3...

Вот как живем мы все. Человек – это сгусток противоречий между желаемым и существующим, он мечется между крайностями, не зная, к какой из них примкнуть. Он утонул в собственном пороке, в своей лжи в совмещении с желанием оправдаться, но для этого уже существует инструмент, и имя ему – мораль. Человек никогда не будет счастлив и никогда не сможет понять, чего же все-таки он хочет, что он за существо и как ему жить в этом мире.
Мораль всегда будет недосягаемой для короткого человеческого ума, она всегда будет существовать в форме утопии, всеобщего идеала. Ибо тот, кто придумал мораль, не счел нужным подумать о том, что ее требования противоречат самой природе человека – эгоистической, корыстной, крайне непостоянной, основанной на стремлении к плотским удовольствиям. Как я уже говорил, у морали появилась одна функция, и ее трудно недооценить, так как она в некоторой степени организует общество, но исключительно на фальшивых началах, на страхе осуждения и наказания извне.
Конечно, мама, будет нечестно забыть про все то прекрасное, что содержится в человеке – взять хотя бы одни мечты, величественные и восхитительные, мечты о любви и дружбе, о красоте, доблести и альтруизме, и уже одно это доказывает, что не все у людей потеряно. Люди способны на любовь, на дружбу и самопожертвование, и пусть любовь недолговечна, а дружба ненадежна, но это неважно. Это дает нам стимул к жизни, привносит в нее кроху смысла, является маяком в бушующем черном океане. Человек может испытывать возвышенные чувства, благоговение и ностальгию, он все еще совершает благие деяния ради других, он умеет любить мирозданье и природу.
 Тем не менее человеческое существо противоречиво, что доказывает все, сказанное мной. Казалось, человек возник на стыке огня и воды, дня и ночи, Солнца и Луны, зимних сосулек и прекрасных благоухающих летних цветов. Он живет в мире борьбы противоположностей, он и сам в какой-то мере – прекрасная и ужасная противоположность, природный уником, и удивительно, почему он еще не развалился на тысячи мелких кусочков, находясь в самом центре мирового раздора. Естественно, такое существо не могло ЕГО не заинтересовать».
Порыв ветра рванул с небывалой силой, яростно дернув занавески, словно пылкая речь Михаила доказала или же опровергла какой-то вселенский закон, а, может быть, разгневала высшую силу всех существующих миров, по неизвестным причинам сосредоточившую свою наимощнейшую сердцевину в этом таинственном измерении. Но, скорее всего, лишь доказала правильность его догадок.
Он окинул взглядом свою мать и застыл в трепетном восторге. Ее волосы, теперь распущенные, развевались вместе с занавесками, исполняя некий грациозный, неземной танец, глянцево блестели и переливались, будто сами были способны излучать великолепный и чарующий свет. Они ластились, как и эти занавески, словно и те, и другие были сотканы из одного материала, тончайшего шелка, и различались только по цвету. Белое и черное…
В ее глазах таилась загадка, и, возможно, она действительно готовила ему какой-то сюрприз. Через мгновение он в этом убедился.
«Ты мыслишь уникально. Ты меня поражаешь глубиной своих рассуждений, какими бы жесткими и пессимистическими они ни были. Но сейчас не время, поверь мне, не время думать об этом. Забудь о боли, забудь о страданиях, оставь поиски хотя бы на миг. Прошу тебя ».
Худой и ужасно бледный человек в черном пуловере, высокий, но немного сутулый, от чего смотрящийся несколько неуклюже, посмотрел на эту красивую статную женщину, на свою мать. Все та же безумно знакомая легкая улыбка, теперь уже более явная, заметная, по-девичьи затейливая, украшала ее все еще молодое лицо.
«Пойдем со мной, сынок». Она поманила его за собой, приглашая сделать пару шагов и упереться в белую, раздражающе стерильную стену. А, может, пройти сквозь нее. Как зачарованный, смотрел он на эту манящую руку, ее руку, вглядывался в каждое движение ее тела, в каждый блик на этом удивительно радостном лице. Куда… Что… куда идти?
Внезапно выражение лица этой женщины стало очень серьезным, почти усталым; беспечную улыбку словно смыли, как отпечатки следов на песке смывает морским приливом. Только после этого он узнал в этом человеке абсолютно взрослую женщину, представителя более старшего поколения.
«Ты знаешь, что мы не успели кое-что сделать, когда были вместе, кое-что сказать друг другу. Вернее, очень многое. Но самое главное: я не успела кое-что… Пойдем со мной, ты все узнаешь».
Ее слова отозвались во всем его естестве, громом ударили по барабанным перепонкам. Какой-то сильный удар пронзал его юное сердце, расползаясь и разрастаясь, как нефтяное пятно из поврежденного танкера. Ему стало больно, невыносимо больно от ее слов, которые принесли с собой пробуждение воспоминаний самых разных качеств, окрасок и мастей, но одинаково сильно травмирующих. Он понял, что произойдет что-то, способное захватить его в свои когти и уже не пожелающее его отпускать. Он не сможет это перенести, ибо это будет шагом назад, возвращением к болезненному прошлому.
Все еще не способный ориентироваться в окружающей действительности, он молча последовал за матерью, которая для уверенности все же предпочла взять его за руку. Конечно же, комнаты уже не было. Появились какие-то коридоры, наполненные слепящим и обжигающим светом разных оттенков, потом он попал в туннель, темный и безликий, закрутивший его в диком водовороте, из которого его вытолкнули в огромное, неизмеримое пространство, удивительно живое, движущееся и вибрирующее, подобно гигантскому дышащему организму. Так, наверное, и должно выглядеть абсолютное пространство, бесконечное в своей пустоте. Он не знал, где находился, двигался или же стоял на месте. На мгновение из его головы вылетела даже способность к самовосприятию. Первопространство, протоматерия, сотворившая в процессе своей эволюции всю Вселенную, а также миры за ее пределами. Из ее лона вышли кванты и атомы, электроны и молекулярные соединения, из этой вязкой, растворяющей в себе сущности, в пределах которой нет даже времени.
Короткая вспышка – и он дома. Так он и знал, так и знал! Опять эти болезненные ощущения, опять жуткое давление в грудной клетке и ком в горле, снова нервная резь в желудке. Интересно, как долго он здесь не был? Очевидно одно: с момента его последнего ухода на работу в этой коморке ничего не изменилось.
