий раз судьба, поэтому оставим все как есть и будем смотреть что там дальше). Но не случается ничего, ровным счетом ничего из запланированного и даже желаемого, потому что в самый последний момент, когда остается поставить на место последнее слово, это самое слово, которое ты так долго искал и так тщательно примеривал к уже построенному миропорядку, достигнутому согласию, созвучию, и что там еще в этом ряду вселенских гармоний, это слово меняет вдруг форму, меняет окраску, характер поверхности и предельный вес, и из монстра, которому по силам топнуть сапогом, громыхнуть громом небесным и тем самым поставить точку в любой истории, это последнее слово превращается незаметно и вдруг в странную противоположность, именуемую отныне каплей дождя, мутным хрусталиком осеннего утра, муторным животным страхом не успеть на сей раз.
Правильный порядок слов, превращенный в правильный распорядок дня, способен висеть на стене лишь до тех пор, пока душа не объявит во всеуслышание о начале бунта.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Бунт – буря – буревестник - бурелом – буерак – будто – Бутман – Брехт - будьте – будет – будущность –буддовость – бумажность – бушприт – бруствер – бугор – буерак – буря – бунт.
Бунт – бинт – бант – бабочка – бусина – блестящий – будущий – будящий – бумажный – бум – бах – Гайдн – гам – гром – грим – грунт – бунт.
В самом начале прошлой недели, а потому в том далеком прошедшем дне, который неминуемо и бесследно канул в лету (читай: скатился кубарем в лето 1874 года), некто по имени Поладий IV, праправнук Грегориуса VII и правнук его внучатой племянницы Анастасии, собственноручно привел в исполнение приговор, который он вынес своему же открытию. Были сожжены девять тетрадей с описанием недавней экспедиции в район Бхоры, что в 37 км к югу от Шиллонга в Северо-восточных штатах Индии. В этом месте, на пустынном и красивейшем плато мира, но гораздо менее известном, чем знаменитый Мавпхлуанг, были найдены места, площадью от 30 до 170 кв.м, где сохранились четкие надписи на поверхности земли, причем попытки их уничтожить оказывались столь бессмысленными и жалкими, что исследователи пришли к единственно разумному решению: надписи не стирать и просто принять к сведению все гипотезы об их происхождении, ввиду невозможности что-либо доказать или опровергнуть, не имея дополнительных источников информации, не говоря уже о проверенных фактах.
ПоладийVI был единственным среди исследователей, пытавшихся разгадать эту загадку, кто с самого начала не верил в мистическое происхождение и мистическое существование непонятных значков, больше похожих на раздробленые в каменной ступке партии больших и малых барабанов современного оркестра, чем на доисторические знаки-изображения. Вот что он писал в своем дневнике:
«Похоже, попытка обнаружить в этих картинках какое-либо сходство с уже известным или, по крайней мере, описанным, ни к чему не приведет. Я смотрю на этот случай как на изданный, неважно когда и кем, роман, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Для меня несомненными остаются две вещи.
Первая – это то, «произведение» не нуждается в переводе, ибо представляет собой картинку, изображение, если угодно, фотографию или ксерокопию рисунка, и любая попытка отнестись к нему как обычному тексту, который можно прочитать от и до, с начала до конца, или от конца к началу, или перевести на понятный язык, стараясь за словами обнаружить смысл, уловить движение сюжета, или хотя бы узреть в описании вещи и события, похожие на уже известные в историческом времени, наконец, обнаружить послание к иным людям, временам, цивилизациям, любая попытка определения этого наивна и бессмысленна.
Второй бесспорный для меня вывод, скорее, психологического свойства. На мой взгляд, обнаруженная экспедицией картинка-роман есть не что иное как шутка, причем шутка вселенского масштаба, устроенная каким-то неизвестным магом-чародеем, умницей и толстяком, ибо у толстяков, по наблюдениям, чаще бывают приступы доброты и желание посмеяться, никого при этом не задев.
Я сказал себе (вспомнив детство, когда таскал в портфеле булыжники для доказательства полезности и разнообразия минералов, и когда вдруг начинал вопить с места нечто очень воинственное, чтобы вдохновить учительницу на ее беспримерный учительский подвиг), что история с Мапхлуангом и Бхорой, на самом деле, может быть объяснена просто.
Дело в том, что недалеко от тех мест, примерно так в 70 километрах по направлению к северу, в Черрапунджи, который, как известно, является самым «мокрым» местом не только на континенте, но и во всем мире, ибо среднегодовое количество осадков здесь превышает 11500 мм, в те несколько дней в году, когда не льет дождь, местное население устраивает Праздник тысячи барабанов. При этом в празднике действительно участвует одновременно ровно тысяча барабанов, и оглушительный их рев приводит к тому, что уже через несколько часов в небе собираются грозовые тучи, и вновь льет сумасшедший дождь, который продолжается неделями и месяцами, но никому и в голову не приходит отменить сам праздник, ибо сразу тысяча барабанов окажется не у дел, а что может быть печальней этого.
Для того чтобы установить истину и выяснить имя «шутника», понадобится не одна экспедиция, но какой смысл докапываться до этой истины, если важна не причина, но следствие, а если и выяснить причину, это не изменит ровным счетом ничего.
Картинка-роман, как илистое речное дно, просвечивает сквозь толщу воды, дождя и ветра, и тысяча барабанов оглушительным хохотом призывают: лей!»
К несчастью, все дневниковые записи были уничтожены Поладием VI вместе с девятью тетрадями, в которых описывались дни и недели экспедиции, и сам Поладий VI нимало не задумывался о том, что ход его рассуждений может быть полезен для науки, а его догадки могут оказаться великими прозрениями, точными и справедливыми. Собственные открытия он редко принимал всерьез.
Бунт – бант – бабочка – бусина – гусеница – гусыня – губительный – гордыня – герань…
Правильный порядок слов опровергает готовящиеся события и делает невозможным прогноз на ближайшие дни. Кто сказал, что в Питере пройдет снег, а в Вашингтоне его не будет, ошибся сразу по двум статьям. Все произойдет так, как никто не ожидал и даже предсказать не мог. Вашингтон завалит снегом уже завтрашней ночью, а в Питере только и будет событий что череда дождей, до самой весны, до лета, так что бессмысленно покупать валенки и заклеивать окна.
Удивительно, но слова, как и краски, всегда - поверх, всегда покрывают нечто, что хотелось бы скрыть, закрасить, замаскировать, и работа в том и состоит, чтобы снимать аккуратно, слой за слоем, и добираться до последнего, того что первоначально, что истинно, что есть смысл.
Только что – поверх слов, впереди, до, до произнесения, до желания сказать, до мысли о том. Нет пустых пространств, которые можно увидеть глазами.
Через что видит взгляд – это уже вопрос для следующей экспедиции.
Мой друг-иностранец, который живет в Вашингтоне, штат Вирджиния, дом с видом на зеленый газон (читай: на зеленую рощу, зеленое озеро, зеленый дождь, туман, ветер, снег… слава неудачливому фотографу, засмотревшемуся на зеленую стрекозу, прежде чем нажать на кнопку), занимается исследованием вопросов музыки начиная с четырнадцатого века по век нынешний. Однажды я отправила ему письмо с просьбой написать мне пару слов о тембровых особенностях индийских барабанов, в частности, тех, которые используют племена гаро в Северо-восточных штатах, а также привести примеры двух-трех ритмических построений, которые, будучи использованы в ансамбле из тысячи барабанов, могли бы вызывать молнии и гром. Ниже привожу фрагмент его пояснений.
«…» - здесь следует вставить 10-12 строк из ответного письма, могущих быть полезными для дальнейшего повествования.
« отношения имеют свойство заходить в тупик
отношения имеют обыкновение выходить из тупика»
( начало 33 стиха, без применения правильного порядка слов, - неудачный перевод фрагмента романа-картинки из Бхоры)
Все забывается. Понимание этого пришло ко мне в сегодняшнем сне. С моей канадской подругой мы сидели в большой подарочной коробке, обитой изнутри великолепным японским шелком.
В темноте трудно было разобрать все изысканные тонкости рисунка, но фактура и происхождение ткани делали свое дело: стоило прикоснуться к поверхности стены или диванов, которые точно таким же образом были отделаны, разве что материя, покрывающая их, была несколько темнее стеновой по тону, - и ты оказывался то в небесных пространствах, то в подводных глубинах, это зависело уже от освещения, потому что освещение все таки было, и оно происходило от единственной свечи, слабо мерцающей в глубине прямоугольного дубового стола, за которым мы и сидели.
Разговор шел о последней, четырнадцатой версии КОЛОБКА, где забавное путешествие в конце концов оказывалось лишь бесконечным путешествием по заданным границам формы, вернее, одной из многочисленных форм, из которых мы все же предпочли обычный прямоугольник, в котором ширина ровно на четверть меньше длины. Представьте себе ускоренное движение по такому маршруту: поначалу ощущение определенности столь ясное, что на первый план выдвигается не сама дорога, а как раз тупики, которые через миг оказываются всего лишь поворотами, но с увеличением скорости движение поглощает миг, отпущенный на удивление, поворот становится частью движения, поглощается, съедается им, и от тупика остается столь слабое воспоминание, что и оно скоро исчезает бесследно.
Возможность точки. Остановки. Тупика, из которого нет выхода. Поворота. Поворота в другую сторону. Вот оно, главное событие, печаль, которая нас еще тешит, потому что выводит из-под собственной власти и оставляет на потом все, что нужно только сейчас.
Между тем, есть еще один вопрос, на который пока нет ответа. Что делать с придорожной пылью, которая в случае с Колобком оказывается отнюдь не пылью на подошвах башмаков?
Ночное кафе «Шелк», открытое на месте бывшего кинематографического «Феллини», вмещает в себя всего двенадцать посетителей. И это несмотря на огромную площадь, исчисляемую сотнями квадратных метров, несколько отдельных залов с низкими прямоугольными столами и мягкими диванами, и вечное ощущение абсолютно пустого помещения.
Тяжелые стеклянные двери становятся несдвигаемыми перед тринадцатым входящим с улицы. Позже я поняла, почему никто не удивляется этому и не стоит перед входом подолгу, в надежде, что кто-то поможет открыть изнутри. Хотя двери на самом деле стеклянные и никаких хитростей в их структуре нет, потому что они вовсе не кажутся непроницаемыми, все же с улицы вы видите через них только одну картинку – глубокую, уходящую в безмерную даль сумеречность, без движения, без людей, и конечно же, первая мысль, которая приходит вам в голову, та, что все закрыто со вчерашнего вечера, так что нечего ждать пока откроют.
Мне казалось странным, что когда я приходила туда одна, я всегда оказывалась двенадцатой. Ибо после меня не входил никто. Но так ли это, трудно утверждать наверняка, ведь остальные одиннадцать посетителей оставались невидимыми моему взору. И хотя мне доводилось проходить через все залы, в поисках подходящего угла (читай: стола, дивана, подушек на нем, сочетания цветов и рисунка на шелковой обивке, но главное - освещения, которое и придавало неуловимое очарование предметам), никогда я не видела других людей. Возможно, просто не замечала их, потому что голова была занята другим, но, скорее всего, их не мог бы заметить и другой посетитель, оказавшийся на моем месте.
Откуда же взялось это число двенадцать, если невозможно хотя бы мельком увидеть тех, кто вошел до тебя. Ничего вразумительного на этот счет, к сожалению, сказать не могу, просто ничего вразумительного не приходит в голову.
Прийти туда с кем-либо – единственная возможность оказаться не в одиночестве. Но надеяться встретить там кого-нибудь – безнадежное занятие.
Итак, мы обсуждали последнюю, четырнадцатую версию КОЛОБКА. Моя канадская подруга, измученная работой, вечными переездами, самолетами-поездами, ожиданиями-встречами, невстречами-вновь-ожиданиями, и опять работой, неотправленными письмами, ненаписанными стихами, так и не выученным русским, говорила, что чувствует себя счастливой только у себя дома, в тесной квартире в Торонто, в пятиметровой кухне, где на столике дымящийся в любимой чашке кофе, а в пепельнице дымящаяся вечно сигарета, и где нет места чужим, мыслям и наступающему дню. И что эта квартира, а еще точнее, кухня с дымящимся на столике кофе, и есть самый настоящий тупик, а все остальное, все эти бесконечные путешествия, переезды, работа, дороги и самолеты, всего лишь правильное, равномерно ускоряющееся движение по одной из четырех сторон прямоугольника. И что однажды, когда скорость этого движения превысит все мыслимые пределы, обнаружится, что у тебя нет дома, и нет угла, и негде остановиться, чтобы повернуть в другую сторону.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Шелк – шелковые нити – шелковые волосы – шелковые подушки – шелковая комната – шелковый воздух – шелковая ночь – Великий шелковый путь.
Шелк – шероховатость – шестикрылость – шестиместный самолет – зеленая стрекоза – шелест крыльев – старый гербарий – надпись в углу – иероглиф – обозначение тупика.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, дом с видом на озеро, октябрь, год нынешний, прошедший нынешним летом, мост через Мойку, взгляд через Неву, два звонка в месяц, рукопожатие, прощай, и знать бы где встретится снова, а если не встретится, то тогда в следующей жизни, номер телефонный на обоях, незнакомый почерк, нерусский слог, неузнанный голос, привет, ты кто, откуда, а, это опять тот незнакомец, который читает мои романы в Интернете, а потом звонит и спрашивает, не его ли записная книжка, потерянная им пять лет назад, попала ко мне в руки, ибо некоторые люди, чьи телефонные номера значились на одной из страниц, описаны досконально и точно, так что он боится, что эти самые люди придут к нему и предъявят претензии, нельзя же разглашать личную жизнь, а если и не придут, чувство неловкости вряд ли оставит его, да и ни к чему теперь, в его возрасте, терять старых друзей, какими бы смешными и несовременными они ни казались.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, герой моего незаконченного романа, врач-диетолог, в глубине души уверенный в том, что ни одна диета не спасает от любви к жареной курице и зеленому сыру, великий мистификатор, провокатор и пересмешник, хохочущий над Вторым законом Ньютона, Первым Концертом Шнитке, четвертой тубой в оркестре Шпиллера, предпоследней моей строчкой, пустой и глупой, как луна в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое июля, и как раз в такую ночь рождаются те, кто кроме лунного света потом ничего не видит, кроме сумеречности, расшитой шелковыми нитками витиеватыми узорами, которые есть не что иное как нескончаемые петляющие дорожки с обрывками осенних листьев, травинок и стрекозиных крылышек. Великий шелковый путь, раздваиваясь под ногами, сходится в тонкую линию у самого горизонта и исчезает бесследно.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, хранитель древностей, собиратель гербариев, иероглифов, пастелей на чашках, лилового света фонарей, невыпавшего снега, ненаступившей зимы, которая и без того никогда не наступит, потому что, как уже было сказано, дожди будут до самого лета, шелковые, шелестящие струи, прозрачные стрекозиные крылья, пустые пространства поверх слов, которые не открываются никому, кроме тех, кто ничего не боится, но я то как раз и опасаюсь того, что когда-нибудь увижу белую пыльцу на засушенной в альбоме зеленой стрекозе и приму ее за свежевыпавший снег, хотя буду точно знать, что никакого снега в этом году не будет, и потому нарисовать как осень переходит в зиму мне не удастся и на этот раз, потому что если снег и был, он давно растаял, и синоптики сами признали, что это было лишь досадное недоразумение, потому что никакого снега они в тот раз не обещали, не обещали и все тут, а если кто что-то и заметил (читай: запомнил, заучил, зарисовал), то это его личное дело, частное, и никто за это отвечать не должен, за последствия, имеется в виду.
