Река цвета Кубы

В лесу за полем живет малый народец. Невидимый. Он ведает грибами, ягодами, зверами. Лесом. За все это он требует, а если не дают – то берет сам. Какие у него отношения с Богом – неведомо. Наверное, какие-то отношения есть. Бог главнее. Но в лесу для всего этот малый народец. Хозяева. Срезаешь гриб и спасибо скажи. Антон усадит собаку, усядется сам. Посмотрит, чтобы никто не видел. И скажет тогда и покладет кусочки хлеба, а после уже зайдет в Лес. Тогда гадюки, на которых он наступит, не укусят, просто уползут. Собака пройдет Лес и вернется обратно. А Валерка с силками своими сгинет ведь: пройдет через Бугровую – и сгинет. Всего рек тут: Золотуха, Бугровая и Скнига. И одна четвертая река – тайная.

В детстве не было в нем ничего такого особенного, вот оно что. Просто он хотел быть. Сам. Он не любил вещи из отцовой мастерской. Отец был реставратором. Отца восхищали старые и престарелые вещи. Взгляни только, говорил отец, все эти вещи словно взывают к тебе, в них уже есть своя тайная жизнь. И он соглашался, он явственно ощущал этот настырный шепот старого кресла или древней полки или взвизги обкусанной древними детьми древней деревянной ложки.

В животе урчит. Еда. Очень хочется. Лягушки – это не еда.

Матерью её стала собака егеря, серая лайка. Заграйка. Других собак в округе не было, и как сука нагуляла щенков – тайна. Может от случайного какого, может, и правда - из лесу принесла. Щенки все как один были волчьей шерсти, в мать. Антон пришел выбирать себе. Сел и стал просто смотреть, как они в коробе шевелились.
- Сучонку хочу, - сказал он егерю.
Тот выковырял корявым пальцем из середины мягкий серый комок с поросячьим крючком вместо хвоста.
- Эту вот поглянь, - усмехнулся.
Антон взял кутёнка, поставил на пол. Кутька стоял толстый, лобастый с округлыми плотными ушками. Антон тронул его и тот заворчал. Разговорчивая, подумалось.
- У, лешачиха, - одобрил егерь. – Не понравилось ей, ты поглянь.
Ткнул пальцем в бочок, сучонка огрызнулась. Глаза были прорезаны вкось, как у китайца.
- Китаец мохножопый, - захохотал егерь. - Нет, ты поглянь!
Сучонка потянулась, как кошка, а потом совсем по-кошачьи выгнула спину и заворчала. Антон взял щенка и сунул за пазуху.
- Берешь никак, - ожил егерь.

Она сидела на стуле. Рядом стояли ведра и собака лежала. Глаза у них в один цвет, подумал он.
- Ну что, - спросила Катя, - будешь чернику-то?
И еще сощурила свой светло-карий глаз.
- Жарко тут у тя, - сказала она и вынула ноги из сапог. Босые, черные от черники ноги.
- И в лесу жарко тебе что ли?
- И в Лесу.
- А комары, небось, кусают.
- Ну, с ними-то мы, небось, договоримса. А вот что ты меня не любишь, - спрашивает собаку.
- Грм.
- Ну и чего не любишь-то?
- Грррм.
- Чего ругаешьса?
- Грррмваооом!
- Разговорчивая она у тебя. Ладно, черт с вами. Ешь ягоду-то.

- Волосы обрезает, на солнце не сгорает, гнус и пауты ее не берут, - ты смотри, Антоха, опасная она, из мордовских она болот. Катя-то. Бабка шевелит губами, чмокает, сплевывает прямо на пол.
- У ней от пропавшего мужа остались всякие одежки – она на них пошепчет-пошепчет и йдут они все из шкапа ягоду собирать. Опасная она, верно говорю.
И плачет. И говорит собаке: Зажились мы с тобой, Реюшка, зажились. Пора нам помирать, а мы все живем.
А ее собака уже давно померла. Заговаривалась бабуся. Вот.
А у Кати хоть и черничные ноги, но сама телом чистая, горячая и грудь мягкая, большая.
- Сегодня за ягоду не возьму.
- Бери-бери.
- Сказала, не возьму. И так хорошо.
И приникает и площит груди свои об Антоново плечо. Девчонку Катину звали Веркой. Собаку Антонову Варькой.
- Вот ведь, две сучонки, - смеется Катя. А потом за свое:
- Полюби меня еще, хочется.

Вся деревня была Ерши. Семидворовая. Всюду были Ерши. А с той стороны жила мордва, на болотах. Оттуда была Катя, а муж ее был Ершом. Когда-то и был, а потом сплыл. Говорили, так: по реке – вверх коромыслом. Но, может, и врут, и просто отсиживает он где-то. Катя думает, что помер он.
- Снился он мне, - говорит Катя и жарит яишницу, - снился синий-пресиний.
- Помидоры не жарь, - просит Антон, - так лучше покидай. Свежих.
- Так что ты не бойса, помер он, не придет.
Верка прибежала.
- Там Варька твоя, дядя Антон, в Лес побежала. Порычала, порычала и побежала.
Антон знал, он сам будто по Лесу.
- Антон, Антон,- зовет Катя.

Справа под кустом лягушка. Мокрая, холодная. Хрустит на зубах. Грррам. Лапы так и мелькают. Тут земля кончается и начинает качаться, чмокает и проникает меж пальцев. Сучок.

- Вот, сучок сегодня собаке лапу попорол. Сбоить теперь станет.
- Это ничего, - говорит Катя.
- Заживет быыыстро! - кивает Верка.

Елки стоят плотно стеной. Рядом. Рядом. Кабаны. Трое. Нет. Четверо. Молодые.

- Ходила по звериной тропе.
- А что там ягоды много?

Вкусно. Вкусно. Щекотит язык, пахнет, очень пахнет.

- Жрала ягоду, там много ее. У Бугровой, где вырубка.
- Завтра схожу, курортникам наберу. Ну, давай, ешь, остынет все.
Антон принимается есть, выпивает рюмочку из Катиных рук. Рот его наполняется слюной. Вкусно, говорит.

Вкусно, вкусно. Клочки шерсти. На языке. Грррм. Дом. Жарят. Еда. Багульник пахнет. Приторно и неприятно. Назад, назад. Мхи прохладные, влажные.

- А мхи там прохладные, знаешь? Прохладные, как твои ладони, - говорит Антон.
- Пришла, пришла! – кричит Верка.

Как он перепугался сначала, когда так все вышло. А теперь ничего. Обвык. Старуха права оказалась.

