Стеклянная комната моего вдохновения

Эта история началась тогда, когда я стоял около пристани и зачарованно смотрел на сильные крупные волны Миссисипи, прощаясь со своим городом. Это было лет семь… нет, восемь назад.
От Луизианы до Висконсина – вот где я побывал. В старинных городах Джорджии, в Голливудском аду. В Шермане я работал плотником, в Сент-Луисе – санитаром в психушке, а в Спрингфилде печатал на машинке чужие рассказы. Был грузчиком, официантом, даже играл в массовке в «Ричарде III». Зачем? Мной владела жажда перемены места, людей, событий, впечатлений, свойственная шизофреникам. Но я не шизофреник, честное слово. Я писатель.
Исколесив полстраны, проехав в поездах десятки тысяч километров, я вернулся в свой родной Новый Орлеан, резко пахнущий рыбой и пестрящий всеми цветами кожи, в середине сентября пятьдесят второго года.
Когда-то, до отъезда, я целыми днями носился по городу, от Французского квартала до порта, пялился на церкви и корабли, слушал джаз, болтал с нищими, спавшими под газетами в парке. Город рассказывал мне свои истории; надо было быть дураком, чтобы не записывать их. Если вы живете в большом сумасшедшем городе, обязательно пишите о нем. Пусть вы не талантливы – его истории не пропадут даром. В общем, в двадцать лет я написал первый связный рассказ и отнес его в редакцию журнала, где его сразу приняли. Я написал о самых простых вещах, без философии: о моряках, вываливающихся из кабаков, о голодных, жадных до денег и мужских рук проститутках. Вышло натуралистично и живо, как мне казалось. Рассказ прямо при мне читал редактор – пожилой мужчина (теперь-то я понимаю, что ему было лет тридцать пять, но тогда он действительно был для меня пожилым). Через неделю этот самый редактор позвонил и сказал, что напечатать никак не смогут. Во-первых, сейчас нужно говорить о войне (шел сорок второй год); во-вторых, чересчур жестко для них; в-третьих, я все-таки слишком молод и неопытен. Странно: не такая я важная птица, вполне можно было поручить это секретарше. Но он хорошо ко мне относился, я чувствовал.
Правда, я был зелен. От моего рассказа за милю несло незрелостью. Но мне было уже все равно, потому что все мои мысли теперь занимала только одна улица на свете, только один дом с резным балконом.