(Надо ли удивляться тому, что я никак не могу послать ему свои новые рисунки. Из толстой пачки изрисованной тушью бумаги не выбрать и нескольких изображений с правильными линиями и тонами, а с неправильными посылать не стоит, ибо они только мешают воображению, путаются в небесах и под ногами, и если долго на них смотреть, можно потерять ориентиры и заблудиться среди звезд или в траве, что, предположительно, одно и то же)
глава 4 подобия, апельсиновые рощи и райские кущи
Ноябрь, время апельсинов на столе (хочется, дешево, входит в список разрешенных продуктов на зеленом фоне), время хождения босиком (временно работает отопление, неимоверно болит горло, потому что дует в щели, но не до того, чтобы замечать), время кружения в танце (отыскалась нужная пастель на чашке - 2080 руб., Франция, магазин «Окно в Париж»), ноябрь, который сам не приходит, потому его учреждают, утверждают и если даже рады отменить, то ничего не выходит, ровным счетом ничего, так что остается шумно выдохнуть воздух из прокуренных легких и признать, что да, глупо и смешно, но сами вляпались.
Разумнее всех поступают те, кто способен признавать за истину даже очевидную ерунду. Всю первую половину ноября они считают продолжением октября, так что если спросить у них, какое сегодня число, можно услышать в ответ: тридцать пятое октября, или сорок четвертое октября; а всю вторую половину ноября они называют началом зимы, не уточняя какой день и какое число, потому что и так всем известно, что зима бесконечна, и значит, нет у нее ни определенного начала, ни точного конца.
Когда я наконец решаю, что время установить ноябрь, сразу же появляются новые заботы. Первая и главная в этот момент – чисто социологическая. Я обзваниваю всех знакомых и задаю один и тот же вопрос: думают ли они, что наступил ноябрь.
Некоторые и знать не хотят ни о каком ноябре, они еще купаются в светлых лучах октябрьского солнца (я, Пелагея, ее сын Поладий VI и т.д.), празднуют октябрьские дни рождения (например, Джоконда растягивает мероприятие вплоть до февральских ветров), надевают по утрам туфли вместо ботинок на байке (опять я, Пелагея и сын и т.д.) и забывают дома теплый берет или перчатки(Пелагея, ее сын, я и еще человек двенадцать таких же растяп).
Других мой вопрос застает врасплох – да, они думали уже, но вот точно ничего сказать не готовы, потому что нет никаких причин задерживаться в октябре, но точно так же нет причин перескакивать куда-то вперед, так ведь и не заметишь, как окажешься где-нибудь в тридесятом царстве, в тридцателетнем возрасте, в темнице, в разорении, невесть где еще, потому что все резкие движения чреваты внезапными переменами, особенно если застрянешь где-нибудь в прошлом надолго. Этих меньше, но я люблю их едва ли не больше, так много меня в них, когда честно об этом думаешь.
Но человека два-три точно скажут, что уже начало зимы и ноябрь определенно, и я быстро кладу трубку, чтобы не слышать продолжения, ибо слушать, как клеили окна и как закатывали в банки последние яблоки и помидоры, больше не могу.
Все исследование занимает день-полтора, но когда все закончено, только тогда ситуация проясняется. Ноябрь отныне окончательно установлен и утвержден, хотя я по-прежнему забываю перчатки, выходя из дома, участвую по вечерам в праздновании затянувшегося дня рождения Джоконды и понятия не имею, какое завтра число.
Что самое удивительное - среди моих знакомых нет никого, кто говорит, что ноябрь наступил сразу же после тридцать первого октября.
Будем сушить апельсиновые корки и развешивать их по комнатам вместо детских маек и колготок, будем рисовать на внутренней стороне, там где белая лента спирали, маленькие черные горошины, которые издалека будут казаться не то мошками, не то крошечными райскими птицами на оранжевых ветках, и когда выключим свет и оставим одну луну, с протянутыми сквозь пространство дома лунными пальцами, которые будут цепляться за оранжевые ветки, за плечи и волосы, медленные звуки, льющиеся из ниоткуда, когда исчезнут знакомые черты всех других вещей, а с ними и беспокойные мысли, обычные для такого времени суток, только тогда можно будет подумать о начале праздника.
Джоконда, заводная кукла, фарфоровая статуэтка, двенадцатилетняя девочка, сфотографированная в половину роста для обложки книжки, но в конце концов никто не узнает, что за девочка, какой штат, какой город, какой вид с балкона, где она стоит, облокотившись о перила, одна рука согнута в локте, а другая спокойно опущена, но посмотрите, что за лицо, и что за улыбка, слишком надменная для подростка, но слишком наивная и неумелая для взрослой женщины. Джоконда, которой почти девятнадцать, мало чем отличается от себя двенадцатилетней, потому что по-прежнему играет в куклы, по соседним клавишам рояля и в испорченный сотовый телефон, ничего не смыслит в политике, и любит свой день рождения растягивать до бесконечности, до самых февральских ветров и яростных стуж.
В середине бескрайней ночи, когда съедены самые вкусные вкусности (см. список запрещенных продуктов, на красном фоне, начиная с верхней строчки), когда вырезаны все праздничные картинки из толстых глянцевых журналов (схема: вырезать по контуру - наклеить в блокнот – подписать печатными буквами – доставать – смотреть – читать чтоб не забыть), и когда луна уже не перебирает в пальцах апельсиновую пыльцу, слетевшую с раструба выдохнувшейся трубы, единственной в оркестре, из заоконного пространства приходит еще одна луна, уже настоящая и большая, и сжигает апельсиновые корки с райскими птицами в своем белом огне.
Никто не горюет, потому что завтра будет все сначала: Джоконда, двенадцатилетняя девочка, снятая на цветную пленку для книжной обложки, превращенная в фарфоровую статуэтку на низком прямоугольном столе, который рядом с глубоким мягким диваном, обитым золотистым шелком, кажется еще надменней, Джоконда срезающая новорожденных розовых мышек со странички, Джоконда вышивающая гладью барометр заоконной погоды, Джоконда доедающая кокосовые крошки, девятнадцать свечей задувающая, каждой по кукле и по куску шоколадного торта, и еще по книжке из непрочитанного, чтобы умнеть, уметь катиться по периметру прямоугольника с ускорением и забывать, что существуют прямые углы, где можно замедлить ход, остановиться и, быть может, даже ухитриться повернуть в другую сторону.
Мои дети-иностранцы, штат такой-то, город такой-то, четвертый этаж почти позапрошлого века, с видом на море коричнево-оранжевых крыш с невидимыми пространствами над ними, заоконный пейзаж, по праву высоты и дурацкой веры в волшебные сказки, хихиканье, лепетание и кривляния, дружное блеяние овечек и вой волков, голоса золотистых труб, четырехголосный хорал из Баха, наступление ночи, задернутые шторы, соцветия тысячелистника в мягком лиловом свете ненастоящей луны.
Мои дети-иностранцы, штат такой-то, город такой-то, средний возраст одиннадцать с половиной, три имени без отчества на каждого, дни рождения с начала лета до середины осени, затягивающиеся до февральских ветров, весенние каникулы вне расписания, ни для кого, просто так, равномерное ускорение и моя единственная удавшаяся попытка хоть как-то приукрасить действительность.
глава 5 начало сонаты для ANDANTE solo
Потому что жизнь утекает по капле, вытекает тоненькой струйкой, как во сне, переливающемся из одного кувшина в другой, во сне, который пришел к тебе когда еще не было никакого снега, и который ты так и не смог разгадать, потому что разгадывать сны можно лишь зная начало и зная конец, но никак не одну середину, а в переливающемся из кувшина в кувшин сне только середина и есть, она же конец-середина и она же середина-начало, и отделить одно от другого попросту невозможно, и невозможно составить представление о времени и о сюжете, потому что ничего ведь не происходит такого, о чем можно было бы судить и что можно было бы описывать словами, просто переливающийся из одного кувшина в другой сон слишком похож на то, как течет река, как плывут облака по небу, как бредут нескончаемой чередой мысли и как жизнь истончается, истекая по капле, растворяясь в пространстве и не возвращаясь ни к какому началу. И я с грустью замечаю, что мое сердце бьется так же равномерно и негромко, когда я вдруг слышу в трубке знакомый голос.
Итак, сначала.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, единственный читатель и единственный автор моих писем и моих стихов, дом с видом на белые ночи в Петербурге, на разводящиеся мосты, темный блеск реки, асфальт, камни, купола, строительные леса и свежевыкрашенные фасады, на крылья ночных бабочек и ночных стрекоз, на тень воротничка, шепот и молчание, на никогда не случившееся, на то, что не случится никогда, потому что где нет начала, там нет и конца, одно продолжение, пребывание, одна бесконечная длительность, на зависть уходящему дню и последним тактам двойного скрипичного Концерта. Но я с грустью замечаю, что мое сердце не бьется сильней. (Схватить абзац за последний слог, как надоевшего котенка за шкирку, посадить его в высокую коробку, обитую шелковой материей, накрыть крышкой, перевязать яркой лентой и с наслаждением забросить на высокий шкаф, так чтоб невозможно было дотянуться, даже если подпрыгнешь)
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Умнеть – хорошеть – уметь – хорохориться – уметь умнеть – уметь хорошеть – уметь хорохориться – умереть прежде – до – после – начало – конец – наконец умнеть – наконец умереть – хорохориться до – после – последовательно – уметь – хорошеть – умнеть.
Джоконда, белая мечтательница, белая муха, белый мотылек в ночи, невидящие глаза, детская улыбка, судьба впридачу, в нагрузку, чтоб хоть что-то держало у поверхности земли, не давало улететь и исчезнуть навсегда.
Исчезни из Интернета – тебя не найдет больше никто.
Каждое утро, когда я выглядываю в окно и вижу как белые мухи кружатся в сиреневом воздухе, сколько их, десять, двенадцать, тридцать одна, пока еще можно сосчитать, сто восемь, дальше сразу тысяча, две тысячи, и дальше уже трудно сосредоточиться, каждое утро я мысленно прикидываю – сколько человек меня еще сегодня помнят, а сколько уже, давно или только что, в эту самую минуту, забыли. Всегда трудно считать тех, кто помнит. Но я точно знаю, кто забыл, особенно если это случилось только что.
Некоторые думают, что человек как раз и исчезает, когда его забывают. Исчезает по частицам, по клеткам и граммам живого веса, по физическим признакам. Или вообще абстрактно – пока его забывали, он еще жив, но вот в какой-то момент забыл последний человек, из тех, кто знал, и вот сразу вдруг его не стало, и никто не замечал и никто не может сказать, как он исчезал, по частицам и по клеткам, или какими-то фрагментами, частями речи, тела, и что заполняло пустоты, которые высвобождались так внезапно или постепенно, но что-то должно было их заполнять – другое и чему еще не настал черед.
Вопрос не в том чтобы тебя забыли. В конце концов, если каждое утро смотреть в окно, когда там кружатся белые мухи, и медленно считать их, не пропуская ни одной, обязательно наткнешься на ту, которая тебя уже не видит и не знает о твоем существовании. И тогда можно внести в длинный список тех, кто тебя забыл, еще одно лицо, неважно как зовут и какого пола и возраста, важно лишь то, что список становится длиннее, а с этим и чуть больше надежды. Но это хорошо лишь для тех, кто верит, что именно так и происходит.
Но я думаю, что все как раз наоборот, и что исчезновение вовсе не смерть и совсем уж не связано с забвением, скорее, это лишь одна из разновидностей игры в прятки, такой ее вариант, когда тебя никто не может найти, и то потому лишь, что не ищет.
« бабочки-однодневки живут один день
люди живут одну жизнь
некоторые живут меньше одной жизни
есть те кто живут больше одной жизни
уметь умереть и уметь исчезнуть не одно и то же»
(стих 104, фрагмент романа-картинки)
Из высокой подарочной коробки, обитой шелком и перевязанной яркой лентой, не доносится ни звука, и до поры до времени ее не велено открывать, и даже не позволено снимать со шкафа, чтобы ничего не разбилось в ней, не хрустнуло, не сдвинулось с места. Лет через пять никто вообще не будет знать, что в ней. Предположительно – какие-нибудь неудавшиеся фотографии из Бхоры или последние стихи романа, которые так никогда и не будут опубликованы, или маленькая розовая салфетка с журавлями из ночного кафе, где мисо-суп подают в глиняных черных чашках и только один раз, или эта чудная зеленая стрекоза, в деревянной рамке под стеклом.
Маленькая Джоконда, не видящая свет, не умеющая улыбаться, названная другим именем, более нежным и дрожащим, тревожная птица, синичка в поднебесье, шаги в белой палате, генетический сбой, неизлечимый и странный случай, ну что ж нам с тобой так не повезло, прозрачный ручеек в светлой траве, до зимы далеко, а бесконечности лета как и не бывало.
Фотографии имен действующих лиц (фото от 18 ноября):
Мое. Озеро мутное, болото, все существенное – на дне. Омут. Замкнутый круг. Овал. Бывает, что поверхность выдает больше. Глупая гладь поверхности. Размытое лицо. Круги, нарисованные циркулем. Не за что зацепиться. И не к чему придраться.
Мой внук-иностранец. Резной подлокотник старинного венецианского кресла. Украшение, обрамление. Накрахмаленный воротничок инфанта. Страх перед одноглазым пастухом. Завиток ветра на макушке.
Дочь. Скользкий мостик через ручей. Коромысло. Радуга-дуга. Вязаный шарфик вокруг шеи. А на концах не бахрома, а кармашки. В них ладошки-лодочки, длинные, как средиземноморские раковины.
Мой друг-иностранец. Корма корабля. Морской ветер. Флаги над городом. Лейтмотив «и тогда тебе не помогут никакие боги». 39 ножей для моих ступней. Горящие угли для моих ладоней. Власть, которую хочется свергнуть. И – раз!!!
Моя канадская подруга. Ниточка, продернутая сквозь ушко иголки. Ничей ручей. Шелковые распадающиеся струи волос и дождя. Работа кисти Филонова. Масло, холст, 1919 г.
Вторая половина ноября. Давнишний снег, портрет в старой раме, лицо прабабушки на портрете, плюшевый медведь на подушке, серый волк под окном, «милая птица, извольте спуститься, вы потеряли перо», да идите же к нам, к нам в норку, будем жить-поживать.
