5...

Он замолчал, однако никто не начал говорить, не стал перебивать его, деликатно позволив юноше передохнуть и собраться с мыслями. Кто-то смотрел на него, кто-то просто сидел, устремив взгляд в пустоту, хотя, возможно, зрел за ней гораздо большее – свое прошлое, еще не свершенное будущее, мудрость и обман, жизнь и смерть. Все были удивительно спокойны и добродушны, умиротворены и благочестивы. Эти люди смирились с несправедливостями жизни, - юноша видел это так же отчетливо, как экстрасенс видит сквозь стены, - вобрали в себя всю свою предыдущую жизнь, чтобы лелеять ее, ласкать ее, принимать все ее пакости и бесчинства, а потом отпустить на волю, навсегда – как птичку из клетки. Так все и должно быть…
В какой-то миг он поймал себя на мысли, что отдал бы все свои земные, канувшие в Вечность, и все небесные, еще не наступившие, дни ради хотя бы одного дня всеобщего счастья на Земле. Ради того, чтобы все люди стали такими, как те, что окружают его, – пусть на один короткий, незабвенный, чудеснейший день.
Все войны, все раздоры моментально растворяются в пропитанном солидарностью воздухе, а черная копоть ненависти смывается всеобщей любовью, как теплым летнем ливнем… Целые сутки небо, Луна, Солнце и звезды будут наблюдать абсолютно счастливых людей, не ведающих порока либо страха, укачивая их в своей земной колыбели…
И тут в его странствующий по вехам лет и потерявший цепочку размышлений, заблудившийся в необъятном лесу собственных мыслей разум резко и беспощадно ворвались чьи-то посторонние, неприятные и при этом столь чуждые всему его существу мысли, что он поневоле передернулся.
«Как хорошо и как противно… Я не знал, не знал… Что же дальше? Да, и кто будет управлять моим бизнесом? Ведь у меня нет совершеннолетнего наследника. А жену обязательно кто-нибудь уведет, а, может, она станет дешевой потаскушкой, ведь мне так и не удалось обучить ее должной дисциплине и самоконтролю. Шлюшка»...
Мысли этого человека были тяжелыми и липкими, как кусочки слизи. Скорее дело было даже не в мыслях: аура, преисполненная желчью, серая, пульсирующая, как выброшенная на берег медуза, бесцеремонно врывалась в его внутренний мир – некий черный гонец на неустанном коне.
Иван Петрович Краснопольский.
Единственный из присутствующих не смог принять обрушившейся на него данности, который сам, гораздо хуже своей жены, не поддается перевоспитанию. Человек, слепой для всего прекрасного, бессовестный охотник за наживой, жалкий прагматик и материалист, готовый идти по трупам, если за ними увидит рубль. Тот, кто всегда стреляет из пушки по комарам.
Михаил посмотрел на него – внимательно, изучающее, с нескрываемым укором. Он больше не боялся чужого пристального взгляда, и с легкостью победил: этот жалкий человечек опустил взгляд, как наказанный щенок.
«Ты хоть что-нибудь понял? Ты вообще можешь понять подобные вещи? Все то, что находится за рамками монотонной посредственной обыденности?»
«Я понял, много чего. У меня много пороков, но ведь все то, что я сделал, я свершил ради благого дела. Ради моей семьи, ради моей златокудрой доченьки. Ради моей фирмы, в конце концов, ради финансового роста и экономической стабильности пре…»
«Так что тебе это дало? Что это изменило? ТЕПЕРЬ?»
Иван Петрович смотрел на юношу, широко раскрыв рот и выпучив глаза, при этом рот был раскрыт так широко, что были видны золотые коронки на коренных зубах. Его блестящая потная лысина мерцала и переливалась в свете того нежного отдаленного источника, как начищенный унитаз.
