Сибирская быль

Робкое майское утро необычно ранней весны зарозовеет в этот день особенно ярко - над просторными, уже оживающими полями и огородами сибирской заимки, пригревая ласковыми лучами крепкие, темноватого дерева стены большого – на две хороших крестьянских семьи – дома: голубые ставни на еще не открытых окнах, покатую крышу, приветливое широкое крыльцо. Еще совсем чуть-чуть и начнётся долгожданное пасхальное воскресенье.

В доме все оживлены, как всегда, собираясь на всенощную, включая детвору. С вечера умывались особенно тщательно, потом наряжались в лучшие одежки, а женщины доставали из ещё теплой печи загодя заготовленную праздничную еду, накрывали длинный толстоногий стол льняной, вышитой васильками скатертью, расставляли блюда с пахучими куличами, яркими горками укладывали в миски веселые, крашеные луковой шелухой яйца, носили квас в граненых графинах, крепкий холодец и запеченное мясо. Припасов в этот святой день не жалели.

Всеми этими действиями командовала, как уже много лет, баба Феоктиста, мать Фимушки, хозяина одной из половин дома, имевшего пятерых уже почти взрослых детей, не считая нескольких умерших в младенчестве. Была она дочерью ссыльного каторжанина Бахова, а нынче носила распространенную в Сибири фамилию Непомнящая - по мужу Константину, тоже отпрыску беглых с царского этапа.
 
О родителях то ли Феоктисты, то ли Константина ходила семейная легенда: дескать, осуждены и отправлены по этапу они были за то, что обожгли кипятком – по сути, сварили в корыте для купания барыню свою, отличавшуюся крутым нравом и изощрёнными наказаниями своих крепостных. Салтычиха ни дать, ни взять. Они-то, эти беглые крепостные-бунтари и основали первые сосновые дома-срубы, а затем и хлебородные поля, отвоевав у тайги жизненное пространство для себя и своих многочисленных потомков. Назвались Непомнящими, дабы не быть пойманными и опознанными. А село назвали «Бородино» – в честь того, прославленного русской историей и ее поэтическими летописцами - движимые неистребимым патриотизмом и не лишённые своеобразной бродяжьей романтики.

Баба Феоктиста обезножела уже с прошлой осени. Она поняла это окончательно, когда ненаглядный Фимушка, вернувшись с германской, в очередной раз понес на закорках её не такое уж лёгкое, жилистое тело в тайгу – на муравьиную кучу. Раньше это помогало - после обжигающе-целительных укусов немеющие ноги еще какое-то время служили ей – этой домоправительнице, коренной сибирячке, держащей в страхе и порядке всю многочисленную ораву невесток и внуков в отсутствие мужчин, покидавших дом на период ни много, ни мало двух войн, начиная с японской. Но наступил и такой день, когда Феоктиста увидела своими уже подслеповатыми глазами, что муравьи, кучно копошившиеся в своем разворошённом людьми дому, никак не отреагировали на две ее бледных, холодных конечности – они просто скатывались с них… Старуха хорошо знала, что это значит: в ногах больше не было надежды на жизнь. Она заплакала, жалобно причитая: «Ох, тошно мнеченьки, отходились мои ноженьки-то…». И больше Фимушка никуда уже ее не носил, за исключением бани, которую непременно топили раз в неделю.

Но власти своей в дому Феоктиста отдавать не собиралась. Хоть и лёжа, она продолжала быть кормчим этого корабля и вести его к какой-то одной ей ведомой цели, иногда, правда, советуясь по хозяйственным делам с Фимушкой: чего сажать больше – ржи или овса, сколько купить соли и сахара на зиму... Он был ее младшенький и по крестьянскому обычаю, мать должна была доживать с ним и его семьёй.
Божьей милостью, Фимушка уцелел на двух войнах, отличаясь и статью, и умом – знал грамоте, читал книги, особенно ценя стихи Лермонтова и Пушкина, и иногда с чувством декламировал: «В полдневный жар, в долине Дагестана…».
Будучи тяжело раненным в грудь в 1915-м, этот чернобровый и бравый сибиряк попал на лечение в Петербургский госпиталь, располагавшийся в нескольких залах теперешнего Эрмитажа, и несколько раз ему посчастливилось принять знаки высочайшей милости от навещавших это милосердное заведение царских дочерей. В доме долго хранился вышитый бисером бархатный кисет – подарок одной из них.