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ИМЕН: (22 страницы на мелованной бумаге, часть имен запрещена до мая месяца, а некоторые можно произносить лишь во второй половине дня, перед заходом солнца. Последнее имя в списке – Время уезжать каждый день и возвращаться).
глава 6 еще одна глава о Колобке, бабушке и Красной Шапочке
Просыпаться утром и включать свет
Читать слоги на лесенке: ма, мо, му, мы, мэ
Избавлять себя от воспоминаний
Избавлять других от надежд (скверное дело)
Уезжать каждый день и возвращаться
«Полное затмение луны в 28 градусе Тельца в 4 часа 28 минут, а до и после – полнолуние, и пора ставить точку, потому что когда ты спросишь меня опять, как дела, мне нечего будет сказать. Три месяца осеннего ветра – это слишком много для того чтобы жизнь могла оставаться такой как прежде. И все это время мне пришлось вылавливать зеленых головастиков из маленького мутного озера моего сознания, - эмоции и впрямь очень похожи на головастиков, и благо что их можно точно так же тащить за хвосты, не думая о боли, и брать на руки, и выпускать в какую-нибудь глубокую реку, что течет в море и потом в океан. Вот там, в океане, они и живут теперь, и какая разница, могут ли они там превращаться в толстых лягушек или нет. Я думаю, что наконец-то им нет до меня никакого дела. Но самое удивительное, что рождаемость в нашей чудной стране с голубыми озерами не падает, и новые головастики появляются на свет, непонятно откуда, но появляются. Теперь пусть, ибо понятно кто такие и что с ними делать, не ввязываясь в драку и даже не ссорясь»
Просыпаться утром и включать свет
Читать слоги на лесенке: га, го, гу, гы, гэ
Ловить головастиков в озере
«Мой маленький внук учится читать слоги, рассказывает небывалые истории, и я его, кажется, стала понимать.
Утром он врывается в мою комнату с воинственным криком «доброе утро!!!» и душит меня, сонную, в объятиях.
По вечерам мы лепим из пластилина знакомых зверей и птиц, а перед сном исполняем хором любимый наш гимн «Милая птица, извольте спуститься…»
В воскресенье я веду его в театр на очередного «Колобка», очередную «Красную Шапочку» и «Трех поросят». Мы проходим по мосту, где по обе стороны сидят на возвышениях каменные сфинксы, и ребенок кричит: «Привет, финкс!» И говорит мне со знанием дела, что льдины, плывущие по Фонтанке, можно растопить, если взять и засунуть их под горячий кран на нашей кухне. Я думаю, что скоро мне предстоит в этом убедиться воочию. Колобки катятся по дорожкам неспроста. Колобки спешат совершать открытия»
«Джоконда нынешней осенью похожа на мухомор с толстой ножкой. Она ходит в зеленом пальтишке и малиновой шапочке, и обматывает шею бесподобно длинным и пушистым шарфом с кармашками на концах.
Иногда ночью, когда все спят и никто не подслушивает, она рассказывает, кем хотела бы стать и что хотела бы успеть в нынешней жизни. Все эти истории похожи одна на другую, и их дорожки, тропинки и крохотные тропиночки ведут в гримерку.
По вечерам Джоконда всегда голодная и рыщет в холодильнике, как серый голодный волк в лесу»
«Поладий IV собирается в экспедицию и, кажется, готов взять меня с собой. Но, если честно, я давно уже собрала в дорогу вещи и держу их в маленьком рюкзачке, который спрятан в шкафу.
Я даже не спрашиваю куда мы едем. Я знаю только, что там мой дом»
Просыпаться утром и включать свет
Засыпать вечером и выключать свет
Смотреть как осень переходит в зиму
Уезжать каждый день
И возвращаться
Четырнадцать фотографий из «Времен года» на глянцевой бумаге
глава 1 мой внук иностранец
Он живет в комнате через дорогу. Это значит, что он живет в комнате через коридор. И это удобно и мне и ему. Потому что позволяет чувствовать привязанность и свободу одновременно.
Когда он в порыве божественного вдохновения на своем трехгодовалом языке восклицает «моя баба!», я превращаюсь в собственность-вещь: «жили-были дед и БАБА» – из «моей книжки», с «моей картинки», во «мне-нарисованном-облике», где я пеку колобок из по сусекам набраной муки, и колочу в старческом исступлении по золотому, а значит никуда не годящемуся несъедобному яйцу, и в глубине души гневаюсь на этого чокнутого ДЕДА (ибо – теперь уже моя собственность, и имею право), которого угораздило замыслить невиданное дело – сотворить КОЛОБОК, да чужими руками, а потому - непременно ведь убежит, и обманет по дороге всех, но в конце концов попадется на сладкую вязнущую на губах лесть и будет проглочен, а лучше – беспощадно съеден по всем правилам животной неспешной трапезы.
Но когда после очередной борьбы за права и свободу каждого, на площади, равной одиннадцати квадратным метрам (читай: равной всему мировому пространству, вторгшемуся в наши равноположенные относительно солнца безмятежные души), я слышу в свой адрес последний младенческий аргумент «баба, ты дурак…», я понимаю, что в этот миг мой облик отвергнут миром как чужой, несостоявшийся, ненавистный и в любовную зависть закатанный одновременно.
Так вместе с внуком мы репетируем великое буддийское прозрение, смысл которого предельно прост: можно быть тем, а можно этим, и можно иметь то, или иметь другое, но лучше быть сразу всем и иметь сразу все. Нам обоим это подходит. Вот поэтому мы и ведем себя то как заговорщики, то как инопланетяне, ни на кого не оглядываясь, ни на кого не жалуясь, лишь пыхтя в одиноко-совместном усилии толкать и толкать вперед невидимый чужому глазу игрушечный паровоз счастья, наполненный тысячами, миллионами и миллиардами еще несыгранных никем в этом подлунном мире игр, образующих одну-единственную, диковинную жизнь.
(отрывок из пьесы)
Тема из fis-moll-ной Фуги Шостаковича
В нее вклиниваются шумы: падающие кубики, скрип качающейся деревянной лошадки, стук пластмассовой игрушки по какому-либо предмету… На этом фоне шепотом:
- Ты дуак.
- Не говори так…
- Ты дуак, баба.
- Нельзя так говорить…
- Ты дуак.
- Я сейчас уйду…
- Ты дуак…
- Наша баба громко плачет, мальчик наш ее обидел…
- Нэт. Таня гомко пасет! Таня! Баба не пасет!
- Любишь бабу?
- Люб-лю, сино-сино, так…
Продолжение Фуги, затем - dim.
Одно из его первых устойчиво произнесенных русских слов – это, непререкаемое в своем неправильном и отныне неисправимом произношении: «нэт», с растянутым, во весь младенческий рот, сквозняком запахнутым «э» и чуть смягченным, будто в оправдание неслыханной дерзости языка, еще твердым, но уже пошатнувшимся, как дерево под ветром, у других никогда несгибаемым в этом слове «т». Все остальные слова, их попытки-произношения, выдавливания, перекатывания-перекувыркивания, как бы ни отличались в своем непривычном для слуха звучании, как бы ни походили в экзальтированной выворотке на иноземные наречия-выговоры, ни терциями-квинтами-секундами малыми своими, ни тяготениями, меняющимися ежесекундно и никогда не приходящими ни к какой устойчивой точке, ибо каждый полу-четверть-звук такой устремлен в небо, где не за что зацепиться глазу и сознанию, не имели ровно никакого значения, перед этим из-себя-из-космоса- рожденным «нэт» все было ничто.
Так окружающим и близким дано было понять: мальчик намерен расти иностранцем, а также иностранцами считать всех других, тех, до кого способна дотянуться рука – это младенческое око, орган, щупалец, подвижный даже во сне, ибо где как не во сне непрерывно множится засасывающая работа познания, а жизнь – она ведь тоже как сон, только с обратной стороны, навыворот, наизнанку, и это слабое мерцание дня и ночи, света и тени, яви и полупрозрачной пелены небытия, это уплывающее в дальние дали эхо-говорение-эхо-молчание-эхо-нешевеление-не сравнение ни с чем подобным – эта первая азбука изредка просыпающегося сознания, первая рефлексия опыта, непонятно на каком языке произнесенная тронная речь, инициация и претензия на собственное существование.
С отпущенной с лихвой манерностью – кому, едва выползшему из пеленок младенцу, несмышленышу, обезьянке-попугаю, пугливой зверушке, белке, черепашке….. – это НЭТ одним дуновением прохладного, чуждого живой природе «э», ветра приснившегося, невесть откуда залетевшего в мир – топит могучие корабли логопедических аркад, а с ними все несгибаемые доводы, все аргументы «за» и «против», стоит ли переучивать (переозвучивать, а стало быть и переиначивать одновременно) такое простое слово, или стоит оставить все как есть, не обращая должного внимания, а самим втихомолку, втайне от всех вслушиваться в это единственное в словаре слово на непонятном наречии, и может быть, благодаря ему что-то откроется, хоть и не сразу.
Ветер, звуки настраивающейся скрипки, попытка сыграть гамму D-dur… захлопывается окно, звуки скрипки становятся тише
Мой друг тоже иностранец. Только настоящий, с паспортом гражданина Соединенных Штатов. Он живет в Америке уже лет сто, не меньше, ибо откуда ему знать про всех американцев на свете, так точно, до подробностей, и какая она Америка я знаю от него, тоже точно и подробно, так что иногда мне кажется, что я там и живу сейчас, и мы с моим другом ходим друг к дружке в гости, и пьем настоящий французский коньяк, и ходим в гости к нашим друзьям и подругам, и там тоже пьем коньяк, а потом вспоминаем какое оно было, наше детство, в России.
Иногда эта Америка так въедается в мою кожу, что мне хочется крикнуть ему в телефонную трубку, но так чтоб услышали все в этой мертвой стране: «Иди ты со своей соленой Америкой!..» Но он начинает первый:
- Я все делаю не так… Я всюду опаздываю… Я ничего не успеваю… Я делаю не то что хочу…
Я его успокаиваю:
- Тебе только так кажется.
На самом деле я думаю: когда ты перестанешь опаздывать, когда ты все будешь делать так как надо, ты превратишься в зомби. Но я не говорю этого вслух. Он звонит в два часа ночи, и я плохо соображаю, кого надо спасать и зачем.
Мы оба сидим на диете (на пристани, на полатях, на поруках…) Диета зверская – но только лишь в своей логической непогрешимости. Для начала из нас выкачали по 180 миллилитров нашей священной крови и протестировали ее на 130 российских продуктов (я уверена, что американские продукты – это полная противоположность, вплоть до того что российская картошка это и есть американские макароны). Не знаю каково ему, но вот моя противная всякой регламентации, потворничествующая собственным прихотям натура зачастую играет роль дирижера соседнего оркестра – всегдашняя уверенность в том, что парой шоколадных конфет не испортить полутора килограммов приготовленных на пару овощей, непоколебима. Список запрещенных продуктов хранится в самом дальнем углу сумочки, как табуированная интимная тема в эпоху развивающегося социализма. Ночью снится шипящая на сковороде глазунья, аппетитная, пахнущая салом, любимым летом и только что прошедшим дождем. Удивительно, но мне ее не хочется.
(отрывок из пьесы)
Очень тихо звучит фрагмент одной из Партит Баха. На фоне музыки – продолжение телефонного разговора:
Он: И что ты собираешься делать дальше?… Ты уже думала, чем ты будешь заниматься?
Она: Думаю…
Он: Чем бы ты хотела заниматься?
Она: Я думаю… Я сейчас ничего не делаю…
Он: Надо же будет что-то делать…
Она: Зачем…
Он: У меня бы давно уже руки чесались – что-то делать…
Она: Зачем… все придет само…
На самом деле я знаю, что ничего само не приходит, в таких вот случаях, банальных, заурядных, житейско-жестких, а потому никчемных и не требующих вмешательства свыше. Лень – родная сестра моя, возлюбленная и подруга – подсказывает мне верный, многими испробованный путь. Я сажусь писать Книгу. Не зная о чем, с бухты-барахты, без единой мысли в голове, без героев, без начала и конца. И хотя я не знаю – о чем, я точно знаю зачем.
Я ищу выход в соседнюю комнату. Из прихожей, где толпятся все и где чем дальше, тем невозможнее дышать, и думать, и хотеть, где мы все слишком близко, и ничего не происходит само собой, ибо Богу некуда дохнуть и некуда устремить взгляд, и уж точно никто не почувствует его холодного как ветра, на иностранный манер исковерканного «е» в таком простом слове, и быть может потому никто слово «нет» от него и не слышит, а все только слышат, как струится вода-да-по капле-по желобу-дождь- до-ми-дом-миг-до-диез-после-да-по следам…
На самом деле я знаю, что от этой невозможности услышать от Всевышнего его непререкаемое «нет» , с его молчаливого согласия и при немом его участии исписываются по ночам тонны бумаги – романы-биографии-рифмы-памфлеты – теми же массами (читай: идиотами-одиночками), в вечном иллюзорном одиночестве-одичалости, в надежде вырваться из тесной прихожей, туда где бал, зеркала да истлевшие рукописи…
Опять несколько тактов Партиты, уводится на dim.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876г.):
Т – магическое пространство, мистерия, творящаяся сама собой, по собственным законам. Некая объективная реальность, замкнутая в себе, воспроизводящая самое себя, не соприкасающаяся с другими реальностями. Попытки проникнуть в мир Т означают лишь встраивание в него и утрату субъектом собственных свойств как таковых. Попытка что-либо изменить в его структуре приводит к созданию взрывоопасных ситуаций и к образованию «черных дыр» в иных пространствах.
И моя дочь - она тоже иностранка. Несмотря на то, что паспорт у нее российский, родилась она почти в России и не намерена никуда до конца жизни из России уезжать. Зато в этом самом паспорте записаны три ее имени и ни одного отчества. А глядя на нее никто не скажет наверняка, знает ли она хоть одно слово по-русски.
Несколько слов английских, испанских, французских и тибетских, выученных по разным случаям жизни, тем не менее, не отменяют сущности: она – барышня-крестьянка, в современном обличии, в контексте, чуждом здоровой молодой крови, портрет неизвестного русского художника конца позапрошлого столетия, помещенный в урбанистический пейзаж столетия прошлого и припорошенный едва высохшей краской сюрреалистического полотна молодого художника «новой волны».
Розовое-серое-золотое. Цвет шероховатости и диссиденства. Обещание ненадежности обещаний. Я смотрю на нее и вижу редкий цветок, вывезенный с островов Полинезии и пустивший слабые корни здесь, в российской картофельной почве, где приживается все, но ничего прочного не сулит.
Свою Полинезию она привезла с собой. Ибо все, чем она себя окружает, на что смотрит и до чего дотрагивается длинными, чересчур, пожалуй, утонченными, золотом припорошенными пальцами, все, что возникает внезапно от поворота-ветра качнувшегося неловко в пространстве гладкого тела… о сколько их, тех неловкостей, причуд случайных, соскальзываний с бемольных уступов прибрежной тропинки, еще из детства тянущихся жестов-обманок, неоправданных движений, незаконченных и на ходу переиначенных слов… все, что вокруг тела, а стало быть, пригрето душой на время, не воздухом осени русской напоено, но тропическим золотистым звучанием и каплями прозрачными океана.
