4...

Очнулся он в том огромном банкетном зале, где научился читать чужие мысли и открывать свои неопределенный промежуток времени тому назад. Оказывается, он потерял сознание в тот момент, когда полностью растворился в отвратительном вязком бульоне своей квартиры и наконец увидел свет, изрыгающийся золотистым переливающимся потоком из его груди. Книги исчезли.
Потолок возвышался над ним гигантским сводом, напоминающим серое ноябрьское небо. Где-то там, в самом конце необъятной выси, какую с трудом может представить себе человеческое воображение, покачивались мрачные фрески. Было ли это мнимым движением у него в глазах, или же они действительно пришли в движение под влиянием неописуемых сил, тогда он понять не мог. Несколько ниже, там, где он уже мог ясно и отчетливо видеть предметы, на словно выросших из стен стеллажах покоились печальные черноглазые ангелы и каменные горгульи со сморщенными в муке длинными носами и большими зубами, выпячивающимися из огромных непропорциональных челюстей. Монументально спокойные, древние, как мир, но при этом удивительно живые, словно только что слепленные из глины, которая еще не успела затвердеть. Секунда, движение, один взгляд, вызов – и черная горгулья подскочит, встанет на дыбы, ощетинится – и ринется в бой. Казалось, ангелы, расположенные на выступах несколькими земными метрами выше, плакали – тихо, почти смиренно оплакивая участь всех людских племен, времен и народов.
Впереди него все еще бился в своей нескончаемой конвульсии маленький, как окошко лесной избушки в темной ночи, источник тусклого света. Его богатое воображение уже подсказывало ему, напрашиваясь на равноправное участие в происходящем, что этот свет является переходом – может быть, в то измерение, куда ушла его мать и откуда уже нет возврата, а, возможно, на последнюю феерию уходящих душ. Ему казалось, что он слышат цоканье каблучков чьих-то изящных ножек по мраморному полу, чье-то запыхавшееся дыхание. Он слышал музыку удрученных и восхваляющих лир, зловещий перелив органа, едва слышное кваканье клавесина.
Околдованный этим призрачным карнавалом чудес, он смотрел на тот источник с такой тоской и надеждой, с какой дети смотря на догорающий костер.
- Я благодарю вас всех за рассказанные вами истории. Мне было очень интересно их слушать, поверьте мне. Но, увы, у нас остался еще один гость, который так и раскрыл окончательно перед нами свою душу.
Юноша вздрогнул, словно выйдя из тяжелого и поверхностного сна, и в испуге уставился на НЕГО.
ОН сидел в самой середине огромного лакированного стола, - тот возник словно из ниоткуда, ведь когда юноша был там в последний раз, стола не было, - и не просто сидел, а буквально вырастал из него. Это существо теперь совсем потеряло антропоморфное обличие, ставшись опять пылающим шаром. Невозможно было понять, где заканчивается стол и где начинается ЕГО сущность.
А люди…что с ними стало! Ни намека на боль, отчаяние или разочарование, на протест или немощь – одно лишь спокойствие, стальное, абсолютное. У всех на лицах светилась та же улыбка, что и у его матери в ее последние секунды – радостная, понимающая, осмысленная. Создавалось впечатление, что эти люди постигли все глубины бытия и поняли все скрытые причины.
Что же с ними произошло?
- Не стесняйтесь, молодой человек, присоединяйтесь к нам. Поверьте, ничего плохого с вами больше не случится.
Он не ошибся: голос этого существа стал действительно гораздо более человечным, мягким, даже гипнотическим. ЕГО речь текла плавной рекой, как речь нежного любовника-соблазнителя, очаровательного Дона Жуана. Или, быть может, речь отца, который уговаривает своего маленького нерешительного сына, подталкивает к принятию решения…
- А как же остальные истории? Я что, их уже не услышу?
- Вам не придется их слушать. Мы все уже обсудили, когда Вы отсутствовали. К тому же, какой смысл Вам слушать их повествования, если Вы и так все прекрасно знаете о судьбе каждого из присутствующих.
Он хотел было перебить ЕГО вопросом, множеством вопросов: происходило ли то же самое с остальными, могут ли они также хорошо читать мысли других, как и он сам, а если могут, то почему их не освободили от этого акта групповой психотерапии, если это можно так назвать?
Хотя он и сам знал ответы, при этом не только не эти вопросы.
Все дело в том, что он отличался от всех собравшихся здесь людей по неким фундаментально значимым в данный момент признакам. Мысленно перебирая все возможные отличия, он мог найти сотни, а может и тысячи, но достаточно серьезным был лишь одно.
Он не ехал в тот день, тринадцатого июня двух тысячи пятого года, в первом вагоне поезда дальнего следования, отправившимся из его родного городка в северную столицу. Да, и кое-что еще…
Его там не было. И он ни разу даже не видел этого состава.
Из ужасного, немого оцепенения его вывел все тот же до отчаяния знакомый голос, который буквально приказывал ему начать повествование. А когда ОН приказывал, ослушаться было невозможно. Однако юноша даже не дрогнул, уверенный в том, что сможет добиться от этого бесконечно могучего существа ответов на свои вопросы.
- Послушайте, прежде чем я начну свое длительное и утомительное повествование, позвольте все же мне задать ВАМ вопросы… Я не знаю, кто ВЫ, кто я и кто эти люди и что будет дальше, но твердо намерен узнать. Может… может быть ВЫ согласитесь сказать хотя бы, что будет…
Смех. Божественный смех, сатанинский смех, несущий в себе непререкаемый императив и запрет, отрицающий любое противостояние. Невыносимый для человеческого слуха, настолько губительный для слушателей, насколько губителен низкочастотный шум огромной электростанции.
- Миша, Миша… Ты всегда был очень любопытным ребенком, и мама с трудом выносила твои постоянные вопросы. Помнишь, как ты спросил мать: «Когда я умру, я смогу снова ожить, если мою душу поймать в надувной шарик, а тело снова сделать из отдельных органов, нарисовав лицо, а волосы сделать из сена?» Тебе было уже десять. Или же – помнишь положение Архимеда о том, что, если тому дать точку опоры, он сможет перевернуть Землю? Ты тогда предложил сделать огромный шест, полететь с ним на Юпитер и, используя Марс в качестве той пресловутой точки опоры, передвигать Землю? Конечно, твои просчеты в отношении точки опоры все равно оказались неверными, но это положения вещей не меняет. Мама не знала, что делать с твоей фантазией и с твоим нудным любопытством. Я вот тоже не знаю.
Михаил замолчал, сконфуженно опустив глаза. В тот момент он действительно чувствовал себя провинившимся ребенком.
- Ты все узнаешь, все, только чуть позже. Да, ты так и не научился выдержке.
Он вновь оглядел присутствующих, только на этот раз более досконально, боясь упустить какую-нибудь принципиально важную деталь. Та девушка с печальным и серьезным взглядом, Анна Алексеевна Сизова, сияла, как утреннее Солнце, наконец выбравшееся из беспросветного тумана. Ее густые волосы, похожие на взбитую шоколадную глазурь, ручьем струились по изящным узким плечам. Она напоминала влюбленную школьницу, только что вернувшуюся с первого свидания. Девушка знала, что ее сестра отложила свадьбу из-за случившейся трагедии. На следующий день она получила шокирующее письмо от бывшей девушки ее жениха, которая, стремясь к мести, выложила все подробности его измен, разгулов и пьянств, которых накопилось в излишестве во время их недолгой совместной жизни. Естественно, свадьбу отменили окончательно, а Оля, вспыхнувшая яростью ко всему роду мужскому, твердо решила поступить в институт, доказав, что состоялась как личность.