После ранения унтер-офицер Ефим Непомнящий вернулся домой – на радость родных и зависть односельчан, из которых редко кто мог рассчитывать на такой благоприятный исход событий начавшегося жестокого века… Может, поэтому Фимушка, любивший, как многие его земляки, от души попеть, особенно уважал надрывные песни такого примерно содержания, как: «Я в лазарете умираю и фельдшер труп уж мой купил…» Кстати, с сельским фельдшером, равно как и с учителем он водил уважительную дружбу, старясь сильно, однако, не досаждать своим присутствием этим почтенным представителям восточносибирской провинциальной интеллигенции. Врожденный такт не давал. В общем, был Ефим вполне самостоятельный мужик, малопьющий и толковый. Но своенравной матери своей побаивался до конца ее долгих дней, по возможности скоро откликаясь на ее капризно-требовательный зов.
 
Вот и в эту предпасхальную субботу Феоктиста зычным, не утратившим зрелой силы голосом, со своей лежанки энергично покрикивала на домочадцев: на сноху Анну, жену Фимушки, разномастных и разновозрастных внуков и внучек – белоголовую, кровь с молоком, Лизу, цыганистую – в отца - Марию, светлоглазых Гошу и Ваню. подростков-погодков, и всех, кто ненароком подвернётся со второй половины дома. Доставалось от Феоктисты и ее младшей сестре – Неониле, или тете Неше, старой девушке, набожной с детства, кроткой и тихой, с почти прозрачными голубыми глазами, которую еще до всех войн взял к себе, в свой просторный дом жалостливый Ефим.
Не трогала хитроватая старуха только среднюю из сестёр – Марьяну, приехавшую на Пасху из Иркутска, где давно уже служила горничной в приличных постоялых дворах и была на хорошем счету по причине своей чистоплотности и приятной внешности. Ловкой и целеустремленной Марьяне даже удалось скопить достаточные средства и выучить двух своих детей – Ванюшу, который стал неплохим врачом и позднее – уже в двадцатые - эмигрировал в Америку через Китай, и дочь - Паночку, то есть Прасковью, со временем выросшую в не последнюю актрису Иркутского драматического театра имени Охлопкова, где она и прослужила советскому искусству верой и правдой чуть ли не до девяти десятков своих одиноких и строгих лет. Уже будучи на заслуженной пенсии, доживая в забытости кем бы то ни было свой скромный актерский век, она отличалась тем, что с утра делала аккуратную прическу с несколько старомодными букольками, небольшой, но регулярный комплекс гимнастических упражнений, подкрашивала истончившиеся губки и надевала белоснежный отглаженный воротничок – всё это было той незыблемой опорой, которая держала ее, правнучку беглых каторжников, на плаву до скончания лет.

Перед Марьяной и ее дочерью в нечастые случаи их приезда баба Феоктиста неуклюже заискивала – ведь они привозили городские невиданные гостинцы, кружевные воротнички, салфеточки и сладости, к которым старуха приохотилась к старости. Она радовалась случаю пожаловаться гостям на свои мифические обиды и притеснения со стороны фимушкиной семьи, но все ее хитрости и притворства были шиты для окружающих белыми нитками:
«Паночка, дай хоть ты мне хлебца крошку, а то они, супостаты, ить не кормят меня, ни-ни…»