Туземка была пянючая, качалась из стороны в сторону даже сидя. Смотри, смотри, хихикал Андрюха, во налакалась. Трубопровод был в порядке, зря летали. Можно назад.
А, ****и вы такие, письки рыбьи, вдруг сказала старуха. – Зашто домки порушили.
Какое такое, бабушка, нет тут ничего. Это ты забрела сюда. А мы тут трубу смотрим, чтобы порядок был. Государство. Сказал Андрей.
Мы же тебе и поднесли. Антон оглянулся. Ты тут с нами перекусила даже.
Совсем плохая бабка, еле держится, тихо сказал Андрей.
Я тебя еще переживу, сучара. Старуха качалась, со стопки ее развезло, рукой не могла поправить платок, рука пролетала мимо у самого уха. А рушить не надо бы.
Антон не понимал.
И понимать нечего. Старуха широко махнула руками. Вот тут они покоятся, хозяева наши.
А вы тут, сучье племя… Антон встал и ушел от огня. Вертолет стоял поодаль на поляне, ее расширили и вырубили деревья. Как-то было тошно, Антон не любил пьяных. Иногда ненавидел. Например, эту старуху. Сначала тихую. Антон споткнулся о деревянные гнилые ящики. Нагородили тут. И потом подумал: откуда здесь взяться тарным ящикам, в тайге. Фонариком посветил. Из ящика скалилась гнилушка.
Домки – это кладбище. Догадался он. Споткнулся. Оглянулся опять и увидел. Кругом – порушенные и гнилые тарные ящики. Туземные могилки. Садимся прямо на кости, подумал Антон. Здесь в лесу кладбище их, сказал Андрею, старое. Ну и что? Мне все равно. Лес кругом. Площадка ровная. Если и кладбище, то неофициально. Понял? И не надо мне мозг! Он затаптывает костер. А ну, полетели! И лезет в кабину. Винт раскручивается, раскручивается. Теперь ясно, что летит из-под винта. Не только лесной хлам. Старуха присела и орет что-то. Антону слышится – ругается и проклинает. И вспомнит он об этом еще не раз.

Катя не красивая на лицо. Нос большой. Вообще лицо крупное, деревенское. Только глаза особенные, вытянутые к вискам, протяжные. Красивые. Груди красивые, с большими сосками. И там… там тоже очень она красивая. Катя. Он просыпается. Лежит, смотрит в оклеенный обоями потолок. Потом гладит под одеялом ее груди, живот. Катя отпихивает его, бормочет и засыпает опять. Он не спит. И собака не спит. Лежит у печки, глаза в темноте светят зеленым жарким огнем. Он видит этот огонь, видит себя на постели. Смотрит в этот огонь и не видит больше ничего. Совсем ничего – только ровное горение. И тогда он засыпает до утра.

Егерь наливает. Меня уже прокляли десять раз и обещали застрелить. Все из-за этого леса. Из-за Леса, поправляется он. Кабаны все у них сожрали – подчистую. Убьют меня. А меня старуха прокляла, говорит вдруг Антон. Да нет, машет рукой егерь, она у тебя просто чокнутая. Мало ли, чего несет, не бери в голову.

Вот что такое – собачья жизнь. Антону не надо этого объяснять. Нога болит, наступить не могу, - объясняет он. Докторша говорит с ним уже на пределе вежливости. С вами все в порядке. Но не выдерживает и договаривает: с ногами, по крайней мере. Антон глядит в окно, на мокрый в дождях город. Пес сразу же отбегает от подъезда. Стоит на трех лапах. Мокнет. Антон смотрит на пса и сразу проваливается и видит улицу, лужи, колени прохожих. Нога болит нестерпимо. Он смотрит на докторшу желтым тоскливым взглядом. Ну, может быть, невралгия, - успокаивает она его.

- И тогда я решил, пусть это будет моя собака.
- И верно, кивает егерь. У меня их, вон, семь штук теперь.
- Восемь. Под столом.
- Э? эту погань, бестолочь сраную, я знаешь, где видел?
Егерь пинает собачонку. Антон молчит.

Все началось сразу же. В газовом поселке. Антон думал, что снится. И потом, в городе. Это было страшно. Разобраться хотелось. Понять. Привыкнуть оказалось проще. Теперь он не обращает внимания, если болит.

- Опять болит? - Катя просыпается. Смотрит.
- Нет, ничего.
- Болявый ты какой, как моя Верка.
- А знаешь, - говорит, - ты так же зубами скрипишь, как она.
Катя смотрит, как спит, разметавшись, дочь.

Из города уехал. Работа такая, что все равно, где между делом сидеть. Инженер. Контроль газопроводов. Сидит здесь, подле Леса. У бабки жить не смог, через полгода перебрался к Кате. Неожиданно.

Собаки берут болячки. Так всегда говорила Вероника, еще приводила в пример свою собаку, такую рядовую балалайку, которая умерла как раз, когда Ника болела. Ника выздоровела. Вот она и рассказывает всем, как ее балалайка спасла ей жизнь. Она тысячу раз рассказывала это Антону. А с ним все наоборот. Антон ей тоже все рассказал. Прошло, как по маслу: сначала Ника настораживается. Потом отдаляется. Потом пробует лечить. Потом ведет себя, будто все в порядке. Потом возвращается к родителям. «Всего на недельку, навещу их, надо маме помочь, ты сам знаешь, как она болеет». И Антон, и Ника знают, что это все. Добавить тут нечего. Больные никому не нужны. Антон полюбил мысли о том, любила ли она его. И что есть любовь? Когда тебе хорошо – это любовь, думал Антон. Бутылки звенели. Он ставил их прямо в изголовье на полу. Потом просто сваливал куда-то туда, в изголовье. Вот тогда они звенели. Антону казалось, что звенит в ушах или еще там где. Чушь и чепуха всякая в голову лезла. Старуха повадилась приходить по ночам и накрывала ему голову подолом. А там под подолом были вонючие штаны с начесом. Ты что ж, бабка, не стираешь их никогда. Спросил однажды Антон. Старуха только шипела и ругалась грязно, по-мужски, такими словами, что Антон никак не мог запомнить, но словами исключительно неприятными для мужчины, обидными и грязными. Эх, эх, вздыхал Антон и подбирал с пола новую бутылку. Мало ей собачьей жизни, еще и воздух портит. Он почти не ел тогда и, проснувшись однажды, один глаз у него тогда не видел, он подумал, что скоро помрет. По всему видать подохнет, как собака. Старухи не было, и он только удивился количеству бутылок и тому, что совсем не помнит, откуда они взялись. Покупал он их или нет? Пил один или нет? Потом понял, что запах был не от старухи. Это стало поводом. Времени он не знал, день недели, число, - все это стало ему невдомек. Он вымылся кое-как. Нашел какие-то деньги, немного. Взял телефон и уехал на вокзал. Там сел в поезд и – в деревню. К бабке. Оттуда звонил родителям, Нике, на службу. Потом была Катя. И еще.