Отсутствие, за ненадобностью не больше чем ввиду отсутствия как такового, необходимых вещей, без которых пустот не избежать (той же Полинезии куда больше, на первый взгляд, в светящемся квадрате на фоне темной стены или поднятой крышки рояля), но вот парадоксальным образом освобожденное пространство оказывается вместилищем тысячи сказок далеких островов, в их причудливом переплетении, со сбоями ритма и мерцанием цвета, так что в конце концов лишь аромат, воздух остается реальным в волшебстве непрекращающемся своем, и непонятно, но что-то происходит все время, то, чего как раз в реальной жизни быть не должно.
ПЕРЕВОД НА РУССКИЙ: два десятка космических пейзажей на подушечках для сидения, всегда пыльная нога рояля, а рядом Хармс, Хемингуэй и Голсуорси, Борхес и Зощенко, все любимые и пригретые, так что спать на их обложках мягче чем на перинах, и подпол рояля, заваленный мягкими, затисканными и зацелованными мишками-зайцами-жирафами-бегемотами, и какое счастье тащить за ногу непонятно кого из этой кучи, чтобы опять же тискать, душить и засовывать под голову или под ноги очередную жертву, великую жертву любви и величайшую иллюзию преданности. Космические пейзажи, пожалуй, больше подвержены старению.
«…За окном та осень, которую люблю больше всего. Без солнца, с ожиданием дождя, тихим ветром и листьями, свисающими с неба, ибо сами деревья напротив дома куда выше нашего последнего этажа… листьями, более зелеными в такую вот погоду, а под солнцем - желтей обычного желтого цвета и прозрачней воздуха. Это даже не осень. Это – отсутствие лета, полное, бесконечное и безнадежное в попытке хотя бы минутного возвращения. Это означает, что божественное «нет», с растянутым, распахнутым ветром, на иностранный манер выкрученным гласным звуком (откуда же холод и безысходность, и окончательность, подобная королевскому приговору) наконец произнесено…» (из письма 1979г.)
(фрагмент fis-moll-ной Прелюдии Шостаковича, такты 18-29, на dim. уводится)
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ПРОДУКТОВ (на красном фоне, размер 5,4х9,3):
Картофель
Виноград
Рис
Банан
Пшеница
Перец чили
Шоколад
Индейка
Сахар свекольный
Палтус
Перец красный
Горох черный
«ЧЕРНЫЙ КВАДРАТ» МАЛЕВИЧА (смотреть в течение 80 секунд, взгляд должен быть направлен в точку, находящуюся в 15 см от нижнего левого угла картины).
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876г.):
ФТ – поверхность, осязаемая при помощи всех органов чувств и при этом не имеющая какой-либо материальной первоосновы. Попытки описания ФТ равнозначны переводу слов на иностранные языки, притом более удачными признаны переводы на языки доныне нерасшифрованные. Известны случаи исчезновения Т при укрупнении многослойной Ф, однако они редки и в достаточной мере не изучены.
«Говорить о вещи на иностранном языке, глядя на нее не прямо, но скользящим взглядом, под углом, и пытаться описывать в терминах наиболее далекого языка. Тогда вещь обнаруживает свою суть» (Пир Грэйхенбаум)
…то позвони поскорей. Ибо как я расскажу тебе, что у нас вдруг выпал снег, и он все еще падает, огромными редкими хлопьями, и вот уже чаще и чаще, и ветер прибивает эти хлопья к земле, и гонит по асфальту и по крышам, вправо-влево-вправо-опять влево, и уже целый вихрь снежный… да, да, вальс снежный, вихревый, хохочущий, жуткий… но в конце концов ведь все успокоится, и снег еще полежит на крышах, уже без ветра, недолго, и все подивятся, что надо же, как рано пришла зима, как внезапно, в начале октября, когда еще и листья пожелтеть не успели, и когда еще не вынуты из шкафа зимние ботинки, и ноги вязнут в белой каше манной, разваренной в темном молоке неба, и такие же хлопья манные, замороженные хлопья, безвкусные и полупрозрачные, опускаются на непокрытые головы, - это снег все еще идет, трудно поверить, почти нереальный, ненастоящий снег, но ты еще можешь застать его, если позвонишь.
(отрывок из пьесы)
Начало 2-ой части Соль-мажорной Фп. Сонаты Моцарта, в более быстром темпе, со спотыканиями и повторениями.
- Здесь темп в два раза медленней…это медленная часть…Моцарт…
- Ну и что, мне же надо текст выучить… (играет)
- Так и учи в медленном темпе.
- Я не могу, я буду все время сбиваться…
- И музыка где?…
- Вот, и она мне говорит то же… какая музыка, музыка потом, мне сейчас надо текст выучить…(сбивается)
- Вот-вот, так и будешь спотыкаться… играй медленно.
- Я не могу медленно…
- Все равно будешь сбиваться…
- Я и сбиваюсь…
- Никакой музыки…
- Мне надо текст выучить, а потом будет музыка…
- Музыки не будет, ты играешь совершенно другое произведение…
- Какое другое…
- Это не Моцарт.
- А что же это, по-твоему?
- …Эх ты… я-то думала, что ты Джоконда, а ты…
- (сбивается) От Джоконды слышу! (продолжает уже без ошибок в быстром темпе)
…и еще я должна сказать тебе, что ночью вернулась с дачи соседка, та, которая живет в комнате напротив через коридор и еще в одной комнате прямо у меня за стенкой. Она и вправду живет в обеих этих комнатах сразу (бывает еще, что и в коридоре и в кухне впридачу), потому что я все время слышу ее покашливание за стеной, в соседней с моей, ее большой комнате, и одновременно слышу, как она стучит ножом в комнате через коридор напротив - режет-крошит-кромсает-опять режет-крошит-кромсает помидоры-огурцы-перцы или что там еще, что растет у порядочных людей на даче и что должно быть без остатка съедено, непременно съедено, ибо зачем она тогда, эта дача, приличным людям.
Но я хочу тебе сказать, что на самом деле она не такая уж приличная, какой хочет казаться. Например, кто из нормальных людей стал бы выпускать своего кота в коридор, да еще такого толстого и неуклюжего, что того и гляди попадет под грузовик, которые в несметном количестве гоняют по нашему коридору, так что идешь сам, бывало, по этому жуткому и почти неосвещенному коридору, и тут с грохотом выскакивет на тебя из-за угла эдакая жуткая махина и даже не подумает затормозить на повороте, и оглянуться не успеешь, как с головой и нырнешь прямо под колеса.
Или то что она без конца перетаскивает по ночам вещи – из одного угла в другой, потом в третий, и в четвертый, а потом опять в первый, или из комнаты, что через коридор напротив, в ту, что рядом с моей комнатой, и потом опять из той, что рядом с моей, в комнату через коридор напротив. И при этом что-то шепчет и шепчет, и приговаривает, и шикает на своего кота, чтобы не мешался под ногами, но я-то точно знаю, что никаких вещей ей перетаскивать и не надо, потому что все что есть в ее комнате, соседней с моей, все это есть и в комнате через коридор напротив, все в точности, и это она только делает вид, что ей чего-то там не хватает, что ей еще что-то там надо, но на самом деле ничего ей не надо, кроме ее толстого кота, который и так ходит за ней по пятам и повторяет каждое ее слово.
…Удивительно, но снег все еще идет, и он уже покрыл всю землю и наконец сделал видимым небо, но это соседка варит на кухне манную кашу, едва ли она пригорит, а хорошо бы, хорошо бы она выключила плиту и унесла все запахи и это молочное варево со всеми его запахами к себе в комнату, ту что напротив через коридор, да, да, не в ту что по соседству с моей, а непременно в ту что через коридор, и тогда снег, наверное, перестанет идти, и пусть, и слава богу, потому что так недолго засыпать всю землю, все дома за окном, и тогда на что смотреть и что рассматривать до вечера, и кого выглядывать, если уже и крыш не будет видно и если все люди попрячутся по домам и тоже станут смотреть в окна, кого-то выглядывая и что-то высматривая, а там уже давно никого не будет и давно не будет ничего. Но ты еще успеешь позвонить, если, конечно, захочешь.
Я хочу нарисовать как осень переходит в зиму.
Ах если бы она не вернулась, если бы суток хватило, чтобы положить конец надоедливым дождям, голым крышам, разноцветному мельтешению зонтов, с высоты моего последнего этажа, этому мучению без причин, заточению в четырех стенах вечно повторяющегося туманного дня, одиночеству-одичалости, замерзшей точке, дрожащему листу, дребезжащему звонку в передней… если бы она не вернулась, если бы наутро голос диктора не прошуршал в наушник: «вчера в Петербурге выпала месячная норма осадков», - «вчера», это значит, что все и кончилось, и не внезапно, а по расписанию, с наступлением нового дня; но можно было бы и не почувствовать, и еще пребывать в сладком рассеянии, белом заоконном пейзаже – кем, съежившейся веткой, теплым следом от ботинка тридцать девятого размера, облачком дыма из печной трубы в доме напротив, - ибо запотевшее за ночь окно можно ведь и не протирать, вовсе не надеясь, что наконец замерзнет, ибо куда ему в такую раннюю зиму; так и смотреть сквозь белый воздух стекла, не подходя ближе чем на четыре шага, на то что за окнами, а стало быть в другом незнакомом сегодня мире, и думать, что странные вещи если и случаются, то непременно к лучшему.
(отрывок из пьесы)
Звук работающего телевизора, идет передача о здоровье, затем щелканье ручки, программа перключается на астрологический прогноз, звучит музыка, на тихом ее фоне:
- А теперь, сэр, почему бы вам не проделать один из известных ваших трюков…
- Вы называете трюками то, что не имеет к этому слову никакого отношения. Ни ловкостью рук, ни концентрацией воли, ни магическими заклинаниями, наконец, не достичь результатов, которые вы, очевидно, и имели в виду, когда затеяли весь этот… э… разговор.
- Вы хотите сказать, что магия здесь ни при чем?
- Именно.
- И что вчерашняя буря в Бадахосе, после чего столетние деревья ломались с хрустом, как высохшие спички, и это было уже за две тысячи километров от налетевшего шквала, а вслед за этим разлив всегда наполовину пересохшей Мбому, а после этого вдруг небывалый пожар в полосе тераев на севере Западной Бенгалии – это не ваших рук дело?
- Абсолютно.
- И об этом вы только узнали, из сегодняшних новостей?
- Ну нет. Я знал об этом еще две недели тому назад. Но если бы и не знал, поверьте, пальцем не пошевелил бы… Да вам самим не захотелось бы устраивать этот сумасшедший снегопад в Питере, подумай вы об этом заранее. Думайте о другом – и то, о чем вы вы даже и не мечтали, не заставит себя ждать.
Продолжение астрологического прогноза, музыка.
Так я и знала. Я так и думала, что она не смогла бы вернуться без чужой помощи. Ибо когда я вдруг увидела в кухне на плите закатившиеся за комфорку несколько горошин, - да, да, это был тот самый черный горох, который ни в коем случае ни варить, ни жарить, ни тем более есть нельзя, - стало понятно, до противного понятно, что эта женщина («тетя», «тетенька», «сучара редкая», больше никаких имен), называющая себя моей соседкой, живущая в двух глубоких комнатах одновременно, в тайне от всех вытащила его из СПИСКА ЗАПРЕЩЕННЫХ ПРОДУКТОВ и использовала так, как учили ее в безобразном детстве, - сварила суп с черным горохом.
В ту минуту, когда она выключила газ и сняла кастрюлю с плиты, чтобы тайно унести ее к себе в комнату (в какую, в ту что напротив через коридор, конечно, ибо оттуда не так слышны запахи и громыхание крышкой, а после стук ложки о тарелку с синей каемкой, ведь какие у нее еще тарелки, как не от старых, семидесятых годов сервизов, оставшиеся), белые хлопья-тарелки, тарелки-хлопья пушистые перестали падать на землю, перестали биться и разлетаться на сотни осколков, чтобы в невозможном своем усилии попытаться оторваться от земли, не прилипнуть, не пристать навечно или ровно до того часу, пока нога пешехода не сплющит подвернувшийся ком снега, или пока все не начнет таять и исчезать само собой.
Но ведь то, что в Петербурге за сутки выпала месячная норма осадков, еще не означает, что до самого конца октября будут стоять сухие тихие дни, нагоняющие тоску и немощь, да и кто может точно сказать, сколько снегу пересыпано или недосыпано до нормы, кто считает и взвешивает снежинки, ведь это не мешки с мукой, ясно, что безнадежное это занятие, хотя вовсе не бессмысленное, и быть может, если бы меня взяли на такую работу, я бы старалась не сбиться со счета и записать все в точности, и это наверняка получилось бы, потому что я и так могу смотреть часами, не отрывая глаз, на падающий снег и могу с уверенностью сказать, что различать снежинки между собой не труднее, чем различать людей в городской толпе.
(отрывок из пьесы)
Моцарт, 3 часть До-мажорной Сонаты, в процессе разбора.
- Давай передвинем пианино к ее стене, чтоб ей слышнее было.
- Давай не отвлекайся.
- Мне так приятней учить будет.
- Добрая девочка.
- А она с утра до вечера свой идиотский телек смотрит, и на всю громкость, и дверь всегда нараспашку… добрая тетя?
- Оставь ее в покое. Здесь 4-й и 5-й палец в левой руке.
- И дверь в туалете не закрывает…
- Руку снимай перед новой фразой!
- А Ване своему говорит: «Что ты будешь есть, котлеты или шпикачки», а Ваня говорит, что котлеты, и тогда она говорит: «Ну съедим мы котлеты, и у нас их не будет. Ну дурачина…»
- Она его голодом заморила, он и умер.
Повторяется тема 3-ей части, уже увереннее.
Мой внук иностранец. Поэтому в свои три года и четыре месяца он так плохо говорит по-русски. Дело здесь не в том, что, как утверждают врачи, мальчики начинают говорить позже, чем девочки (по крайней мере, в его старшей ясельной группе некоторые мальчики кажутся мне Цицеронами в сорок лет, так четко и резво они изъясняются), и не в том, что ему нечего нам сказать, - ему всегда есть что сказать, сразу много чего, и в основном это относится к области желаний, - тогда «хочу это», «хочу то» звенит в воздухе будто натянутая струна, готовая лопнуть и одновременно пустить стрелу с высоты прямо тебе в макушку, если ты не откликнешься вовремя, не сунешь под нос, не отреагируешь львиным рыком, что угодно, - словом, замешкаешься и не успеешь.
- Кочу лисицу (ударение на первом слоге).
- Что ты хочешь – лисицу? (ударение там где надо)
- Нэт. Лисицу (ударение на первом слоге).
- Еще раз скажи.