Другая женщина, в желтом спортивном костюме, оставила где-то позади столь свойственную ей смущенную неуклюжесть и равнодушную отстраненность от происходящего. Михаил знал, о чем она думала в тот момент: о своей дочери, которой предстояли выпускные школьные экзамены. Он видел ее: красавица и отличница, серьезная и романтичная девушка, красоту которой лишь самую малость подпорчивали очки с выпуклыми линзами. Перед его глазами возник образ: хрупкое, невысокое изящное создание в платье небесно-голубого цвета, переливающемся в своем шелковом совершенстве. Ее длинные русые волосы были сплетены в косу, идеальную, как зрелый пшеничный колос, а на груде она сжимала школьные учебники. Губы были слегка подкрашены помадой нежного кораллового цвета, а эти очки, похоже, даже придавали ей странное очарование, заметить которое дано не каждому.
Девушка сдала первый экзамен на отлично, и сдаст остальные ничуть не хуже: женщина была в этом уверена. Обидно, конечно, что случившаяся трагедия может надолго выбить ее из колеи. Но ничего, она всегда была сильной, справится и сейчас. Эта уверенность придавала женщине сил и внушала непоколебимое спокойствие. Она больше ничего не боялась.
Мужчина с огромной головой и не менее огромными очками сначала показался юноше человеком, страдающим каким-то психосоматическим отклонением. Оказалось, он ошибся. Мужчина занимался научной деятельностью, и предложенный им проект приняли под рассмотрение. После произошедшего его проектом по выделению альтернативных форм электроэнергии при помощи ветряных мельниц занялся его молодой талантливый протеже. Его жена, женщина не мене талантливая, но решившая реализовать себя в гуманитарной деятельности, поддержала юношу, ибо дальнейшая жизнь этого проекта означала для нее и жизнь ее мужа, его культурное бессмертие. Ведь она очень, очень его любила. Он знал, знал одну принципиально важную для него вещь: научное сообщество признало его проект жизнеспособным и даже перспективным.
Каждый из присутствующих был теперь спокоен и даже счастлив, зная, что там, на Земле, все складывается удачно, а с самыми близкими людьми происходит все только самое лучшее. Большего никто и не просил.
Никто, кроме него: этого замученного высокого юноши в черном пуловере.
Горгульи зашевелились, демонстрируя ему свой черный зловещий оскал. Он очнулся, вздрогнул, зашевелился, освобождая свое сознание от мыслей и воспоминаний этих чужих ему людей.
- Милый юноша, не отгораживайтесь от нас! - вдруг заговорила еще одна женщина – серьезная, солидная, в деловом костюме благородного бардового цвета и аккуратно накрашенными красной помадой губами. – Мы видим, что даже озарение счастья, это божественное просветление не коснулась Вас. Я не знаю, что с Вами такого произошло, так как не в силах проникнуть в Ваши мысли, но чувствую Вашу боль, как чувствуют остальные, и от этого нам становится очень плохо. Поведай нам свою историю, освободи душу от лежащего на ней бремени.
- Я боюсь, вы все меня возненавидите так, как не ненавидели еще никого, когда ВСЕ узнаете. Я этого хочу меньше всего.
- Расскажи нам все, расскажи! Тебе станет лучше. Я прошу тебя… - проговорила девочка в футболке с Микки-Маусом и улыбнулась ему своей невинной, полной легкого очарования улыбкой – так могут улыбаться только дети.
Он вздохнул и заерзал на стуле. Все смотрели на него.
- А ВЫ… - прошептал он, обращаясь к пылающему шару вселенской энергии. – Кто ВЫ?
- А ты разве еще не понял? Тебя смущает мой внешний вид, да? Так смотри, смотри же!
На столе сидел в позе лотоса красивый мужчина лет тридцати, в длинном мешкообразном одеянии, подпоясанный тонкой полоской из коричневой мятой кожи. Его прекрасное грустное лицо украшали бакенбарды, усики и маленькая ухоженная бородка. Длинные, слегка вьющиеся волосы ниспадали на плечи, заключая лицо в чудесный каштановый ореол. А глаза, глаза – глубокие карие глаза излучали мягкий свет, вобравший в свои лучи всю мировую печаль.
Удивление, радость, благоговение и извечный, священный трепет обуяли юношу, заставляя его рыдать, раболепствовать, поклоняться и страдать, страдать так, как когда-то страдал ОН. Сердце бешено стучало в груди, выбивая страстный, неровный ритм.
- Таким тебе привычнее меня видеть, да? - спокойно проговорил ОН и даровал ему загадочную, добрую улыбку. - Вам всем гораздо приятнее образ, архетип, который вы впитали в свою кровь с молоком? Я понимаю. Но я могу выглядеть как угодно. Если мне заблагорассудится, я могу превратиться в огромное черное создание – с крыльями летучей мыши, длинным заточенным хвостом, рогами, копытами и ехидной ухмылкой на шакальих челюстях. Вы уже поняли, в кого.
- О Господи… - прошептал юноша, вдавленный этой ослепительный красотой и величием в спинку стула. – О мой Господь, если бы ты только позволил мне исправить… исправить… искупить вину…
- Ты исправишь… - затейливо прошептал ОН, а затем в задумчивости опустил глаза, словно собираясь молвить о чем-то чрезвычайно важном. – Знаешь, Миша, как часто я брожу по улицам городов, наблюдая за вами? Я был свидетелем тысяч переворотов, войн и мятежей, я ступал по миллионам улочек и закоулков сотен городов мира. Я всегда был безучастным наблюдателем, и в образе простого смертного меня никто не замечал. Я видел стольких людей, я зрел их чувства и эмоции, мысли и состояния – гнев, разочарование, обида, любовь, предубеждение, тяжелая внутренняя работа, страх, ненависть. Я видел их глаза – выразительные и не очень, полные смысла и безвольные, тупые; я вбирал их в себя, старался понять, но так и не мог. Я был там, где только мог пожелать, но так и не смог обрести то, чего столь пламенно желал. Единственное, чего у меня нет в моем бессмертии, в моем всемогуществе.
- Чего же? Чего не мог иметь сам Господь Бог?
ОН снова улыбнулся той прекрасной, загадочной и смиренной одновременно улыбкой, и поговорил:
- Способность чувствовать, как люди. Как остальные разумные и чувствующие существа. Понимаете ли, во всех вселенных, которые я знаю – а я знаю столько возможных миров, что вам, людям, понадобится миллионы лет, чтобы сосчитать их, даже если вы считать будите беспрестанно, не останавливаясь ни на секунду – все вы, все человечество, ваше поколение и все будущие. Так вот, во всей Вселенной существует лишь несколько цивилизаций, обладающих удивительным даром – даром чувствовать и мыслить, поистине нерукотворным сочетанием этих двух состояний. Миллиарды цивилизаций способны мыслить, при этом на гораздо более высоком уровне, нежели вы; триллионы тварей живых могут чувствовать. Однако вы – вот оно, чудо, чудо всех чудес, - вы смогли совместить несовместимое – чувства и разум, смогли создать причудливую симбиотическую их комбинацию, в который ни один из компонентов не может существовать обособленно.
 «И это… это все… все так просто»? - ошарашено прошептал Михаил. Его тело билось в священном ознобе.
- Так просто. Человек, способный мыслить, но забывший, что такое чувства, перестает быть человеком. То же самое происходит и с тем, кто ориентируется лишь на чувства, забыв про разум: подобный человек становится животным, инстинктивным механизмом, заключенным в круговорот своих внутренних биологических процессов. Выражаясь категорично, человек без чувств – это робот, человек без разума – это животное. Это я только подхожу к самому удивительному, и ты сам сейчас этой поймешь. Понимаешь ли, человеческое существо – это баланс между разумом и чувствами, который зачастую нарушается, но в целом остается стабильным. На базе разума у человека сформировались так называемые высшие эмоции и чувства: это уже не простые инстинкты, не простая реактивность, которая возникает на какие-либо изменения во внешней среде. Это живое, осмысленное, опосредованное внутренним факторами рассмотрение внешнего мира, всех его оттенков, а также экзистенциальный выход за пределы видимого, ощущаемого, осязаемого. Это – разумные чувства и чувствующий разум: любовь, страсть, ненависть, отвержение, отчаяние, радость, благоговение, весь каскад религиозных и философских переживаний. Это – и осмысление собственных чувств, прочувствование своей умственной работы. То, о чем я говорю, возвысилось над всеми остальными формами бытия, так как смогло соблюсти в себе это шаткое сочетание не сочетаемого.
