Агония

ОТРЫВОК ИЗ РОМАНА "ДРАЙВ"

В те годы, о которых я сейчас пишу, мне хотелось «объять необъятное». Охватить и принять в себя весь мир. Понять его, прочувствовать и «проглотить». Я листаю записную книжку тех лет. Бесконечный список авторов, которых обязательно необходимо прочесть. Зачем? Чтобы что-то понять, постичь для себя, хоть немного разобраться с собой и с окружающим миром. Что меня интересовало тогда? Вот навскидку некоторые выписки, которые были сделаны в начале семидесятых.

Омар Хайям. Рубаи 65.

«В этом мире ты мудрым слывешь? Ну и что?
Всем пример и совет подаешь? Ну и что?
До ста лет ты намерен прожить? Допускаю.
Может быть до двухсот проживешь. Ну и что?»

Ремарк. «Три товарища».

«И хорошо, Робби, что у людей еще остается много важных мелочей, которые приковывают их к жизни, защищают от нее. А вот одиночество — настоящее одиночество, без всяких иллюзий — наступает перед безумием или самоубийством».

Альфред де Мюссе. «Исповедь сына века».

«Будьте постоянным или неверным, печальным или веселым, пусть вас обманывают или почитают, — важно только одно — любят ли вас, ибо какое вам дело до всего остального, если вас полюбили?»

Лабрюйер.

«Быть с людьми, которых любишь, — это все, что нам нужно».

Гете.

«Если есть что-нибудь более могущественное, чем Судьба, это — мужество ее … непоколебимо перенести».

И еще — целых две странички записной книжки посвящены ядам…
Цианистый калий, сенильная кислота, йод, морфин, кураре, атропин, барбитураты… Названия и рядом — аккуратные цифры, обозначающие смертельную дозировку.

Ни на минуту, ни на мгновение вечная тайна смерти не отпускала меня. Чем бы и когда бы я ни занималась: читала, общалась с друзьями, спала с мужчиной, — где-то в мозжечке, словно заноза сидела мысль о ней. Это не было вызвано страхом смерти — о, нет! — меня мучила невозможность понять ее смысл. Чувство недоумения перед неразрешимостью этой извечной загадки приковывало все мое внимание, заставляя мысленно снова и снова возвращаться к одной и той же теме. На протяжении почти двух десятков лет я не расставалась с идеей написать роман об этом. Но как к нему подступиться? Как поднять, казалось бы, неподъемное? Выразить словами все, что познал и прочувствовал?.. Появлялись какие-то мысли, даже наметки будущего произведения, возникало то одно, то другое название: «Завороженная смертью», «Танцы со смертью», «Жажда смерти», «Притяжение смерти»… Некоторые названия потом появлялись в печати, а я все не могла подступиться к главному. Не была готова. А, быть может, еще не прошла весь тот путь, который был необходим, чтобы круг замкнулся.

А потом я снова встретилась с Нею.
Весенняя сессия на втором курсе Литературного института начиналась в апреле. В общежитии плохо топили, из больших старых окон постоянно сквозило. И почти тотчас по приезде я заболела, подхватила бронхит, затем, по-видимому, перешедший в пневмонию. Так, с высокой температурой и сдавала экзамены. Лечилась, как умела, пила тетрациклин, а девочки ставили мне банки. С грехом пополам сдав сессию, купила билет до Сочи и села в поезд. Денег было впритык, — мама обещала выслать перевод на сочинский главпочтамт, — и около полутора суток я тихонько дремала на второй полке плацкартного вагона, подкрепляясь кусочками печенья и апельсинными дольками (на всю дорогу у меня имелась только пачка лимонного печенья и пара апельсинов).