Из Лесу выходили три речушки: Бугровая, Золотуха и Скнига. Когда-то на Бугровой была мельница и тамошние потому слыли куркулями и жадобами. В морозы со всех окрест лежащих сел ходил люд бить на Бугровской плотинке лед, чтобы ворот ходил и мука была. Золотухинские считались конокрады и выпивохи. Сгниговские плотничали. За Бугровой лежали мордовские болота – широкие и далекие, как тундра. Росла там желтая морошья ягода, бегали белые куропаты и спела к осени невиданная клюква. Болота были сухие, но слух о них и толки ходили худые: год на год открывались в «тундрах» топи, и в тех еланях тонули люди. Деревень было четыре. На Бугровой стояли два села. Одно было на Золотухе и одно на Скниге. При Советах золотухинцы раскулачили бугровских и скниговских. Сожгли собственное село и сели по домам ссыльных. За что были прокляты на веки вечные и так потихоньку домирали. В 90х, с Поворота, бывшие местные стали возвращаться. В Бугровой жили сперва много Ершей, потом оставалась одна стогодовая бабка Ершиха. Торчала, как пень среди гуляющих золотухинцев. А вот теперь вернулись другие Ерши и закипели в Бугровой. Колотили, копали что-то, строили и к всеобщей нелюбви пили умеренно. Антонова бабка сама не местная, с Твери, звалась тут Динкой-активисткой, разменяла восьмой десяток и совсем пережила свой ум. Писала в ковшик и поливала цветы. Отец Антона возил мать, лечил, держал в городе при себе, но не выдержал и вернул назад. У бабушки прижилась собака, шавка. Бабушка и собака состарились и стали ровесниками. Собака была глухая и почти слепая и ничего не соображала. Потом, когда собака сдохла, бабушка подолгу разговаривала со стулом или поленом. «Зажились мы с тобой, Реюшка, зажились, - заговаривалась бабуся. - Пора нам помирать, а мы все живем». При всем том бабка умело получала пенсию, колола дрова, топила печь, варила себе одну и ту же во всякое время года грешневую кашу. В доме пахло.

Андрюха умер через две недели. С шестнадцатого этажа. Антон держится. Часто вспоминает Андрюху. Как умело рассказывал про те годы. Все носили красные платочечки на шеях. Назывались эти платочечки, девочка моя, Пионэрскими Галстуками. Верка смеется. Любой каждый, кто повязывал себе такое, произносил магические слова. Никто их не знал толком, потому что написаны они были на древнем языке Юных Пионэров, и были там такие слова, девочка моя, которые и прочитать-то было сложновато. Катя толкает его в бок и тоже смеется. Оттого-то, по негласному правилу, назубок нужно было знать только логин «будь готов» и пароль «всегда готов». И все для правильного и своевременного вхождения в систему. Верка делает круглые глаза. Чего-чего? - переспрашивает она.
Дурочка ты, думает Антон, улыбается. Это вы тут все бессистемные. А там система! Больные никому не нужны – это раз, деньги решают все - это два, комфорт – прежде всего.

Ты вообще знаешь, что такое любовь. Дурак, - тогда Катя ловко и все же небольно шлепает его по губам. Антон: это когда комфортно! И всегда есть кодовые слова. Ну, тебя! - Катя озорует. - Вот у моего деда были слова. Всегда в Лес заходил и так бормотал себе под нос. Все меня учил. Ничего вот не помню, только помню – он так кыкал в сторону: кык-кык! Катя хохочет.
- Верка, Верка, сюда иди, луку по пути сорви!
Верка бежит: пестренькая косынка, вся в россыпи конопушек.

Но даже эти две простые вещи он забыл. Когда его и еще других таких же инфантов погрузили в автобусы и привезли под черную тень древнего мертвого паровоза, и в гулком зале отзвучали загадочные речи, он не сумел выговорить этих простых слов о готовности быть готовым. Он их забыл – так громко он слышал другое: стук сердца Нади Травкиной, справа от себя. И сопение и молодой козлиный пот Смирина, слева от себя. Вместе со всеми он только шлепал губами, сухими, словно обезвоженные жабры.

И тогда Фашистиха, - раскинул страшно руками Андрюха, - его классная, тетка с лысиной, отлично это поняла и долго потом мучила его красными молитвами и запоминанием этих юзерских понятий. В знак протеста и по глупости он сжег свой Пионэрский Галстук. Подаренный кубинскими пионэрами – особенно бордовый, с желтой каймой. И был уличен, осужден, отчислен, выслан, прописан, лишен звания и чести-права носить красный ПГ.
Но ПГ его не интересовал, как не интересовали слеты, собрания звеньевых, «зарницы» и ПК (Пионэрские Костры, девочка моя, а не PC, - усмехается Антон). Он все более удалялся и был насильно введен в систему, запаролен и присоединен с помощью нового ПГ, хотя и ощущал во всем этом что-то лишнее, тревожащее душу и сосущее ум.

Сразу Катя ему не понравилась. Ей надо было подойти ближе и повести глазами. В них тогда что-то отразилось. Что-то непонятное. Потом она повернулась и, поворачиваясь, она уже ему немного понравилась. Повернувшись спиной, она понравилась ему совсем было. Он даже подумал, что вот так, со спины ему ничего не стоит ее полюбить и он еще просто хоть куда. И тогда она повернулась опять лицом и грудью и животом – и понравилась ему вся целиком, очень сильно. Он купил у ней ведро черники.

Четвертая река была тайной. Выбиралась из Лесу неприметно, пряталась во мхах, в «тундрах». Иногда расходилась огромными заводями, над которыми висели мохнатые деревья. Потом снова кувыркалась в ольшанике, петляла по ягодникам, среди сухих сосновых гривок. Это была совсем лесная река, потому что, выкатившись из Леса, она сразу вливалась в Скнигу и переставала быть. Все остальные реки были обжиты. На Бугровой стояли два села, теперь попросту звавшиеся за одну деревню – Бугровую: верховую и низовую. На Скниге была деревня Сосновка и на Золотухе – только баньки. Низовая Бугровая втерлась в аккурат на дору промеж Бугровой и истоком Скниги. И тайно, неявно, отсечена от мира четвертой лесной рекой.