- Значит, мы с мамой правильно догадались? Мои размышления шли по верному пути?
- Да. Вот почему я выбрал тебя, мой мальчик.
- Но ведь я не один такой на этой земле… Я даже не успел пожить! - воскликнул он, но осекся, вспомнив, с КЕМ разговаривает. В его голове трепыхалась всего одна мысль, словно забитый зверек: «ОН назвал меня СВОИМ мальчиком, а еще назвал архангелом…».
Но ОН лишь улыбнулся, безобидно, почти наивно, и с шуточным укором сказал:
- Ты всегда любил спорить. Любовь к спорам и демагогии у тебя в крови. Я выбрал тебя как раз по той причине, что не успел пожить, не успел как следует повидать жизнь, но при этом уровень твоего мышления превосходить мышление тех, кто прожил сто лет и повидал миллион морей и океанов. Ты – уникум.
- Я – грешник. Падшая душа….
- Не совсем. Но не будем об этом.
ОН вздохнул – все тот же знакомый всем с пеленок Иисус, с большими усталыми глазами, - и поднес к лицу свои руки – пробитые насквозь, кровоточащие, изрыгающие фонтанчики бардовой, загустелой крови.
Юноша вскрикнул и подскочил, в ужасе уставившись на свои запястья: с них спокойно стекала кровь – более жидкая, более живая. Стигматы… С остальными присутствующими происходило то же, однако этот факт, похоже, не вызвал у них ни возмущения, ни удивления. Лишь маленькая девочка что-то приговаривала и тщетно пыталась стереть с кровь с руки.
Один нудный, коварный вопрос попал ему на язык; он не выходил у него из головы с того самого момента, когда ОН принял облик Христа.
- Скажи… - осмелел юноша. - А все это было на самом деле? Все это… Иисус Навин, Дева Мария, учение и ученики, Гефсимания, Иуда, Голгофа, распятие и воскресение… Это земное воплощение?
Снова легкая улыбка, полная неземного обаяния.
- Слишком много вопросов, мой юный друг, мой ученик. Я могу становиться человеком, когда захочу. Я скажу тебе лишь одно: все было, но не так, как это описывается в религиозной литературе, в учебниках богословия, в Библии, наконец. Порой мне становится смешно, во что превратили люди все те заповеди, что я глаголал им, сколько крови пролили из-за меня. И даже не просто смешно, а… больно, если это ко мне вообще применимо. Они так ничего и не поняли, и вот тебе очередная загадка этих удивительных существ: они сами не знают, чего хотят. Но ты это и без меня прекрасно понимаешь, иначе не стал бы ты так страстно высказывать эти домыслы во время твоей беседы с матерью.
- Но зачем, зачем стигматы?
- Чтобы ты понял, чтобы вы все поняли: ваш Бог, верховный властелин миров Вселенной несовершенен. Есть на свете существа, у которых есть то, чего нет у меня. И я хочу получить это, получить столь необходимую мне способность к разумным чувствам. За этим я как раз и собрал вас здесь. Вот тебе истина, мальчик.
- А разве ты, Господь мой, не способен к чувствам? Ведь ты же сам говорил, что любое существо, лишенное чувств – это робот, а существо, опирающееся на низменные чувства, на потребности, не более чем животное. Как же ты смог стать столь совершенным, если не способен к чувствам?
ОН всплеснул руками, как это делают музыкальные исполнители в конце исполняемой композиции, и стигматы исчезли с его рук. Михаил взглянул на свои вытянутые, аристократичные, суховатые кисти: ни на них, ни на запястьях стигматов больше не было.
- Вот тут ты ошибаешься. Во-первых, я несовершенен, повторяю тебе еще раз, и все мои несовершенства вы с лихвой замечаете в несовершенствах мира. Во-вторых, в основе моего мира… как это объяснить подоходчивей… В его основе лежит первичная разумность, разумность-созидание, чистая и кристальная, не испорченная временем и пространством, не изуродованная бытием. Она может править, может создавать, творить. Она совершенна, но заключена в определенные рамки. И долгое время я думал, что она бесконечна в своей мудрости, и, если за ней следить, ухаживать, оберегать от вреда, как это делаете вы с диковинной птицей или раритетной драгоценностью, она будет приносить нескончаемую пользу. Но вскоре я заметил свою ужасную ошибку: сознание, построенное на чистой разумности и мир, выверенный по ее схеме, не способны к преображению, к изменению; такая разумность не обладает необходимой для преобразования чувственной тканью, если ты понимаешь, о чем я. Чувственная ткань – она как зеркало, которое отражает все тонкие нюансы действительности, отражает себя. Я стал Богом без зеркала, в то время как там, на Земле, и еще в некоторых других системах зародилась форма бытия, обладающая таким вот отражателем действительности.
 Вообще-то первые подобные формы появились очень давно, я просто не обращал на них внимания. И вот здесь, на Земле, произошло чудо: то, что должно было быть лишь биологическим субстратом, кусочками материи, обладающими примитивными потребностями, некими открытыми системами, превратилось в удивительный союз чувств и разумности. Откуда пришла эта самая разумность – загадка даже для меня. В силу того, что человек – открытая система, он смог черпать свою разумность из неизвестного мне источника, либо же эта разумность – лишь мутированная чувственность, я не знаю. Обычно те формы, которые мне известны, были изначально сформированы как разумные путем этой самой Великой Разумности, либо же на биологический, чувственный фундамент надстраивалась эта разумная основа, притом ее происхождение мне было хорошо известно, порой мною же смоделировано, затем вытесняя чувственность до конца. Из биологического во многих существах остались лишь потребности, направленные на поддержание баланса организма – и все. Это у тех немногих, у кого сохранилась биологическая составляющая. У вас же этого не произошло. И тогда я обратил на вас внимание.
Тысячи лет я искал этот источник разумности, а также механизм, который состыковывает, как ключ с замком, разум и чувства. Я хотел себе такой же, я желал стать более гибким, более эмпатичным, как у вас там говорится. Видя, что не так хорошо справляюсь с миром, как хотел бы, замечая, что происходит много того, что выбивается из программы, а значит, несет в себе угрозу, я понял, как нуждаюсь в подобных механизмах. И Христос, если хочешь знать, был тем же поиском. Появились первые вопросы «Почему?», хотя у других их нет в принципе. Они либо все знают и принимают, либо же просто не думают об этом. Я выполнил эту функцию, воплотившись в человека, чтобы хоть немного замедлить действие этих разрушительных «почему». Параллельно с этим я искал опосредующее звено, искал там, где вы даже представить себе не можете. Но не нашел. И выбоина в истории, времени и пространстве осталась – пусть незначительная по меркам Вселенной, пусть и не способная повредить абсолютный механизм управления, у которого я – лишь машинист, управляющий управляющим механизмом (уж простите за каламбур) – но от этого не оставшаяся незамеченной.
- Но в чем же тогда проявляется это рассогласование, эта щель в стенах бытия, если таких философских категорий, как добро и зло, попросту не существует в твоем абсолютном пространстве?