После того, как его мать, единственный близкий ему человек во всем огромном и необъятном мире, покинула его, квартира пришла в упадок. Старая, громоздкая мебель, измученная временем, почти величественно покоилась в грудах пыли, укутанная ею, как снежным покрывалом. Телевизор, установленный в углу, транслировал всего один канал, так как уличную антенну стянул кто-то очень проворный. Повсюду были разбросаны книги и журналы, – последние в основном старые, юноша предпочел не тратить деньги на бесполезный и очень дорогой глянец, – также припорошенные пылью и мелким мусором. Неустойчиво подвешенная люстра покосилась, являясь теперь скорее нелепым излишеством, нежели украшением квартиры. Книги, книги и диски повсюду – от большой антикварной книжной стенки до кухонного стола и скомканной прогорклой нестиранной постели; утопающий в пыли и грязи компьютер стоял прямо на полу, а в качестве стула использовалась какая-та большая старая книга.
Запах табака, кофе и пива, образующий главный миазм этой квартиры, невозможно причислить к приятным или неприятным. Юноша же привык к этим запахам и считал их вполне привлекательными. Повсюду стояли пепельницы, из некоторых из них уже высыпался пепел от избытка сложенных туда окурков. Изысканный пушистый ковер скатался, засалился и восстановлению уже не подлежал. Еще один запах, такой милый, приятный… Как же он мог забыть про Диониса, своего прекрасного Диониса, про это нежное плюшевое создание! Конечно, Дионис был всего лишь котом, но зато каким! Это существо помогло ему пережить трагедию, оно спасало его, когда он уже не видел выхода, не мыслил продолжения пути, просто запрыгивая на колени, сворачиваясь клубком и заводя свою трогательную гортанную песенку. Дионис был единственным живым существом, делившим с ним грязную прелую постель на протяжении полутора лет, тем, кто согревал его своим меховым, бесконечным теплом в длинные холодные зимние ночи.
Бедный, бедный Дионис! Право же, он не заслужил этой участи! Где же он? Почему его нигде нет? Даже умиротворяющий, насыщенный запах кошачьей шерсти заметно притупился. Наверняка его забрала соседка Ольга Михайловна, так называемая любительница животных, поселив среди своих облезлых голодных кошек и агрессивных собак. Ничего уже не изменишь…
Его квартира, их квартира. Как он жил там целых полтора года, в доме, где каждый миллиметр, каждый закуток наполнен воспоминаниями? Даже сейчас он не мог смотреть на все без слез. Он вдыхал в свои легкие родной, прекрасный воздух, словно насыщал себя той жизнью, оживляя все то, что было здесь когда-то, что радовалось и процветало вплоть до восемнадцатого ноября двух тысячи третьего года. Эта жизнь содержалась в каждом глотке спертого воздуха, ибо навсегда запечатлелась в нем.
Мгновение спустя все изменилось, как будто чья-то невидимая всесильная рука вырезала эти тяжелые полтора года его жизни, как вырезают неудавшийся кадр из кинопленки. Квартира вновь стала такой, как прежде – чистой, ухоженной и потрясающе уютной. Книги аккуратно расставлены по полкам, рассортированы по автору, жанру и году выпуска, телевизор прекрасно ловит все девять основных каналов и работает просто так, для фона. Из колонок компьютера, установленного на специальном компьютерном столике, доносится приятная музыка, похожая на кантри, фолк-рок или что-то в этом духе. Люстра держится превосходно, без риска упасть в самый неподходящий момент и устроить короткое замыкание, и плюс к этому еще и неплохо вписывается в текущий антураж комнаты.
Как хорошо, как хорошо и как больно и тягостно снова здесь оказаться! Он с трудом подавил в себе тяжелый крик отчаяния и боли, и вновь осмотрел квартиру. Всего лишь две комнаты, дом совсем старой планировки, похожей на ампир, но это ничего не значит. Старый дом, старомодный интерьер и спокойная, размеренная жизнь. Как же он все это любил и как ненавидел! Он хотел большего, хотел другой жизни, хотел другого себя, способного приспособиться к любым жизненным условиям, а не прячущегося за маминой юбкой от большого и жестокого мира. Но он не мог, не мог ничего изменить, поэтому и вынужден был смириться.
Он увидел перед собой мать, впервые после того, как они покинули белую комнату с шелковыми занавесками на одиноком окне. Она не была иллюзией, ментальной реконструкцией или недоступной его нынешнему «я» частью канувшего в лета мира. Это была его мать, та самая, с которой они так горячо спорили в белой комнате, та же женщина в синих джинсах и шерстяном свитере молочного цвета. Она смотрела прямо ему в глаза своим полным доброты, не свойственного ее возрасту озорства и тонкого, пытливого ума взглядом.
«Иди ко мне!» - шептала она, направляясь к небольшому столу в заставленной книжными стеллажами гостиной. «А теперь – фокус-покус!»
Она хихикнула, щелкнула пальцами, и Михаил изумился, когда, как по мановению волшебной палочки, в их квартире наступила ночь, задвинулись массивные шторы, а стол оказался празднично накрытым и украшенным горящими свечами. От многочисленных яств, теснящихся на маленьком столике, исходил воистину прекрасный аромат. Видимо, их только что приготовили, ибо от одних все еще шел пар, поднимаясь горячими струйками к потолку, а от других, тех, что лишь минуту назад вытащили из холодильника, исходил приятный холодок. На полу стояла запасная бутылка шампанского, погруженная в ведерко со льдом, а остальные горячительные напитки царствовали в самом центре богатого стола. Сомнений больше не оставалось: это был его День Рождения, долгожданное восемнадцатилетие.
Послышалось чье-то хриплое мяуканье. Оглянувшись, юноша увидел Диониса, прекрасного черно-белого кота с густой мягкой шерстью и пронзительными глубокими глазами, уютно пристроившегося справа от стола, чтобы, как всегда, клянчить у хозяев колбасу и иные лакомства.
У юноши ком подступил к горлу. Все было так хорошо, и от этого так плохо, ибо все так скоро закончится. Как бы он хотел остаться здесь, остаться навсегда, получить еще один шанс прожить эту жизнь, прожить как настоящий мужчина и человек. Наконец набраться смелости покинуть этот дом только для того, чтобы вновь сюда возвратиться.
Он онемел и не мог даже шелохнуться. Там, в той комнате, мама говорила ему про какой-то шанс… Что если… Бог мой! Что, если все это происходит на самом деле! Вдруг в этом и заключается его второй шанс?! Он сможет еще раз пожить свою жизнь…
«Придется тебя разочаровать и сказать, что твой второй шанс не сводится к возвращению к старой жизни. В чем он заключается, я знать не могу. Мне кажется, что твоя ностальгия, как и ностальгия вообще, связана со страхом всего нового. Ни поэтому ли ты так привязан к этому дому?»