Машину Антон основательно помял. Не чинил, ни к чему.
- Подвезешь, может, до Бугровой мне.
- До верхней или до нижней?
- До нижней. А сам куда?
- В верховую.
Катя открыла переднюю дверцу и села, аккуратно разместив свои сапоги.
- Сам-то куда?
- В верховую, - повторяет Антон.- Я Динки-актвистки внук.
- Совсем бабка съехала, соглашается Катя. Всю избу провоняла. Я бы сдохла там жить.
Одета она была, как все ягодницы. Плохо одета. Штаны, кофта, сапоги.
- А ты сам насовсем приехал?
Антон дергает головой. Потом все же пожимает плечом.
- Так, вроде надолго.
Рассказывает ей про работу. Проезжает верховую, притормаживает, куры лезут под колеса. Мимо антонова дома. Уже в низовой, за мостом, Катя говорит.
- А перебирайса ко мне, если хочешь.
Он не успевает ответить. Собака, лежавшая то этого тихо на заднем сиденье, рявкает Кате в самое ухо.

- Хочешь, сказку расскажу.
Верка приходит и садится всегда на краешек.
- Ну, валяй.
- Про сибиряков! - хихикает.
- Весь внимание, - говорит он и думает про себя.
- Вот знаешь, Сибиряки - они не болеют.
Их женщины спят с медведями, думает Антон.
- … и дети нарождаются особенно стойкими к снегам и морозам, поэтому матери их оставляют у дверей магазинов, если стоят в очереди. Детям все нипочем - они спят сладко в сугробе.
И сосут свои лапки, думает Антон.
- Давай, я дальше сам расскажу.
Верка кокетничает и строит глазки. На подбородке ямочка.
- Еще сибиряки очень выносливые: например в этом году они вынесли в Европу и страны Персидского залива уже 50 тонн мамонтовой кости, вчера по телику показывали.
Антон в ударе.
- Поговаривают даже, что ростом сибиряки с добрую лиственницу: в 41 году под Москвой трое сибиряков, смеясь, разбросали фашистские танки по окрестным деревням. Они там и поныне стоят. Ну, как?
- Ну, тебя, дядя Антон, всегда ты надо мной смеешься.
Дуется она недолго, принимается гонять хворостиной кур. Возвращается. Сообщает:
- Живут тут всякие гады, гадины и гадёныши.

Кате сказал, что болеет, но не страшно. Хроническое. Собаку взял, чтобы двигаться больше. Так ходить по лесам глупо. А с собакой на охоту – уже какой-то смысл. Это его третья нога. Где она – там и я. Антон смеется и хватает Варьку за лапу, подтаскивает, треплет за шкирку. Сука визжит, рычит, издает утробные звуки, вырывается, протискивается у Кати между ног. На секунду у Антона перехватывает дух от сладкого Катиного запаха. Он прижимает ее, целует и вздрагивает. Ты чего? Так показалось. Он врет. Он знает, что они не одни. Ждет, пока уйдет собака. Подальше.

А я тебе погадаю. Верка раскладывает карты. Ей шесть лет и гадать она конечно не умеет. Разбрасывает их кое-как. Нашего домового зовут Иван. Да ну? Ага. Он даже тетку Лидию душил прошлой осенью. Это зачем еще? А она за клюквой ходила. И что с того? Она жадная и красит губы и ногти в красный цвет. И добавляет по слогам: Не-на-ви-жу! А как ты узнала, что это Иван, а не Федор? И что, правда, душил? Расскажи-ка. Она, конечно, забывает про карты. Она морщит лобик, веснушки сползают к переносице. Ну, как тебе объяснить. Он пишет на саже, в печке, на заслонках – Иван, Иван, Иван. Ну, кто это еще может быть? Наверное, он меховой, в книжке так нарисовали.
Входит Катя.
Дочь твоя сказки мне рассказывает. Про домового. Как он тетеньку душил. Катя не смеется. Душил, говорит, какой тут смех. Смотреть страшно было. Чуть она не умерла. Антон видит, что так оно и есть.
Потом он узнает про это больше.

Он увидит тайную реку. Это будет так. Сначала он увидит маленькие елки, которые растут плотно, прижавшись стволами и обнявшись лапками, будто озябшие дети. Низко-низко увидит он пробоину в еловой стенке, и тут же пролетит насквозь, и сразу за всем этим он нырнет по самые глаза в зелень мхов, и потом перед ним проступит темнота воды. Он успеет увидеть неспешное движение этой удивительной воды. Бордовой, похожей на расплавленное стекло. И сразу его помчит вверх вдоль реки, все вверх и вверх против течения. И только урывками он станет понимать мир. Осока. Вброд. Мокро. Мягкий грунт под ногами. Берег. Заросли, пряные заросли багульника. Ягодники, ягодники, ягодники. Бобры. Вброд. Другой берег. Тальники, ольшаник, песок. Песчаная сопка. Кабаны, лоси. Страшно, страшно. Еловые лапы – по глазам. Солнечные блики. Полевка. Грррм. Лягушка – это не еда.
И вот вдруг перед глазами все остановится. И он видит, насколько может увидеть, желто-зеленые холмы тундры. Редкие сосны. Масляную воду реки. Он дождется собаку, вернется домой. Расскажет. Нет, скажет Катя. Никто не ходит туда, топко, увязнуть можно.
Катя накроет. Поедят. Постелятся. Катя уложит дочку. Ляжет сама, поманит, обнимет и уснет. Все уснут. Он закроет глаза, будет лежать и видеть эти желто-зеленые холмы и черно-красную, будто кровь, воду.

Твоя Катька везде эти тряпочки понавешала. А как она? Ничего? Егерь подмигивает. Разве она вешает, спрашивает Антон. А то кто же, она, манда рыбья. Ну, так как, ничего она? Антону противно, но против воли рот у него тоже расползается. Во-во, я к ней сколько раз подбирался – аппетитная она баба, вот что я тебе скажу. Вот только майнёй страдает – тряпочки эти развешивает, говорит, лесным. Тут егерь странно оглядывается. Я сам тут никого не видал, хрень это все. А только бывает тут не по себе. Антон кивает, точно, бывает. А все равно тряпочки эти – дрянь, ни к чему все это. Он достает из кармана что-то и швыряет в куст, под елку. Это так, хлебец птичкам, для спокойствия внутреннего, говорит.