Вивиан жила во Французском квартале, на Джексон-сквер, прямо напротив собора святого Людовика. Ее предки приехали в Америку тысячу лет назад, но они до сих пор строили из себя французов. У них на окнах цвела герань – восхитительная: красная, голубая, даже лиловая. Фантасмагорично: белые балконы и яркие-яркие цветы… Вивиан выходила на балкон и смотрела на улицу, не замечая меня; иногда мы сталкивались в соборе и, как в старинном романе, капли святой воды с ее пальцев случайно попадали на мою руку. Так, сказка, мечта, не желавшая обретать плоть реальности. Я и имя-то ее узнал совершенно случайно, когда какой-то мужской голос громко позвал ее в комнату. Судите сами: в портовом городе, где пахнет рыбой, где на каждом углу можно купить любовь любого цвета кожи и где со всех сторон слышится диксиленд, мужчина ловит капли святой воды с руки своей возлюбленной. Так не бывает, а то, чего не бывает, – чушь. Бред, воскресавший по ночам в зыбких движениях черных фигур. Бред, от которого я сбежал.
Еще в Иллинойсе я начал писать роман. Зачем роман, когда даже коротенькие рассказы не печатают нигде, даже в «Сандэй пост»? Сначала меня захватило приятное ощущение печатания на машинке. Клавиши постукивают, как копытца, и на желтоватом листе проступают самые настоящие люди, выведенные черной краской. В моем романе действовали актриса мюзик-холла, ее любовник и старый сосед. Сосед пилил мою актрису за аморальное поведение, а любовник покупал ей золото и тряпки. Чем дело кончится, я еще не знал. Просто мне нравились эти недоумки, на что была только одна причина: я создал их сам. Пусть моя актриса не умела толком гримироваться и понятия не имела, как разговаривают легкомысленные барышни; пусть любовник по моей вине дарил ей дешевые побрякушки вместо настоящего золота – какая разница, зато я их знал, они были живыми, в отличие от туманной мечты Вивиан, от ненормальной, пьяной фантазии Вивиан!
Дурак я был, последний дурак… Надо было писать о ней, о Вивиан. Но что – о ней? Получилась бы кипа чистых листов.
Итак, целыми днями я просиживал за машинкой, то и дело переводя каретку со строки на строку. Настоящие писатели придумывали героических солдат, жертвующих своими жизнями. Я придумывал милых идиотов. Вечерами, после ярко-розового дождливого заката, пил в баре. Много дрянного темного виски. Не по-хорошему темного, а по-плохому. Отвратительный навязчивый вкус и на редкость паршивый оркестр. Кого только не приносило в эту дыру: третьесортных актеришек с девицами, старых дам в жемчугах, часто поддельных (впрочем, я плохо в этом разбираюсь), типов вроде меня.
Оркестр переставал играть, и только красные занавески шевелились, как живые. Конечно, от ночного ветра. Да, еще пахло жуткой смесью спиртного и духов. Все торопливо расходились, от столиков отделялись темные фигуры призрачных посетителей и их спутниц. Я знал, что время позднее, но спать не хотелось. В окно бился мелкий дождь. Да неужели это я? Наливаюсь спиртным до отказа и самобичуюсь, как идиот.
В один такой вечер на меня натолкнулся старый знакомый, где-то раздобывший мой первый рассказ. Так же, как и я, он уехал из Орлеана в поисках счастья. Он предложил мне работу. Я сказал, что пишу роман. Его это не растрогало. Тогда, по его предложению, я со скоростью света принялся за короткие рассказы и, через две недели с трепетом открыв журнал, увидел ровно пять страниц собственных слов, набранных крупным шрифтом; наверху стояло мое имя, напечатанное без ошибок, а на следующий день мне пришло короткое письмо от редактора («Мистер Дэй, Вам суждено большое литературное будущее… Пишите как можно больше, тренируйте технику, оттачивайте мастерство…») и деньги. Редактор снова оказался славным человеком – даже странно.
Я исправно писал для того журнала целый год, а потом собрал вещи и сел на поезд.

Так я и вернулся в Орлеан в пятьдесят втором с кое-какими деньгами и ста двадцатью тремя машинописными страницами романа. Вернулся – и бросился во Французский квартал, к белому дому. Каково же было мое удивление, когда я увидел на балконе Вивиан! Как будто и не было восьми лет, она сидела и курила, а солнце, отражаясь в колоколах собора, сыпало золотую пудру на ее волосы. Вивиан! Как бы вам объяснить… Единственный образ, не вписывающийся в мой Орлеан.