- Ли-и-сицу!
- Лестницу?
- Ли-и-и-сицу!
- Покажи пальчиком.
- (пауза)
- У меня нет лисицы (ударение на первом слоге).
- Ли-и-сицу кочу…
- Давай я тебе дам что-нибудь другое.
- Нэт.
- Хорошее.
- Лисицу…
- … (безнадежно)
Следующим вечером, когда я впархиваю в комнату, держа в руке тарелку с глазуньей (по привычным меркам, это начало ужина), мой внук бросает игрушки и, вытянувшись на цыпочках и заглянув в тарелку, радостно восклицает: «И я кочу лисицу!» (ударение на первом слоге).
«Листопад». Это название картины. Картину нарисовал мой внук, на альбомном листе акварельными красками. По правде говоря, это всего лишь одно дерево (коричневая длинная палка с несколькими растопыренными палочками-ветками, с листьями – бледными расплывшимися желто-серыми (от предыдущей краски) акварельными мазками, по всему листу, вразброс, и то ли они вниз летят, то ли вверх, непонятно, но одно понимаешь сразу: это именно листопад, в таком обнаженном и изначальном своем виде, что дерево здесь будто и ни при чем, уберите дерево – не изменится ничего, и даже последний двоечник, проходя с толпой одноклассников по широкому залу Эрмитажа, бросит взгляд на картину и тут же скажет: «А, это листопад, это и так ясно».
Выставленная в Музее современного искусства где-нибудь в Пярну или Дижоне, она будет иметь название «Желтые пятна и расходящиеся коричневые линии на белом фоне», или просто «Композиция 14», или еще проще «ХХХХ nmb», но здесь, в Музее белых листов, покрытых расплывшейся акварелью, это «Листопад», - таков точный перевод на русский названия, которое автор умышленно не сообщает публике, очевидно, имея в виду ее излюбленное занятие придумывать подписи и заголовки.
Что же касается дерева на картине, не исключено, что это смоковница. Хотя я не уверена, что она роняет листву.
Но тогда, быть может, и желтые пятна – вовсе даже не листья, а маленькие «лисицы», с ударением на первом слоге, с запахом укропа, быстрого лета и только что прошедшего дождя.
«Господин КЛИМ, разрешите обратиться, хоть это звучит как-то по-военному, а Вы, полагаю, не любите никаких войн и насилия, но что делать, если в русском языке так мало слов для вежливых обращений, а обратиться ведь как-то надо, да, да еще с такой просьбой, с какой ни к кому другому обращаться и не станешь, потому что никакие другие ее исполнить не смогут, разве выслушают вежливо, покачают головой и спросят, так чтобы хоть что-то сказать в ответ: «А зачем вам это надо?» Поэтому разрешите обратиться к Вам. Дело в том, что вчера я видела Ваш спектакль «Сон об осени», по пьесе господина Юна Фоссе, что за странная фамилия, никогда не знаешь, в каком слоге ударение, и зачем только придумывают такие, но я полагаю, что все же на последнем, но это не важно, потому что речь все таки о Вашем спектакле, и я думаю, хоть и не уверена, но все же думаю, что та темнота, которая вдруг включалась во время спектакля, когда внезапно гасли все фонари на сцене, и замечу, что это было целых пять или шесть раз, так что это никак нельзя было назвать случайной неисправностью у осветителей, так вот эта темнота была не что иное как начало другого спектакля, который почему-то никак не мог начаться, быть может ему важно было, чтобы все удостоверились: это – следующий за сном шаг, небытие, тишина недоумения, даже актеры подыграли, один из них так и сказал: «…и мы уйдем и подождем, пока нам не включат свет», можно подумать, он без света не может произнести ни одной заученной фразы; и я бы тоже поверила, что все, даже сон, способно вот так исчезнуть вдруг, не оставив места воспоминаниям, но я ведь не очень в это верю, и хотя я действительно в это не верю, я подумала, что быть может для других это утверждение столь же верно, как теорема Пифагора, столь же непреложно, как чередование дня и ночи, зимы и лета, жизни и смерти, именно чередование, обратите внимание - не смена, а стало быть, бесконечное повторение и бесконечное возвращение. Поэтому я и хочу Вас попросить: не могли бы Вы поставить пьесу о желтых пятнах на белом фоне бережно хранимого в нашем музее альбомного листа, автор этой картины господин Винсент ван Гог, думаю, возражать не станет, ибо он и сам понимает, что картины хоть и живут долго, но если наступает темнота, их невозможно рассмотреть, а слова, сказанные о них, в темноте звучат даже отчетливее, чем при дневном свете. Единственное, в чем я до сих пор не уверена, - имеет ли эта картина отношение к осени, хотя очень хотелось бы, ибо тогда вообще непонятно, о чем она. Впрочем, если Вы все таки решите, что имеет, пусть так и будет, в любом случае, это все равно придуманное, вымысел и никак не затрагивает реальную жизнь» (из письма 2002 г.)
Я хотела нарисовать как осень переходит в зиму. Но сейчас думаю, что на самом деле никакого перехода нет, что зима просто приходит и становится с осенью рядом, еще никем неузнанная, неосвещенная, и стало быть, невидимая, и что все зависит от того, как скоро скользнет свет по ее плечам, оставив в темноте осень, а потом вдруг все может вернуться на круги своя, и опять - светлое пятно октября, абрикосовая долька, желтый акварельный след на альбомном листе, письма-конверты, дворники по утрам в парке, струйки дыма… да, листопад не прекращается уже месяц, лишь на одни сутки его сменил снегопад, простите, не сменил, это он превратился в снегопад, а еще правильнее - это всем так только показалось, ибо на самом деле хлопья-снежинки-тарелки пушистые с синей каемкой – это те же листья осенние, но при другом освещении, так что легко впасть в заблуждение, если верить собственным глазам.
«Когда все уходит из-под наших ног, мы можем ухватиться за какую-нибудь изысканную страсть…» (Уолтер Пейтер)
«…За окном то утро, которое люблю больше всего. Сиреневый воздух и сиреневый фонарь у вечнозеленой арки, невидимые крыши и ровные прямоугольники снега внизу, с наклеенными полосками асфальта между газонами, спящий переулок - ни кошки, ни птицы, ни человеческого следа; дерево с облетевшей за ночь листвой, замерзшая машина, и больше ничего, ничего из того что можно уловить и запомнить, не говоря уже о том чтобы записать на бумаге. Такое утро совсем не похоже на то, которое любишь ты. Хотя я не знаю в точности, но мне кажется, что ты никогда и не любил эти ленинградские пред-зимние утра, когда еще не угадан день и неясна погода, и даже невозможно сказать, какое время года за окном, и какой год, и какое такое время. А может, я преувеличиваю, и твоя нелюбовь к нарисованному мною пейзажу есть не что иное как желание не замечать тень, когда еще нет солнца. Словом, опиши мне сам свое отношение к этому утру, и не бойся повторений и лишних слов, и пауз, и неправильных ритмов, так как точность нужна лишь для затейливых рисунков, здесь же все просто и правдоподобно – сиреневый воздух и сиреневый фонарь у вечнозеленой арки, невидимые крыши и прямоугольника снега внизу…» (из письма 1979г.)
Если бы она не кашляла сегодня утром так бесконечно долго и неостановимо, да еще в присутствии своего подозрительного кота, да еще в обеих комнатах своих одновременно, ничего и не случилось бы, наверное. Стоило притормозить хоть на две минуты, чтобы успеть вытащить из шкафа большую обувную коробку с лекарствами, второпях нащупать банку с лекарствами, открыть, захватить горсть и всыпать в рот, потом добежать до кухни, налить из чайника воды и запить, стоило вовремя спохватиться, засуетиться и забегать, чтобы прекратить этот кашель, эту дурацкую двухголосную инвенцию, или хотя бы приглушить один голос в любой, уже не важно какой, комнате, ничего не случилось бы теперь уже наверняка.
Но вчера вечером все и произошло, произошло неведомо как и тоже по-дурацки. Сначала позвонили в дверь, сказали, что хотят переписать всех кто здесь живет, что соседи за стенкой тоже не верят, что здесь живут только те кто прописан, потому что и следы на снегу новом, и вечно переполненный почтовый ящик, и эти отговорки чтобы дверь не открывать, еще и этот кашель по утрам одновременный.
Я сказала, что переписываться не буду, что не хочу, недосуг, и какая польза, я ведь и так не жалуюсь, потому что жаловаться некому, никого нет, ни до кого не достучаться, всех отправили убирать снег, который нападал за ночь, так что нечего и беспокоиться, а соседка спит и смотрит телевизор, во сне, на правом боку, чтобы не кашлять, спит и тоже переписываться не желает, потому что если кто тут нелегально и живет, то это ее кот, который бродит по ночам по коридору и шарахается от каждого проносящегося мимо грузовика. Я и так говорю ему время от времени, что лучше бы он бродил по крышам, там безопаснее и все видно с высоты, но он слушается только свою хозяйку, которая ничего подобного делать не разрешает, а разрешает только ходить за ней следом, в такт ее причитаниям, причмокиваниям и нашептываниям. Так что извините, лишних у нас нету, хотя я предпочла бы, чтоб этот кот жил не в нашей, а в соседней квартире.
Но тут вышла соседка, зачем-то захотела узнать, переписывают ли спокойных домашних животных, например, котов, и если переписывают, можно ли надеяться на то что дадут корм. За дверью сказали, что да, может быть, хотя в точности не известно, но надеяться можно, даже желательно, ибо надежда дело хорошее, хотя иногда и безнадежное.
И тогда она открыла дверь, и ее, вместе с котом, переписали по всем правилам, со всех сторон и во весь рост, с 1963 года, хотя кот еще в то время и не родился, но это не важно, - важно то, что человек не приходил зря, хоть и помучился под дверью, но в конце концов работу выполнил, а что касается меня, то «тогда будут приходить с милицией», но когда «тогда», и как часто будут приходить, так и не сказал, а жаль, так как когда надо, когда воры какие-нибудь или шпионы, милиции не дождешься, а так знать бы, и может, что-то к этому времени и случилось бы.
(отрывок из пьесы)
Бах, Прелюдия из Английской сюиты ля минор, начало. Уводится, звук работающего компьютера. Телефонный звонок.
- Что-то случилось?
- Ничего не случилось. Но твой компьютер работает так медленно, что я успеваю придумать целый абзац, пока набираю предыдущий.
- И это все?
- Нет. Как раз в предыдущем я рассказывала о том, что у нас перепись.
- Что-то? Какая перепись?
- Перепись населения.
- И тебя переписали?
- Меня – нет. У них не хватило бумаги.
- Как не хватило, в России дефицит бумаги?
- Не знаю. Но ты на всякий случай пришли пачку.
- Может, и меня тогда перепишут, у меня ведь есть российский паспорт.
- Тебе зачем?
- Чтобы быть и здесь и там, так надежней.
Продолжение Прелюдии.
Мой друг уехал в Америку молодым. Я думаю, что его даже пришлось исключать из комсомола на общем собрании, единогласным решением, хотя пятьдесят процентов в таких случаях голосует за исключение только лишь из зависти и потому по злобе, но какая там разница, кто что чувствует при этом спектакле, и так ведь ясно, что нельзя оставлять человека в комсомоле, если он покидает родину навсегда.
«Я, такой-то такой-то, прошу исключить меня из комсомола…»
Нет, никаких заявлений.
«Мы, такие-то такие-то, предлагаем исключить такого-то такого-то…»
Вот так правдоподобнее.
«…потому что он опозорил нашу организацию…»
И это сойдет.
«…и мы уверены, что…»
И это.
«…и это послужит уроком…»
И теперь уже все. Можно пить пиво и собирать вещи.
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕЙ (разм. 21х16) (ознакомиться с перечнем, постараться запомнить, не разглашать)
глава 2 натюрморт с зелеными фруктами
Вместо обещанной милиции с настойчивым звонком “динь-дили-дон-дили-дон” в квартире появляется моя старинная знакомая Пелагея с сыном Поладием IV. Поладий вовсе не четвертый отпрыск-тезка в роду, напротив, он единственный и сейчас и раньше, и никаких Поладиев там сроду не знали, но вот взбрело матери в голову назвать сына протяжно, величественно и надежно, и появился Поладий, светлый молодой человек, светский и смышленый в меру. Поладию тринадцать – хороший возраст для мыслей о переустройстве мира.
- Поладий, что бы тебе хотелось больше всего?
- Прогулять завтра географию. Она в девять.
На прошлый урок географии Поладий притащил полный ранец камней, разного цвета, калибра, цвета и веса, были среди них и кирпичи с соседней стройки.
- Что это?.. – изумилась учительница.
- Это – минералы. Вы же сами сказали. Принести минералы. Я принес.
В этот раз Поладий традиционен как никогда – под мышкой у него «Доктор Айболит» с картинками, в кармане пес-трансформер с сокрытым под его хилым скелетом «чупа-чупсом», и это подарок тому, кто моложе ровно в три раза. Поладий смыслит в дружбе больше, чем взрослые.
Каждое утро я прокручиваю в голове четыре-пять сценариев начала предстоящего дня.
Первый – редко воплощаемый, и только в хорошую погоду, и только когда зуд нестерпимый, и когда не лень давиться в метро из-за одной-единственной книги, зато моей. Надо ехать не меньше часа, на другой конец города, потом еще шагать неведомо сколько, обходя лавки, рынки, гаражи, хозпостройки и стоящие мирно в чистом поле грузовики. Зато там, на другом конце города, за стойкой мирно дремлющей в чистом поле лавки стоит мужик, а на столе у него книги, книги, сто, тысяча, не сосчитать. Там нет бульварных романов. Зато есть многие тома классиков и не классиков, но просто хороших авторов. А главное, что все эти тома и томищи, томики и тонкие изящные книжицы – с историей, историей известной только им самим да их бывшим хозяевам, которые и сейчас живут в стареньких тесных квартирах, поливают грядки на даче и смотрят по вечерам телевизор. Там я листаю и перелистываю эти тома еще часа два, пока наконец не нахожу то что мне надо. Одна или две, совсем редко – три книжки, но обязательно мои.
Сценарий второй. Я долго собираюсь (умываюсь, причесываюсь, пью чай, начинаю одеваться, передумываю, опять пью чай, одеваюсь), наконец пулей вылетаю из квартиры, проклиная на ходу дурацкий замок, дурацкий ключ, который любит застревать когда не надо, добегаю до остановки, жду пять минут трамвай, он не идет, нервничаю, опять жду, пешком поздно уже, наконец приходит, еду минут двадцать, а если пробки, а они всегда почти, все двадцать пять, потом пешком минут семь быстрым шагом, и успеваю в конце концов к самому началу, только титры пошли, к самому началу фильма, который давно хочу посмотреть.
Сценарий третий. Он про то как я включаю старую пластинку с любимым Бахом, беру кисточку и тушь, рисую неизвестно пока что, может быть, это о том как осень переходит в зиму, поглядываю в окно, а там то солнце, то его нет, то темнеет, то ветер гонит тучи, и такие вот перемены, что не успеваешь следить, но музыка кончается, пора перевернуть пластинку, и уже не подняться, вот-вот, последний штрих, последний мазок, но конца и края не видно, и незаметно приближается ночь.