Сосед Катин, возвращенец бугровской, кроет баню. Антон помогает. Работают вечером, днем жарко. Оба, Петр и Антон, сидят на крыше, дышат. Оттуда видно почти всю Верховую, часть Низовой, реку, поскотину, овины и леса. Тогда мимо проходит Валерка, машет бутылем. Слазьте, орет. И манит. И покачивается. Слазь, угошшаю. Петр плюет. Антон отказывается. Говорит работа. Валерка приплясывает, целует бутылку. Бутылочка ты моя! Призывно помахивает. Работаем мы, кричит Петр, не пьем щас, не можем. А, мля, такие-растакие, обижается Валерка, грозит и поскальзывается в луже. Но не падает, стоит на четырех. Вылавливает посуду и топочет дальше. Вы****ки золотухинские, ругается Петр, плюётся и озлобленно рубает топором.

Мы тебя щас убивать будем. Говорят парни и по всему видать не шутят. Ну, не убьем, поправляется здоровяк, но от****им тя маленько. Антону страшно. Он тянет время. За что такое, мужики. А нечего наших баб пользовать. Городской? Питерский? Вот и уёбывай, там, что ли, баб мало? Нехуху тут на наших ёрзать. Тогда убивайте. Вдруг говорит Антон. Во рту у него привкус крови. Не страшно. Вкусно. Хруст отдает Антону в уши. Рот натекает слюной. Он сплевывает. Не убьете – я вас по очереди поубиваю, в Лесу потом прикопаю. Или в болото. Парни молчат. И он уходит. У крыльца лежит заяц, Варька иногда его теребит. Антон отбирает тушку. Парни так и стоят на дороге. Курят. Смотри, подходит Катя, они идиоты и мудаки. Пристально вглядывается ему в лицо, вздрагивает. Ничего, соглашается он, разберемся.

Всю зиму он учился жить с ней вместе. Видеть не только то, что видит она. Видеть свое. Но до конца избавиться не смог, видел краями. Но только видел. Слышал все. Слышал страшно. В первый день, когда ехал на поезде, завязал ей уши. Почти оглох. Он уже забывал, как страшно было в городе. Он даже не думал, что жить в городе так страшно. Злило многое. Сосед, который сушит на балконе рыбу. Мусор. Пьяная молодежь. Многое. Он не слышал тогда ничего. Точнее, он думал, что слышит. Нет! Это он только думал так. Он не подозревал, даже не догадывался, что значит слышать. И если он не любил то, чем занимался отец (он был реставратор), то все это никак не вязалось с тем, что он знает теперь. Он ненавидел вовлеченность в потребление. Он ненавидел тайны вещей. Он явственно ощущал этот настырный шепот старого кресла или древней полки или взвизги обкусанной древними детьми древней деревянной ложки.
 Он был бессистемным и хотел таким оставаться. Но оказался совсем в других санях. Новая система: тундра, реки, Лес, три села. Все связалось в этот собачий узел, не разрубишь.

Бабка доползает до Леса, садится на бревно. Щас отдышуса и пособираю ягоду. Ты ведерко тут-от поставь. Рассветает все заметнее, и роса подымается. Совсем промокла, ёшкин-кот-в-рот-суёт. Жалуется бабка и учит Антона. А к ведьме своей бросай ходить. Домой возрашшайса. Будто дома своего нету, все по чужим живёт. А она тебя отравит травами своими, грибами погаными. Смейса-смейса! Бабка старая совсем, у него совести и не стало. Антон не слушает. Она нехристь, бабка крестится мелко-мелко, часто-часто, она вона пням кланяетса. Еду в лес носит. Ой, пропадем мы с Реюшкоооой, взвывает она. Ведро-от поставил – ну и ступай. Я тут ерзать стану, пособираю какую с краю. Иди-иди, гонит она его. Он отходит за куст. Бабка сидит еще и думает, что он ушел. Тогда она сползает на землю, крестится, кланяется лесу. Дай мне Боже, что те негоже, а мне сойдет. И опять крестится и кланяется. А вы, хозяева, мне не докучайте, паутов не насылайте, гадину уводите, я уж много не беру, а вам и дам, и подам… Антон уходит, особенно не прячется. Смотрит потом, из любопытства, как бабка вползает в Лес на карачках.

Встань и иди. Встань и иди. Собака лежит и только двигает ушами. Мыши. Под полом. Нет, не сейчас. Антон старается сейчас. Он поднимется над этим. Антон закрывает глаза. Так легче. Встань и иди. Черт тебя подери, почему всегда я. Теперь давай и ты. Встань и иди! Встань и иди! Руки потеют, пот бежит со лба, пот гадко бежит по спине. Мыши. МЫШИ. Он открывает глаза. Собака встала и внимательно изучает пол. Выбегает из избы и лезет под дом. Во рту у него скверно. Собака ест мышей.

- Бери ты себе, Антоша, девку из деревни.
Андрюха машет вилкой. Гриб падает.
- Деревенские – они не выёживаются. И потом, мля буду, нету у них хламидий.
Андрюха говорит грубо и вызывающе. Антона это раздражает. Но не перебивает. Андрюха в хламидиях знает толк. Они у него самого есть.
- Что-что, - Андрюха наливает себе еще, - а повод есть. Давай не чокаясь. За те времена, когда все женщины были девушки и без всякого хлама. В виде хламидий и этого чертового «чувства комфорта». Давай, дорогой мой мальчик, пей за ПГ, ПК и слоган «Будь готов». Помнишь, был такой слоган? Ну, будь готов!

До тайной реки Антон добирается зимой. Река не замерзла, еле-еле волохает вязкую воду. Темную, будто венозная кровь. Летом она была, как кубинский пионерский галстук, думает Антон. И сразу вспоминает, как сжег свой галстук – символ тайного обряда кровного родства с кубинским братом. С детства он не любит красный цвет, он утомляет Антона. Он вспоминает красные назло ему ногти Вероники. Содрогается. Снег лежит валами, скрывает маленькие елки. Антон цепляется за такую, падает. Собака трудится. Режет свежий снег грудиной. Вздымает снегожуть. Хвост она держит поленом и идет скоком, изгибаясь всем телом. Серая. Он опять с легкостью представляет, что она не собака. Блестят влажно клыки и язык. Дышит паром. Поворачивает на Антона. Он вдруг вздрагивает. Он еще не понимает, почему. Оборачивается: в реке стоит лось. Зверь медленно поворачивает чудовищную башку, следит маленькими глазками. Шерсть под челюстью смерзлась в горстку сосулек. На голове торчит один небольшой рог. Антон думает, что второй обломан. Лось кажется ему невозможно толстым для таких тонких костлявых ног. Иди! А ну, пошел, твою мать! Проваливай! Громко говорит Антон. Не кричит, потому что боится кричать. Собака молча садится в снег. Потом ложится. Лось внимательно следит за собакой. Раздувает шею. Слышно, как он скрежещет зубом. Собака подается вперед, поднимает шерсть. Теперь она будто в два раза больше. Иди, иди, говорит Антон. У лося заворачивает в брюхе, звук как из пустой бочки. Если протянуть руку, почти дотронешься до него. Волны звериного запаха накатывают одна сильнее другой. Пахнет страхом. И тогда Антон успокаивается. Уходи, спокойно говорит он и поднимает руку. Тогда лось всхрапывает, шумно выдыхает и рекою уходит в лес. Антон смотрит на него. Тот движется, утопая по брюхо, словно пароход. Собака опять исчезает. Спасибо, тихо говорит Антон и от радости, что живой, кланяется неведомо кому.