«За песчаной полоской, над зелеными океанскими волнами, поднимался молочный туман. Он нес с собой прохладу и бессознательное ощущение тревоги…»
Я потянулся, встал и плеснул в чашку кофе. Коричневые брызги полетели на рукопись, размыли слова «волнами» и «бессознательное».
«… безотчетного страха, как в нестрашном кошмаре…»
В лампочке что-то заискрило, треснуло, и обрушилась кромешная, адская тьма. Спотыкаясь, я выбежал в коридор и повернул разом все выключатели. Никакого результата. Меня охватил ужас, по силе равный восторгу: вот и мой конец света. Но как, черт побери, эта тьма возбуждает воображение!
Вернувшись в комнату, я расхохотался: так сходить с ума из-за отключившегося электричества. Нервы ни к черту. Жалко, я бросил курить. Впрочем, почему бросил? Я чиркнул спичкой, и кончик сигареты затлел красной звездой. Прекрасные минуты! Не сводя глаз с этого бледного звездного пламени, я сочинял. Точнее, темнота показывала, а я запоминал. Темнота заполняла пространство деталями – женщинами в поддельных жемчугах, запахом рыбы, пылью кулис. Потом свет зажегся, но сразу вслед за этим напряжение упало, разлив фантастический дрожащий темно-желтый свет.
Шли дни; они – от понедельника до субботы – пахли табаком и кофе. Женщины у меня не было, в комнате скапливался мусор: скомканная бумага, окурки, черепки, оставшиеся от однажды разбитой чашки. И снова мои короткие рассказы самого разного содержания стали публиковать в толстом журнале «Нью Дэй». Я писал о странах, в которых не бывал, и попадал в точку. Особенный успех имела миниатюра об Индии, где я ни разу не был, честное слово. Какие дураки… А в воскресенье… Воскресенье принадлежало мне полностью. Встав пораньше, я шел к собору и встречал Вивиан. Правда, теперь мне везло реже: она стала появляться в церкви далеко не так часто, как когда-то. Она входила – и я ловил капли воды, слетавшие с ее руки, и в упор смотрел на нее. Если ее не было, я минут пятнадцать-двадцать стоял, глядя на священника. Он был весь в белом, как ангел. Насквозь фальшивый ангел, вяло выполняющий свою работу. Он без всякого вдохновения забормотал привычные, набившие оскомину слова о крестных муках, покаянии, Судном дне. Тошно было на это смотреть. Я приходил только чтобы увидеть Вивиан и послушать орган – это того стоило. Хор собора пел божественно. Вообще, я заметил: в церкви только музыка прекрасна. Остальное – такая мерзкая фальшь, что хуже и придумать нельзя.
О, Бог – тиран трусливых душ, способных только сыпать пожертвования, и тел, для которых не жрать скоромное пару месяцев в году, – подвиг. Не несчастный раб своего призвания Иисус Христос, обреченный дышать красным от зноя воздухом Востока и пытаться сделать лучше всех этих тупиц, а Бог толпы, которая боится только сковородки в аду. Вместо того чтобы жить в полную силу, они трясутся над четками и сыплют пожертвования, даже не подозревая о том, что куда лучше для них было бы каждый день напиваться, материться и что-нибудь творить. О том, что атеисты не могут гореть в аду, потому что не верят в него. Частица мученика Христа живет в каждом из нас; какая чушь – бояться Бога! Разве в вере может быть суровость? Понимать Бога – вот единственная задача, которая может быть. Любить жизнь.
Эту тираду я переделал в монолог героя нового романа. Он назывался «Герань на белом балконе».
С тех пор у меня появилась привычка подолгу сидеть в темноте по вечерам. И тогда приходили они. Из мрака какой преисподней они врывались в мою комнату? Стоило начать перебирать никогда не существовавшие, придуманные воспоминания – светлые картины, которые я пытался перенести на бумагу, как они влетали сквозь оконное стекло, вылезали из складок в занавесках и копошились в углах.
Черные фигуры без лиц, в плащах с неровными краями – воплощенные ночные кошмары моей бродяжьей жизни, моего голливудского безумия. Тех ночей, когда я не спал, а писал короткие сценарии для «скороспелок» – фильмов, снимавшихся за три дня. Мои кошмары, вобравшие в себя голод, усталость, откровенную бездарность, теперь не давали мне сочинять: все выходило блеклым и банальным донельзя. Не возникали картинки. А мне хотелось рисовать красноватые степи Техаса, обожженные солнцем белые дома Джорджии, чувствовать на лице синее дыхание океана…
Однажды омерзительная, колючая, крылатая тварь с высунутым языком и острыми мелкими зубами накинулась на меня и, ухмыляясь, раздирала в клочки листы с моими убогими строчками, а я кричал.