Выдержав паузу и не услышав ответа, она продолжила:
«Нужно научиться смотреть вперед и только вперед, высоко подняв голову, не зависимо от того, что тебя там ожидает. Этот праздник – для тебя, и этот праздник – прощание со старой жизнью. Да, есть еще кое-что, чему тебе следует научиться: наслаждаться мгновениями, ибо из них состоит вся наша жизнь. Ну что, приступим?».
Она озарила его прелестной улыбкой, настолько радостной и счастливой, что он не смог удержаться и улыбнулся ей в ответ, и на этот раз в этом жесте не было и крохи фальши. Затем последовала цепь событий, ради претворения которых в жизнь они здесь и собрались. Широко улыбаясь, его мать налила в бокалы весело шипящее шампанское и пьянящее вино, разрезала на кусочки праздничный торт после того, как юноша затушил все восемнадцать свечей. За все время, что она проделывала эти действия, с ее лица ни на секунду не исчезла эта очаровательная, взволнованная и даже немного робкая улыбка, которая скидывала ей как минимум лет пятнадцать. Отчасти она напоминала девушку на первом свидании, отчасти – неопытную домохозяйку, решившую угостить домочадцев своим первым настоящим обедом, пробным испытанием для вступления в ряды домохозяек. В любом случае, она была очаровательна, и поэтому не менее любима и дорога его сердцу.
Очень долго длился этот вечер, невероятно долго, ибо юноша потерял счет времени, хотя уже прекрасно знал, что оно не имеет значения. Теперь ничего не имело значения. Он обрел вечность, воплощенную в нескольких часах, счастье, сосредоточенное в маленькой квартирке-«сталинке» с тяжелыми бархатными шторами и высоким потолком.
Этот вечер не кончался. Возможно, конечно, что время текло с его обычной и неизменной скоростью, это и имеет постоянство в нашем мире, просто Михаил научился тому, на что пыталась указать его мать: ценить мгновения. Не было тягостного чувства, которое всегда сопровождает то, что должно очень скоро закончиться и тем самым убивает всю радость и восторг от неповторимых минут самых прекрасных эпизодов человеческой жизни. Он был поглощен, полностью вовлечен в эту прекрасную феерию, в которой участвовали только двое и которой уже не суждено было повториться никогда.
В тот момент он понял, насколько сильно любит свою мать. Естественно, это понимание жило в его разуме и до этого, однако теперь оно приобрело ту исключительную, всеобъемлющую ясность, какой он никогда ранее не знал. Мать, и только мать была единственной женщиной его жизни, гением дружбы и платонической любви, непревзойденным мастером общения. Все остальное было лишь прахом, пылью, которой суждено очень скоро быть развеянной ветром, то чувство, которое заставляло его рыдать, терзаемого огромной гильотиной противоречивых эмоций, не давало ему покоя ни днем, ни ночью. Это было жуткой, неизлечимой болезнью, порожденной его ослабленным рассудком и истерзанным сердцем.
Лишь эта женщина, и никакая другая… Остальное уже давно позабыто, выметено из сердца подобно ничтожному мусору, который ничего не мог привнести в его скудную жизнь, кроме разве что абсолютного диссонанса. И пусть он сейчас лгал, лгал себе и всему мирозданию, нагло, бесстыдно, бесцеремонно – он не стыдился этой лжи. Главный и единственный объект его мечтаний в этот призрачно-прекрасный момент сидел теперь напротив него, одетый в самую простую и скромную одежду – голубые джинсы и белый вязаный свитер, предназначенный для ношения в холодную погоду.
Однако он и не переставал ненавидеть эту женщину – эгоцентричную, властолюбивую, порой изумляюще жестокую, а иногда удивительно нежную, как две стороны монеты. Как ту, кто всегда думала и решала за него, считая себя достаточно компетентной даже для того, чтобы любить и презирать за своего сына. Он не мог с ней, не мог и без нее. Он любил и ненавидел, и не в силах был отказаться хотя бы от одного из этих противоположно направленных чувств. Наверняка поэтому он был обречен уже с первых моментов своей жизни.
Сейчас же, во время разговора в разгар этого чудесного празднования, он, похоже, определился. Ему было хорошо, и он не мог остановиться хоть на мгновение, впустить в свой мозг хотя бы малую толику чужеродных, посторонних мыслей.
Чего же еще он мог желать тогда? Он мог лишь наслаждаться, позабыв обо всех возможных невзгодах всех возможных миров, поддавшись расслабляющему воздействию хорошего вина и пенистого шампанского, мог слушать ее ласкающую слух, певучую речь, красочную и малость помпезную, лишь изредка вставляя немногочисленные замечания. Поначалу их беседа действительно напоминала монолог, театральный монолог очень талантливого актера, всецело отдавшегося творческому порыву, увлеченного в неведомые дали собственной импровизацией. Она то смеялась и жестикулировала, радуясь искусному экспромту, то вдруг подскакивала с места в агонии столь свойственного ей эмоционального возбуждения, то ни с того ни с сего обрывала свою речь, устремив проницательный, обжигающий взгляд на своего сына.
Тогда наступала его очередь предаваться абстрактным размышлениям и облачать их в пафосные слова, распалять направо и налево дарованный ему талант красноречия. Да, они говорили, причем это происходило не так, как в той белоснежной комнате. Эта беседа была не телепатическим потоком, не странным озарением чужеродной мыслью, источник которой ясен и прекрасно известен. Они говорили тем обычным путем, которым люди обычно передают друг другу свои мысли, и юноша, оказывается очень по нему соскучился.
 Право же, как хорошо ощущать себя способным к продуцированию речевых звуков, как великолепно создавать слова, коверкать их, извращать и инвертировать предложения, менять тембр и интонацию, и этим мельчайшим изменением доносить до собеседника все незначительные отклонения в своем настроении, различия в значениях и понятиях! Речь – это настоящее искусство, а беседа – маскарад, где задача каждого состоит в том, чтобы узнать, какое же лицо прячется за словесной маской. Беседа – это чтение иноязычной книги, сложное, но бесконечно увлекательное, и чтобы разобраться в великом многообразии символов и потайных значений, нужно лишь обладать некоторыми секретами удивительного языка общения.
Он был влюблен, и это сладостное чувство раскрыло его крылья навстречу теплому ветру перемен, в чем бы они ни заключались. Он был влюблен в эти хмельные мгновения, в эту квартиру, причинившую ему столько боли, в эти холодные стены, раскрошившие на мириады малюсеньких кусочков его веру в мир, в каждую частицу этого помещения. И, конечно же, он был влюблен в эту женщину.