Приехала в прямом смысле слова — полуживая. Нашла себе квартиру и купила курсовку с лечением в пансионат «Светлана», что рядом с «Дендрарием». Мне всегда нравилось это место. Самочувствие было ужасным: сил не было вообще, я еле ходила, ни с кем не хотелось общаться. «Квартирой» оказался крохотный деревянный «скворечник», пристроенный к одноэтажному дому, в котором проживали пожилые, на мой тогдашний взгляд, супруги, им было под пятьдесят. У полной невысокой хозяйки были красивые, но расплывшиеся, черты лица, а толстые пальцы рук унизаны золотыми кольцами с бриллиантами. Муж, напротив, поджарый и гораздо лучше сохранившийся. Небольшое застекленное окошечко моего «скворечника» зачем-то выходило в кухню, так что я невольно порой слышала их разговоры. Говорили хозяева либо о деньгах, либо про еду, и постоянно ссорились; они буквально ненавидели друг друга, хотя и продолжали жить вместе, похоже, после инфаркта мужчине попросту некуда было деваться. Я не представляла себе подобного существования, основанного на ненависти и какой-то вопиющей, доведенной до крайности бездуховности, — но в общем-то это меня не касалось. Это была их жизнь и их проблемы. Я заплатила деньги за постой, — и мы практически не пересекались. Рано утром я уходила в пансионат, завтракала, потом на автобусе нас увозили в Мацесту на сероводородные ванны. Приняв ванну, возвращалась домой и до обеда отдыхала. Днем гуляла по набережной, слушая успокаивающий шум прибоя и полной грудью вдыхая насыщенный ионами йода морской воздух. По вечерам читала Джеймса Джойса, книгу рассказов которого на английском языке купила по случаю в Москве, — и наконец незаметно засыпала.

В свободные от поездок в Мацесту дни — ванны назначались через день — я направлялась в Дендрарий. Длительные прогулки по старинному парку скоро сделались моим излюбленным времяпрепровождением. Часы напролет я бродила среди зарослей экзотических растений, собранных со всего мира. Начало мая в Дендрарии — это волшебная сказка. Розовые, сиреневые, белые плети цветущих азалий поднимаются по стенам зданий до самых крыш, яркими шаровидными купами выделяются на изумрудной зелени газонов… Неправдоподобно огромные, белые, словно бы восковые цветы магнолий кажутся диковинными плафонами среди вечнозеленых, кожистых листьев. Тонколистные плакучие ивы касаются земли зеленовато-серебристыми ветвями, склоняются над чистыми горными ручьями, через которые перекинуты изящные арки мостиков… Я подолгу застывала на этих мостиках, засмотревшись на бегущую воду, в прозрачной глубине которой играли солнечные блики, а потом шла на «свою» скамейку и подолгу сидела у неглубокого пруда в японском стиле с плавающими среди лилий золотыми рыбками… После промозглой московской весны царящее вокруг меня буйство южных красок, наполненное переизбытком жизненных сил, производило отчасти даже удручающее впечатление и представлялось чем-то нереальным.

Людей я по возможности избегала. Мне хватало общения с природой и персонажами Джойса. После сумасшедшей (как обычно) сессии в Литинституте хотелось остаться одной, побыть наедине с собственными мыслями. Я принимала сероводородные ванны в здании водолечебницы сталинской архитектуры, напоминающей помпезный дворец, подолгу находилась у моря, слушая его вечный, неумолчный гул, и чувствовала себя счастливой. Во мне постепенно воцарялась та особенная целительная гармония, которая свойственна лишь природе. Дух мой обретал спокойствие, а тело — крепость. Возвратившись с обязательного вечернего променада по набережной, я забиралась во влажную постель, прочитывала несколько страничек на английском, гасила свет и спокойно засыпала. Если в первые дни после приезда, стоило смежить веки, как перед моим мысленным взором тотчас начинал кружиться хоровод из лиц, обрывков реальных событий, каких-то диалогов, споров, или суетных фантазий, то примерно через неделю события недавнего прошлого понемногу утратили свою значимость, отдалились и, наконец, растворились в небытии. Теперь, закрывая глаза, я просто слушала ночь: царапанье мыши под полом, непонятные шорохи в крохотном садике, разбитом внутри двора, яростное мяуканье повстречавшихся на тропе войны котов, резкие, неприятные крики павлинов, всполошенных печальным гудком ночной электрички… И мне было хорошо.