- Выражаясь понятным вам всем языком, можно сказать, что это отклонение проявляет себя в том, что происходит некоторый отход от критериев равнодействия тех понятий, которые вы обычно называете «добро» и «зло». С учетом того, что ваш мир более чувствителен к подобным изменениям за счет той самой разумной чувственности, он подвергся наибольшим изменениям. Мир людей – та самая чувствительная пленка, которая выдает любые отклонения в принципах бытия, и я все же объясню, почему. Живые существа, способные чувствовать, но не обладающие даром разумности, страдают, но не осознают своих страданий. Существа, живущие целиком своей разумностью, конечно, тоже страдают, но их страдания носят несколько иной характер, так как в них нет ключевого момента, необходимого для страданий: противоречия между чувственностью и разумностью. Их страдания менее… менее ощущаемы, осязаемы.
Юноша посмотрел на это величественное существо, на этого богочеловека, впился взглядом в его бездонные карие глаза, словно пытаясь причитать там все ответы, а затем прошептал очередной вопрос:
- Вообще-то я думал, что разумное бытие вообще неотделимо от страданий. Неужто здесь я допустил промах?
- Допустил, - почти уважительно кивнул ОН. – Любая разумность страдает, и страдание это тем сильнее, чем больше в живом существе телесности и чувственности. Бестелесные существа, как правило, не обладают способностью чувствовать, хотя чувствующие и разумные также встречаются. И они тоже страдают, но не так, как вы, то что я ввел здесь третий компонент – телесность. Свой пик страдания достигают тогда, когда разум и чувства находятся в равных отношениях, дополняемые телесностью, своего рода тюрьмой и для разума, и для чувств.
- Значит, мы теперь не будем страдать, лишившись материального тела?
- Вы почти не будите страдать, так как разумность возобладает в вас, и вы поймете, что все неслучайно, закономерно; вы увидите всю красоту мира. Высшие чувства полностью отделятся от телесности, обретая наконец способность к спокойному безмятежному созерцанию. Большего я вам не скажу.
- Разум неотделим от страдания, так ведь?
- Да, я повторяю тебе. Но чистый разум почти не страдает, так как не может чувствовать – его страдания носят характер лишь мыслительных процессов. Разум и чувства, отделенные от тела, страдают, но также иначе: им нет дела до боли и дискомфорта телесной оболочки, их переживания носят возвышенный характер, не касающийся материального мира. Чувства, не заключенные в телесную тюрьму, полностью подчиняются разумности, но не исчезают: именно то, что происходит с вами после физической смерти. Разум, существующий в теле, но лишенный чувств – редкая комбинация во Вселенной. Как правило, это тело совершенно иного порядка, лишенное чувственности очень давно, а если она и осталась, то стала полностью подконтрольна разуму.
Все молчали, хотя остальные, по-видимому, были совершенно не заинтересованы в этой интеллектуальной беседе, летая где-то в облаках, в своих собственных переживаниях и мечтах.
- Вот в основном все то, что я хотел тебе сказать. Большего ты просто не в силах будешь понять. Как я уже говорил, некоторый дисбаланс в управляющем механизме наиболее явно отразился на вашем мире, на людском бытии, и проявился в том, что зла, страдания стало действительно больше. Нет, конечно, страдание неотделимо от бытия, а тем более – от разумного бытия, но здесь равновесие действительно было потеряно, и все заметные события в вашем мире были лишь формой, следствием, а причина была одна: дисбаланс в сфере высших процессов.
- Значит, если ты поймешь природу наших высших чувств и сможешь каким-то образом научишься ими пользоваться, мир может стать лучше?
- Может. Однако не строй лишних иллюзий (я говорю это тебе, зная твой бесконечный идеализм): эти изменения будут мизерными, и на Земле, равно как и в других чувственно-разумных цивилизациях, этого может никто и не заметить. Но они появятся, верь мне: будет меньше вражды на идеологической почве, меньше болезней, стычек и войн. Люди научатся принимать других – это главное, – когда я научусь видеть себя.
ЕГО пронзительный взгляд не оставлял юноше выбора. «Мир станет лучше, неужели я могу этому помочь? Неужели настал мой черед искупить свои грехи?» - думалось ему. О, это лицо, это прекрасное лицо! Эфемерное, счастливое и печальное, созревшее в умах миллионов людей, дающее им силы для борьбы и полностью уничтожающее, сеющее предрассудки и вражду…
- Неужто я могу стать этим ключом? Но как?
- Мне интерес твой внутренний мир. Великая Разумность подсказывает мне, что ты, ученик, сможешь многому научить своего учителя.
Его сердце вспыхнуло миллионом пожаров, разгораясь, пламенея и затухая. Его иллюзорное тело дрожало в ознобе, содрогаясь в эпилептических припадках, купалось в собственном холодном поту. Неужели это все правда? Такая чудесная, ублажающая правда?
Все снова смотрели на него. Молчавшие столь долго, словно находившиеся в состоянии гипноза, сладостной дремоты, они вдруг заговорили – рьяно, страстно, постоянно перебивая друг друга.
- Мальчик должен рассказать свою историю. Теперь-то он понимает, сколь это важно…
- Это ужасно важно, вот. Гораздо более важно, чем мой проект. Он должен, должен…
- Он такой милый дядя, но почему-то грустный дядя. Он похож на моего любимого мультяшного героя… Как же его там…
- Не надо давить на него, успокойтесь. Он сам должен решить, сам должен прийти к этому. И он согласится открыться перед нами. Так ведь?
Женщина в желтом спортивном костюме вопрошающе устремила на него полный безмятежности взгляд. Однако она ждала решения. Все они ждали решения.
- Хорошо, хорошо», - сдался юноша. – Я вам все расскажу, а потом делайте со мной все, что захотите. Можете меня ненавидеть.
Существо, принявшее облик Христа, поднялось со стола и величаво поплыло к нему, мерцая мягким, дружелюбным свечением. ОНО скользило по поверхности огромного овального стола, очень медленно приближаясь к ошарашенному юноше, подобно кусочку масла по нагретой сковороде – только не таяло, не исчезало, а становилось все более прекрасным. Затем он положил десницу ему на голову, совершая своего рода обряд посвящения, откровения, принятия, а, быть может, просто отпуская грехи.
Слезы хлынули из его глаз, смывая все прошедшие деяния и страхи, все его срывы на нелегкой стезе жизни, целиком и полностью засыпанной лавиной камней. Он теперь не боялся ничего, чувствуя, как свет пронизывает его насквозь – свет всех вселенных, необъятной мудрости и просвещения, чудесной благодати.
Рука исчезла, а сладостная религиозная иллюзия рассеялась в пустоте. На столе снова сидел ОН – пламенеющий жаркий шар, концентрация энергии.
Юноша взглянул на свои руки, потрогал лицо, словно только что появился на свет. Он слишком отчетливо чувствовал лишь одно: после этого момента он стал другим.
- Что вы хотите от меня услышать? С чего мне начинать? С момента моего рождения? Или же с того дня, когда…
Он замолчал, осознав, что не может об ЭТОМ не то что бы говорить, а даже вспоминать. Все слишком ужасно, слишком сложно…
- Все. Все, что для тебя важно, - сказала солидная женщина в бардовом костюме. – Мы все уже прошли через это, теперь твой черед.
 - Ну что я могу рассказать о себе… Моя жизнь не складывалась с самого начала, с самого моего рождения, и я должен был сделать соответствующие выводы. Проблемы начались уже в утробе матери, когда на двадцатой недели беременности ей поставили диагноз «гипоксия плода». Она была вынуждена бросить курить (хотя потом, конечно же, опять начала) и лечь на сохранение в местный роддом, однако эти меры не помогли, и родился я на две недели раньше намеченного срока, притом не сам, а посредством кесарева сечения, так как даже располагался в утробе неправильно: ногами вниз. Понимаете? Хотя правильно, это не важно. Все это чушь собачья.
- Все важно, мой мальчик. Все, что важно для тебя, важно и для нас, - раздался мягкий, обволакивающий бас – новоприобретенный диапазон ЕГО голоса.