Конечно, больше всех всегда доставалось от сварливой бабы снохе Анне – старательно-аккуратной, русоволосой красавице, не имевшей в доме свекрови никакого права н жалобы и какие бы то ни было радости жизни - и без того невесёлой, заполненной тяжёлым, порой чисто мужским трудом. Все женщины в семье, начиная с пятнадцати лет, умели править лошадьми, рубить дрова, обрабатывать кормилицу-пашню.
Анна была взята в жены Ефимом из большого соседнего села Верхняя Уря, но имела совершенно не деревенскую внешность, правильные и тонкие черты лица, а также удивительно мелодичный голос. Неполных шестнадцати лет она была выбрана сельским старостатом для весьма почетной миссии – в числе других представителей села встречать хлебом и солью не кого-нибудь, а самого царя-батюшку, Николая Второго, совершавшего после своей коронации долгий путь с Дальнего Востока. Молодой самодержец щедро бросил под ноги стройной девушке соболью шубку…

И Анна, и дети её, несмотря на свою уживчивость и врождённую деликатность, доведенную до крайности суровым воспитанием, частенько попадали под тяжёлую руку бабки и тихо плакали от ее измывательств, чего та, видимо, и добивалась. Уже будучи лежачей, она могла подозвать к себе кого-нибудь из детворы, посулив припрятанными под подушкой марьянины конфетки, и ухватив доверчивого ребенка за запястье когтистой и всё еще сильной рукой, вцепиться в детскую нежную кожу оставшимися зубами. Это было и жутко, и невероятно обидно. Но в следующий раз дети снова верили ей… Защиту, хоть и слабую, находили у тёти Неши – ласковой сухой ручкой она гладила детей по голове и приговаривала: «Ну, будет, будет, прости ей, деточка, как Господь прощает, она ить не со зла, чо уж...»

Только старшая из внучек лихая Мария, чем-то схожая с бабкой, время от времени – а с возрастом всё чаще - выказывала явную непочтительность к ней, переходящую в словесный протест. Она словно репетировала свою будущую роль домоправительницы (как со временем и вышло!) и позволяла себе в редких случаях нарочито погромче и в сердцах проворчать:
«У, карга старая, чо врёт-то? Сама уже втору миску щей съела!»

Но шестнадцатилетнюю бунтарку Марию уже вскорости выкрал-увёз ухажёр ее – Федюшка Рыжов, такой же огневой, как и его избранница и всего на год опередивший по роду рождения. Спустя неделю после самовольного венчания молодые вернулись в Бородино и бросились в ноги разгневанному отцу. Ефим, обычно мягкий, на сей раз не дал спуску лихой парочке – выстегал обоих длинным пастушьим кнутом, не щадя нежных плеч, юношески узких спин и особенно того, что ниже. Такой же «яростной» была потом и любовь Марии и Фёдора: тысячи раз за свой долгий век они ругались на смерть, десятки раз разъезжались, но столько же и съезжались, встретив в итоге день своей бриллиантовой свадьбы, уже не вставая с постелей, находящихся в разных углах хаты, и продолжая энергично и изощрённо выяснять отношения…

«Ставни-то, ставни не открывайте! – в который раз выкрикнула раздраженно Феоктиста, - и стайки тоже! Пущай на заложках будут! А то мало чо, вы-то все уйдёте…»

Лежачую Феоктисту и правда оставили в доме. А с ней и тётю Нешу, которая по причине старческой слабости тоже не могла дойти до церкви, располагавшейся в шести верстах от заимки, где жили Непомнящие. Расстояние по сибирским меркам не ахти какое, но всё же уже непреодолимое для этих двух отшагавших своё старых женщин.
Надо сказать, Феоктиста никогда не отличалась глубокой религиозностью чувств, хоть и поминала Всевышнего при случае. Вот и сейчас мысли ее были далеки от благоговейного восторга, она продолжала мысленно костерить Анну за то, что та, скорей всего опять передержала тесто, называя ее безрукой неумехой, прикидывала, сколько ей дадут холодца и постепенно впадала в сладкую утреннюю дрёму, иногда вздрагивая от внезапности собственного храпа…

Тетя Неша же, повязанная чистеньким белым платочком, озаренная внутренним светом своей незыблемой веры, присела в горнице около стола, обильно уставленного вкусной едой. Она тихо улыбалась, всем существом своим радуясь недлинной сибирской весне и этому главному ее празднику. И хотя она почти ничего не ела, как будто раз и навсегда будучи на посту, вид полного стола ей нравился, был богоугодным, правильным сегодня.