Однако в мое безмятежное состояние вдруг стала вторгаться тревожная нота. Это было непонятно. Все вроде бы шло нормально. Лечение протекало успешно, я чувствовала себя значительно лучше, — но что-то было не так, и все чаще в мою голову приходили мысли о смерти. В этом не было ничего удивительного, если бы я думала о собственной смерти — к этому я давно притерпелась, — но нет! Чем дальше, тем больше я думала о смерти… матери. Она была единственным близким мне человеком, самым дорогим, без нее я не могла представить своего существования. За годы, прошедшие со смерти бабушки, мы настолько сблизились, что я ощущала себя как бы единым целым с нею, словно мы — сиамские близнецы с двумя телами и одной душой. В нашей привязанности, пожалуй, было нечто болезненное. Я знала, что если бы мне грозила опасность, мать, не колеблясь, убила бы любого, — и я поступила бы точно так же.

И вот, казалось бы, ни с того ни с сего меня из ночи в ночь стали преследовать мысли о смерти матери. Ужаснее этого события не могло случиться ничего, и я гнала их прочь, всячески уговаривая себя не думать об этом! Полагаясь на разум и стараясь рассуждать здраво, я твердила себе, что для тревоги нет оснований, — однако стоило мне немного расслабиться, и проклятые мысли возвращались вновь, незаметно, исподтишка, прокрадываясь в сознание: уродливые порождения тьмы, скрывающиеся от дневного света. Как ни сопротивлялась я наваждению, пред мысленным взором помимо воли возникали картины маминой смерти и моей жизни после. Думать об этом было нестерпимо, ведь она — единственный человек, который меня любит, и которого люблю я! А весь этот мир… Он так жесток и несправедлив! Что мне делать, если я останусь одна?.. Я даже не в состоянии нормально работать! Без поддержки мамы мне не выжить. И пускай она не понимает меня, не врубается в мои творческие и психические завихи, — для нее это не имеет значения, — она просто принимает меня такой, как есть, со всеми моими странностями и «приходами», принимает потому что я — ее дочь. Я старалась отогнать свои страхи, не думать о смерти, всячески уговаривала себя успокоиться, обвиняла себя в эгоизме и даже смеялась над собственными причудами, хотя беспокойство не покидало меня, и я звонила домой почти каждый день. Смерть витала вокруг меня, описывая все более сужающиеся круги, а я упорно не хотела верить в ее реальность, и только пыталась совладать с разыгравшимся воображением; тогда мне казалось, что это лишь воображение…

В Новосибирск я вернулась в конце мая, отдохнувшая и поздоровевшая. Привезла с собой разные курортные безделушки в подарок родственникам и подругам, а себе — махровый купальный халат с капюшоном, немецкий, оранжево-белый, о таком можно только мечтать! Потратила на него почти всю остававшуюся у меня наличность и — черт побери! — пришлось сильно повозиться, чтобы запихать бесценное приобретение в свой небольшой чемодан, — таким халат оказался объемным.

Несмотря на томившее меня постоянно плохое предчувствие, дома все оказалось в полном порядке. Дом… Единственное место на земле, куда ты всегда можешь вернуться. Где тебя любят и ждут. Где ты не одинок. Мы встретились с мамой так, словно не виделись целую вечность! Она была счастлива, что я сдала сессию, что мне нравится учиться, что я окрепла физически. И я тоже была счастлива: наконец-то я дома!.. Страхи и тревоги мгновенно истаяли в волнах излучаемой ею любви. Меня охватило ни с чем не сравнимое чувство блаженного покоя, которое появляется у человека только в стенах родного дома, среди привычных вещей, под крылышком у матери… Я знала, что теперь, когда мы снова вместе, все будет хорошо, — и позволила себе расслабиться.

В больницу маму увезли прямо с работы, и в тот же день сделали операцию. Несколько дней она плохо себя чувствовала, но больничный не брала и упорно ходила в поликлинику, где сидела на приеме, а потом еще направлялась на вызова. Каждое утро она поднималась с трудом, принимала какие-то таблетки, немного приходила в себя и шла в свою поликлинику. Даже представить себе не могу, как можно было вести прием и обслуживать вызова с перитонитом!..