Снова улыбка, еще один взгляд… Одно слово, один ответ… Что это – вербальная дуэль? Шуточное, детское сражение, в котором нет победителей и проигравших?
 Нет, это было колдовством, сущим колдовством, отвратительным приворотом! Иначе как бы он мог забыть о том, кем стал, что совершил и где сейчас находится? Как иначе, нежели при таких условиях, мог он говорить на такие темы, о которых думал и говорил, будучи живым? Все людские достоинства и пороки, все разнообразия проявлений великого явления под названием жизнь, этот маленький сине-зеленый шарик, затерянный в глубинах космоса, - ничто из этого больше не коснется его. Он отделен от всего этого навечно, закрыт на огромный стальной замок в абсолютном измерении, лишенном пространства и времени. Почему же все это еще имеет значение, словно он все еще жив, почему ложные иллюзии не покидают его?
Это равносильно тому, как живые люди, простые обыватели, обычные земляне начинают говорить и рассуждать о тех вещах, с которыми им никогда не предстоит столкнуться. По крайней мере, при жизни…
«Мы мертвецы…» - пронеслось у него в голове, разбивая призрачную атмосферу тепла и уюта.
«Ты забыл о том, что я тебе говорила? Ты, верно, запамятовал о необходимости доверять своим чувствам? Посмотри на меня и позволь себе чувствовать то, что никогда не мог позволить себе чувствовать при жизни. Позволь себе говорить о том, что было и что могло только быть!»
Она смотрела на него все тем же чарующим взглядом глубоких зеленых глаз, мерцающих при свете свечей, как два изумруда. Ее густые, слегка вьющиеся черные волосы были распущены и блестящим водопадом ниспадали с плеч, слегка касаясь спинки старинного кресла. Но вслух она не произнесла ни слова.
Все исчезло. Он готов был к продолжению этого празднества, а главное – той чрезвычайно интересной темы, обсуждение которой было столь бесцеремонно прервано его собственными глупыми и пессимистичными мыслями. На какую-то долю секунды его посетила столь привычная для него мысль, касающаяся его собственной трусости и неумения жить. Однако через секунду он уже забыл о ней.
- Что ж, продолжим, если ты не против, - проговорил юноша и сделал большой глоток вина. Сладкое, пьянящее вещество разлилось по его телу дурманящим теплом, проникая в каждую клеточку его эфемерного тела. То же самое он испытывал и при жизни. Нет, он не мертвец. Мертвецы не чувствуют. – Я много думал об этом. Сколько же ухищрений придумывают люди, чтобы продлить свою жизнь, что отсрочить момент перехода от разделенности к единству. Они порой доходят до того, что совершают кровавые ритуала и едят плоть себе подобных. Другие же выполняют множество глупых и совершенно бесполезных действий, делят свой день на несколько временных промежутков, в каждом из которых, в свою очередь, тоже совершается определенный набор действий. Они пьют таблетки, ходят в спортзалы, хотя никакой угрозы для их жизни не существует. В тех же случаях, когда таковая возникает и человек начинает осознавать, что конец не за горами, он теряет всякое рациональное начало, превращается в животное, цель которого – выживание, а уж пути достижения этой цели уходят на второй план. Доктора, знахари, колдуны и шаманы, каббала и йога, на худой конец – церковь с замаливанием своих грехов и страстным вопрошанием отсрочки неизбежного. А, возможно – и каннибализм, и сатанинские обряды, и жертвоприношения.
- Но ведь ты сам не признаешь, что смерть – это хорошо. Ты хочешь сказать, что отказался бы прожить еще одну жизнь? Или уж хотя бы вернуться в ту, старую, остаться здесь?
Она улыбнулась. Похоже, для нее этот вопрос не имел столь принципиального значения, как для ее сына, и был еще одним препятствием в их шуточном соревновании.
- Я не говорю, что не хотел бы жить, или же, наоборот, страстно хочу вернуться к этой жизни. Все дело в том, что моя жизнь очень мало походила на ту, что хочется сохранить, за которую стоит бороться. Каждый мой шаг сопровождался сомнением и страданием, каждый вздох за пределами квартиры – страхом. Я почти никогда не знал, что такое жизнь. Не имея представления, как субъективно чувствуют жизнь другие люди, я, конечно, могу и заблуждаться, ибо, быть может, их жизнь – горшок с медом, с которым так не хотел расставаться Винни-Пух. У меня вызывает недоумение другой момент: животная природа людей вместо необходимой человеческой. Как может быть так, что существа, достигшие столь высокого уровня технического оснащения жизни, настроившие небоскребов и эстакад, ракет и танкеров, нарывшие нефтепроводов и подземных тоннелей, сумевшие изобрести многофункциональные сотовые телефоны – игрушки для старшеклассников-даунов, остаются животными и руководствуются примитивными стадными инстинктами, в первую очередь инстинктом выживания и размножения?
Я прекрасно понимаю, что, возможно, это звучит тривиально и даже наивно, по-подростковому, но откуда берется это несоответствие? Несоответствие между глянцевой оболочкой и гнилой сердцевиной? Когда видишь отъевшегося красной икры и копченой колбасы буржуя в дорогой блестящей иномарке и смокинге за тысячу долларов, а потом видишь его же бьющим рожу противнику по бизнесу, орущего благим матом на старушку, случайно рассыпавшую на дороге ведерко с вишней, такой вопрос не может не возникнуть. Ну а когда видишь богатых солидных господ, давящих друг друга и толкающихся, как узники в фашистских вагонах смерти, пытающихся как можно скорее выбраться из банкетного зала даже ценой чужой жизни при малейшей, а наверняка попросту ложной пожарной тревоге, это вызывает только смех. Смех сквозь слезы. Вот он, наш мир, он состоит сплошь из таких людей. Чего есть в нем такого, ради чего стоило бы жить?
- Любовь, - улыбнулась его мать. – Любовь…
Он почувствовал, как отвращение и боль проникают в него, притягивая множество ужасных и отвратительных чувств, подобно магниту, заманивающему в свои страстные объятья мелкие железяки. Чувства стремительно нарастали, но внезапно ему удалось остановить этот ужасный процесс и избежать того, к чему это могло привести. Он сдержал свою ярость, и теперь чувствовал себя почти победителем. Не зная, пыталась ли она его спровоцировать, так как в ее речи порой невозможно провести границу между злой шуткой и наивным слепым безразличием, а оба этих состояния иногда тайком прокрадываются в ее мурлычущую речь, оставляя позади мягкую доброжелательность, он остался невозмутимым.