«Я бы сказал… что в общем… Многие факторы, я бы сказал… Мне это, конечно, не поможет, хотя кто знает. Может, люди, финансово состоятельные, получают какие-то скидки…»
Юноша не мог понять, насколько всерьез была сказана последняя телепатическая фраза, но это значения уже имело. Он вспыхнул яростью, настоящей, почти живой – впервые за это время. Его взгляд сверлил округленные от удивления и тупого недоумения глаза Ивана Петровича, подобно лазеру. Казалось, еще мгновение – и мужчина ослепнет. Однако тот снова понуро опустил глаза. Юноша блистал.
«Я очень грешный человек, Иван Петрович. У меня на счету много повинностей, и один ужасный грех. Однако у Вас есть порок, который можно справедливо считать одним из самых омерзительных, но которого никогда не было у меня: малодушие».
«Таким, как ты, меня не понять. Ты просто дурень, и такие как ты скоро вымрут, а такие, как я, будут жить. Потому что такие, как я, всегда умеют устроиться в жизни».
«Ты прав. Такие, как я, никогда не смогут понять таких, как ты. Впрочем, это даже хорошо».
Сделав небольшую паузу, юноша отправил ему последнее телепатическое сообщение:
«Мне жаль тебя. Даже ЗДЕСЬ, даже СЕЙЧАС, ты так ничего и не понял».
Иван Петрович сделал вид, что не уловил смысла сказанного, и, окинув юношу презрительным взглядом, начал теребить свои пальцы. Других мыслей или попыток затеять новую перепалку он не высказывал.
Все продолжали безмолвствовать, хотя наверняка были свидетелями их бесшумной беседы. Даже ОН не считал нужным расходовать свои ресурсы на разговор, заметно уплотнившись, а ЕГО мерцание стало блеклым, сконцентрированном на самом себе. Создавалось впечатление лампочки из матового стекла, только свет был еще более мягким, пастельно-желтым.
Люди смотрели на него, бессловесно требуя продолжения повествования. ОН напоминал полностью сосредоточенного на беседе человека, не реагирующего больше ни на что.
Глубоко вздохнув, он тихо и сбивчиво продолжил:
- Так вот… На чем же я остановился? Да, конечно, вспомнил…
Тот день. И та ночь. Момент перерождения детского сознания, его превращения в сознание подростка, отягченное мыслями о жестоких реалиях бытия, о несправедливостях этого мира. Знаете, если образно представить сознание взрослого человека – конечно же, на уровне вполне стереотипного, бытового мышления, его наиболее обобщенных представлений о мире, без научных и философских заморочек, в виде полного круга, то в тот день к нему присоединился еще один кусочек, и получился уже приличный сектор.
Присоединение каждой отдельной секции, как в мозаике, обозначает некий поворотный пункт. Первый такой кусочек прилепился к моему узкому кругозору и инфантильному сознанию лет в восемь, быть может, когда я понял, что я один, и что я не такой, как все дети. Правда, в чем заключается это коренное отличие, я тогда понять не мог. Второй момент – только что описанный выше. Я понял не только тот факт, что в мире существует огромная, зловонная и бесчестная Несправедливость, но и то, что она может коснуться своей склизкой ручищей меня – именно меня, а не кого-то там со стороны, какую-нибудь тетю Маню или бабу Любу с соседнего двора. Меня.
Я помню взмокшие от слез простыни, и мать, которая три раза в день приносила к моей кровати еду, сок, уговаривала подняться, чтобы приять душ или сходить в туалет. Однако я вставал очень редко и ничего не ел. Так продолжалось три дня и три ночи – без допросов, без объяснений, без давления. Мать просто позволила мне все это переварить, принять или же отречься. И за это я ее люблю.
Кошмары говорили со мной на языке тяжелого будущего и беззаботного прошлого. Я постоянно видел скалу, огромный утес над морем, где я стоял, такой отчужденный, понурый, безликий. Внизу волны, как слезы этой вселенской Несправедливости, зеленые, отпугивающие, неприкаянные, зловеще лизали основание скалы, скрывающееся там, внизу, бесконечно далеко и при этом – пугающе близко. Нас разделяли какие-то пятьдесят метров и – всего один шаг.