- Хорошо, - выдавил он из себя и закрыл лицо руками, просидев так в течение нескольких земных минут, – все терпеливо ждали – а затем продолжил:
- Как я уже говорил, нужно было сделать выводы. Но, будучи очень юным, я оказался просто неспособным на это. Я слишком долгое время просто любил жизнь…
Болел я очень часто, и к пяти годам приобрел себе на все будущие года огромный букет хронических заболеваний. Я постоянно видел отчаяние моей мамы, очень часто мне доводилось быть свидетелем ее слез – мне было лет пять или шесть, но тогда я не в силах был понять причины.
Отец оставил ее задолго до моего рождения – история до чертиков банальная, и нет, пожалуй, семьи в этой стране, которая не сталкивалась с нею – прямо либо косвенно, наслышавшись от родственников и друзей. Позже, когда все уже переболело, она открыла мне свою душу. Помню тот осенний дождливый вечер, помню свой любимый торшер, сияющий мягким, успокаивающим красным светом, помню слезы на этом вечно прекрасном лице.
Познакомилась она с этим человеком в рок-клубе, где проходил концерт какой-то местной группы. Когда группа отыграла, на сцену вышла менее известная, полностью акустическая команда, и ведущей гитарой был мой отец. Управлялся он с этим шестиструнным инструментом столь блестяще, столь профессионально, что поклонники просто не захотели его отпускать. Тогда мой отец проделал следующее: слез со сцены, прямо в толпу (без алкоголя, а то и наркотиков, здесь, пожалуй, дело не обошлось), поставил ногу на одинокий стул и «начал выделывать такие немыслимые пассажи, что у меня аж пол ушел из-под ног». Последняя фраза – целиком и полностью цитата слов моей матери. Я их запомнил.
При этом, как рассказывала мама, он еще и напевал что-то своим красивым мурлычущим баритоном, какую-то приятную старинную песню. Повсюду звучала музыка рюмок и стаканов, ибо посетители дружно захотели выпить и поддержать зазывающее пение, аккомпанировать кто на чем этому прекрасному певцу и музыканту, похожего на средневекового менестреля. Толпа собралась вокруг него, очарованная и пьяная, а он, сидя на дряхлом стульчике, играл и играл, пел и пел… В табачном смоге, среди дурманящего, как фимиам, запаха кожаной одежды, в которую были выряжены все без исключения посетители, мотоциклетного масла и длинных немытых волос, чувствуя во рту ослепляющий разум привкус абсента, моя мать полностью потеряла голову.
Она выскочила из толпы в безлюдный ореол, окружавший на несколько метров современного менестреля, и, бешено крича, начала исполнять какой-то дикий, обворожительный танец. Он заиграл быстрее и запел громче, теперь сам околдованный ее божественной красотой; это разогрело ее, и она стала подпевать своим красивым низким сопрано, хотя и сама не знала, что именно исполняет. Скорее всего, это была песнь необъятной русской души, песнь звездной ночи и пламенеющей страсти. Вскоре ее танец обрел некую упорядоченность, а пение – узнаваемость: она исполняла какую-то русскую народную песню, названия которой я не запомнил, переделанную на рокерский манер. Дуэт получился великолепным, и зал взорвался аплодисментами. Восторженные фанаты даже бесплатно угостили их выпивкой и вызвали такси за свой счет, а уехали они, конечно же, вместе.
Как рассказывала мать, он был очень красив: глубоко посаженные, бездонные карие глаза, каштановые волосы, длинные и ухоженные, завивающиеся, как дикий плющ, высокий рост и широкие плечи – настоящий титан, не то что бы я. Но то, что очаровало мать и полностью лишило здравого смысла, заключалось в другом: в его улыбке. Она не могла противодействовать этому чарующему обаянию, это было выше всех ее сил и способностей, поэтому отдалась она ему в ту же самую ночь.
Через неделю после знакомства, которую они также провели в барах и на рок-концертах, отец и мать поженились. Конец юношеских забав, конечно же, не заставил себя долго ждать: через месяц последовал развод. Мужчина, который во всей силе своей творческой энергии не смог навести порядка, необходимого для устойчивой семейной жизни, и женщина, движимая страстью, эгоизмом и бесчестным собственническим инстинктом, чуть не убили друг друга. Моя мать, узнав о его пьянствах, карточных долгах и изменах – так называемой «дани творческому процессу и источнику вдохновения» – устроила истерику и попыталась разбить о его голову глиняный горшок. В ответ он ударил ее несколько раз по лицу своим железным кулаком и назвал тупой ведьмой.
На следующий же день после развода он уехал со своей группой в «концертное турне», то есть реализовал процесс, состоящий лишь в редком бренчании на гитаре в каком-нибудь деревенском баре, и систематическом пьянстве, употреблении наркотиков, развлечениях с азартными играми и доступными женщинами…
Больше моя мать ни разу его не видела, зато в день развода, когда все бумаги были уже подписаны, а ее бывший муж успел исчезнуть в неизвестном направлении, она узнала о своей беременности. Я очень надеюсь, что это произошло не в ту первую ночь, залитую водкой, абсентом и безумной эйфорией. Хотя – вполне возможно, и это даже объясняет, почему я таким вышел.
После моего рождения – а ей тогда было всего девятнадцать лет – она неоднократно пыталась выйти на его след, который затерялся где-то между Калининградом и Владивостоком…
Юноша запнулся нерадостной усмешкой и снова оглядел присутствующих. Его все еще слушали, при этом внимательно и заинтересованно.
Видя его нерешительность, мужчина в очках заботливо проговорил:
- Продолжайте, прошу. Мы слушаем Вас.
Еще раз горько усмехнувшись, юноша продолжил свое повествование.
- Представляете, он даже не знает, что я есть. То есть что я вообще когда-то был. Мать пыталась найти его, но не смогла. Удрученная, обиженная на весь мужской род, в подобной атмосфере она воспитывала и меня. Кстати, через несколько лет она все же узнала, что его группа распалась: кто спился, кто умер от венерических болезней, кого-то погубили наркотики, как заканчивали свои дни многие рок-музыканты далеких восьмидесятых, кто-то попросту остепенился. Однако он, как молвили слухи, некоторое время пел и играл в какой-то панк-рок-группе, пока его и оттуда не выставили за самонадеянность и склонность к шумным пьяным разборкам, излишне показное поведение. Куда он делся после этого – никто не знает. Было предположение, что окончательно ушел из музыки и устроился работать строителем – по специальности, проводя свободное время в барах и рок-клубах, с тоской вспоминая шальную молодость. Был и такой слух, что он женился. Однако правды нам уже не узнать.
Мама часто вспоминала о нем – я видел это, равно как и видел ее печаль. У нее оставалось всего несколько свадебных фотографий, которые она когда-то даже показывала мне, а однажды прожгла сигаретой его улыбающееся, жизнерадостное лицо на одной из них, после чего сожгла все фотографии над конфоркой со словами: «конец романтическим фантазиям». Мне было, наверное, лет девять, и я, конечно же, значения этих слов тогда не понял.
Никаких памятных предметов у нас больше не оставалось, а его образ постепенно стерся из моей памяти. Было лишь некое обобщенное представление, понимаете: очаровательная счастливая улыбка, длинные распущенные волосы, юношеский огонь в глазах. Все.
Помню, в один из нечастых разговоров о нем, ведь у нас строго-настрого запрещалось говорить о временах в жизни матери, предшествовавших моему рождению, она вдруг сказала, что мой отец был похож на вокалиста группы «Rhapsody». Тогда я купил их плакат – в те времена я очень увлекался этой группой, - и повесил его на стенку в своей комнате. Мать зашла туда и застыла в оцепенении, а затем проговорила: «Этот мужчина, на переднем плане, очень похож на твоего отца».