Любовь… Любовь! О да, он, конечно же, верил во все это, но активно пытался скрыть свои убеждения даже от матери. Тем более от нее, от той, которая лишила его фундаментально важной, необходимой частицы его жизни, искромсала стальным лезвием его душу, истерзала судьбу, сломала жизнь. И все из-за ее собственнического инстинкта, из-за ее жуткого, непреклонного эгоизма…
Но обиды не было: все то, что когда-то бурлило в сердце обжигающей красной лавой, давно уже успокоилось, и даже покрылось ледяной коркой, а то, что имело риск снова взорваться с неистовой мощью, было удержано внутри путем колоссальных усилий.
Его вера в любовь, - бесконечная, прекрасная, нерушимая и чистая, как горная река, жила в отрыве от реальной жизни. Любовь существовала где-то в параллельном пространстве, в другом измерении, отделенном от человеческого общества, и это все еще хранило его веру, запертую в потаенной шкатулке в самом далеком и скрытом от посторонних глаз уголке его сердца.
Он верил в любовь как никто другой и слепо ею восхищался, ибо она была его музой, его вдохновением, его стимулом к жизни – та самая любовь, которой нет в жизни, но которая наверняка существует на уровне веры, на уровне прекрасной сказки, в легендах и древних народных сказаниях. Она значила для него то же, что значит вера в Бога для многих других, и, скорее всего, любовь и Бог есть единое целое, ведь вера и в то, и в другое строится по единому принципу. Бог для людей эфемерен, но эфемерен не более, чем любовь, которая, помимо вселенского счастья, способна причинять также и неизмеримое страдание, боль и тоску, тоску ожидания, надежду на взаимность и горечь, о, огромную горечь. Как же в этом они похожи! Не зря ведь даже в религиозных текстах Бога напрямую связывают с Любовью. Бог, равно как и Любовь, дает людям надежды, которым так и не суждено будет оправдаться, заставляет страдать и жить одной лишь верой, равно как влюбленные живут одной только Любовью. Одной Любовью, и ничем другим…
- Я не верю в любовь, и ты должна это знать, - ответил он, так коротко, просто и брутально, вместо того, чтобы излить своему самому дорогому человеку все то прекрасное и ужасное разнообразие чувств, что творилось внутри него.
- Хорошо, я поверю тебе на слово, так как в противном случае тебе было бы не уйти от моих аргументов. Ну и, честно говоря, я просто не хочу конфликтовать. Оставим такие спорные моменты, которые явно идут не в пользу существования любви: ее относительность, ее субъективность, ее переменчивость, ее жестокость, даже так называемая ее биологическая природа, которую столь многие пытались доказать. Я скажу тебе лишь одно: любовь есть, вопреки всем контраргументам, вопреки всему ничтожному скептицизму. Она есть для того, чтобы преодолевать все препятствия, все искушения, все горести и невзгоды ради осуществления Ее великого замысла – дарить людям крылья. То же самое я могу сказать и о Боге.
Она вновь улыбнулась и, положив в рот маленький кусочек бутерброда, почти легла на стол. Еще через мгновенье лицо этой женщины приобрело очень серьезное, вообще ей не свойственное, почти трагическое выражение. Потупив глаза, она невнятно и застенчиво проговорила, не переставая теребить в руках столовую салфетку:
- Послушай… Мне нужно сказать тебе кое-что очень важное, что-то принципиально важное, необходимое мне для того, чтобы наконец обрести покой. Признаюсь, что это вторая по важности цель моего возвращения. - Набрав в легкие воздух, она продолжила, не выпуская из рук салфетки: - Я хочу знать, простил ли ты меня за то, что случилось… тогда, когда… ну, ты знаешь, за что.
Снова молчание, только еще более ужасное и убивающее еще более жестоко. Он не знал, что сказать. Сначала возник все тот же калейдоскоп чувств, а затем целый вихрь взбудоражил всю его человеческую суть, поднял ил со дна морского, превращая его душу в поле развертывающихся на нем боевых действий. Но долго это не продлилось, и совсем скоро буря сменилась идеальным штилем. Он был компьютером, которого нерадивый владелец просто выдернул из блока питания.
Юноша попытался ответить, но его горло пересохло. Он сделал глоток красного вина, но это не помогло. Тогда он отпил воды из хрустального графина, и только после этого почувствовал себя лучше. Он стал человеком, способным говорить.
- Ты же знаешь, все забыто. Я не хочу больше вспоминать о ней, это слишком болезненно. Хорошо, я, наверное, совру, если скажу, что я забыл эти события. Лучше я перефразирую свою реплику: все прощено.
Михаил посмотрел на вою мать, пристально и вопиюще, но без укора, хотя другой наверняка бы воспользовался моментом для победного удара, для холодной, расчетливой мести. Но он слишком устал ото всего, хотя это не было единственной причиной. Вторую он тщательно скрывал даже от самого себя.
Женщина сидела, стыдливо понурив глаза. Салфетка отжила свой недолгий век и отправилась в мусорную корзину, а ее место заменили вилка и тарелка со спагетти. Даже в такой момент он не мог не восхищаться ею – такая величественная, подобная королеве, с белоснежным лицом, контрастирующим с ее черными как сажа волосами. На фоне белой скатерти, при неровном мерцании свечей она казалась одновременно и сильной, и беззащитной, и матерью-покровительницей, и слабым наивным ребенком. При виде ее слез, которые она так тщательно пыталась скрыть, он испытывал одновременно и триумф, и жалость, и стыд по поводу первого чувства. Возможно, еще и поэтому он был обречен с самого рождения – ему суждено было стать единственным сыном такой величественной и роковой женщины, сыном матери-одиночки.
Она вздохнула, глубоко и явно напряженно. Естественно, что такого прощения ей было мало, ибо оно звучало совершенно неискренне. Взглянув на нее – не так, как он делал это обычно – скользящим, неуверенным взглядом, а пристально и глубоко – он заметил слезы, наполняющие эти бесконечно дорогие ему глаза, подобно дождевой воде, которая уже достигла краев ведерка и готова вот-вот хлынуть тяжелым, нескончаемым потоком. Ему было жаль ее, а главное, что случалось не так часто, – жаль себя.
- Хорошо, мой дорогой, мой любимый. Я готова поверить тебе, вопреки всему. Мне это нужно, но еще больше мне нужна твоя любовь…
Она поперхнулась бутербродом, который вопреки желанию пыталась прожевать. Глотнув воды, как несколько минут до этого ее сын, она наконец подняла свои глаза – несчастные, покрасневшие, почти испуганные.