Позади стелились поля из разноцветных цветов, всех видов, при этом даже тех, которых в действительности не существует. Были коралловые лилии, нежные белые хризантемы, гладиолусы, цветущие багровым счастьем розы, нежнейшие, как облака, лотосы, которые покоились в маленьких водянистых выбоинах посреди поля, и множество других цветов, таких чарующих, волшебных. Они были большими и маленькими, гордыми и застенчивыми, полевыми и лесными, разноликими и простыми, милыми. Эти создания дышали, стонали, ибо были чем-то очень опечалены, что-то шептали мне, наклоняя ароматные головки и протягивая ручки-лепестки. И я шел к ним, я бежал, желая поскорее очутиться в их теплых объятьях. Однако сколько бы я ни бежал, поле не приближалось, а утес так и оставался за моей спиной, дыша в затылок убийственным холодом.
Я бежал, однако ничего не менялось. Запыхавшись и окончательно выбившись из сил, я понял, что это бесполезно. Я никогда не приду к этим цветам, никогда больше не вернусь к истокам, не стану одним из них. Моя участь отныне – лишь созерцать эти цветы, с ностальгией, с сожалением, с непреодолимым чувством потери. Тогда я развернулся и ринулся в зеленую бушующую пропасть, а когда вынырнул, то уже сидел на своем Закатном Холме. Утреннее солнце, как свежеиспеченный блин, лениво скользило по атласной голубизне неба. Моя липа шептала какие-то нежные слова, а, быть может, колдовские заклинания.
И тут появились они – эти бестии, эти жалкие пародии на людей. В этом сне они были юношами примерно моего теперешнего возраста. Пьяные, издающие гавкающие звуки, мало похожие на человеческий смех, они держали огромную пилу, и, пошатываясь, направлялись к моей липе. Я взревел, как раненый медведь, и, не чувствуя своего тела от бурлящей в крови ярости, бросится на них.
На этом месте я всегда просыпался, так и не узнав, что же произойдет дальше. Мое тело пробивала дрожь, руки слипались от пота. Этот сон повторялся несметное число раз, даже потом, когда я наконец вышел из этого состояния. Мне казалось, что тех времен, когда меня не беспокоил этот кошмар, просто не было. Он появился на свет вместе со мной.
Когда я наконец поднялся с постели, я понял, что кошмар, или же все случившееся, сделали меня другим человеком.
Я стал еще более замкнутым и угрюмым, даже озлобленным, и полагал, что вполне могу дать «сдачи» в случае чье-то агрессии. Люди в моей голове обросли мехом, потеряли свои одежды и вооружились дубинками, вернувшись в своей эволюции на несколько тысячелетий назад. Они стали для меня теперь не объектом наблюдения, а врагом, бездумными жестокими животными.
Улица стала манить меня все меньше, равно как и мои заветные места: ни в одном из них я больше не появлялся. Каждый раз во время выхода в общество, на улицу, меня стали интересовать другие детали в облике и поведении людей – естественно, негативные. Овечка стала волком. То, что они чувствуют, меня больше не занимало.
Я стал замечать все новые и новые ипостаси в этих существах. Теперь меня корежило и бросало в пот от ярости, когда я видел пьяных и обколотых, всех этих лысых идиотов с лишенными выражения тупыми физиономиями, когда слышал мат и громогласные пошлые шутки. Мужчины – эти жестокие грубые создания без понятий о стиле, без знания элементарных норм поведения в обществе, вечно пьяные, просверливающие тебя ненавидящим взглядом. Женщины – вульгарные, ярко накрашенные, выставляющие напоказ самые интимные части тела коровы, с громким смехом, позволяющие мужчинам лапать и обзывать себя.
Омерзение охватывало меня каждый раз, когда мне доставалось несчастье видеть такие картины. Практически во всех этих людях я видел тех мерзавцев, которые срубили мою любимую липу и лишили меня благословенного рая.