Что мне стоило включить свет, спросите вы? Я могу сочинять только в темноте, вот парадокс; в темноте яснее очертания деревьев и домов за окном. Но я все-таки зажигал лампу, и ровно золотившийся свет рассеивался по комнате. Сразу же на темно-синем стекле проявлялся двойник моей комнаты, почти такой же, с полосатыми обоями, лампой под мягким рыжим абажуром и столом. Но за той стеклянной комнатой был бесконечный простор, уходивший в следующий простор, а за моей – дверь в коридор. Я жаждал переселиться в комнату в синем стекле, чтобы вдыхать безмерность.
Очень хотелось выпить. Взять в руку стакан и ощутить, как алкоголь пускается в длительное путешествие по организму, течет по артериям и капиллярам и, достигнув сердца, превращается в лицо Вивиан. Чересчур утонченное, как у всех француженок, оттого кукольное и вроде бы невыразительное. Нет, выразительное, но не по-американски: синие, бесстыдно прищуренные глаза под слишком изящно изогнутыми бровями, красивый, но почему-то казавшийся порочным рот с зажатой в губах вечной сигаретой, высокие скулы – признак надменности. От нее веяло Францией: платья (она носила легкие цветастые ткани), костюмы – все сидело на ней как на француженке, а в храме запах ее волос смешивался с ароматом ладана… Вот он, Бог! К чему столько сложностей? И зачем она ходила в церковь, да еще с такой тщательностью? Может, ей приходили в голову те же мысли, что и мне?
Сквозь синее стекло еле виднелась улица. Она манила своей пустынностью. Я выбежал из дома и заглянул в окно своей комнаты. Освещенная, она казалась самым теплым пристанищем на свете, и я оставил лампу гореть – пусть проходящие по улице завидуют и прибавляют шаг, чтобы побыстрее попасть домой. Но… это ведь только кажется, что в чужих окнах уютное тепло. Люди болеют, ссорятся, умирают, занимаются любовью – все в теплом желтом свете, а мне постоянно кажется, что кто-то только мирно читает у лампы.
Гуляя, вернее, быстрым шагом прочесывая город, я все думал о своем романе. Я хотел вдохнуть в него такую жизнь, которая бы не смогла угаснуть долгое-предолгое время, заставить своих героев намного пережить меня самого. Место действия – Атланта. Герои – писатель Уильям и Сьюзен, правнучка плантатора. Ее я поселил в белый дом в колониальном стиле, а его – на окраину города. Мне стало немного веселее – у меня появился настоящий друг и герой – Уильям, который любил дождь, вино и совершенство. Совсем как я. Этот Уильям возник в моей жизни не просто так, не по воле скучающего писателя, а потому, что был необходим.
Я с содроганием заставил его жить в нищете. Нищета безобразна. Но адвокат защищает убийцу. Я докажу, что нищета красива, хотя бы потому, что вокруг слишком много красоты, которая не восхищает: неоновые вывески, бары, женщины, мужчины. Добрых три четверти мира безобразны своей навязчивой красотой, и очень мало герани на балконах. Мной овладела злость. Сегодня ночью я расправлюсь со старым соседом, плавно перекочевавшим из предыдущего романа.
Впереди расстилалась целая улица, вдоль которой росли желтые, как кошачьи глаза, фонари. Улица шумела и пела на много голосов, пахла виски и ночью. С афиши, подсвеченная неоном, обольстительно улыбалась Рита Хэйворт. Подумав о своей стеклянной комнате и зажженной лампе, я хотел было повернуть домой, но вспомнил о колючей твари и внезапно решил как следует развеяться. Ничего не оставалось, кроме как зайти в бар и выпить.
Пока я сосредоточенно пил коктейль, какая-то девушка подошла к стойке и облокотилась на нее, пристально глядя на меня.
– Я тебя знаю, – вдруг сказала она. – Твои истории печатают в «Нью Дэй», а я их все читаю. Смешно: Мартин Дэй в «Нью Дэй». Здорово пишешь!
У нее были золотящиеся кудрявые волосы и хорошенькое, слишком ярко накрашенное лицо.
– А я тебя не знаю.
– Меня зовут Шэрон. Я шлюха. Иногда.
– Знаешь, Шэрон? Пойдем в кино.
– Пойдем, если хочешь.
– Почему ты такой грустный? – спросила она, едва мы вышли на улицу.
– Это трудно объяснить. Я не очень-то счастлив.
– Ты – несчастлив? Ты же ничего не делаешь!
– А ты счастлива?
– Видишь вон ту красотку? – она показала на афишу. – Вот это внешность! Завидую…
Шэрон не была ни Вивиан, ни даже Ритой Хэйворт.
– Ты намного лучше Риты Хэйворт.
– Правда?
– Чистейшая.
– Конечно, врешь, но приятно.
В кино так легко вообразить, что рядом с тобой сидит кто-то другой! Я любовался ее профилем, от души желая подольше не видеть фас. Ее губы были приоткрыты, а ресницы подрагивали, и можно было представить, что она так зачарованно смотрит не на экран, а на что-то по-настоящему совершенное…
– А этот… его убьет? – спросила Шэрон. Разрушила всю красоту момента.
– Мы пойдем к тебе или в отель? – спросила она, когда зажегся свет.
– Домой, Шэрон, милая. Я иду домой. Один.
– Зачем?
– Убивать старого мистера Томпсона.