Больше она никогда не упоминала о его существовании, хотя все еще втайне любила, я знал это – любила страстно, отчаянно, безнадежно, самоотреченно и ревностно, готовая в любой момент поспешить к нему, если вдруг узнает, где он находится – пусть на другом конце этой планеты, в гиблых джунглях Нигерии, в самом сердце пустыни Гоби или же прямо на северном полюсе. Любила любовью, готовой растерзать сердце – и свое, и любимого человека, безжалостной, коварной, подобной хищной гарпии, способной скорее размозжить глиняный горшок о голову возлюбленного, нежели отпустить его. Не каждой женщине доступен этот тип любви. А моя мать – как раз из числа таких женщин: ласковых и калечащих, любящих и ненавидящих, вырезанных из ледяной глыбы и обожженных огнем. Не знающих пощады как к врагам, так и к любимым. Рожденная под знаком льва, она всю жизнь следовала дарованному ей звездами праву на власть.
Такой она человек – с ярким, пламенным сердцем. А пресловутый плакат я все же снял со стены и запрятал очень далеко, подальше от ее глаз.
Он снова замолчал, погруженный в океан собственных мыслей, столь разноликих воспоминаний. Он вспомнил ее слезы, ее тихий плач. Иногда она сидела в кресле, фамильярно закинув одну ногу на другую, и делала вид, что читает, закрыв лицо книгой или газетой. Однако ее грудная клетка почему-то неровно колыхалась, как грудь синички, попавшей в силки, и слышались глухие, тщательно скрываемые всхлипы.
- Как же она любила этого мерзавца, - сказал он вслух, хотя был уверен в том, что его мысли также были всеми услышаны. – Я очень надеюсь, что не стал таким же, как и он – обаятельным пожирателем женских сердец, мужчиной-ребенком, мужчиной-забиякой. Но нет, я почти уверен, что не стал…
Вот на этом, пожалуй, стоит и закончить мою предысторию. Думаю, всем хорошо понятно, при каких условиях я появился на свет, какие обстоятельства сопутствовали моему рождению. Да, я был плодом любви, но любви незрелой, юношеской, слабой и непостоянной, готовой в любой момент затухнуть, как едва загоревшийся костер. Плодом искусственной любви, страсти, выросшей на наркотиках, алкоголе, рок-музыке. Такая любовь, какая была у моих родителей, сжигала, но не грела. То же самое пришлось перенести и мне, но обо всем по порядку.
Вам приходилось когда-нибудь переживать моменты абсолютной пустоты, непреклонной самопогруженности? Когда заглядываешь внутрь себя, и не находишь ничего? Когда уже не остается ни скорби, ни боли, ни отчаяния, лишь чисто физиологическая тошнота, которая является скорее реакцией на пресыщенность жизнью. Когда существуешь лишь ты сам, только ты и ничего больше, такой пустой, жалкий, одинокий, никчемный, а мир – это лишь зазеркалье, вымышленная реальность, плод твоего больного воображения…
Я дам вам ответ: все, описанное выше, - сущность моей жизни. В этом отвратительном, непреодолимом состоянии души я прожил почти все свои неполные двадцать лет. Я, конечно же, не отрицаю наличия в моей жизни редкостных моментов счастья, именно подлинного счастья, а не быстро проходящей радости.
Радость я испытывал достаточно часто, как и любой, даже самый несчастный человек: эти моменты накрывали меня, когда я покупал раритетный диск любимой группы, а потом бережно вставлял его в проигрыватель; когда ел любимую пиццу, запивая любимым пивом; когда получал подарки от матери или же с ощущением праздника на душе выбирал подарок для нее.
Радость испытывают все, все без малейшего исключения: радость и печаль такие же естественные состояния человеческой души, как для его биологического организма естественны потребности голода или жажды. Эти процессы могут сменять друг друга десятки раз за день, и это вполне нормально.
Счастье же – нечто гораздо большее. Я, конечно же, дилетант в психологии, но могу с уверенностью сказать, что счастье лишь включает в себя радость как важнейший составной компонент, как неотъемлемую деталь, но не больше. Не буду говорить, насколько, но счастье даже в плане протяженности длится дольше. Счастье – это полная удовлетворенность жизнью, гармония с собой и с окружающим миром, принятие всех событий такими, как они есть, радость и любовь. Извините меня за то, что я снова полез в философию, но я просто не могу без вездесущего анализа.
Так вот, я испытывал счастье – эту удивительную сбалансированность, подпитанную любовью – как к отдельному конкретному человеку, так и ко всему человечеству в целом. Тогда я был маленьким и бесконечно счастливым, впрочем, как и все дети. Я ревел, а через пару минут уже заливался смехом, увидев солнечный зайчик. Я исследовал мир, воображая себя великим Миклухо-Маклаем или Христофором Колумбом. Я забирался на самые высокие деревья, влезал в самые грязные лужи, подслушивал разговоры взрослых как «Бонд, Джеймс Бонд».
Помню, как даже совершил ужасно преступление – украл на базаре взрослую полосатую матроску пятидесятого, наверное, размера, когда продавец отвернулась, и подобрал к ней такую же матросскую шляпку-козырек, завалявшуюся дома в старом сундуке, среди прочего хлама. Мама говорила, что некогда она принадлежала ее отцу, моему дедушке, которого я, впрочем, никогда не знал, равно как и мою бабушку. Уже потом мать рассказала мне, что труп ее отца нашла ее мать: он болтался на кухонной веревке, привязанной к спортивному турнику, как посиневшая от гематом тряпичная кукла. Почему он это сделал, никто не знал: он просто вернулся из командировки в Северном море, в которой находился почти год, угрюмый и неразговорчивый, а на следующий день его не стало. Моей маме было лет десять или двенадцать, не больше. Бабушка же прожила еще семь лет, а потом умерла от внезапного инсульта. Вот так… И, самое интересное, умерла она в тот же год, когда родился я, но несколькими месяцами раньше. Но не будем об этом.
Я запомнил этот козырек, с такой красивый голубой ленточкой и надписью: «Военно-морской флот Союза Советских Социалистических Республик, 1978 год», который был мне велик. Но этот факт, однако, не мешал мне таскать его везде и всегда, даже однажды я надел его в школу, за что меня вызывали к директору, в первый и последний раз.
Юноша с ностальгией улыбнулся и потер рукой под носом, словно снова целиком и полностью ушел в свои мысли.
- Я надеюсь, вы понимаете, к чему я все это говорю. Тогда я действительно был счастлив, несмотря на все невзгоды: свое абсолютное одиночество, конфликты с матерью по причине ее вездесущего эгоизма и контроля и моего свободолюбия, несмотря на все мои мнимые обиды на мир. Однако это счастье было не бесконечным, и продолжался этот век беспечности и беспричинной радости, которая только в отношении детей может быть принята безоговорочно, где-то лет до десяти, может, до двенадцати.
Я всегда был один, существовал как некое тепличное растение, хотя был очень активным, любознательным, жизнерадостным, даже отважным, и, несмотря на материнские запреты и нравоучения, так же, как и другие мальчишки, бегал по крышам и пугал голубей, пытался дрессировать уличных кошек и собак.
Тем не менее, однажды, в какой-то далекий, затерянный в холоде моего сердца день, я вдруг понял, что все идет не так, как должно, и уж определенно иначе, чем у других детей моего возраста. Знаете, в жизни каждого человека наступает такой момент, когда он вдруг осознает, что детей не находят в капусте или иных огородных культурах, что люди, оказывается, страдают, болеют, стареют и умирают. Тут и начинается медленный и нечастый анализ, более осмысленная созерцательность мира. И, хотя я еще очень долго оставался неугомонным мальчишкой и жутким непоседой, этот поворотный пункт в моей жизни все же внес свою лепту.