Когда маму привезли в больницу, было очевидно, что необходимо хирургическое вмешательство и времени для принятия решения практически нет, но клиническая картина была размытой, и было неясно, в чем дело. Поэтому хирурги сделали лапоратомию, то есть вскрыли весь живот. Оказалось, лопнул воспалившийся придаток и возник перитонит. Выживаемость больных при перитоните — 30%. Гарантии выздоровления врачи не давали, тем более, что в юности у матери уже был перитонит после осложненного аппендицита. Бабушка рассказывала мне, как ей отдали дочь на руки фактически умирать, — кишечник отказывался работать, — и она месяц отпаивала ее настойкой опия, других средств тогда не существовало, но вытащила-таки ее с того света. И вот теперь самое дорогое для меня существо — мама — лежала в реанимационной палате, оплетенная какими-то трубками, через которые ей непрерывно что-то вводили. Вначале мне не разрешали подолгу находиться возле нее. Потом позволили дежурить в палате при условии, что буду исполнять функции санитарки, мыть палату и т.п. Соседняя кровать пустовала, и ночью мне теперь удавалось ненадолго прикорнуть.

Страшно наблюдать страдания любимого человека, особенно если он в сознании. А мама находилась в сознании, хотя и несколько затуманенном промедолом: без обезболивающего она бы не выдержала. Но больше всего меня «достало» то, что, едва придя в сознание после наркоза, она… стала беспокоиться обо мне. В таком-то состоянии!! Она боялась оставлять меня одну в этом жестоком мире, и потому страстно хотела выжить.

На третий день после операции ей стало немного лучше, и мы уже строили планы, как она выйдет из больницы, как мы постараемся достать ей путевку в санаторий Заельцовский бор, который мама очень любила, и там она окончательно сможет встать на ноги… Мама была жива. Мы разговаривали. Хотя большую часть суток она пребывала в состоянии дремоты. Еще бы, такая сложная операция! Я старалась выглядеть спокойной и поддерживать мать, но душа моя сжималась от жалости и сострадания к ней. И еще мне было страшно... Очень страшно. Тревога и отчаяние, загнанные глубоко внутрь, стремились прорваться вовне, и я порой с трудом удерживалась от рыданий. Плакала по ночам, чтобы никто не видел, от раздирающей меня душевной боли, физической усталости и психических переживаний. Чувство своей полной беспомощности при виде мучений матери вызывало запредельное отчаяние, для которого не было выхода. И это невероятное, абсолютное одиночество... Одиночество среди людей, которым нет никакого дела до твоих страданий, потому что это их работа — лечить больных —и любые эмоции мешали бы им хорошо делать свою работу.

И вот в эти жаркие дни, перемежающиеся то надеждой, то отчаянием, я снова встретилась с Нею …

Большое, в полстены, окно реанимационной палаты, — и какой идиот спроектировал подобные окна для Сибири? Зимой из них нестерпимо несет холодом, а летом невыносимо жарит солнце, — выходило на юг, и поэтому днем в помещении становилось нестерпимо жарко и душно. Утром я скалывала шторы английской булавкой, чтобы раскаленные солнечные лучи не падали на мамину кровать и палата не так нагревалась. Это случилось на четвертый день после операции. Мама вдруг заволновалась и, указывая на штору, сказала: смотри, там сидит черный паук! Огромный… Убей его! Только осторожно — он очень страшный! Я взглянула наверх: на шторе сидела большая черная муха. Это не паук, а муха, сказала я, стараясь успокоить мать, которой под действием наркотика мерещилось нечто страшное. Нет-нет! Разволновалась она. Это паук, разве ты не видишь? Хорошо, я сейчас его убью, пообещала я. Только осторожно, чтобы он тебя не укусил!.. Я влезла на стул и прогнала муху, но при этом сделала вид, будто поймала паука в банку и вынесла из палаты. И в этот момент мной овладело тихое отчаяние: почему-то я знала, что пригрезившийся матери паук олицетворял собой ее смерть. Откуда взялась эта мысль — не знаю, но это было какое-то глубинное, нутряное знание, которое не нуждалось ни в каких объяснениях.