На следующее утро, сам не зная почему, я впервые за последние месяцы купил журнал. Мельком увидел четвертую главу «Герани», напечатанную в виде рассказа, и заметку в углу первой страницы. В пять часов утра Шэрон сбила машина.
Если бы я остался с ней или повел ее к себе, она была бы жива, отчетливо подумал я, с содроганием представив, скольких еще я примерно таким образом убил. Мне стало больно и горько. Я заметался по городу, но теперь, днем, он не хотел меня принимать; на меня косились прохожие. Вот сумасшествие! Зачем я писатель? Это ничего не дает, кроме пустоты и… собственной исключительности? Да на кой она мне? Нет наказания хуже, чем способность описывать людей. Никогда не становитесь писателями! Иначе единственным приютом для вас станет ночной город, а единственным гостем – крылатая дрянь с зубами.
Вечер, книги, чай… Ведь мне больше ничего не надо. Разве не в этом спасение души в нашем земном мире? Чего ты хочешь от меня, жизнь, кроме отражения моего тела в зеркале? Чего добиваешься, дразня своей мелькающей красотой? О жизнь! Я прошу у тебя так мало. И так много…
Кажется, я знаю, чего ты, проклятая жизнь, хочешь. Не прячься, говоришь ты, это трусость. Конечно, трусость. Хуже дезертирства. Чего хочет крылатая дрянь? Идеального сюжета, идеальных слов, идеальных героев. Я не могу создавать идеал, видя вокруг себя проституток, нищету и голливудское кино.
Ничего не осталось, кроме как пойти в церковь. По иронии судьбы, поблизости оказался собор святого Людовика с вечным нищим, топчущимся у входа.
Тишина… И никого – так пусто, что действительно начинаешь ощущать чье-то сверхъестественное присутствие. Такими и должны быть храмы – белыми, пустынными, с уходящим ввысь потолком, без всяких колоколов и куполов, с единственным изображением единственного Христа. Храм должен дать почувствовать одиночество. Если бы на каждого построить маленькую церковь… Нет, ничего не вышло бы, потому что нужно много пространства, много воздуха. И никаких язычески-шипящих свечей! Чаша с водой и воздух.
Я подошел к алтарю ближе и встал на колени. Ненавижу молиться сидя. Как можно молиться, устроив свое туловище со всеми удобствами? Тогда уж лучше и не начинать. Знать бы, чего просить… Священник вышел откуда-то из-за кулис. Да уйди уже, не мешай! Словно услышав меня, он проплыл мимо.
Краем глаза заметив мелькнувшее между колоннами у входа светлое платье я все-таки обернулся.
Вивиан крепко держалась за руку не молодого, но и не старого мужчины в парадном черном костюме. Он меня не узнал, а я мгновенно вспомнил это лицо – лицо редактора, который не напечатал мой первый рассказ, но отнесся ко мне по доброму.
Чувства, подчиняющиеся разуму, – для кого угодно, кроме поэта. А я поэт. Поэт пахнущего рыбой города. Теперь или никогда!
– Вивиан! – кричу я, поднимаясь с колен, и бегу к двери.
Она резко оборачивается, приподнимает белую вуаль, показывая свои бесстыдные глаза и – чудо! – оказывается так близко, как никогда. Я впервые замечаю тонкие морщинки у ее глаз и помаду на губах.
– Чего вы хотите?
Я не мог сказать ни слова, а она все смотрела и смотрела на меня.
– Откуда вы знаете мое имя?
Я молчал, а она продолжала, холодно и жестко:
– Вы ведь уже очень давно знаете меня, а я вас – нет. Но я часто видела вас. Что вам нужно?
– Вивиан… Вивиан, я…
– Прекрасная мисс, подайте несчастному хромому инвалиду! – вмешался нищий. – Прекрасная мисс… О, уже почти миссис… Подайте несчастному калеке!
Она, не поворачиваясь, цедит сквозь зубы:
– Уйдите отсюда и не мешайте.
– Подайте несчастному калеке, мисс!
– Вон, – говорит она. – Так вы будете говорить?
– Извините… – пробормотал я.
– Джейсон, пойдем, – сказала она, сунув руку под локоть редактору. И пошла к алтарю.