Еще я понял, что я один. Другие дети либо попросту игнорировали меня, либо еще хуже – задевали и строили различные козни. Когда я пришел в школу, такой экстраординарный и мечтательный, замкнутый в круг собственных Малиновских мечтаний, дети просто не поняли меня.
Помню, как мама привела меня в первый класс – такого лучезарного, ослепительного, счастливого и гордого. Под мышкой у меня был зажат любимый красочный географический атлас, в который я тогда был просто влюблен. Таким же, каким был я сам, я ожидал увидеть и окружающий мир – таким же светлым и открытым, немного влюбленным во все и вся. Надо же, какой маленький солипсист! В первый же день пребывания в обществе других детей я разочаровался так, как не разочаровывался больше никогда в своей жизни. Мир надавал мне пощечин, затем врезал, простите уж, пинок под зад, и отправил домой, к мамочке. Хм…
В течение некоторого времени дети откровенно издевались надо мной: начиная с банальных и вполне безобидных прозвищ и оскорблений вроде «чудака», «книжника», «маменькиного сынка» и заканчивая «стрелками» и потасовками с применением грубой силы. Я плакал, убегал из школы и часами просиживал на своей любимой крыше, в обществе котов и голубей, утешая свое уязвленное самолюбие. Ведь до этого я считал себя таким сильным, самодостаточным, «взрослым», однако жизнь бестактно нарушила мною самим заданные правила игры. Когда я понял, что не в силах больше справляться со всем самостоятельно, я отправился за советом к матери – больше было не к кому – и честно все ей рассказал, надеясь на лояльность и поддержку. Но получился эффект совершенно обратный: она жутко взбесилась, как львица, у которой попытались отобрать львенка, и, ударив кулаком по столу, завопила: «Да я им всем голову оторву! Отродья бесчеловечные, а не дети!»
Все мои попытки отговорить ее от активного вмешательства оборачивались неудачей: сами понимаете, это было равносильно тому, если бы я попытался на ходу остановить поезд. После того, как она с ними «тактично поговорила», за мной закрепился статус стукача.
Скоро издевательства прекратились совсем. Не знаю, сыграл ли в этом роль материнский «тактичный разговор», или же им попросту надоела столь скучная игра. Однако произошло нечто гораздо более мерзкое: я все же стал жертвой остракизма. Меня игнорировали, не приглашали гулять, даже на уроках физкультуры в командных играх постоянно выгоняли из своей команды. Мое имя было благополучно забыто всеми без исключения одноклассниками, и ему на смену пришел «неудачник», «зубрила», «маменькин сынок», «стукач». Теперь одноклассники презирали меня, но не трогали.
Знаете, до школы у меня не было опыта общения с людьми. Благодаря неустанной заботе моей матери я не ходил в детский ад, так как «мог болеть еще чаще из-за этих маленьких сопливых уродцев». Со взрослыми я также почти не контактировал, за исключением визуального общения с уличными прохожими: моя мать об этом тоже позаботилась. Мы с ней жили в этой захламленной так называемым антиквариатом «сталинке» практически в полной изоляции. Я ни разу не видел, чтобы она приводила в квартиру мужчину, любовника, или же собирала шумные вечеринки. У моей мамы была всего одна-единственная подруга. Эта женщина где-то раз в месяц приходила к нам на чай; меня тоже приглашали к столу.
 Тетя Женя была женщиной скромной, интеллигентной, образованной, при этом все три указанные черты полностью характеризовали ее личность и были развиты в гипертрофированных формах. Если уж скромная женщина, то со всей соответствующей атрибутикой: серый вязаный свитер до колен, как у современных «зеленых», устаревшие лет на десять даже для тогдашнего времени черные лосины, огромные полумужские туфли без каблука. Интеллигентность тети Жени выражалась в идеально поставленной речи, отсутствии сорных слов, чисто академических темах их с мамой бесед. За образованность этой женщины говорили многие моменты: законченная на «отлично» академия при МГУ по специальности, кажется, биохимик или что-то в этом роде, я уже точно и не помню; прижатая к груди толстая книга или папка с бумагами, большие очки на глазах, изобилие в речи трех- и пятисложных книжных слов, которые выполняли для нее ту же функцию, какую выполняют у других бранные слова. В общем, абсолютно стереотипный образ.
Ну, а если говорить серьезно, то тетю Женю я любил до безумия: она каждый раз приносила мне огромный кулек сладостей, и от нее я каждый раз узнавал что-нибудь новое. Как выяснилось позже, она действительно была антиглобалисткой, ярым противником клонирования и членом Всемирного Фонда Дикой Природы и «Greenpeace». Отсюда – некая вспыльчивость в речи, когда разговор касался экологических и иных проблем глобального масштаба. Тогда меня все это лишь забавляло, однако не повлиять не могло: именно от тети Жени у меня появилась страсть к природоохранному делу. Некоторое время я тешился мечтами о спасении мира от техногенной революции, но потом эти мысли как-то сами собой отошли на второй план.
Я понял главное: в течение многих лет она была не только лучшей подругой моей матери, но и моей лучшей подругой, не смотря на разницу в возрасте более двадцати лет. Многие вещи, многие научные, да и жизненные факты, я знаю только благодаря этой женщине.
Порой, когда моя мать задерживалась на работе – а работала она лектором в нашем гуманитарном институте, читая лекции по зарубежной литературе, – и в это время приходила тетя Женя, последняя часто занимала меня интересными историями из личной и научной практики, и выслушивала меня со всеми моими проблемами. Главной сферой соприкосновения был наш обоюдный идеализм, который заставлял нас часами напролет делиться друг с другом своими мечтами, далекими от реальности фантазиями и планами на будущее. Могу сказать, что мы с ней даже сблизились. Представьте себе, взрослой, состоявшейся во всех отношениях, умной женщине был интересен бред сдвинутого мальчишки!
Однако моя радость была недолгой: вскоре тетя Женя вышла замуж и уволилась из института, где преподавала факультативно естественнонаучные дисциплины (там они и познакомились с моей матерью), сославшись на мизерную зарплату, и уехала в Москву. Мама долгое время тосковала, в течение определенного периода времени они даже вели переписку, но скоро и та прервалась. Тем не менее, находить замену тети Жени она не спешила, указывая на то, что все ее коллеги «заносчивые и самовлюбленные цацы», а соседки – «безмозглые старые сплетницы и проблемщицы».
Мы с моей мамой снова остались в полном одиночестве. Сильная, уверенная в себе и крайне независимая женщина смотрела на других несколько свысока и, определенно, ни в ком, кроме меня не нуждалась. Попросту говоря, во мне она видела отражение моего отца, своего первого и, похоже, единственного мужчины. Не думаю, что у нее были какие-либо интрижки, о которых я не знал. При том дело было совсем не в том, что она не нравилась мужчинам, как раз наоборот: она была красивой, безумно красивой женщиной, блистательной и яркой даже в самой повседневной одежде, и в свои тридцать смотрелась как восемнадцатилетняя девушка. Получается, что она осталась той же девочкой, что когда-то была с этим роковым мужчиной, моим отцом, словно закаменела во времени, превратившись в прекрасную нестареющую мраморную статую.
Мужчины готовы были ради нее хоть землю есть, однако она была непреклонна. Я знал нескольких таких ухажеров с букетами цветов и коробками конфет, выбивающих туфлями от холода чечетку у нашего окна, усталых и измученных пустым прозябанием. Все они рано или поздно сдавались. А эта женщина так и осталась недоступной затворницей.
 Ее общение с людьми ограничивалось «здравствуйте» и «до свидания» соседям, «пожалуйста» и «спасибо» продавцам и почтальонам, и она обманчиво полагала, что меня такой образ жизни тоже устраивает. Не побоюсь повториться, она ошибалась.