Пауков я боялась панически. Эти восьмилапые твари вызывали у меня приступы иррационального ужаса, не подающегося контролю рассудка, — кажется, это называется арахнофобией. Пауки гипнотизировали меня и одновременно вызывали дикий страх. Я пыталась преодолеть это чувство, но тщетно. Пауки преследовали меня в ночных кошмарах, а греческое слово «арахна» — паук — вызывало внутреннее содрогание. Эти жуткие существа пережили динозавров, как, вероятно, переживут людей. Странность заключалась в том, что в детстве я их совершенно не боялась и могла спокойно брать в руки, чтобы рассмотреть. Фобия возникла мгновенно, и я прекрасно помню тот день. Мне было девять или десять лет, и мы с мамой отдыхали в траве на лесной полянке. Вдруг ей на руку забрался большой серо-желтый паук, из тех, что ткут свои роскошные паутины между стволами деревьев. Паук был самый обычный, только довольно большой. От неожиданности мама испугалась, вскочила на ноги и с визгом смахнула паука с руки, — паук приземлился на мое плечо. Я тоже завизжала и сбросила его, испытав настоящий шок. С того момента я безумно боюсь этих довольно безобидных созданий, причем, умом понимаю, что пауки в наших лесах не ядовиты и для людей безопасны, кроме конечно тарантулов, — но их очень мало, они не плетут паутину и живут в норках. Каким-то образом сильнейшая эмоция страха моей матери воздействовала на меня и намертво впечаталась в мое подсознание. Минуло уже несколько десятилетий, но я до сих пор страдаю ярко выраженной арахнофобией.

После того, как я «убила паука», мама заснула. А я… меня охватило чувство безысходности. Я знала, что это приходила сама Смерть, которая явилась за мамой в облике черного паука. Подобного рода знание находилось за пределами рассудка. Это не было интуицией. Это было какое-то необъяснимое и абсолютное чувство, не подлежащее объяснению или сомнению — никакие разумные доводы не могли бы убедить меня в обратном.

Маме, тем временем, явно становилось лучше, сначала ей разрешили пить куриный бульон, потом понемногу есть вареную курицу. Я ездила домой, варила концентрированный куриный бульон и клюквенный морс, потом через полгорода везла на Горбольницу и кормила мать. Я старалась выглядеть оптимистично, однако поселившийся внутри леденящий страх не покидал меня ни на минуту. Из головы не шел Черный паук. И вдруг на пятый день после операции у мамы наступило резкое ухудшение. Врачи делали все возможное. Была проведена повторная операция, но это не помогло, — через два дня мамы не стало…

Агония продолжалась несколько часов. Врачи понимали, что ничего уже поделать невозможно, и оставили нас наедине. Я сидела возле кровати матери и наблюдала, как она умирает. Время от времени появлялась дежурная сестра и меняла капельницы. Все это было совершенно бессмысленно: медицина была бессильна. Перед смертью мама вдруг заговорила со мной каким-то хриплым, не свойственным ей голосом, несколько раз произнеся одну и ту же фразу: «Дочка, я умираю… я умираю…» «Нет! нет! — в отчаянии восклицала я, еле сдерживая слезы. — Нет! Ты поправишься! Все будет хорошо…» «Я умираю…» — повторяла она снова и снова, пока не затихла.
То, что распоряжается нашей жизнью и смертью, приняло окончательное решение.

Как тяжело покидает душа тело!.. Сначала у мамы стали холодеть ноги, потом смертельный холод сковал руки, — но она все еще продолжала отчаянно сопротивляться приближающемуся концу. Ее бессмертная душа отказывалась покидать распластанное на кровати, искромсанное тело, стремясь хотя бы на мгновение продлить свое земное существование. Мы никогда не говорили с ней о смерти; кажется, она даже не задумывалась об этом, воспринимая ее как оборотную сторону медали под названием «жизнь». Вот и сейчас, испытывая страшные муки, она, тем не менее, любой ценой хотела выжить не ради себя, но ради меня. Чтобы охранить и защитить меня от суровой действительности, к которой я была мало приспособлена. Это чувство не отпускало ее до последней минуты: ответственность матери за жизнь своей дочери. И я без слов знала, что она переживает и чувствует, ведя неравную битву со смертью. Увы! отпущенное ей на земле время истекло.