…Пока я мысленно перебираю эти картинки, а также их многочисленные варианты, меняю местами фрагменты, переставляю концовки и начала, придумываю детали и смакую подробности, проходит время, куча времени, и день уже крадется к середине, и портится погода некстати, и гаснет экран, и затихает музыка, и переживания будущего остаются в прошлом – навечно.
Я, «баба-дурак», бабочка-капустница (см. выше абзац о диете), божья коровка, бездельница-летунья, порхающая сиреневая моль в тумане утра, серебряный листок, осенняя белая мгла, ворона на Львином мостике, шаги, замирающие на середине дня, я, бездельница и ворчунья, «баба-дурак», божья коровка, старомодные печали заворачиваю в легкую индийскую шаль, синюю с бордовым, с полосками, которые делят мир на части, континенты на страны, а стихи, если они рождаются, смешивают в одной строфе и тянут, тянут золотыми нитками в небо, и привязывают за высокие облака, чтоб не упали. Я, за неимением времени и надежды, слежу лишь за тем, чтобы облака вовремя проплывали в окне, чтобы меняли цвет, очертания и степень невесомости, и чтобы день всегда переходил в ночь, как осень всегда переходит в зиму.
(отрывок из пьесы)
Менуэт Боккерини (музыкальная шкатулка)
- Мне не нравится «Дюймовочка». Девчачья сказка. Вообще не нравится. Сама сказка не нравится. Не для детей, а для взрослых. Ну что это такое – три раза замуж выходит, без всякой любви, а потом, когда за принца выходит, они вообще улетают от всех. И от мамы тоже. Если бы прилетели к ней, сказали: мама, давай мы с тобой будем жить, - тогда еще ладно, все нормально. А так даже не вспомнили.
- А Колобок, что ли, лучше? Всех кинул.
- Колобок был маленький, только испекли.
- И Дюймовочка маленькая, недавно родилась.
- Вот и сидела бы с мамой, а не бросалась всем на шею.
- Она не бросалась, ее похитили, для начала.
- Ну и пошло все вкривь и вкось, покатилось по наклонной плоскости. И докатилось. Никакого уважения к родным. Даже обидно, что так хорошо кончается. Купи нам другую какую-нибудь книжку.
- Я вам куплю «Стойкий оловянный солдатик».
Музыкальная шкатулка, Менуэт Боккерини.
Джоконда, Даная, Джульета, Дездемона, твой день рождения продолжается, не выдам сколько лет, но я в твои годы еще пешком под стол ходила и писала трехголосные диктанты с девятого проигрывания, хотя играли всегда ровно восемь раз, и вот этого девятого раза всегда не хватало, одного только раза, одного-единственного. Калмыков и Фридкин, Фридкин и Калмыков, и еще Ладухин, восемь тактов, два диеза, начало с затакта, и пошло-поехало, дирижируем, ничего не пишем, играю еще раз, последний, проверяем, не забудьте в конце двойную тактовую черту. Джоконда-даная-джульета-дездемона, тебе не вкусно пить вино – не пей, но оставь хоть пару бутербродов до завтра, нет, ничего не испортится, просто очень вредно, словом, не очень полезно, и в таком количестве, это давно известно, ах баклажаны вам надоели, положите себе салат из огурцов, ах овощи все надоели, тогда все равно не спешите отправить кусок ветчины в рот, посмотрите на меня, на мой список запрещенных продуктов, там нет ветчины? она в другом списке – в списке продуктов, запрещенных к мысли о них… хорошо, последний, самый последний кусочек.
Господь с тобой, мой милый, что то ты обо мне думаешь, то что обо мне это ладно, это пусть, не суждено иначе, не о ком больше, я ведь привыкла затыкать дырки небытия-бытия стройного, странного, у-страиваю, выстраиваю колоннами лужицы несбыточных мечтаний, чужих, расплавленных, горячих, и что толку сдавать свой багаж другому, в соседнее окошко, или окошко напротив, когда там вечно занято, и не принимают, не хотят принимать к сведению чужие обиды, чужие мотивы и мелодии, и не важно, сколь драгоценен груз, сколь тяжел, важно то, что не принимают, да, вечно выходные, и точка.
Давай я расскажу тебе о твоих страхах, страхах-мухах, страхах-стрекозах и страхах-гвоздях с круглыми шляпками - вот, пожалуй, и все, имеющиеся на сегодня. Впрочем, есть одна вещь, которую я никак не могу понять: страх не успеть и страх опоздать – это один и тот же страх или это разные, совсем разные вещи, которые никогда не надо смешивать, ни под каким предлогом, иначе тогда вообще все непонятно и неприятностей не избежать.
Так вот, последний твой рассказ о переливающемся из кувшина в кувшин сне, с красками осени и звуками из ниоткуда (на самом деле, это все та же тема соль-минорной Фуги Баха, которую ты никак не можешь найти, потому что ни в одном издании, и даже в издании Шюблера ее нет), в переливающемся сне, с размазанными подошвами каплями разноцветными дождя, так что кажется, будто бежишь по радуге, по мосту имени Солнечных пятен, по стрекозиному прозрачному крылышку или скользкой оболочке мыльного пузыря, в протяжном сне, с блекнущим перламутром утра, вечерней сыростью, невнятностью произносимых слов, потому что налегке и тоже в никуда, с таким же легким оцепенением и движением вспять, изменчивостью настроений и картинок, приговариваниями, причмокиваниями и поскрипываниями, – так вот этот твой рассказ есть не что иное как попытка сдать в багаж на вечное хранение сложенный в коробку ненужный театральный грим, а заодно и старые костюмы, из которых давно вырос.
Но в этом переливающемся из кувшина в кувшин сне есть маленькая лазейка, напоминающая круглое отверстие от стремительно проскользнувшей в голову мысли, и эта маленькая лазейка тоже из области придуманного и несбыточного, по крайней мере, так кажется, потому что ведь никто на самом деле не пробовал выйти и войти обратно, не прокручивая назад отснятую только что пленку, где каждое движение разъято на четкие фрагменты и каждый жест укрупнен насколько позволяет воображение. Страх не успеть сквозит через это отверстие-лазейку вечно сердитым ветром, не подпуская никого, кто бы мог пробежаться рядом, не споткнувшись и не расшибив лба.
Мой друг-иностранец, Вашингтон, штат Вирджиния, улица такая-то, номер дома такой-то, дом в три этажа, квартира с цветущим зимой и летом балконом, с видом на свежеподстриженный газон внизу и слабые очертания несуществующих облаков вверху, и больше ничего не разобрать на фотографии, сделанной полупьяным фотографом, ибо только зелень, зелень, вечные заросли зелени на широком балконе, лето, штат Вирджиния, Вашингтон.
Зеленая стрекоза с выпученными глазами садится мне на воротник, и я чувствую, как она дышит мне в шею, как подрагивают ее лапки и крылышки, и она уже готова взлететь, и уже вот-вот оторвется, выпустив меня из своих цепких объятий, но что-то удерживает ее на краю немыслимого притяжения, и она все сидит, и дышит, и смотрит выпученными глазами вокруг, и что-то там видит или чувствует, что не позволяет ей тронуться с места и улететь навсегда, так чтоб не возвращаться. Я думаю, на фотографии запечатлен как раз тот момент, когда она крыльями, едва трепещущими и только лишь от ветра, застилает взгляд фотографа и закрывает объектив как раз настолько, чтобы никакой другой цвет кроме зеленого не проник вовнутрь, и оттого так много зелени, и одна только зелень, густая и звенящая, в глянцевом отражении несуществующего пейзажа.
Так чтоб ничего не суметь написать, ни слова, ни фразы, даже не вымерять начала строки, абзаца, с которого можно начать нечто, начать все равно с какой гласной, но непременно с гласной, тягучей как облако, как зелень летним утром на широком балконе, чтоб можно было еще протянуть, до вдоха и выдоха, медленного вздоха, обозначив темп при этом медленнее чем moderato, может быть, lento или largo, но только не andante, потому что andante – это для другого случая, не такого безнадежного, не такого одичалого и незрячего.
Темы для экзаменационного сочинения:
1. Куда деваются слова после того как они написаны.
2. Перепись населения как искусство переписывания отдельных частей речи.
3. Перевод фрагментов страха с русского на датский.
4. Когда абзац не может начинаться с гласной.
5. Как может осень переходить в зиму, если не кончилось лето.
Пока не кончилось лето, пока еще летают за окнами зеленые стрекозы и спеют на деревьях яблоки, можно писать о чем угодно, и думать о чем угодно, и перечеркивать, и забывать, и опять придумывать, и чем невероятнее история, тем лучше, чем опаснее, тем веселее, чем дальше, тем ближе и понятней, и не надо заботиться ни о завтрашнем дне, в котором те же стрекозы и яблоки, ни о завтрашней ночи, в которой нет ровно ничего, что могло бы заставить остановиться или обернуться назад, забыв день сегодняшний. Пока не кончилось лето, можно успеть все то, что никогда не успевалось раньше, потому что - не выспевало, не поспевало к сроку и так и умирало ростком. Пока не кончилось лето, можно избежать продолжения – разговоров, раздвоенности, разочарования, всего что начинается подобным образом и служит слабым противовесом бесшабашному глупому счастью. Надо только сменить вывеску, город и фото на полуразрушенной стене.
глава 3 все, что хорошо получается, или
монстры у наковальни
Правильный порядок слов, как оказывается, вовсе не гарантирует правильности происходящих событий. Более того, разложенные на бумаге в определенном порядке знаки и их подобия (для наглядности можно разложить на обеденном столе серебряные ложечки для чая, так чтобы не оставалось места ни для чайника, ни для самой мысли о чаепитии) способны уничтожить сам порядок и место его возникновения как области вероятности.
Например, накануне вечером нам звонит человек, которого мы не ждали, не хотели слышать, потому что разговаривать, собственно, не о чем, все уже сказано и сказано напрасно, но ничего не остается как именно разговаривать, и делать вид, что все интересно, что все волнует и переживается, хотя на самом деле уже не волнует ничто и никого, и два человека по обе стороны границы (читай: края страницы, материка, неизвестности) в слабом усилии продолжать пытку разговором выуживают слова и фразы из большого котла памяти, куда человечество сбрасывает все случайно произнесенное. Произносимое ныне удачно маскирует известие о проигранной обеими сторонами партии. Все сыграно, как на последней репетиции оркестра, и можно бесконечно переворачивать страницы партитуры вперед-назад, назад-вперед, и две страницы вперед и одну назад, и еще три вперед и тогда две назад, но партии сыграны, а сама вещь существует в таком виде без малого два с половиной века.
Или другой случай. Бог планирует для тебя встречу, которая перевернет твою жизнь, но которой ты можешь избежать. И что ты делаешь в первую очередь – ты выстраиваешь в эту очередь все те слова, которые пригодятся уже после того как все случится (знал, чувствовал, согласен, так получилось, так не получилось, так должно было случиться, ну и что из того, это судьба, это опять судьба, и в третий раз судьба, поэтому оставим все как есть и будем смотреть что там дальше). Но не случается ничего, ровным счетом ничего из запланированного и даже желаемого, потому что в самый последний момент, когда остается поставить на место последнее слово, это самое слово, которое ты так долго искал и так тщательно примеривал к уже построенному миропорядку, достигнутому согласию, созвучию, и что там еще в этом ряду вселенских гармоний, это слово меняет вдруг форму, меняет окраску, характер поверхности и предельный вес, и из монстра, которому по силам топнуть сапогом, громыхнуть громом небесным и тем самым поставить точку в любой истории, это последнее слово превращается незаметно и вдруг в странную противоположность, именуемую отныне каплей дождя, мутным хрусталиком осеннего утра, муторным животным страхом не успеть на сей раз.
Правильный порядок слов, превращенный в правильный распорядок дня, способен висеть на стене лишь до тех пор, пока душа не объявит во всеуслышание о начале бунта.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Бунт – буря – буревестник - бурелом – буерак – будто – Бутман – Брехт - будьте – будет – будущность –буддовость – бумажность – бушприт – бруствер – бугор – буерак – буря – бунт.
Бунт – бинт – бант – бабочка – бусина – блестящий – будущий – будящий – бумажный – бум – бах – Гайдн – гам – гром – грим – грунт – бунт.
В самом начале прошлой недели, а потому в том далеком прошедшем дне, который неминуемо и бесследно канул в лету (читай: скатился кубарем в лето 1874 года), некто по имени Поладий IV, праправнук Грегориуса VII и правнук его внучатой племянницы Анастасии, собственноручно привел в исполнение приговор, который он вынес своему же открытию. Были сожжены девять тетрадей с описанием недавней экспедиции в район Бхоры, что в 37 км к югу от Шиллонга в Северо-восточных штатах Индии. В этом месте, на пустынном и красивейшем плато мира, но гораздо менее известном, чем знаменитый Мавпхлуанг, были найдены места, площадью от 30 до 170 кв.м, где сохранились четкие надписи на поверхности земли, причем попытки их уничтожить оказывались столь бессмысленными и жалкими, что исследователи пришли к единственно разумному решению: надписи не стирать и просто принять к сведению все гипотезы об их происхождении, ввиду невозможности что-либо доказать или опровергнуть, не имея дополнительных источников информации, не говоря уже о проверенных фактах.
ПоладийVI был единственным среди исследователей, пытавшихся разгадать эту загадку, кто с самого начала не верил в мистическое происхождение и мистическое существование непонятных значков, больше похожих на раздробленые в каменной ступке партии больших и малых барабанов современного оркестра, чем на доисторические знаки-изображения. Вот что он писал в своем дневнике:
«Похоже, попытка обнаружить в этих картинках какое-либо сходство с уже известным или, по крайней мере, описанным, ни к чему не приведет. Я смотрю на этот случай как на изданный, неважно когда и кем, роман, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Для меня несомненными остаются две вещи.
Первая – это то, «произведение» не нуждается в переводе, ибо представляет собой картинку, изображение, если угодно, фотографию или ксерокопию рисунка, и любая попытка отнестись к нему как обычному тексту, который можно прочитать от и до, с начала до конца, или от конца к началу, или перевести на понятный язык, стараясь за словами обнаружить смысл, уловить движение сюжета, или хотя бы узреть в описании вещи и события, похожие на уже известные в историческом времени, наконец, обнаружить послание к иным людям, временам, цивилизациям, любая попытка определения этого наивна и бессмысленна.
Второй бесспорный для меня вывод, скорее, психологического свойства. На мой взгляд, обнаруженная экспедицией картинка-роман есть не что иное как шутка, причем шутка вселенского масштаба, устроенная каким-то неизвестным магом-чародеем, умницей и толстяком, ибо у толстяков, по наблюдениям, чаще бывают приступы доброты и желание посмеяться, никого при этом не задев.