- Я хочу услышать от тебя… что ты… Я хочу, что бы ты сказал, что любишь… гораздо больше, чем всех женщин на Земле, вместе взятых… Гораздо больше, чем ее…
Напряжение превзошло все допустимые и недопустимые пределы, и он не смог больше сдерживать себя. Через мгновение он уже очутился на другой стороне праздничного стола и беспомощно сидел на полу, обхватив холодными, сухими руками ее колени.
- Я стою на коленях перед тобой, разве это не достаточное доказательство моей любви? Хорошо, хорошо, я готов произнести это: я люблю тебя, люблю больше всех в этом мире. Но ее я тоже любил, и это была другая любовь, чувство абсолютно иной природы, мало похожая на то, что я испытывал к тебе с моего самого первого вздоха. Та любовь убивала, сжигала, сводила с ума. Еще немного, и я погиб бы… Но с тобой я тоже никогда не мог жить в покое. Твоя ревность, твоя вездесущая забота подавляла, обезоруживала перед миром. Однако прошу тебя, верь мне: я прощаю тебя, прощаю тебе ВСЕ, равно как прощаю всех, прощаю весь мир, все мирозданье. Бог свидетель, ОН свидетель. Да, ведь ОН есть…
Слезы уже не стояли в ее глубоких зеленых глазах, а текли по ее лицу, застывая в немногочисленных морщинках. Ее грудь содрогалась от рыданий, а рука почти аффективно гладила его по голове. Через мгновенье это перекинулось на него, и он тоже не смог удержаться от надрывистых, болезненных рыданий.
Не известно, как много времени длились эти трогательные объятья, так как в этом иллюзорном мире время – не меньшая иллюзия, чем окружающие якобы материальные предметы, но тогда для этих двоих ничего не имело значения. Подобные Мадонне и младенцу-Иисусу, они показались бы очень достойным объектом для изображения какому-нибудь художнику-романтику, Рафаэлю эпохи Возрождения. Но, увы, никаких талантов в области создания портретов поблизости тогда не было.
Наконец, овладев способностью говорить, она тихо произнесла:
- Хорошо, тогда, как я полагаю, время пришло.
- Что? Неужели все закончилось? Разве время пришло и нам пора расставаться?
Женщина натянуто улыбнулась, не переставая гладить его по голове, с неистовой любовью перебирая его тонкие русые волосы.
- Почти пора. Перед этим я хотела бы сделать то, ради чего мы здесь встретились. То, чего я не успела сделать в тот день. Подожди пару минут, хорошо?
Отпив красного вина прямо из горлышка бутылки, она скрылась за дверью, которая вела в кладовку, напоследок обернулась и затейливо улыбнулась своему сыну.
Где-то через три долгие минуты она показалась в дверном проеме, пряча за спиной какой-то блестящий предмет, явно достаточно крупный для того, чтобы пришлось держать его на согнутый руках. Естественно, она улыбалась.
У него не было никаких мыслей или даже самых нелепых предположений насчет того, чем это могло быть и каким образом могло вписываться в прекрасную картину этого празднования. Зачем она все это затеяла? Он чувствовал себя неловко и глупо, ибо ничего не понимал, подобно успешному ученику, вдруг забывшему при ответе у доски самое элементарное математическое уравнение.
- На твоем лице нетрудно прочитать недоумение, - сказала его мать и опять предательски улыбнулась. При свете многочисленных свечей она походила на какое-то прекрасное знамение, божественный символ, на саму Деву Марию. Эта женщина не была реальным человеком, существом из плоти и крови, это был удивительный сказочный персонаж, коварная и прекрасная нимфа. На какое-то мгновение ему пришла в голову мысль, что ее вообще никогда не было – она была лишь плодом его бесконечно богатой фантазии. Равно как и вся его жизнь.
- Сегодня твой День Рождения, мой милый. Восемнадцатый. Пора сделать то, что не было сделано тогда, разомкнуть порочный круг и устремить прямую в вечность. Настал момент истины, мой дорогой сын.
Наконец она вынула руки из-за спины, явно с огромным облегчением – то, что она там прятала, тем самым усиливая напряжение, дополняя его своими пафосными речами, было достаточно тяжелым и способным утомить руки.
- Поздравляя тебя, Миша.
Она стояла в узком проходе между двумя стенками, недалеко от праздничного стола; свет от больших канделябров, расположенных по обе стороны от нее, мягко танцевал на ее лице, оттеняя его и образуя диковинную маску таинственной неземной феи. На ее руках торжественно возлежала разноцветная коробка с большим красным бантом.
Подойдя вплотную к нему, она проговорила, несколько робко и смущенно, голос ее дрожал от немыслимого разнообразия столь сильных чувств:
- Открой его милый. Ты увидишь, что я хотела тебе подарить.
Опешивший от изумления, трепетного благоговения и чувства огромной, трогательной благодарности, он начал дрожащими руками раскрывать замысловатую упаковку, слишком красивую для того, чтобы не бояться ее повредить.
Там были книги. Три чудесные, восхитительные книги в толстых коричневых переплетах с изысканной узорной позолотой. Очень бережно, словно от любого прикосновения книга должна была рассыпаться в прах, Михаил открыл первую из них и застыл на месте, обратив вопрошающий взгляд на свою мать.
- Уильям Шекспир,- улыбнулась его мать, подтверждая его догадку. – Коллекционное издание, очень редкое, на английском языке. Первые два тома содержат самые известные его трагедии, такие, как «Гамлет», «Король Лир», «Макбет», «Отелло» и «Ромео и Джульетта». Последний том – это его всемирное известные сонеты. Зная твою страсть к Шекспиру, да и к искусству вообще, я решила… Я думала, что… Думала, что это будет лучшим подарком к твоему совершеннолетию.
- Это… Это… - шептал он, все также осторожно пролистывая драгоценные книги, боясь поверить глазам своим, боясь очнуться от столь сладостного сна. – Это чудесно… Это невероятно… Я никогда не мог даже подумать, что ты…
Он осекся, но было уже поздно. Лицо его матери покрылось серой пеленой недоверия и обиды, которая снизошла мгновенно, полностью обесцветив ее лицо, лишив его и без того столь иллюзорных признаков жизни.