Он даже обрадовался, когда не смог жить, как раньше. Как только прошел первый страх и спала тоска, он подумал, что это тоже выход. Словно опять сжег ПГ. Он лежал, не включая света, не спал. Часы тикали. Вероника на кухне не то плакала, не то разговаривала по телефону. Работал телевизор. Здесь в комнате был не весь он. Двигался вдоль ряда гаражей и сильно пахнущих котами отдушин, мимо мусорных контейнеров. Высоко мяли листву фонари. Звуки, звуки со всех сторон. И там, на улице, был не весь он.

Собака, пока росла, кусала его. Он бил ее и плакал, потому что было больно. Она кусала его, когда он вынимал репьи. Тогда бил ее. Кусала, когда отнимал падаль, когда вытаскивал из-под дома, кусала, даже если просто брал за лапы. И тогда он снова волохал ее. Они притирались долго и мучительно, руки у него были исполосованы и не заживали неделями.
- Молоток, одобряет егерь, это надо. А то она, ****юга, вырастет и сожрет тут всех. Их надо в узде держать, особенно эту вот. Характерная такая сука растет, ты поглянь!
Он хочет потрепать ее по холке и не успевает.
- Твою мать, - орёт он.
Рука прокушена. Антон достает бинт и перевязывает.
Потом по медведю ее попробуем, - говорит егерь. - У этой пойдет.
Смотрит на напухающий кровью бинт.
- Характерная сука, волчара эдакая.
Через год она переросла мать, вымахала страшной, злой. Антона есть она перестала. Это не была любовь. Кое-что другое. Гораздо большее.

Медведицу выводят и привязывают. Антон думает, что она старая, но ошибается. После зимы не отъелась еще, объясняет егерь. Он привез двух своих. Хочу этих попытать, кивает егерь. Тоже злые, стервы. Спускают очередно разных собак, в одиночку и парами. Охотников много, со всей области. Медведица вяло топчется и помахивает лапой. Собаки держатся в стороне, голосят. Фу, понесли, смеется егерь, труса ловят. Когда подходит его очередь, пускает своих – кобеля и сучонку, они с одного помета, как и антонова. Собаки егеря зря не шумят, кобель сразу хватает зверя за зад. Медведица рявкает и приседает. Хорошо хватил, говорит Антон. Егерь кивает, закуривает и сразу бросает сигарету в траву. Сучонка заливается, пощипывает то там, то тут. Заставили они ее повертеться, одобряет кто-то. Егерь отгоняет собак, берет их на сворку, он доволен. Свою пускай давай, кивает Антону.
Когда собака выходит и смотрит на зверя, пот выступает у Антона по всему телу. Напрягается, поднимает загривок, обегает зверя кругом. Медведица поворачивается. Мохнатый медвежий бок кидается на Антона. Зверь взвывает, мартовский снег красен. Красен. Запах бьет Антону в голову, Антон хмелеет. Егерь пихает его в бок. А я чё говорил, смотри, какой хват у ****юги. Собака рвет медведице зад, зверь ревет, прижимает его к снегу, гадит под себя, машет лапами. Она взвывает что ли, спрашивает кто-то. Собака не лает. Антон с трудом отгоняет её. Она в крови, медвежьем дерьме. Берет на сворку. Подержи, говорит он егерю. Дурнота подкатывает к горлу. Егерь ликует. А как она взрёвывает, слыхали? Я же говорю, сучара! Волчара эдакая. Это не со мной, думает Антон. Это все она. Он борется. Бешенство бьется в нем, как второе сердце.

Собака мать не впустила. Антон был в магазине, когда прибежала Верка.
- Дядь Антон, к тебе приехали, Варька не впускает!
Мать и собака сидели под калиткой. По разные стороны. Бабка ела семечки на крыльце.
- Я ж тебе говорила, тундра ты енисейская, - заорала она, увидев Антона. - Тварюга эта всех нас сожрет ишшо! Как я ее удержу, лосину такую, зверюгу. Ишь, вон и на меня соскалилас! Зубы свои показыват.
Она машет на собаку кулаком:
- Я тебя поленом вдругораз!
- Хорошо встречаете, ничего не скажешь! - мать обижена.
Они заходят вместе. Собака поднимается, подходит, толкает мать мордой в пах.
- Теперь не тронет уже, успокаивает мать Антон. В дом пойдем. Он идет на крыльцо первым. Мать все еще бледная, следом. Смотрит из окна.
- Не укусит она девочку? – спрашивает она.
- Нет, они ладят, - успокаивает ее Антон.
- Удивительно! Ты посмотри только.
- Я знаю, знаю! – отмахивается он.
- Нет, иди, посмотри! Она ее за ухо водит! Посмотри!
Тогда Антон подходит к окну.

Я нож потерял, признался он. Я бы посоветовала, да ты издеваешьса только, - Катя все при кухне да при кухне. Пойди да поговори с ними. С кем? Антон улыбается. С ними, с хозяевами. У реки потерял? Ну, так кинь в реку что-нить, подари им. Попроси нож обратно. Он не пошел. Потом принесла нож Верка. Вот, дядь Антон, нашла. Где нашла? - спрашивает. Там, машет Верка на Бугровую. И кричит со двора: помогает!