Я сказал себе (вспомнив детство, когда таскал в портфеле булыжники для доказательства полезности и разнообразия минералов, и когда вдруг начинал вопить с места нечто очень воинственное, чтобы вдохновить учительницу на ее беспримерный учительский подвиг), что история с Мапхлуангом и Бхорой, на самом деле, может быть объяснена просто.
Дело в том, что недалеко от тех мест, примерно так в 70 километрах по направлению к северу, в Черрапунджи, который, как известно, является самым «мокрым» местом не только на континенте, но и во всем мире, ибо среднегодовое количество осадков здесь превышает 11500 мм, в те несколько дней в году, когда не льет дождь, местное население устраивает Праздник тысячи барабанов. При этом в празднике действительно участвует одновременно ровно тысяча барабанов, и оглушительный их рев приводит к тому, что уже через несколько часов в небе собираются грозовые тучи, и вновь льет сумасшедший дождь, который продолжается неделями и месяцами, но никому и в голову не приходит отменить сам праздник, ибо сразу тысяча барабанов окажется не у дел, а что может быть печальней этого.
Для того чтобы установить истину и выяснить имя «шутника», понадобится не одна экспедиция, но какой смысл докапываться до этой истины, если важна не причина, но следствие, а если и выяснить причину, это не изменит ровным счетом ничего.
Картинка-роман, как илистое речное дно, просвечивает сквозь толщу воды, дождя и ветра, и тысяча барабанов оглушительным хохотом призывают: лей!»
К несчастью, все дневниковые записи были уничтожены Поладием VI вместе с девятью тетрадями, в которых описывались дни и недели экспедиции, и сам Поладий VI нимало не задумывался о том, что ход его рассуждений может быть полезен для науки, а его догадки могут оказаться великими прозрениями, точными и справедливыми. Собственные открытия он редко принимал всерьез.
Бунт – бант – бабочка – бусина – гусеница – гусыня – губительный – гордыня – герань…
Правильный порядок слов опровергает готовящиеся события и делает невозможным прогноз на ближайшие дни. Кто сказал, что в Питере пройдет снег, а в Вашингтоне его не будет, ошибся сразу по двум статьям. Все произойдет так, как никто не ожидал и даже предсказать не мог. Вашингтон завалит снегом уже завтрашней ночью, а в Питере только и будет событий что череда дождей, до самой весны, до лета, так что бессмысленно покупать валенки и заклеивать окна.
Удивительно, но слова, как и краски, всегда - поверх, всегда покрывают нечто, что хотелось бы скрыть, закрасить, замаскировать, и работа в том и состоит, чтобы снимать аккуратно, слой за слоем, и добираться до последнего, того что первоначально, что истинно, что есть смысл.
Только что – поверх слов, впереди, до, до произнесения, до желания сказать, до мысли о том. Нет пустых пространств, которые можно увидеть глазами.
Через что видит взгляд – это уже вопрос для следующей экспедиции.
Мой друг-иностранец, который живет в Вашингтоне, штат Вирджиния, дом с видом на зеленый газон (читай: на зеленую рощу, зеленое озеро, зеленый дождь, туман, ветер, снег… слава неудачливому фотографу, засмотревшемуся на зеленую стрекозу, прежде чем нажать на кнопку), занимается исследованием вопросов музыки начиная с четырнадцатого века по век нынешний. Однажды я отправила ему письмо с просьбой написать мне пару слов о тембровых особенностях индийских барабанов, в частности, тех, которые используют племена гаро в Северо-восточных штатах, а также привести примеры двух-трех ритмических построений, которые, будучи использованы в ансамбле из тысячи барабанов, могли бы вызывать молнии и гром. Ниже привожу фрагмент его пояснений.
«…» - здесь следует вставить 10-12 строк из ответного письма, могущих быть полезными для дальнейшего повествования.
« отношения имеют свойство заходить в тупик
отношения имеют обыкновение выходить из тупика»
( начало 33 стиха, без применения правильного порядка слов, - неудачный перевод фрагмента романа-картинки из Бхоры)
Все забывается. Понимание этого пришло ко мне в сегодняшнем сне. С моей канадской подругой мы сидели в большой подарочной коробке, обитой изнутри великолепным японским шелком.
В темноте трудно было разобрать все изысканные тонкости рисунка, но фактура и происхождение ткани делали свое дело: стоило прикоснуться к поверхности стены или диванов, которые точно таким же образом были отделаны, разве что материя, покрывающая их, была несколько темнее стеновой по тону, - и ты оказывался то в небесных пространствах, то в подводных глубинах, это зависело уже от освещения, потому что освещение все таки было, и оно происходило от единственной свечи, слабо мерцающей в глубине прямоугольного дубового стола, за которым мы и сидели.
Разговор шел о последней, четырнадцатой версии КОЛОБКА, где забавное путешествие в конце концов оказывалось лишь бесконечным путешествием по заданным границам формы, вернее, одной из многочисленных форм, из которых мы все же предпочли обычный прямоугольник, в котором ширина ровно на четверть меньше длины. Представьте себе ускоренное движение по такому маршруту: поначалу ощущение определенности столь ясное, что на первый план выдвигается не сама дорога, а как раз тупики, которые через миг оказываются всего лишь поворотами, но с увеличением скорости движение поглощает миг, отпущенный на удивление, поворот становится частью движения, поглощается, съедается им, и от тупика остается столь слабое воспоминание, что и оно скоро исчезает бесследно.
Возможность точки. Остановки. Тупика, из которого нет выхода. Поворота. Поворота в другую сторону. Вот оно, главное событие, печаль, которая нас еще тешит, потому что выводит из-под собственной власти и оставляет на потом все, что нужно только сейчас.
Между тем, есть еще один вопрос, на который пока нет ответа. Что делать с придорожной пылью, которая в случае с Колобком оказывается отнюдь не пылью на подошвах башмаков?
Ночное кафе «Шелк», открытое на месте бывшего кинематографического «Феллини», вмещает в себя всего двенадцать посетителей. И это несмотря на огромную площадь, исчисляемую сотнями квадратных метров, несколько отдельных залов с низкими прямоугольными столами и мягкими диванами, и вечное ощущение абсолютно пустого помещения.
Тяжелые стеклянные двери становятся несдвигаемыми перед тринадцатым входящим с улицы. Позже я поняла, почему никто не удивляется этому и не стоит перед входом подолгу, в надежде, что кто-то поможет открыть изнутри. Хотя двери на самом деле стеклянные и никаких хитростей в их структуре нет, потому что они вовсе не кажутся непроницаемыми, все же с улицы вы видите через них только одну картинку – глубокую, уходящую в безмерную даль сумеречность, без движения, без людей, и конечно же, первая мысль, которая приходит вам в голову, та, что все закрыто со вчерашнего вечера, так что нечего ждать пока откроют.
Мне казалось странным, что когда я приходила туда одна, я всегда оказывалась двенадцатой. Ибо после меня не входил никто. Но так ли это, трудно утверждать наверняка, ведь остальные одиннадцать посетителей оставались невидимыми моему взору. И хотя мне доводилось проходить через все залы, в поисках подходящего угла (читай: стола, дивана, подушек на нем, сочетания цветов и рисунка на шелковой обивке, но главное - освещения, которое и придавало неуловимое очарование предметам), никогда я не видела других людей. Возможно, просто не замечала их, потому что голова была занята другим, но, скорее всего, их не мог бы заметить и другой посетитель, оказавшийся на моем месте.
Откуда же взялось это число двенадцать, если невозможно хотя бы мельком увидеть тех, кто вошел до тебя. Ничего вразумительного на этот счет, к сожалению, сказать не могу, просто ничего вразумительного не приходит в голову.
Прийти туда с кем-либо – единственная возможность оказаться не в одиночестве. Но надеяться встретить там кого-нибудь – безнадежное занятие.
Итак, мы обсуждали последнюю, четырнадцатую версию КОЛОБКА. Моя канадская подруга, измученная работой, вечными переездами, самолетами-поездами, ожиданиями-встречами, невстречами-вновь-ожиданиями, и опять работой, неотправленными письмами, ненаписанными стихами, так и не выученным русским, говорила, что чувствует себя счастливой только у себя дома, в тесной квартире в Торонто, в пятиметровой кухне, где на столике дымящийся в любимой чашке кофе, а в пепельнице дымящаяся вечно сигарета, и где нет места чужим, мыслям и наступающему дню. И что эта квартира, а еще точнее, кухня с дымящимся на столике кофе, и есть самый настоящий тупик, а все остальное, все эти бесконечные путешествия, переезды, работа, дороги и самолеты, всего лишь правильное, равномерно ускоряющееся движение по одной из четырех сторон прямоугольника. И что однажды, когда скорость этого движения превысит все мыслимые пределы, обнаружится, что у тебя нет дома, и нет угла, и негде остановиться, чтобы повернуть в другую сторону.
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Шелк – шелковые нити – шелковые волосы – шелковые подушки – шелковая комната – шелковый воздух – шелковая ночь – Великий шелковый путь.
Шелк – шероховатость – шестикрылость – шестиместный самолет – зеленая стрекоза – шелест крыльев – старый гербарий – надпись в углу – иероглиф – обозначение тупика.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, дом с видом на озеро, октябрь, год нынешний, прошедший нынешним летом, мост через Мойку, взгляд через Неву, два звонка в месяц, рукопожатие, прощай, и знать бы где встретится снова, а если не встретится, то тогда в следующей жизни, номер телефонный на обоях, незнакомый почерк, нерусский слог, неузнанный голос, привет, ты кто, откуда, а, это опять тот незнакомец, который читает мои романы в Интернете, а потом звонит и спрашивает, не его ли записная книжка, потерянная им пять лет назад, попала ко мне в руки, ибо некоторые люди, чьи телефонные номера значились на одной из страниц, описаны досконально и точно, так что он боится, что эти самые люди придут к нему и предъявят претензии, нельзя же разглашать личную жизнь, а если и не придут, чувство неловкости вряд ли оставит его, да и ни к чему теперь, в его возрасте, терять старых друзей, какими бы смешными и несовременными они ни казались.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, герой моего незаконченного романа, врач-диетолог, в глубине души уверенный в том, что ни одна диета не спасает от любви к жареной курице и зеленому сыру, великий мистификатор, провокатор и пересмешник, хохочущий над Вторым законом Ньютона, Первым Концертом Шнитке, четвертой тубой в оркестре Шпиллера, предпоследней моей строчкой, пустой и глупой, как луна в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое июля, и как раз в такую ночь рождаются те, кто кроме лунного света потом ничего не видит, кроме сумеречности, расшитой шелковыми нитками витиеватыми узорами, которые есть не что иное как нескончаемые петляющие дорожки с обрывками осенних листьев, травинок и стрекозиных крылышек. Великий шелковый путь, раздваиваясь под ногами, сходится в тонкую линию у самого горизонта и исчезает бесследно.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, хранитель древностей, собиратель гербариев, иероглифов, пастелей на чашках, лилового света фонарей, невыпавшего снега, ненаступившей зимы, которая и без того никогда не наступит, потому что, как уже было сказано, дожди будут до самого лета, шелковые, шелестящие струи, прозрачные стрекозиные крылья, пустые пространства поверх слов, которые не открываются никому, кроме тех, кто ничего не боится, но я то как раз и опасаюсь того, что когда-нибудь увижу белую пыльцу на засушенной в альбоме зеленой стрекозе и приму ее за свежевыпавший снег, хотя буду точно знать, что никакого снега в этом году не будет, и потому нарисовать как осень переходит в зиму мне не удастся и на этот раз, потому что если снег и был, он давно растаял, и синоптики сами признали, что это было лишь досадное недоразумение, потому что никакого снега они в тот раз не обещали, не обещали и все тут, а если кто что-то и заметил (читай: запомнил, заучил, зарисовал), то это его личное дело, частное, и никто за это отвечать не должен, за последствия, имеется в виду.
(Надо ли удивляться тому, что я никак не могу послать ему свои новые рисунки. Из толстой пачки изрисованной тушью бумаги не выбрать и нескольких изображений с правильными линиями и тонами, а с неправильными посылать не стоит, ибо они только мешают воображению, путаются в небесах и под ногами, и если долго на них смотреть, можно потерять ориентиры и заблудиться среди звезд или в траве, что, предположительно, одно и то же)
глава 4 подобия, апельсиновые рощи и райские кущи
Ноябрь, время апельсинов на столе (хочется, дешево, входит в список разрешенных продуктов на зеленом фоне), время хождения босиком (временно работает отопление, неимоверно болит горло, потому что дует в щели, но не до того, чтобы замечать), время кружения в танце (отыскалась нужная пастель на чашке - 2080 руб., Франция, магазин «Окно в Париж»), ноябрь, который сам не приходит, потому его учреждают, утверждают и если даже рады отменить, то ничего не выходит, ровным счетом ничего, так что остается шумно выдохнуть воздух из прокуренных легких и признать, что да, глупо и смешно, но сами вляпались.
Разумнее всех поступают те, кто способен признавать за истину даже очевидную ерунду. Всю первую половину ноября они считают продолжением октября, так что если спросить у них, какое сегодня число, можно услышать в ответ: тридцать пятое октября, или сорок четвертое октября; а всю вторую половину ноября они называют началом зимы, не уточняя какой день и какое число, потому что и так всем известно, что зима бесконечна, и значит, нет у нее ни определенного начала, ни точного конца.
Когда я наконец решаю, что время установить ноябрь, сразу же появляются новые заботы. Первая и главная в этот момент – чисто социологическая. Я обзваниваю всех знакомых и задаю один и тот же вопрос: думают ли они, что наступил ноябрь.
Некоторые и знать не хотят ни о каком ноябре, они еще купаются в светлых лучах октябрьского солнца (я, Пелагея, ее сын Поладий VI и т.д.), празднуют октябрьские дни рождения (например, Джоконда растягивает мероприятие вплоть до февральских ветров), надевают по утрам туфли вместо ботинок на байке (опять я, Пелагея и сын и т.д.) и забывают дома теплый берет или перчатки(Пелагея, ее сын, я и еще человек двенадцать таких же растяп).
Других мой вопрос застает врасплох – да, они думали уже, но вот точно ничего сказать не готовы, потому что нет никаких причин задерживаться в октябре, но точно так же нет причин перескакивать куда-то вперед, так ведь и не заметишь, как окажешься где-нибудь в тридесятом царстве, в тридцателетнем возрасте, в темнице, в разорении, невесть где еще, потому что все резкие движения чреваты внезапными переменами, особенно если застрянешь где-нибудь в прошлом надолго. Этих меньше, но я люблю их едва ли не больше, так много меня в них, когда честно об этом думаешь.
Но человека два-три точно скажут, что уже начало зимы и ноябрь определенно, и я быстро кладу трубку, чтобы не слышать продолжения, ибо слушать, как клеили окна и как закатывали в банки последние яблоки и помидоры, больше не могу.