Дом опустел и наполнился теплой и торжественной тишиной ожидания светлой радости, выскобленные добела половицы чуть поскрипывали в ней и еле слышно потрескивали еловые ветви, украшавшие, вместе с веточками вербы большую и светлую комнату – ставни кто-то успел таки открыть.
«И хорошо, и славно – не подумала, а скорее ощутила-пропела душой Неонила, - праздник-то ведь какой, праздник! Солнышко вон скоро встанет ясное, хорошо-то как, Господи!...»
Незаметно и её охватило умиротворённое полузабытьё, не нарушаемое всё усиливающимся чириканьем воробьёв и еще каких-то божьих пташек за раскрытыми окнами с чисто выстиранными ситцевыми занавесками.

Однако не прошло и часу, как эта дремотная, благостная тишина была резко прервана стуком двери в сенях и тяжёлыми мужскими шагами. Обе старухи сразу поняли: это были шаги явно чужого человека, поднявшегося на крыльцо незнакомого дома совсем не с доброй целью. Ему ничего не стоило справиться со щеколдой, легкомысленно наброшенной на входную дверь хозяевами – не в их привычках было пользоваться запорами и замками. Жители этих глухих краёв знали, что никакие замки не остановят лихого человека, если бы ему вздумалось для чего-нибудь их взломать. А может быть, надеялись на авось как проявление незримых ангелов-хранителей…

Услыхав шаги и предчувствуя непоправимое, баба Феоктиста замерла на своей лежанке за переборкой в соседней комнатке, стараясь не шелохнуться и не подавать признаков жизни.
И тётя Неша осталась один на один с нежданным гостем. Но ничто - ни одна черточка - не дрогнуло в её бледненьком личике, продолжавшем глядеть на весь белый свет мирным голубиным взором. Подперев голову сморщенным кулачком, старушка как изваяние сидела перед вошедшим – встать она не могла, даже если бы очень захотела. И этот странный непрошенный гость – в грязно-рыжем рванье, заросший многомесячной щетиной, хмуро глядяший исподлобья на праздничный стол с прилепившейся к нему маленькой фигуркой, на обстановку вокруг, прикидывая, чем поживиться, – не смутил тишины и ясности её кроткого состояния. В какой-то момент черные, как грозовая ночь, разбойничьи глаза скрестились в упор с добрыми, чуть слезящимися - от солнца ли, от постоянного умиления? - глазами тети Неши. Они, эти глаза, привыкшие смотреть на святые образа, на детские личики, да зелено-голубой простор родной земли, словно бы и не заметили тяжелого металлического предмета, зажатого в огромной, заскорузлой руке вошедшего.

- Христос Воскрес, батюшка! – ласково и искренне произнесла она.

Звенящее напряжение ощутимо повисло в воздухе. Бродяга продолжал стоять как вкопанный, слышалось только его тяжелое, чуть хрипловатое дыхание. И вдруг где-то совсем рядом, почти над самой крышей притихшего дома ударили колокола. Звонкий пасхальный благовест возник будто с самого неба, ворвался радостной волной и совпал, слился могучим резонансом с натянутыми, как струна чувствами двух людей, видно не случайно сведённых судьбой в это светлое утро.