Одиночество, отчуждение все сильнее поглощало меня. С матерью общаться становилось все сложнее; былое взаимопонимание оказалось смытым лавиной моих разбушевавшихся чувств. Учеба давалась все тяжелее, и я с головой ушел в свои увлечения, в числе которых была литература и история, а также география. Все, что было связано с познанием новых реалий, но не было обременено обязательствами (как школа), притягивало меня.
Литература и история сполна обеспечили меня примерами, подтверждающими мою теорию о ничтожности и порочности людей. Каждая пожелтевшая страница истории пахла кровью, которая, может, и высохла сама, однако не высушила слезы на лице нашей матушки Земли, на лицах миллионов невинных людей, эксплуатируемых наций. Литературные персонажи были мне интересны гораздо больше, чем живые люди, и они также доказали алчную и беспринципную природу человеческих существ. Даже тогда я понимал, что положительные герои слишком романтизированы, однако та же самая мысль почему-то не пришла мне в голову в отношении персонажей отрицательных.
Так я и жил, став таким же отшельником, как и моя мать. В школе позитивного интереса ко мне никто не проявлял, а вот косых взглядов и насмешек было хоть отбавляй. Однажды меня избили несколько ребят из моего класса: я не согласился помогать им с контрольной. Сильных повреждений, травм не было – только несколько синяков, однако рана в душе оказалась глубокой и незаживающей.
Это было всего лишь падение очередной иллюзии, я, вроде бы, должен уже был к этому привыкнуть, но все оказалось куда сложнее. Во-первых, меня до того момента никто никогда не бил. Шок от унижения не проходил несколько дней, а гноящуюся от боли душу я врачевал на своей любимой крыше, где не был очень давно. Во-вторых, я полностью разочаровался в себе. Ни физически, ни даже морально я не был готов к нападению сразу четырех человек. О том, что случилось, у меня остались смутные воспоминания, однако мне кажется, что я даже и не сопротивлялся, хотя и не плакал. Я просто молча и покорно, по принципу Христа, принял побои.
Я был удручен и подавлен, несколько дней не появлялся в школе и, чтобы мать не догадалась, просто садился в первый попавшийся автобус и колесил по кругу. В памяти запечатлелся один из таких серых, гнетущих дней: голые ветви деревьев, как кисти мертвецов, вяло тянулись к серому, бесцветному в своей тоске небу. В автобусе было мало народу, однако я и так никого не замечал, укутавшись в шарф и подняв воротник своей теплой синей куртки. Я сидел у окна и просто смотрел на дорогу… Слабак, слабак, не приспособленный к жизни! Тебя никто не любит, у тебя нет друзей, ты не можешь постоять за себя, а этот мир… огромная помойная яма. Что же делать???
Да, тогда был еще такой отчаянный и при этом – с не угасшим огоньком надежды вопрос: «Что делать?» Знаете такую закономерность? Сначала ты ищешь решение, так спонтанно, яростно, чувствуя при этом себя слабым, как учащийся летать птенец, но где-то в глубине, на подсознательном уровне, на уровне тревожного предчувствия, сидит зародыш будущего пессимизма и шепчет тебе на ушко: «Ничего у тебя не получится». И ты заливаешься юношескими слезами безысходности, беспомощности, хотя столь трепетно сердце, так сильно жаждет оно счастья – взрослый человек редко испытывает такую маниакальную потребность в этом счастье, так как знает: не стоит страдать из-за неосуществимого. Довольствуйся насущным. Поэтому, наверное, подростки страдают так сильно. Они не умеют довольствоваться этим насущным.
А затем, через какое-то время, на могиле всех бесплодных поисков, вдруг рождается иной вопрос: «А зачем жить?» Это – очередной поворотный пункт, еще один флажок на этой неподъемной горе под названием жизнь. Он не причиняет боли, так как к тому времени все страдания попросту исчерпывают себя, но дает мощные корни в твоем сознании. «Зачем жить, зачем, зачем? Зачем бороться, если нет стимула, нет будущего? Если вокруг – только серый саван непроглядной меланхолии, который уже не сбросишь? Если желанное счастье так и не появилось, как бы ты о нем ни молил?» Счастье так и остается желанным, однако оптимизм уходит, бороться больше нет сил. Ты, как спринтер, уже израсходовал все свои силы, а дорога так длинна… Энергия жизни выгорела, как костер из очень хороших сухих дров, а ведь предстоит еще холодная ночь.