Меня переполняли боль и отчаяние, и в то же самое время независимо от моей воли мозг продолжал регистрировать все происходившие с матерью в процессе умирания метаморфозы. Жизненная энергия капля за каплей утекала из ее тела. Сначала обездвижились ноги и сделались на ощупь совсем холодными. Медленно и неотвратимо смертельный хлад распространялся по телу вверх, и вот уже ее руки тоже стали неподвижными и ледяными. Но хотя маска страдания не покидала ее лица, умирать она не хотела!.. Я сидела возле кровати и смотрела, как она уходит. Это была настоящая пытка! Невыносимое отчаяние, чувство собственной беспомощности и жуткая злоба на что-то высшее, что играет нашими жизнями, словно мы — лишь крохотные шахматные фигурки в руках невидимого Гроссмейстера, захлестывали меня, почти лишая рассудка. И одновременно, будто завороженная, я не могла отвести глаз от постели умирающей. За несколько лет перед этим я прочла роман братьев Гонкур. Названия не помню, какое-то женское имя, но вот один эпизод, когда главная героиня — актриса — находится рядом с умирающим, врезался в память. И не потому, что подействовал на меня эмоционально, натурализм всегда вызывал у меня внутреннее неприятие, но потому, что писатели, на мой взгляд, психологически неверно истолковали поведение актрисы. С явным моральным осуждением они писали о том, как она копировала выражение лица агонизирующего человека, вероятно, чтобы затем повторить это на сцене. Но объяснение это глубоко ошибочно! Актриса улавливала ощущения умирающего, и это отражалось на ее лице. Она не играла — она сама переживала смерть. Невольно мне вспомнился этот эпизод, и я никак не могла отделаться от этого воспоминания. Наверное, черты моего лица точно так же искажали гримасы смерти, которые я наблюдала на лице матери.

Потом начались конвульсии, — и все было кончено: на маму снизошел смертный покой. Ощущение смертного покоя сначала разлилось по палате, а потом затопило собой весь мир. Я застыла в полном оцепенении. Мамы на земле больше не было... Я знала это совершенно точно, на каком-то животном, неподвластном разуму уровне. Мгновение назад она была здесь, со мной, — и вот ее уже нет рядом. Где она теперь? Что чувствует ее душа? И чувствует ли вообще?..

А смерть неумолимо продолжала свое дело, стирая с родного лица исказившее его черты страдание, пока оно не обрело выражение покоя и умиротворения.

Долго я сидела одна возле тела матери в каком-то глухом отупении. Глаза мои оставались совершенно сухими. Не было в мире таких слез, которыми можно было выплакать мое горе. Наконец я заставила себя подняться и отправилась за врачом. Странно, что даже в такие минуты, минуты наивысшего отчаяния, ты автоматически фиксируешь все происходящее. Я сообщила женщине-хирургу, что мама умерла, и спросила, когда можно будет забрать тело? Она ответила, что в соответствии с правилами еще два часа тело должно находиться в больнице, а затем его перевезут в морг. Хотя врач старалась выглядеть спокойной, она заметно волновалась: лечащие врачи нередко болезненно переживают смерть своих пациентов. Тогда я снова вернулась в палату, села на стул и стала смотреть на то, что недавно было моей матерью. Но безжизненное тело на кровати уже не было ею, — и я набросила на него простыню. Потом аккуратно сложила мамины вещи в сумку, вышла из корпуса, села на скамейку под раскидистым кленом и закурила. Не знаю, может, нужно было оставаться в палате, пока тело не отправят в морг, — но я больше не могла там находиться. Меня будто разрубили на две части. И хотя моя материальная оболочка сохранилось в целости, тело моей души было рассечено пополам безжалостной саблей смерти. Испытываемая мной душевная боль была такой интенсивной и непереносимой, что я словно закаменела изнутри. Все было кончено. И ничего нельзя изменить...