– Ваше имя, мистер? – спросил старикашка, высунув из оконца нос в очках.
– Дэй. Мартин.
– Что будете продавать?
Я выложил на прилавок три журнала тридцатых годов, полные глянцевых фотографий кинозвезд, повесть Генри Джеймса, брошюрку с речью Линкольна после окончания Гражданской войны, и – с ощутимой болью – два сиреневых тома Синклера Льюиса.
Старикашка все рассматривал и рассматривал мои книжки, поднося их очень близко к глазам.
– Льюис, Льюис… – бормотал он. – Льюиса, у нас, конечно, хватает…
Наконец скупо зазвенели монеты. Я следил за каждым движением его руки. Этого хватит на пачку макарон. Вот этого – на целый пакет жареной картошки в кафе. Или на бутылку виски, по-плохому темного виски.

Ровно три дождевых капли свалились откуда-то. Я задрал голову и посмотрел вверх – туда, где висело солнце – не золотой круг, а мутно-красный, жгучий расплывчатый диск. Он, как инопланетный корабль, плавил низкое, в тучах, небо. Это солнце ни в чем не отражалось, не сверкало – разве что, преломляясь, разжигало костры в окнах – и клонилось к западу. Оно пугало. Мое бедное сумасшедшее воображение! Моя адская тоска…
Проклятое солнце высветило вывеску бара. Я вошел и, мгновенно утонув в задымленной, остро пахнущей мясом и овощами атмосфере, залпом опрокинул в себя два стакана дешевого виски. Выкурил три сигареты подряд, без остановки.
Кроме меня, было совсем мало народу: только пара унылых завсегдатаев и те двое, заказавшие необыкновенно много самой лучшей еды. Они сидели за столиком у окна. Дымились бифштексы и чашки с красным, как вино, чаем. И жареная картошка, о Боже, жареная картошка!
На ее запястье безнадежно поблескивал золотой браслет. Это было все, что я сначала увидел. Потом бросил взгляд на ее лицо, разрисованное, как древняя театральная маска. Глаза у нее были такие же – пусто прорезанные, удивленные.
– Какая у тебя прекрасная кожа, – врал он.
– Ты правда так думаешь? – улыбнулась она, польщенная. Ее старания были вознаграждены.
– Дорогая… – он сжал ее руку, а она продолжала мелкими глотками пить лунное шампанское.
Отвожу взгляд. Снова вранье. Такое неприкрытое, отвратительное в своей откровенности.
Дождь. Сразу после бешеного мглистого солнца дождь. Это все потому, что океан близко.
Я опрокинул в себя стакан и, не заплатив, вышел в дождь.