Однако не будем пока об этом, до этого скоро дойдет мое длинное и утомительное повествования.
Так вот, тогда еще был вопрос: «Что же делать?» Очень долго я искал решение, свою дорогу к раю, а везде выходил в тупики. Скрывая свои переживания от матери, я совсем перестал с ней общаться. Я знал, что ее это тревожило и угнетало, но не мог причинить ей боль, сказав, что попросту считаю себя неудачником, как и все, кто меня знает. Мои синяки она также не видела, или делала вид, что не видит.
И тут возникло буквально озарение, такая яркая вспышка в голове: моя мать как-то живет – одна, находясь в конфликтных отношениях с соседями и коллегами. Тем не менее, она уверена в себе, требует уважения со стороны окружающих, а, главное, каким-то удивительным образом смирилась с несправедливостями этого мира, смогла жить, нося в себе знание о них. Как – для меня оставалось загадкой.
Очередная навязчивая мысль засела в моей голове, настолько прочно, что никакие доводы либо варианты решения не могли ее сломить. Пожалуй, единственное, что было во мне столь прочным и нерушимым – это мои навязчивые мысли и убеждения. «Моя мать – сильная, а я – слабак. Ей нечем гордиться во мне. Она меня презирает, как и все».
Вот и все. Так просто. Объяснение, пусть и ложное, было найдено. Его верность или ошибочность тогда не имела для меня никакого значения.
Двенадцатилетний мальчишка твердо решил стать таким же непреклонным и уверенным в себе, как его мать. Частенько я наблюдал за ней, когда думал, что она не обращает на меня внимания. Гордая осанка, выпрямленные плечи, пронзительный взгляд, сигарета в руках. У нее была такая привычка – сидеть в кресле, закинув стопу одной ноги на другую, некая «блатная» манера, нацепив на кончик носа старое пенсне, хотя она в нем особо не нуждалась, и читать что-нибудь из классики при свете нашего любимого торшера.
Я восхищался ею, завидовал ей, превозносил ее, любил ее и ненавидел – все это при одном лишь взгляде на эту величественную женщину. И так было всегда.
Я решил начать курить – из протеста, из зависти, из юношеского любопытства, из стремления стать «сильным». Пачка материнских сигарет медленно, но верно таяла, уменьшаясь сначала на одну сигарету в день. Когда она была на работе, а я уже возвращался из школы, я вытаскивал сигаретку из ее «домашней» пачки, и шел на балкон, кашляя, чувствуя тошнотворное головокружение, даже легкое онемение в конечностях. Тем не менее я не отступился, считая это своего рода испытанием для себя.
Курение вызывало во мне двойственные чувства. После выкуренной сигареты наступало блаженное чувство покоя, уверенности, полной расслабленности, однако дополнялось оно тошнотой, головокружением, неприятным запахом.
Скоро я понял, что не могу уже отказывать себе в этом удовольствии, и малейший повод, хоть какое-то нервное напряжение, вызывал во мне желание спрятаться где-нибудь от посторонних глаз, достать аккуратную белую сигаретку, зажигалку, и…
 Однажды я возвращался из школы, озлобленный, голодный, вымотанный придирками учителей, которые, кстати, считали меня «ленивым чудаком», и насмешками одноклассников, и тут увидел двух девушек лет четырнадцати, которые жили в моем дворе, стоявших за школой с сигаретами в руках. Набравшись смелости, что стоило мне огромных усилий, я подошел к ним и попросил сигарету. Сначала они засмеялись, обозвав меня дикарем и чудаком, но потом насторожились, наверное, догадавшись, что я могу их заложить, и нехотя достали свою пачку. Я курил там же, рядом с ними, постоянно оглядываясь по сторонам.