Загорелось ночью и очень быстро. Пока Антон добежал до бабкиного дома – через верховую деревню, потом мост, потом еще пять дворов – горело уже все крыльцо. Народ сбегался быстро, дома стояли теперь впритирку, потому что за сто лет обросли сарайчиками и курятниками. Тушить надо было немедля. Тут же бросили насос в колодец и стали нагонять воду и лить на стену, крышу и соседний сарай. Валерка пьяненько протилипал мимо, еще какие-то стояли поодаль и курили. Человека три-четыре, Антон не запомнил. Бабка вылезла до того, как разорвало газовый баллон. Это Валерка подпалил, приникнув к нему лицом, зашептала бабка. Они думают, я спала, а я-от и не спала, я видала. Эти стояли, я думала – еще тебя ждут. Вот когда обрадовалась хоть, что ты не живешь-то! А потом Валерка ходил. Антон кивнул, отпихнул ее и помог носить и подавать ведра. Шифер на крыше стал взрываться и шрапнелью разлетался в толпе. Кто-то матюкал, женщины испуганно вскрикивали. Огонь поднялся было, но тут принесли второй мотор и стали подавать с другой стороны. Пламя неохотно откатывалось, опадало. И яблонька моя пропала, объявилась опять бабка, ты не думай, принялась за свое, я видела. Валерка журчал так вот и все. Я думала, он, гнида, помочился у меня. Хотела я ему кипятку плескануть, да нету – и плюнула. Это он керосину лил. А потом – погодя – стало дыму-то! Петр подошел, отодвинул бабку. Ничего, говорит, не сгорело, обгорело только. Но веранду снести надо. Шла бы ты, мать, добавил. Дом-то целый, иди, выветри угар. Я сам, - Антон сам идет в дом.

Теперь, когда Катя отстала, он не видел – упала она или побежала следом – стало спокойнее. Сердце колотилось в груди, он бежал ровно и знал куда – за собакой. Он не думал, просто позволил вести себя и шел, словно тянули его: привязанного нитью. Пулевые патроны он приготовил загодя – два зажал зубами, капсюль наружу, два других зарядил. Ульк-ульк! – они нырнули в свои норки с таким знакомым, легким, приятным стуком, отдавшимся через стволы. Антону стало легче. Он шел за собакой, она пробежала здесь только что – он чувствовал это: это передавалось ему и это было легко. И он побежал. Мхи здесь стояли высокие и уже сухие, разлетались под ногой в прах. И он уже знал, что снова, в эту сухую осень, опять он идет до красной реки. Он побежал быстрее, собака нашла зверя. Еще не видя его сам, он уже знал о нем все, больше, чем узнал бы, если бы видел. Он перепрыгивал упавшие елки, подбираясь ближе и ближе, кровь ходила в нем дико, дышал он часто, со свистом сквозь зубы. Слюну сглатывать не успевал, она сочилась, стекала по гильзам, капала на воротник и на землю. Он чувствовал, он знал. Собака завывала. Собака держала зверя. Вдруг он упал, тотчас же поднялся и сам заныл от бешенства, кинулся вперед, обминая боль в спине. Выметался на прогалину, справа виднелась Река. Он поднял ружье и повернулся. Целить было ни к чему – медведь валял собаку по можжевельнику, та мельтешила, рвала зверю гачи, низкий жирный зад, цепляла брюхо. Антон поймал сперва грудину, окрикнул собаку, черкнул стволом до лопатки и врезал, потом сразу, как только звериный страх пахнул горячей волной, пока зверь не повернулся, ударил из второго ствола под маленькое сплощёное ухо. Собака вывернулась, тешась, медведь дернулся вперед, кинул еще тело на выстрел и упал, загреб лапами мох и ягодник. Антон открыл замок, выдернул стреляные гильзы и сразу воткнул мокрые патроны в патронник – клак! – закрыл замок и подошел ближе. Била мелкая дрожь, в коленях была мягкость. Медведь был некрупным. Антон слушал, как дышит еще зверь, как дергает шкурой, и понимал, что это все. Собака повизгивала, подошла, - спина была порвана, но не сильно. Задел он тебя, начал, было, Антон. Осекся – голос был не свой, чужой, клокочущий. Собака побежала дальше и завизжала, заерзала – нашла.

Он рассказывал Кате, как кланялся пням. Смеялся. И она тоже. С Веркой нацарапали на заслонке «Ивану привет!», перепачкались, изгваздали новое пестренькое Веркино платьишко. Катя сердилась, замочила белье, их отправила на рукомойник. Антон умылся, смотрел, как тщательно умывается ребенок. Руки у нее были маленькие, нос, уши, - все было маленькое, словно ненастоящее, какое-то странное. Когда Верка спросила, чего он так уставился, Антон не смог ничего ей ответить.

Катя, Катя – прибежала, на крыльцо заползла, все ее лицо – один сплошной рот: раззявленный, разорванный. Катя, Катя – волосы она повыдернула, когда рвалась в буреломе, запеклась кровь на висках. Катя, Катя - на щеках, на шее, на руках, на груди исцарапана, избита о ветки, и корни, и сучья, и валежник. Катя, Катя – одежда порвана, и на одну нога боса, и избиты ноги до мяса. Катя, Катя, все лицо ее – глаза, все лицо ее –крик.
- Мммееэ…
- Мммеемэ…
- Ээмммэ…
- Веевее…
- Ээре…
И Антон хватает ее и трясет, и тогда она просто показывает рукой, машет на Лес. Собака подходит, втягивает ее запах и завывает. Антон понимает, дух у него захватывает. Он прикрывает глаза. Это не рассказать, но он сказал бы – Зверь, ЗВЕРЬ! И еще Верка. И Катя. И Лес – там, где вода делает круг болот. И он хватает ружье и хватает припас. Потерпи, потерпи, просит он Катю и кричит соседям: Катю! Приглядите Катю! А она мычит и ползет, все ползет на крыльцо. Он бежит к Лесу, кровь громкими скачками летит от сердца к голове, к ногам и рукам, и опять к сердцу, и он на ходу опускает в патронник патроны – ульк-ульк – юркают они в норки.

На всякий случай вяжу, а что? Спрашивает Катя и смущается. Может и ерунда, а мне так легче. Вязала и буду вязать. Злится она. Тебе-то что? Антон смеется, но необидно. Похлопывает ее по спине. Смеешьса зря, вот Верку мою не кусанула гадина, а, может, потому что не велено было. Кем-кем! Не велено и все. Отстань от меня. Она уходит в сторону, Антон идет прямо и тоже смотрит грибы. Когда надо искать Катю, он не кричит её, просто стоит и слушает. Потом идет на шорох. Катя режет лисички и складывает в ведерко. И шепчет. Антон подходит. Фу, как ты меня перепугал, говорит она. Он молча кладет в ведерко грибы.