Все исследование занимает день-полтора, но когда все закончено, только тогда ситуация проясняется. Ноябрь отныне окончательно установлен и утвержден, хотя я по-прежнему забываю перчатки, выходя из дома, участвую по вечерам в праздновании затянувшегося дня рождения Джоконды и понятия не имею, какое завтра число.
Что самое удивительное - среди моих знакомых нет никого, кто говорит, что ноябрь наступил сразу же после тридцать первого октября.
Будем сушить апельсиновые корки и развешивать их по комнатам вместо детских маек и колготок, будем рисовать на внутренней стороне, там где белая лента спирали, маленькие черные горошины, которые издалека будут казаться не то мошками, не то крошечными райскими птицами на оранжевых ветках, и когда выключим свет и оставим одну луну, с протянутыми сквозь пространство дома лунными пальцами, которые будут цепляться за оранжевые ветки, за плечи и волосы, медленные звуки, льющиеся из ниоткуда, когда исчезнут знакомые черты всех других вещей, а с ними и беспокойные мысли, обычные для такого времени суток, только тогда можно будет подумать о начале праздника.
Джоконда, заводная кукла, фарфоровая статуэтка, двенадцатилетняя девочка, сфотографированная в половину роста для обложки книжки, но в конце концов никто не узнает, что за девочка, какой штат, какой город, какой вид с балкона, где она стоит, облокотившись о перила, одна рука согнута в локте, а другая спокойно опущена, но посмотрите, что за лицо, и что за улыбка, слишком надменная для подростка, но слишком наивная и неумелая для взрослой женщины. Джоконда, которой почти девятнадцать, мало чем отличается от себя двенадцатилетней, потому что по-прежнему играет в куклы, по соседним клавишам рояля и в испорченный сотовый телефон, ничего не смыслит в политике, и любит свой день рождения растягивать до бесконечности, до самых февральских ветров и яростных стуж.
В середине бескрайней ночи, когда съедены самые вкусные вкусности (см. список запрещенных продуктов, на красном фоне, начиная с верхней строчки), когда вырезаны все праздничные картинки из толстых глянцевых журналов (схема: вырезать по контуру - наклеить в блокнот – подписать печатными буквами – доставать – смотреть – читать чтоб не забыть), и когда луна уже не перебирает в пальцах апельсиновую пыльцу, слетевшую с раструба выдохнувшейся трубы, единственной в оркестре, из заоконного пространства приходит еще одна луна, уже настоящая и большая, и сжигает апельсиновые корки с райскими птицами в своем белом огне.
Никто не горюет, потому что завтра будет все сначала: Джоконда, двенадцатилетняя девочка, снятая на цветную пленку для книжной обложки, превращенная в фарфоровую статуэтку на низком прямоугольном столе, который рядом с глубоким мягким диваном, обитым золотистым шелком, кажется еще надменней, Джоконда срезающая новорожденных розовых мышек со странички, Джоконда вышивающая гладью барометр заоконной погоды, Джоконда доедающая кокосовые крошки, девятнадцать свечей задувающая, каждой по кукле и по куску шоколадного торта, и еще по книжке из непрочитанного, чтобы умнеть, уметь катиться по периметру прямоугольника с ускорением и забывать, что существуют прямые углы, где можно замедлить ход, остановиться и, быть может, даже ухитриться повернуть в другую сторону.
Мои дети-иностранцы, штат такой-то, город такой-то, четвертый этаж почти позапрошлого века, с видом на море коричнево-оранжевых крыш с невидимыми пространствами над ними, заоконный пейзаж, по праву высоты и дурацкой веры в волшебные сказки, хихиканье, лепетание и кривляния, дружное блеяние овечек и вой волков, голоса золотистых труб, четырехголосный хорал из Баха, наступление ночи, задернутые шторы, соцветия тысячелистника в мягком лиловом свете ненастоящей луны.
Мои дети-иностранцы, штат такой-то, город такой-то, средний возраст одиннадцать с половиной, три имени без отчества на каждого, дни рождения с начала лета до середины осени, затягивающиеся до февральских ветров, весенние каникулы вне расписания, ни для кого, просто так, равномерное ускорение и моя единственная удавшаяся попытка хоть как-то приукрасить действительность.
глава 5 начало сонаты для ANDANTE solo
Потому что жизнь утекает по капле, вытекает тоненькой струйкой, как во сне, переливающемся из одного кувшина в другой, во сне, который пришел к тебе когда еще не было никакого снега, и который ты так и не смог разгадать, потому что разгадывать сны можно лишь зная начало и зная конец, но никак не одну середину, а в переливающемся из кувшина в кувшин сне только середина и есть, она же конец-середина и она же середина-начало, и отделить одно от другого попросту невозможно, и невозможно составить представление о времени и о сюжете, потому что ничего ведь не происходит такого, о чем можно было бы судить и что можно было бы описывать словами, просто переливающийся из одного кувшина в другой сон слишком похож на то, как течет река, как плывут облака по небу, как бредут нескончаемой чередой мысли и как жизнь истончается, истекая по капле, растворяясь в пространстве и не возвращаясь ни к какому началу. И я с грустью замечаю, что мое сердце бьется так же равномерно и негромко, когда я вдруг слышу в трубке знакомый голос.
Итак, сначала.
Мой друг-иностранец, штат Вирджиния, Вашингтон, единственный читатель и единственный автор моих писем и моих стихов, дом с видом на белые ночи в Петербурге, на разводящиеся мосты, темный блеск реки, асфальт, камни, купола, строительные леса и свежевыкрашенные фасады, на крылья ночных бабочек и ночных стрекоз, на тень воротничка, шепот и молчание, на никогда не случившееся, на то, что не случится никогда, потому что где нет начала, там нет и конца, одно продолжение, пребывание, одна бесконечная длительность, на зависть уходящему дню и последним тактам двойного скрипичного Концерта. Но я с грустью замечаю, что мое сердце не бьется сильней. (Схватить абзац за последний слог, как надоевшего котенка за шкирку, посадить его в высокую коробку, обитую шелковой материей, накрыть крышкой, перевязать яркой лентой и с наслаждением забросить на высокий шкаф, так чтоб невозможно было дотянуться, даже если подпрыгнешь)
ИЗ СЛОВАРЯ ФОРСТА (1876 г.):
Умнеть – хорошеть – уметь – хорохориться – уметь умнеть – уметь хорошеть – уметь хорохориться – умереть прежде – до – после – начало – конец – наконец умнеть – наконец умереть – хорохориться до – после – последовательно – уметь – хорошеть – умнеть.
Джоконда, белая мечтательница, белая муха, белый мотылек в ночи, невидящие глаза, детская улыбка, судьба впридачу, в нагрузку, чтоб хоть что-то держало у поверхности земли, не давало улететь и исчезнуть навсегда.
Исчезни из Интернета – тебя не найдет больше никто.
Каждое утро, когда я выглядываю в окно и вижу как белые мухи кружатся в сиреневом воздухе, сколько их, десять, двенадцать, тридцать одна, пока еще можно сосчитать, сто восемь, дальше сразу тысяча, две тысячи, и дальше уже трудно сосредоточиться, каждое утро я мысленно прикидываю – сколько человек меня еще сегодня помнят, а сколько уже, давно или только что, в эту самую минуту, забыли. Всегда трудно считать тех, кто помнит. Но я точно знаю, кто забыл, особенно если это случилось только что.
Некоторые думают, что человек как раз и исчезает, когда его забывают. Исчезает по частицам, по клеткам и граммам живого веса, по физическим признакам. Или вообще абстрактно – пока его забывали, он еще жив, но вот в какой-то момент забыл последний человек, из тех, кто знал, и вот сразу вдруг его не стало, и никто не замечал и никто не может сказать, как он исчезал, по частицам и по клеткам, или какими-то фрагментами, частями речи, тела, и что заполняло пустоты, которые высвобождались так внезапно или постепенно, но что-то должно было их заполнять – другое и чему еще не настал черед.
Вопрос не в том чтобы тебя забыли. В конце концов, если каждое утро смотреть в окно, когда там кружатся белые мухи, и медленно считать их, не пропуская ни одной, обязательно наткнешься на ту, которая тебя уже не видит и не знает о твоем существовании. И тогда можно внести в длинный список тех, кто тебя забыл, еще одно лицо, неважно как зовут и какого пола и возраста, важно лишь то, что список становится длиннее, а с этим и чуть больше надежды. Но это хорошо лишь для тех, кто верит, что именно так и происходит.
Но я думаю, что все как раз наоборот, и что исчезновение вовсе не смерть и совсем уж не связано с забвением, скорее, это лишь одна из разновидностей игры в прятки, такой ее вариант, когда тебя никто не может найти, и то потому лишь, что не ищет.
« бабочки-однодневки живут один день
люди живут одну жизнь
некоторые живут меньше одной жизни
есть те кто живут больше одной жизни
уметь умереть и уметь исчезнуть не одно и то же»
(стих 104, фрагмент романа-картинки)
Из высокой подарочной коробки, обитой шелком и перевязанной яркой лентой, не доносится ни звука, и до поры до времени ее не велено открывать, и даже не позволено снимать со шкафа, чтобы ничего не разбилось в ней, не хрустнуло, не сдвинулось с места. Лет через пять никто вообще не будет знать, что в ней. Предположительно – какие-нибудь неудавшиеся фотографии из Бхоры или последние стихи романа, которые так никогда и не будут опубликованы, или маленькая розовая салфетка с журавлями из ночного кафе, где мисо-суп подают в глиняных черных чашках и только один раз, или эта чудная зеленая стрекоза, в деревянной рамке под стеклом.
Маленькая Джоконда, не видящая свет, не умеющая улыбаться, названная другим именем, более нежным и дрожащим, тревожная птица, синичка в поднебесье, шаги в белой палате, генетический сбой, неизлечимый и странный случай, ну что ж нам с тобой так не повезло, прозрачный ручеек в светлой траве, до зимы далеко, а бесконечности лета как и не бывало.
Фотографии имен действующих лиц (фото от 18 ноября):
Мое. Озеро мутное, болото, все существенное – на дне. Омут. Замкнутый круг. Овал. Бывает, что поверхность выдает больше. Глупая гладь поверхности. Размытое лицо. Круги, нарисованные циркулем. Не за что зацепиться. И не к чему придраться.
Мой внук-иностранец. Резной подлокотник старинного венецианского кресла. Украшение, обрамление. Накрахмаленный воротничок инфанта. Страх перед одноглазым пастухом. Завиток ветра на макушке.
Дочь. Скользкий мостик через ручей. Коромысло. Радуга-дуга. Вязаный шарфик вокруг шеи. А на концах не бахрома, а кармашки. В них ладошки-лодочки, длинные, как средиземноморские раковины.
Мой друг-иностранец. Корма корабля. Морской ветер. Флаги над городом. Лейтмотив «и тогда тебе не помогут никакие боги». 39 ножей для моих ступней. Горящие угли для моих ладоней. Власть, которую хочется свергнуть. И – раз!!!
Моя канадская подруга. Ниточка, продернутая сквозь ушко иголки. Ничей ручей. Шелковые распадающиеся струи волос и дождя. Работа кисти Филонова. Масло, холст, 1919 г.
Вторая половина ноября. Давнишний снег, портрет в старой раме, лицо прабабушки на портрете, плюшевый медведь на подушке, серый волк под окном, «милая птица, извольте спуститься, вы потеряли перо», да идите же к нам, к нам в норку, будем жить-поживать.
СПИСОК ЗАПРЕЩЕННЫХ ИМЕН: (22 страницы на мелованной бумаге, часть имен запрещена до мая месяца, а некоторые можно произносить лишь во второй половине дня, перед заходом солнца. Последнее имя в списке – Время уезжать каждый день и возвращаться).
глава 6 еще одна глава о Колобке, бабушке и Красной Шапочке
Просыпаться утром и включать свет
Читать слоги на лесенке: ма, мо, му, мы, мэ
Избавлять себя от воспоминаний
Избавлять других от надежд (скверное дело)
Уезжать каждый день и возвращаться
«Полное затмение луны в 28 градусе Тельца в 4 часа 28 минут, а до и после – полнолуние, и пора ставить точку, потому что когда ты спросишь меня опять, как дела, мне нечего будет сказать. Три месяца осеннего ветра – это слишком много для того чтобы жизнь могла оставаться такой как прежде. И все это время мне пришлось вылавливать зеленых головастиков из маленького мутного озера моего сознания, - эмоции и впрямь очень похожи на головастиков, и благо что их можно точно так же тащить за хвосты, не думая о боли, и брать на руки, и выпускать в какую-нибудь глубокую реку, что течет в море и потом в океан. Вот там, в океане, они и живут теперь, и какая разница, могут ли они там превращаться в толстых лягушек или нет. Я думаю, что наконец-то им нет до меня никакого дела. Но самое удивительное, что рождаемость в нашей чудной стране с голубыми озерами не падает, и новые головастики появляются на свет, непонятно откуда, но появляются. Теперь пусть, ибо понятно кто такие и что с ними делать, не ввязываясь в драку и даже не ссорясь»
Просыпаться утром и включать свет
Читать слоги на лесенке: га, го, гу, гы, гэ
Ловить головастиков в озере
«Мой маленький внук учится читать слоги, рассказывает небывалые истории, и я его, кажется, стала понимать.
Утром он врывается в мою комнату с воинственным криком «доброе утро!!!» и душит меня, сонную, в объятиях.
По вечерам мы лепим из пластилина знакомых зверей и птиц, а перед сном исполняем хором любимый наш гимн «Милая птица, извольте спуститься…»
В воскресенье я веду его в театр на очередного «Колобка», очередную «Красную Шапочку» и «Трех поросят». Мы проходим по мосту, где по обе стороны сидят на возвышениях каменные сфинксы, и ребенок кричит: «Привет, финкс!» И говорит мне со знанием дела, что льдины, плывущие по Фонтанке, можно растопить, если взять и засунуть их под горячий кран на нашей кухне. Я думаю, что скоро мне предстоит в этом убедиться воочию. Колобки катятся по дорожкам неспроста. Колобки спешат совершать открытия»
«Джоконда нынешней осенью похожа на мухомор с толстой ножкой. Она ходит в зеленом пальтишке и малиновой шапочке, и обматывает шею бесподобно длинным и пушистым шарфом с кармашками на концах.
Иногда ночью, когда все спят и никто не подслушивает, она рассказывает, кем хотела бы стать и что хотела бы успеть в нынешней жизни. Все эти истории похожи одна на другую, и их дорожки, тропинки и крохотные тропиночки ведут в гримерку.
По вечерам Джоконда всегда голодная и рыщет в холодильнике, как серый голодный волк в лесу»
«Поладий IV собирается в экспедицию и, кажется, готов взять меня с собой. Но, если честно, я давно уже собрала в дорогу вещи и держу их в маленьком рюкзачке, который спрятан в шкафу.
Я даже не спрашиваю куда мы едем. Я знаю только, что там мой дом»
Просыпаться утром и включать свет
Засыпать вечером и выключать свет
Смотреть как осень переходит в зиму
Уезжать каждый день
И возвращаться
Свидетельство о публикации №207081600317