- Что? – хмуро проговорила она. – Ты думал, что я опять подарю тебе куртку, перчатки или настольный футбол? Пришло время немного изменить вектор… Этим я словно хотела сказать тебе: «Мой милый мальчик, отныне все будет по-другому. Теперь мы будем с тобой на равных. Наша жизнь изменится, и не будет больше той вездесущей заботы, от которой ты так рьяно стремился избавиться. Не будет никакого гнета. Куртки и сапоги ты будешь покупать себе сам, как абсолютно взрослый, самостоятельный человек, а моей компетенцией будет уже совершенно иное, качественно измененное отношение – отношение возвышенной дружбы, интеллектуального подспорья». Хотя и раньше я стремилась тебя понять… Мы могли часами говорить об искусстве, выискивая десять основных отличий русской литературы серебряного века от литературы века золотого. Помнишь? Но этим я хотела как бы… Не знаю, как правильно это сформулировать…
- Искупить вину, - тихо промолвил юноша и уже успел об этом пожалеть. – Так ведь, мама?
Она смотрела на него – пронзительно, то ли с вопросом, то ли с укором, но, скорее всего, с нескончаемой, непреходящей болью.
- Прошу тебя… Давай не будем. Я думала, что мы выяснили уже все, что было необходимо. И ты сказал… - она опустила глаза и поджала губы, готовая вот-вот разрыдаться, - ты сказал, что прощаешь меня. Разве не так?
Он молчал. Он молчал почти всегда.
- Ну вот, ты опять… Опять ты молчишь, словно не знаешь сам, чего хочешь. Ответь мне, чего ты хочешь? – Она схватила его за рукав, безрезультатно пытаясь поймать его взгляд. – Чего ты хочешь от меня?
Он сделал глубокий вздох, готовясь к долгой и серьезной речи. Собрав с донца своей души последние затерянные там остатки усилий, он поднял на мать свои большие зеленые глаза и заговорил, очень тихо и сбивчиво:
- Я хочу другого мира, другой участи, другой судьбы, и не только для себя, но и для других. Теперь я наконец-то понял этот душещипательный момент, эту непререкаемую истину, которая до недавнего момента была зацементирована, спрятана в тех уголках моего сознания, куда я и сам боялся заглядывать. Я понял, что я… я не смогу быть счастливым до тех пор, по на этой земле, в этой Вселенной и еще в миллионе других будет оставаться хотя бы одно несчастное существо, пока в мире будет безраздельно править боль, как это происходит сейчас и как происходило всегда. И будет происходить вечно, - добавил юноша после небольшой паузы. – Я никогда не буду счастлив, так я устроен. Я вижу боль, ненависть, разврат, несправедливость, шовинизм, как и миллионы других несчастных людей. Я сам причиняю боль невинным людям, а в особенности тем из них, кого люблю, и от этого становится в сотни раз больнее. И в этом нет твоей вины. В этом нет ничьей вины. Разве что самого мира… и Бога…
И тут он оглянулся, словно предвосхищая нападение; теперь он точно знал, что за ним наблюдают.
Нападение действительно произошло – точнее, какая-то ужасная, неотвратимая перемена, подобная необратимой химической реакции. Изменился весь окружающий его мирок – он это чувствовал, но не мог определить очаг этого изменения.
Он в ужасе посмотрел на мать. За какую-то долю секунды очертания предметов изменились, смазались, приобрели странные, даже ужасающие обличия. Воздух разрядился. Как тогда, в самом начале...
- Мама, что происходит? – прокричал он и не узнал собственного голоса.
- Время на исходе. Нам сигнализируют об этом. Это значит, что уже пора.
Она смотрела на него – с тоской, с отчаянием и с полной, смиреной самоотдачей, его мать, его Пречистая Дева Мария. Это была прекрасная, мудрая женщина, все та же, но при этом непоправимо измененная чем-то или кем-то.
В этой смазанности, в этом сумраке вещей и событий, в безумстве материи и времени он отчетливо видел только ее глаза – утопающие в своей же голубизне, в небесной свежести, переливающиеся сказочной радугой в свечении неопознанной звезды…
Оно, в свою очередь, становилось все мощнее и мощнее, выдавало все новые и новые вспышки, выплески таинственной энергии. На какую-то долю секунды Михаилу показалось, что ритм всех перепадов этого заманчивого свечения связан с колебаниями ритма его сердца.
Мать исчезала, все больше растворяясь в воздухе, а ее глаза продолжали сиять этим странным, лазурно-радужным блеском.
В тот момент он понял очень отчетливо – гораздо отчетливее, чем даже в тот кошмарный день, на похоронах,– что никогда ее больше не увидит. Все внутренние силы встрепенулись в его душе, поднялись на дыбы, не позволяя больше ни секунды оставаться на месте, заставляя кричать, стенать, молиться и плакать навзрыд.
Он не мог медлить: еще минута – и его мать превратится в прозрачного фантома, сначала безликого, а под конец – бестелесного. Мгновение спустя его голова уже лежала на коленях матери, а руки судорожно обнимали ее за талию. Надо было поднять взгляд, последний раз устремить его в эти чудесные глаза, но он не мог: не мог справиться с собой, не мог превозмочь эту боль.
Проглотив на секунду рыдания, он завопил:
- Ты не виновата, мама, поверь мне. Виновница – твоя несметная любовь ко мне, хотя я не могу представить, как меня вообще можно любить. Если твоя вина и есть, то только в том, что растила меня с этой чрезмерной заботой и нежностью, сделав меня столь чувствительным к изъянам этого гадостного мира. А может, и нет, скорее всего нет, нет… - он уже перешел на вкрадчивый шепот. – Мы никогда не узнаем, кто виновник всех наших бед и причина радостей: мы сами или же наша судьба. Никогда, понимаешь? Никогда.
Ее взгляд, который он все же осмелился встретить, вселял нестерпимую боль и отчаяние, от которого ныло под ложечкой и начинало тошнить. А улыбка, со столь величаво и загадочно приподнятыми уголками губ – улыбка Моны Лизы, но вместе с тем бесконечно далекая от простой дани традиции в своей чуткой естественности – заставляла рыдать, и рыдать, и любить, и любить…
Он рыдал, преисполненный чувствами – любовью, нежностью, облегчением, которое наступает только после прощения, теплой, чувственной, светлой тоской; это происходило с ним лишь второй раз в жизни. И это наконец доказало, что они обе для него равноценны.