Отпускает, ненависть, не его, не антонова ненависть схлынула, когда нахлынуло горе, не его не антоново еще горе: нашла. И краем глаза он приметил косынку. Желтую в синий горошек, а теперь и темно-красную, словно галстук. Кубинский галстук с желтой каймой. Собака притихла, и Антон даже удивился, отчего? Отчего так, отчего? Он подходил ближе и ближе, горка валежника росла перед глазами, и отчего-то опять стала расти злоба, и захлестнула его, и когда он понял, что злоба эта звериная, развернулся круто – зверь снова шел на него, на этот раз – прямо на него. Антон успел подумать, что это, стало быть, мать, а то была, видать, дочь или сын, годовик; потом успел удивиться, как медленно и плавно, заводя лапы, идет на него зверь. Медленно – но все равно не успеть. Даже если и успел бы, подумал он еще, то бить совершенно некуда – лапы заносит вперед и прикрывает грудь, голову держит низко, и с плоского мохнатого лба на затылок перекатит любая пуля. Скользнет по башке – и все. Он даже успел увидеть зеленые крючочки репья на шерстяном медвежьем черепе, возле левого уха. Он стоял и любовался волнами мышц, игрой густого ворса, смотрел, как сминается вереск и мох, как сзади зверя слетают с можжевельника дрозды, он поднимает взгляд выше, слышит крик ворона и видит его – высоко, высоко, высоко. Медведица не добежала до него, осела назад и, подвернувшись, открыла ему неожиданно шею и левый бок. Он медленно поднял тяжелое ружье и, почти не глядя, выпалил ей под лопатку. Он оглох, звук прошел сквозь него сотню раз вперед и назад, он упал на колени, пробитый этим звуком. Упал лицом в мох. И умер.

Бабочка зависает в проеме дверей. В квадрате света.
Красиво, да, дядь Антон? Говорит Верка, обнимает ладонями стакан молока. Пьет.
Бабочка вылетает обратно. А Верка остается, пьет молоко, цепляет другой стул ногами. Возит его под столом туда-сюда. Ноги у нее грязные. Штанцы порвала. Красиво, думает он. Собака лежит на ступенях крыльца. Шевелит ухом. Антон слышит, как возятся и пищат мыши в подполе. Соседнего дома.

Он ожил, когда лицо его намокло. Он поднялся и огляделся. Медведица лежала прямо перед ним, намочила кровью мох, мох испачкал ему лицо. Он поднялся и поморщился, боль была настоящая, зверь достал его слегка и порвал ногу. Антон сразу сел на зверя, туша был теплая, мягкая. Иди сюда, - позвал Антон собаку. И долго держал ее, и гладил, и целовал в глаза, в нос, в зубы, - он мог бы целовать ей ноги. Собака была в крови, в земле, в какой-то трухе. Без тебя бы я точно подох, говорил ей Антон. Если бы не хватанула ты ее, если бы не хватанула. Прилег, смотрел на реку. Потом опять глянул на кучу валежника, на косынку и его замутило. Как же мы так, Варька, не уберегли девчонку. Собака смотрела на него ровно и устало. Антон заплакал. Он лежал животом вниз и плакал, и приговаривал: эх, вы! эх, вы! эх, вы! эх, вы! Потом ему ударило в голову, он несколько раз нырнул головой в мох и зашептал страшно, бредово:
- А если бы не так, а если сделаете все не так – всю свою жизнь носить вам буду, пням вашим кланяться буду, ветошки вязать вам буду, вот вам, хозяева, буду, все буду. Только сделайте все не так, все как было сделайте.
И он еще долго так лежал и говорил много, много. Река несла свою красивую воду между Лесом и болотами тундры.

Потому что четвертая река была другой. Выбиралась из Лесу неприметно, пряталась во мхах, в «тундрах», расходилась запрудами, над которыми висели мохнатые деревья, снова кувыркалась в тальнике, петляла по вереску, среди сухих еловых урёмов. Это была совсем лесная река: выкатившись из Леса, она сразу переставала быть. Все остальные реки были обжиты.

Всадник – это я. Говорит Верка. Почему это, спрашивает Антон. Она показывает ему грязные земляные руки. Я работаю в саду, неужели не понятно? Он вдруг понимает, что любит ее больше, по-настоящему любит ее, а не Катю.

Тогда Антону показалось, что все изменилось. Он встал и пошел искать это дерево, на кучу хвороста не глядел. Он шел и с каждым шагом радовался больше и больше, он радовался все сильней и сильней, и чем ближе подходил, тем больше была радость, и, наконец, радость стала огромной, просто огромной и хлынула сильно, сильно…
- Дядь Антоооон! Позвала с дерева Верка. Собака вертелась внизу, приседала и взвизгивала. Антон поднял руки, снял ребенка с кривой сосенки. Верка вцепилась в него крепко, не отпускала. Они постояли так. Антон чувствовал, как сильно он ее любит, гораздо сильнее, больше ее матери, сильнее, чем Катю. Отпускаю, сказал Антон. Ладно, сказала Верка. Они постояли еще немного, и тогда только он ее отпустил. Как же тебя угораздило? Спросил он. Что с мамой, заплакала Верка. Порядок, сказал он, а теперь ты. Мы бруснику собирали. Потом Валерка пришел, тоже собирать. Он мамку трогал, она ему как даст! А потом он спряталса и меня подкараулил, схватил, мамка не видела. Я убежала. Она захныкала. Платок потерялса. Валерка теперь пропьет. Он ведь все пропивает. Пойдем, пойдем, говорит ей Антон, Катя нервничает. А потом медведи были, я на дерево залезла, а мамка кричала! Не смотри туда, велел ей Антон. Куда? Никуда. Он прикрывает ей глаза, проводит мимо кучи, опускает ладонь. Ого, вдыхает Верка, а потрогать можно? Теперь уже можно, кивает он. Пока она гладит медвежью шерсть, он смотрит на валежник, тот, кто там лежит, зажал в кулаке косынку. Пойдем, пойдем, торопит Антон Верку. Не пропьет он ничего. И потом еще надо медведей вывозить. Ух ты! Кричит Верка. Еще один! Я люблю ее больше Кати, гораздо сильнее, думает Антон.

В лесу, за полем, хозяева живут. Невидимые. Они ведают грибами, ягодами, птицей и зверем. Лесом. За все это они требуют, а если не дают – то сами берут. Какие у них отношения с Богом – не ведомо. Наверное, какие-то отношения есть. Бог главнее. Но в лесу для всего этот малый народец. Хозяева. Антон всегда усадит собаку, усядется сам. Посмотрит, чтобы никто не видел. И скажет тогда, и покладет кусочки хлеба, а после уже зайдет в Лес. Тогда гадюки, на которых он наступит, не укусят, просто уползут. Собака пройдет Лес и вернется обратно. И сам не утонет, пройдет через воды – и не утонет. Всего рек тут: Золотуха, Бугровая и Скнига. И еще четвертая река – тайная.

лето-осень 2007


Рецензии
Хорошо. Как-то тепло и тяжело стало в животе :-) Понравилось очень.

Юлия Крюкова   08.06.2009 11:41     Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.