После этого я обзавелся своей собственной пачкой и зажигалкой, хотя детский, необъяснимый страх обуревал меня каждый раз, когда я направлялся к палатке за этой запретной покупкой. Где-то год я прятался, и даже мать не знала о моем пристрастии. Я соблюдал все меры предосторожности, когда курил на балконе, но, как говорится, даже незаряженное ружье раз в год стреляет.
И этот момент настал: мать отпустили с работы на час раньше, так как из-за новогодних праздников у студентов отменили последнюю пару. Когда мать зашла в комнату, я стоял на балконе, с дымящейся сигаретой в руках, и, приметив ее, захотел провалиться сквозь землю. Меня пробил холодный пот, а душа буквально ушла в пятки.
Она ничего мне не сказала – ни единого замечания, ни малейшего упрека. Где-то неделю мы играли в молчанку, а затем она зашла в мою комнату, дабы провести со мной «просветительскую беседу». Не трудно догадаться, что эта беседа касалась вреда курения.
«Я все могу понять, но это… Я, конечно, понимаю, как тебе тяжело, но и ты, в свою очередь, тоже должен понять. Тебе всего четырнадцать. Если ты не бросишь эту ужасно опасную забаву, знаешь, что будет с тобой через десять лет? Лучше не представляй, однако все же подумай над моими словами. У тебя и так слабое здоровье. Если тебе дорога жизнь, ты бросишь эту мерзость».
«Значит, тебе жизнь не дорога?» - неуверенно пролепетал я, будто после этой фразы меня должны были отвести на эшафот.
«Сейчас мы говорим не обо мне. Подумай о том, что я тебе сказала».
Она вышла из моей комнаты, гордо выпрямив спину, хотя, я уверен, в тот момент ей было очень тяжело, и все из-за меня. Ее густые черные волосы с синеватым отливом колыхались при движении, как еловые ветви на ветру – такие упругие, живые, струящиеся. Такая величественная…
 Больше мы этой темы не касались, хотя она подозревала, что я курю, однако даже словом об этом не считала нужным обмолвиться.
Эта прекрасная, бесконечно любимая мною женщина страдала, и страдала в первую очередь потому, что страдал я. Она не предпринимала никаких попыток столь популярного среди родителей «разговора по душам», в котором так или иначе используются элементы давления, выжимания информации. Может быть, она просто знала – так же хорошо, как неизбежный факт наступления безрадостной зимы после ухода печальной осени – что я ничего ей не расскажу. Она знала и о моих страданиях из-за одиночества, из-за собственного бессилия, однако не могла, или не хотела помогать мне.
Помню, как она принесла в дом котенка, - такое белое, как далекие облака, пушистое создание, бесконечно трогательное, беззащитное, ласковое. У меня есть подозрения, что сделала она это исключительно для меня, чтобы хоть как-то смягчить мои страдания, приукрасить беспросыпное одиночество. Это была чудесная кошечка около полутора месяцев, похожая на снежно-белую, словно только что привезенную из заснеженной тайги сибирянку.
Я был счастлив. Чувство тепла и любви, порой давящей на грудную клетку, подобно тискам, низверглось на меня бесконечным теплым ливнем. Я испытывал трогательное чувство, от которого ныло под ложечкой и подступал ком к горлу. Скорее всего, этот шквал уже давно забытых мною эмоций был следствием моего длительного апатичного состояния, состояния полного ухода от любых переживаний. Долгое время мои эмоции были похоронены в далекой усыпальнице, построенной недремлющим скептиком-разумом внутри моей грудной клетки, и вот настал животворящий момент их воскрешения. Когда пожар оказывается закрыт в маленьком помещении, лишенном кислорода, лишенном будущего для страстного горения, происходит взрыв, и маленькое здание разлетается на куски.