Мои дальнейшие действия были сугубо прагматичны. Дежуря у постели матери, я до мелочей успела продумать их последовательность. Потому что после появления Черного паука совершенно точно знала, что она умрет. И когда через несколько дней мое внутреннее знание подтвердилось, я, словно автомат, стала выполнять заданную программу: распоряжалась похоронами и поминками, раздавала мамины вещи знакомым и родственникам, рассказывала каким-то неизвестным людям как и что произошло... Эти последние расспрашивали меня о маминой болезни и смерти, сочувственно интересовались подробностями и, кажется, даже не подозревали, что я при этом чувствую. Как же я ненавидела таких доброжелателей!.. Всматривалась в их неподвижные лица и думала: понимаете ли вы, какую боль сейчас мне причиняете?! Но, похоже, они и впрямь не понимали и продолжали дотошно, с каким-то вурдалачьим любопытством копаться в деталях, вспоминать маму, которая «лежала в гробу, как живая», уточнять, в каком месте на кладбище она похоронена… Единственное, чего мне хотелось, глядя в их незамутненные лица, — это послать всех к дьяволу. Однако я отвечала спокойно и подробно, сдерживая свои эмоции и адское желание придушить этих падальщиков. Потом я не раз задавалась вопросом: действительно они не сознавали, какая это была для меня пытка, или же… О последнем не хотелось даже думать. И только гораздо позднее я поняла, что это жадное любопытство, эти вопросы касались, собственно, не меня и не моей матери — нет! — все это касалось их лично. Потому что в глубине души каждого таился беспредельный ужас перед собственным концом, и если уж нет никакой возможности его избегнуть, — можно хотя бы удостовериться, что их тоже достойно проводят в последний путь другие такие же смертные человеческие существа.

В морг я приехала со свертком, в котором лежал мамин новый костюм веселенькой летней расцветки. Здоровенная и, кажется, поддатая бабища забрала у меня вещи и через какое-то время выкатила на каталке тело, уже обряженное для похорон. Причем бабища, явно напрашиваясь на денежное вознаграждение, сказала, что на спине пиджачок пришлось разрезать, иначе невозможно было надеть, и сообщила некоторые подробности обряжения усопших, которые я постаралась не услышать. Я заплатила ей за труды, и она, довольная, от меня отстала. Оставшись одна, я вынула из сумочки косметичку, подкрасила и припудрила лицо покойной. Делала все неторопливо и старательно, с каким-то отрешенным спокойствием. Даже будучи неживой, мама должна выглядеть красивой. И когда после похорон знакомые в один голос заявили, что она лежала в гробу, как живая, — мне на душу словно проливался целительный бальзам.

Смерть матери совершенно опустошила мою душу. От меня осталась лишь внешняя оболочка. Внутри все выгорело до черноты.

А спустя небольшое время появились угрызения совести. И хотя я была уверена, что и мною, и врачами были предприняты все усилия, чтобы спасти мать, невыносимое чувство вины продолжало нарастать. Оно, это чувство вины, было связано с больницей лишь отчасти. И мой дед, и моя мама всю жизнь проработали врачами, поэтому я была достаточно сведуща в вопросах лечения и ясно понимала: в больнице действительно делалось все возможное для маминого спасения, — так что совесть моя должна быть чиста. Значит, преследующее меня чувство вины кроется в моих отношениях с матерью. Стоило мне представить себе, какие душевные муки доставляла я ей своими состояниями, чтобы казниться всю оставшуюся жизнь!.. Что должна переживать мать, наблюдая болезнь ребенка, зная, что в любой момент я могу перейти опасную черту и покончить с собой?.. Следить за мной, постоянно быть настороже, не иметь ни минуты покоя… За что такая жестокая участь?.. Ведь мама была добрым, отзывчивым, легким человеком и никому не причиняла зла!.. Так за какие же непонятные прегрешения она была наказана мною?!

Нет ответов на эти вопросы! Возможно, они существуют, — но только не здесь, на земле.


Рецензии
Пронизывает до самой глубины! Многое, из описываемого Вами, мне знакомо. Мне пришлось потерять родного мне человека, и сначала, у него. тоже был перитонит, но он оказался в числе тех 30%. Но это его не спасло, через несколько лет, она пришла и забрала его во сне, забрала тогда, когда меня не было рядом. Прошло около 20 лет, а я до сих пор думаю, смогли бы мы избежать этого, будь я в тот миг рядом с ним, удалось бы мне отпугнуть, прогнать этого Паука.
К счастью, мои родители живы, но мысли о том, что настанет час и мне придётся с ними расстаться, становятся навязчивей параллельно моему взрослению. Страшно. Мне никогда не было страшно при мысли, что настанет и мой последний час, я спокойно отношусь к этому, и, хоть это и грех, но бывают моменты призываю его. Но стоит только подумать, о уходе близких и родных - о! это невыносимо. Спасибо Вам за Ваше творчество! Оно полно чувств, и это прекрасно!
С уважением и наилучшими пожеланиями, Нелли.

Нелли Григорян   04.07.2012 12:45     Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.