- Я тебя прощаю, понимаешь? Я тебя простил… Я никогда не мог злиться на тебя по-настоящему. Все это теперь не имеет значения – все наши былые страхи, обиды, вся ушедшие помыслы. Сейчас жизнь исчисляется уже не годами, и даже не часами – она исчисляется моментами. Теперь важна только любовь…
Все это время она смотрела на него пристально и нежно. Так может смотреть только мать, - на своего ребенка, на своего младенца, даже если тому уже сорок, а то и шестьдесят лет. Затем положила правую руку на его голову и прошептала:
- Я тебя тоже прощаю и принимаю твое прощение. Надеюсь, ты понял и усвоил этот урок. Урок истинной любви… Прощай, люблю…
Последние два слова развеялись эхом в окружающем пространстве, повторяясь снова и снова. Подобно полуночному видению, она становилась все меньше, все более дряхлой и хрупкой; она таяла и таяла, как таит мороженое на раскаленном асфальте. Одни лишь глаза сияли, как предрассветное небо на горизонте. Еще какое-то мгновение, какой-то мизерный стежок нити времени, и она исчезла совсем, а он даже не заметил, как это произошло.
Неизвестно, как долго он еще просидел на коленях, в покаянии опустив голову, с непоколебимой надеждой в сердце, что он сейчас поднимет голову, и увидит эту улыбку, вопьется глазами в этот лазурный взгляд, а на его голове будет лежать ее теплая, нежная, родная рука. Он чувствовал эту руку, ощущая, как она игриво треплет его волосы, доверился этим прикосновениям, но так и не смел был поднять взгляд, словно вынашивая внутри себя эту катастрофу. Один взгляд – и она взорвется со всей своей опустошающей яростью.
Как-то само собой получилось, что он просто встал, выпрямился и спокойно оглядел имитацию своей комнаты, которая теперь скрутилась в спираль, центром которой являлось подарочное издание Шекспира, спокойно покоившееся в центре праздничного стола и почти не потерявшее своих очертаний. Все остальные предметы смазались, растеклись, превратившись в ненаправленное, лишенное положения в пространстве варево. Дионис спал на диване, – это юноша еще смог определить – напоминая черную кляксу на бежевом фоне. Фортепиано перевоплотилось в огромного бесформенного аллигатора, зловеще ухмыляющегося ему своим черно-белым оскалом.
Клякса зашевелилась…
- Дионис…
Клякса направилась к хозяину, издавая корежащие человеческий слух звуки, бесконечно далекие от привычного кошачьего мяуканья.
- Дионис, - вяло повторил юноша, словно находился в тот момент под действием таинственных чар.
Но ему так и не суждено было попрощаться с этим прелестным плюшевым созданием: клякса растворилась, будто бы кто-то стер ее мокрой тряпочкой с письменного стола.
- Дионис! Дионис! Дионис! Где… где же…
Не отдавая себе отчета в собственных поступках, он буквально машинально подошел к столу и взял в руки два пухленьких томика в шикарных переплетах, которые поблескивали золотом в свете неизвестного ему источника. И тут наступило запоздалое осознание произошедшего, абсолютное и губительное, и он закричал с таким непримиримым отчаянием, как никогда не кричал, будучи живым. Томики были нежно прижаты к груди, и, самое удивительное, источали прекрасный аромат какого-то редкого ароматического масла – может быть, бергамота.
Голосовые связки источили все свои ресурсы, и юноша наконец замолчал, содрогаясь в судорожных припадках, каждый из которых причинял невыносимое страдание. Его ноги подкосились, и он опять в бессилии завалился на колени, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, лишь время от времени припадая лицом к блаженным фолиантам, вновь вбирая в себя прекрасный, неземной аромат. Он решил, что умер совсем.
Через неопределенный промежуток времени – много ли, мало ли прошло даже по меркам того измерения, он не знал – юноша поймал себя на первой мысли: он хочет, нет, он жаждет остаться здесь, он обуреваем желанием прикоснуться к каждой вещи, которая есть в этой квартире, поцеловать ее, поговорить с ней, сказать последнее «прощай». Но он тут же понял, что это невозможно, как невозможно снова вернуть мать, вернуть Диониса. В этой Вселенной слишком мало обратимых процессов…
Свет приближался, и юноша в недоумении оглядывался, не понимая, где же спрятан его источник. Спиральный круговорот все сильнее закручивал антураж его родной квартиры – каждая родная его сердцу штора, занавеска, каждый стол и стул, каждая картина, статуэтка и книга теперь окончательно растворились в этой иллюзии пространства, как все растворяется в соляной кислоте. Перед его глазами все слилось в единую картину, образованную черно-белыми полосами, которая все сильнее ускорялась в непрерывном крутящем движении. Все, кроме двух томиков у него в руках.
Свет был совсем рядом, совсем близко – но вот где? Михаил замучался оборачиваться и вздрагивать, когда гранатой взрывалась очередная вспышка – то справа, то слева, то спереди, а вот теперь вверху, и сзади. Тут он почувствовал, что растворяется в чем-то вязком, как болото, хотя при этом и не терял очертаний своего тела и относительной ясности сознания.
«Неужели это все, совсем все?» - подрагивали его измученные мысли, словно подсаженные на оголенный провод. - «Что же будет теперь? Пустота?»
«Ты же знаешь, что пустоты нет».
Тот же хорошо знакомый, машинный, электрический голос, который звучал, видимо, лишь в его голове.
«Так куда же я ухожу?» - осмелился он задать вопрос.
«Ты забыл, мальчик, что еще не поведал свою историю? А твои новые друзья тебя с нетерпением ждут, говорят, что ты и так запаздываешь. Пойдем».
«Нет, нет, Я не хочу, я не хочу снова возвращаться туда, к ним. Я не хочу… Не надо, пожалуйста. Лучше позвольте мне умереть, совсем».
«Увы, ты должен потерпеть, осталось немного. Ты должен раскрыть свою душу, прежде чем сможешь окончательно освободиться. Идем же».
ЕГО голос теперь звучал более сглажено, даже мягко, и Михаил даже приметил в нем некие элементы отцовства. Или же ему просто показалось.
«Мой архангел…»
Да, эта фраза ему тоже просто померещилась. «Галлюцинации вследствие травмирующих переживаний», - так это, кажется, называется.
Огромное поток света, сладкий, невесомый, очищающий, заключил его в свои нежные и сильные объятья.
Комната исчезла, и ему взгляду открылась пустота – возможно, та же самая, через которую он с матерью проходил по пути домой, а может, уже другая, измененная, качественно иного характера. Он был слишком ослаблен и слишком человечен, чтобы что-то понимать.
Поток света продолжал играть с ним, протаскивая через пустоту, словно проносил на огромных мягких крыльях. И тут он понял: свет был заключен не в этом голосе, который говорил с ним так, как отец говорит с сыном. Свет был в нем самом.


Рецензии