Вошедшего словно ударили током: грязные, в незаживающих ссадинах руки его дрогнули, вся его крупная фигура как-то обмякла, слегка наклонилась вперёд. Сделав пару неуверенных шагов к тете Неше, он повалился на колени и глухо пробормотал: «Воистину воскрес…» В глазах лиходея блеснули слёзы.
- Вот, мил человек, откушай, чем Бог послал – предложила ему старушка, указывая взглядом на накрытый стол. Человек, не произнеся ни слова, ещё несколько минут смотрел на неё сам не свой, а затем, поднялся и круто повернувшись, выбежал из дому.

Так тетя Неша в тот незабываемый год, сама того не ведая, спасла, а точнее, воскресила что-то очень и очень важное – сравнимое разве что с душой человеческой, а возможно, и саму душу. Правда, не удалось ей, этой не прославленной ни церковью, ни людьми русской святой спасти Россию от вплотную придвинувшейся эпохи небывалых кровавых бедствий. Не в ее это было силах. Да видимо и ни в чьих…В том же присно памятном году приказала долго жить неугомонная баба Феоктиста. Шел тысяча девятьсот семнадцатый…

  А тетя Неша прожила еще ни много, ни мало пятнадцать лет, как могла помогая молитвами своей жестоко пострадавшей в лихие годы родне. Фимушка, горячо поверивший поначалу в очищающую силу революции, заразившийся-загоревшийся её высокой идеей, отдал красным свой дом, нисколько не жалея об утраченной недвижимости, переехав жить к брату Василию. Вместе со старшими дочерьми вступил в отряды ЧОНа, за что позже был чуть не до смерти бит белыми. К двадцатому Фимушка изменил свои взгляды, многое понял. Пришедшие колчаковцы привлекали его разумными речами, грустными всё понимающими и прощающимися глазами. Они в свою очередь привлекали к необходимым общественным работам этого грамотного и порядочного человека. А врач из «беляков» вылечил Анну от почти безнадёжной болезни. При вернувшихся снова красных Фимушка прожил недолго – при аресте не выдержало сердце.

Накануне своего ухода, в 1932-м тетя Неша ещё успела тайно окрестить внучатую племянницу – трёхлетнюю дочку младшей дочери Фимушки – Антонины. Девочка хоть и смутно, но всё же запомнила на всю жизнь высокие сводчатые двери храма, вскоре разрушенного большевиками, и добрую худенькую старушку в белом платочке, которая крепко держа малышку за ручку, вела ее к белоснежному прекрасному, как мечта, храму.
 Она-то, эта девочка и стала, спустя десятилетия, матерью автора этих непридуманных строк.

Ноябрь 2011.

Послесловие.
В прошлом году мне выпало попасть в далекий Иркутск, на свою историческую родину, чтобы забрать оттуда одинокую, уже беспомощную тетку.
И, о чудо: среди непомерных залежей ее старых вещей, газет, писем, тетрадей и прочих свидетелей ее восьмидесятилетней жизни (она ничего никогда не выбрасывала!) вдруг наткнулась я на карандашный рисунок, отлично сохранившийся за сто с лишком лет. 25х35, на плотном картоне, не без таланта писаный портрет. На нем лицо, а скорее, лик - с бесконечно смиренным взором, усталым и умным, глядящим сквозь века со скорбью, но и с тайной, недерзновенной, робкой надеждой.
На обороте было указано: Ефим Константинович Непомнящий, 1870г.р., с.Бородино Красноярского края, Рыбинского уезда.
Это был портрет моего ПРАДЕДА, Фимушки...

Так вот мы встретились с ним. И теперь не расстаёмся. Он передо мной сейчас и поомгает мне - духом и памятью.


Рецензии
Добрый день! С большим удовольствием прочитал рассказ, окунувшись в жизнеописание, нравы и уклад большой семьи. Тронул, хотя поначалу заставил поволноваться, отрывок, посвященный тёте Неше и происшествию на Пасху.
С уважением,

Дмитрий Гостищев   26.05.2023 16:23     Заявить о нарушении
Спасибо большое!
Помнить предков - великое благо.

Всего доброго!

Екатерина Щетинина   27.05.2023 21:37   Заявить о нарушении
На это произведение написано 14 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.