Она черной тряпкой распласталась на асфальте прямо под моим окном. Темная, с беспомощно раскинутыми когтями и страшным выражением… лица? Морды? Не знаю, как это называется у птиц. Я переступил через нее и сделал два-три шага, потом вернулся и, преодолевая отвращение, взял птичий труп в руки. Снова сделал несколько шагов и изо всех сил бросил ее на газон.

Вино притупляет? Вино обостряет. Обнажает дно.
Тень падает на пол. Боже, куда бежать?
Я никому не нужен. Мои рассказы, напечатанные в газетах, комкают и выбрасывают; ими разве что не подтираются. Впрочем, этого я просто не видел. Я жалок, я безнадежно жалок.
Пройдет хотя бы один год, и все забудут про меня; мало ли таких, как я? Никогда никто в мире не узнает, что когда-то в пыльном южном городе жил такой писатель – Мартин Дэй, объехавший полстраны в поисках совершенства. Он нашел, скажут люди. Он нашел это дьявольское совершенство, и нашел бы его, даже не выезжая из города. Нет! Нет! Никто ничего не скажет – никто ничего не узнает. Только, может, однажды, когда это дом будут сносить, кому-то в руки попадутся десять глав про герань на белом балконе, и этот кто-то, точно разузнав, что такого романа нет, просто заберет его себе и допишет, а потом отнесет в издательство и заработает кучу денег, целую кучу денег…
Надо вернуться к каким-то истокам, но у меня нет сил. Вместо того чтобы носиться по стране, надо было…
Надо было остаться в Сент-Луисе. Или изображать толпу в массовке. Всю жизнь? Да, всю. Это лучше, чем всю жизнь играть только для себя, закрывшись в комнате и с ужасом прислушиваясь к уличному шуму. Я ведь проговариваю вслух слова своих героев, прежде чем записываю.
Я набираю на машинке слова. «Смерть». «Бессмертие». А выходит: «Смерь бессмертие». Смерь бессмертие своим портретом, Вивиан! Как хочется есть. Как болит голова. Луна… Это полнолуние так действует на меня.
К моему окну подходит нищий. Что я могу ему дать? Главу романа? Папиросу? Он что-то кричит, прижимаясь к стеклу, но стекло не дает мне услышать. «Что? Что?» – спрашиваю я, и по губам читаю ругательства.
Нет, я не в ответе за Вивиан, нет! Я ее не придумывал!
Боже! Окно распахивается, и ночь впрыгивает в комнату, и ветер несет темно-серые тени. Тени падают на пол. Боже, куда бежать? Где чертов нищий? Пущу его в дом – лишь бы не сидеть одному. Где он? Чертов ветер!
Я завариваю отвратительный кофе и залпом выпиваю.
Мартин, Мартин Дэй, выпьем по стаканчику? Выпей со стариной Мартином, который так ничему тебя и не научил. Мартин Дэй, Мартин Дэй, кому ты нужен? Кто вспомнит о тебе? Кто поставит твои пьесы? Что у тебя есть, кроме красивого имени? Прожить тридцать лет и так и не понять ничего, даже самого себя! Придется тебе теперь жить без сочинительства глупых историй, Мартин Дэй.
Но я спокоен. Я спокоен… Спокоен… Спокоен…

И черные фигуры не приходят больше, и очарование шумного молодого города исчезает, и остается только пасмурное, бледное утро, которому теперь принадлежу я и в котором постепенно исчезает стеклянная комната моего вдохновения.


Рецензии
"Я спокоен... спокоен..." - а я нет. спасибо!!!!!!

Григорий Хубулава   20.07.2011 17:09     Заявить о нарушении
Налицо Раздвоение Личности с симптомами - Медленно Текущей Шизофрении ... какой талант и уже не-в-себе.. Судьба Маргариты Тереховой - это горе и для писательницы и поэтессы с Миссисипи США

Кузнецов Юрий Австралия   11.12.2014 17:13   Заявить о нарушении
Какое ГОРЕ... очень печально и грустно из Австралии

Кузнецов Юрий Австралия   11.12.2014 17:15   Заявить о нарушении