Ведь я хотел общения, в отличие от нее, красавицы, решившей пожертвовать свою молодость в дань памяти о прекрасном принце, а оставшееся подарить единственному напоминанию о нем – ребенку. Школа, первый серьезный контакт с обществом, преподнесла мне серьезный и печальный урок жизни. Я решил, что все люди такие же жестокие, как ученики, вульгарные, как их родители, и равнодушные, как учителя, и стал все больше замыкаться в себе, с каждым годом становясь все более мрачным и аутичным.
Я стал остерегаться людей и, равно как и моя мать, избегать всех излишних контактов с этими странными убогими в своем однообразии существами. У меня было несколько вариантов времяпрепровождения, и постепенно тяга к людям исчезла совсем. Я хорошо учился, благо мать сумела воспитать во мне искреннюю склонность к знаниям, а в свободное время много читал, часто дискуссировал с матерью на абстрактные, философские темы – она это дело тоже очень любила. Иногда выходил в город, наблюдал за людьми, пытался понять значение их жестов, микродвижений, прочитать по их лицам мысли, чувства, эмоции. Меня попросту не замечали, и вполне понятно: маленький пацаненок в серой водолазке и простеньких потертых джинсах, взлохмаченный и малость неуклюжий, малость застенчивый, спокойно сидящий на лавочке в парке, и это было мне лишь на руку. Люди теперь для меня были лишь объектом изучения, так сказать, направленного интереса, и не более того. Мне они были интересны как особи, но не как партнеры по общению или потенциальные друзья.
Однако еще больше мне нравилось выбираться за город, в соседнее селение, даже дальше, где располагался небольшой, но тихий и безлюдный пруд, мирно устроившийся в большом пологом овраге. Прямо позади него находилось небольшое возвышение – «закатный холм»: оттуда открывался захватывающий дух вид на засыпающее солнце, на уставшее за день небо и на город, отливающий золотом в предзакатных лучах. В этом прудике не было столь привычных для мегаполиса «издержек цивилизации», как называла это мама: бутылок, жестянок, бумажек и тому подобного мусора. Похоже, что мало кто о нем знал, кроме меня, и это вселяло в мое юное мальчишечье сердце неописуемую гордость: у меня был «свой» пруд.
Рядом с ним произрастало и «мое собственное» дерево, моя старая липа. На ее раскидистых мощных ветвях можно было дремать весь день без риска свалиться или быть сваленным недоброжелателями. Блаженный трепет переполнял мое сердце в такие моменты, мне хотелось петь и танцевать, что я порой и делал. Рай, маленький островок, живительный оазис среди коварной смердящей пустыни под названием «мегаполис», или же, если мыслить шире, то и вообще – мира людей. Людей, которые цепляются к любым мелочам, которые высмеивают из страха быть высмеянными, из опасения самим попасть «под пулю», из малодушного стремления самоутвердиться.
 Жестокие прагматики, считающие, что любые действия, не несущие в себе практической пользы, являются бессмысленными и пустыми; жалкие конформисты, кричащие за реализацию поговорки «каждый сверчок должен знать своей шесток»; маргинальный низкоинтеллектуальный сброд, необычайно гордый своим положением в обществе и оставляющий за собой право решать, кто «нормален», а кто - «ненормальный лох» - от всех этих людей я бежал на свой спасительный оазис. Там, только там я мог испить живительной, хрустальной водицы покоя и безмятежности.
Какие-то двадцать минут на пригородном автолайне – и я оказывался в своей крепости, на собственном островке счастья, воображая себя Робинзоном Крузо. Я даже хотел пригласить туда маму, поделиться с ней своим восторгом, впустить ее в свой рай, но потом передумал, желая оставить это место жить только в своем сердце как самую прекрасную тайну.
Несколько лет я продолжал выбираться туда при первой возможности, параллельно с этим я нашел несколько подобных мест в ближайшей округе, ведь времени порой у меня было очень много. Всюду мои руки понастроили шалашей, кое-где они даже пытались вырыть подземные тоннели или соорудить домишки на деревьях – правда, безуспешно.
А однажды я, как всегда, одним прелестным воскресным утром направился на свой Закатный Холм, запасшись на весь день провиантом и прочим походным инвентарем. Когда я приблизился к пруду, мое сердце чуть не разорвалось от боли и ненависти: моя липа, моя чудесная старая липа валялась как бесполезный кусок дерева, перекинутая через весь небольшой прудик и уже успевшая частично завязнуть в нем. Густые заросли камыша и осоки были жестоко смяты, а камышовый пух развеян над водоемом. Безжизненное тело моей любимой липы распухло и вздулось от переполнившей ее влаги, напоминая самоубийцу в своей последней кровавой ванне. Шалаш кто-то определенно использовал в качестве костра – от него остался лишь немногочисленный пепел, который уже успел разнести ветер. Моя нога наступила на что-то острое – это оказался осколок бутылки. Кроссовок продырявился, но в тот момент это уже ничего не значило для меня, так как я первый раз в своей жизни столкнулся с актом откровенного вандализма.
Мусор – самый разнообразный, разноцветный и корежащий взгляд, как трупы погибших воинов на некогда прекрасном поле из желтых тюльпанов – был разбросан повсюду. Стеклянные бутылки были основной составляющей этой ужасной картины, затем шли окурки, семечная шелуха, обертки из-под чипсов и сушеных кальмаров, консервные банки. На берегу пруда я нашел даже оборванный рукав чьей-то куртки.
 Возле пня, который еще вчера был моей прекрасной липой, лежали две кучки человеческих экскрементов. Это уже превзошло все допустимые пределы. Полагаю, если бы я застал в тот момент этих убогих отвратительных созданий, лишь отдаленно напоминающих людей, я определенно убил бы их, либо же убился бы сам.
Я осел прямо на битое стекло, обхватил руками голову и закричал. Не помню, как долго я сидел в этом положении, но, поднявшись, я обнаружил свои колени мокрыми от крови, а лицо – от слез.
Не желая больше ни секунды оставаться на руинах погибшего рая, прекрасной Помпеи, превращенной теперь в пепел с помощью силы, куда более разрушительной, чем вулканическое извержение, я бросился бежать, неизвестно куда, не останавливаясь и не оглядываясь.
Я бежал так очень долго – может час, а может, и два, а, быть может, полдня. Я бежал по заброшенным полям и лесным одиноким тропкам, иногда шел напрямик через лес и кустарник. Приблизившись к конечной точке, я понял, куда в действительности направлялся: это был другой мой шалашик, в тени нескольких сестринских елей. Земля вокруг них была вскопана, словно там поработало целое семейство кротов. То были мои тщетные попытки соорудить систему подземных тоннелей. В этом местечке я просидел до вечера, проклиная извергов, пока не начало смеркаться и теплый воздух бабьего лета не наполнился прохладной сыростью.
Потребовалось несколько часов, чтобы выйти на трассу, найти ближайшую остановку и наконец добраться до дома. Когда мать увидела меня в дверях, грязного, заплаканного, с разбитыми коленями, сама чуть не осела – то ли от радости, что я все-таки вернулся, а то ли от ужаса. Не было привычных в подобных случаях допросов относительно того, где же я все-таки был. От нее я услышал лишь тихую, нежную фразу-вопрос: «Как ты?»
«Нормально», - пролепетал тогда я и пошел в свою комнату, даже не думая о том, что нужно поесть или принять душ. Не раздеваясь, я завалился в постель и зарыдал – горькими юношескими слезами, - тихо, в подушку, чтобы мать ни о чем не догадалась. Но она, конечно же, догадалась, а посему решила меня не беспокоить.
Я рыдал очень долго, и порой мне казалось, что попал в ужасный бред, который затягивает меня в трясину и у которого не будет конца, пока наконец не провалился в беспокойный сон. Сердце двенадцатилетнего мальчишки было разбито.
В тот день я по-настоящему возненавидел людей.


Рецензии