Мой взрыв произошел, и я, кажется, даже плакал, столь редкими слезами благоговения и радости. Кошечку я назвал не очень-то оригинальным именем «Снежка», а все свободное время, и даже то время, которое должен был посветить учебе, я самоотреченно проводил с этим прекрасным созданием, которое было на удивление мне предано, что кошкам обычно не свойственно (собаку мать не стала покупать, зная мой панический страх перед этими животными). Что же я тогда только не придумывал! Соорудил ей просто королевские хоромы, состоящие из большой удобной корзины, пуховой подушки и тряпичного навеса, накинутого сверху на специальные возвышения, который можно было всегда завесить, когда моя Снежная Королева спала, а нужно было включать яркий свет. Мне тогда и в голову не могло прийти, что свет не оказывает никакого влияния на ее желание спать.
А туалет, который я придумал для нее – даже президентская уборная не могла с ним сравниться! Питалась она действительно по-королевски, так как я зачастую жертвовал свои расходы, дабы как-то разнообразить рацион это прелестнейшего кусочка белого меха, а однажды даже накормил ее первосортной икрой, правда, сырой. Часть комнаты, которую я даровал моей Снежке, была завалена всякими игрушками, пищалками, досками для заточки когтей и прочей ерундой, к которой моя капризулька уже давно потеряла интерес. Для меня она стала своего рода тотемным животным, какими были кошки, между прочим, еще в Древнем Египте. Желание заботиться о ком-то было столь велико, что я порой сам забывал поесть или отдохнуть.
Мне снились такие яркие, насыщенные сны, скорее даже мечты, преисполненные оптимизмом планы на будущее, которым так и не суждено было осуществиться. Мне снился Египет, величественные пирамиды в Эль-Гизе, похожие на бессонные очи, устремленные в небо, на вечную обсерваторию древних богов. Я видел храм – необъятный в ширину и невообразимый в высоту, уходящей куда-то в бесконечную даль в своем просторе и мощи, похожий на таинственную базилику; наверняка, не имеющий аналогов на земле. В этом храме я соорудил огромный постамент, на него возложил золотистую шелковую подушку, предназначенную для моей Снежной Королевы.
«Мы с тобой поедем в Египет, Снежка. И много куда еще. Я тебе обещаю», - эту фразу я частенько говорил ей уже после пробуждения. Она лишь молча смотрела на меня своими умными стальными глазами, и в этот момент ее белые усики шевелились, словно она желала мне что-то сказать, но просто стеснялась. Или же понимала больше меня, но просто не хотела меня разочаровывать.
Конец моего краткосрочного счастья, моего пробуждения ото сна одиночества, наступил быстрее, чем я мог предположить. Снежке было уже пять месяцев, и моя мать заметила, как влечет ее на улицу: она могла часами сидеть на балконе, балансируя на самом краю периллы, служащей для крепления бельевой веревки, всматриваясь в даль. Мы начали опасаться за ее жизнь, так как жили мы все-таки на четвертом этаже, и падение оттуда мало чего хорошего сулило даже гибкой кошке. Мать предложила выпускать ее гулять, что я и делал, не спуская с нее глаз, а когда время прогулки заканчивалось, звал домой.
Снежка оказалась способной ученицей: скоро она запомнила время, отведенное для уличной прогулки, и просилась гулять, даже если хозяева об этом забывали. Во дворе она предпочитала держаться ближе к дому, остерегаясь машин, собак и незнакомых людей.
Следующее предложение, прозвучавшее из уст матери, оказалось роковым. Моя мать решила, что такое умное животное не даст себя в обиду, и решила выпускать ее на прогулку в одиночку, после обеда, и ровно на час. Правда, в этом смелом предложении крылась и эгоистическая подоплека: у моей матери хронически не хватало времени даже на домашние дела, так как близилась зимняя сессия, и ей приходилось пачками проверять доклады и курсовые работы студентов, а меня ждал проверочный тест, предваряющий экзамены – все-таки был уже девятый класс.
Наверное, неделю Снежка прожила по такому режиму, при этом возвращалась домой и начинала жалобно мяукать и скрести дверь ровно через час – ее биологические часы были куда точнее, чем самые дорогие швейцарские. А однажды она просто не вернулась, и я заволновался. Весь день и последующий вечер я звал и искал ее, пытался отыскать ее следы на снегу. Внутри меня зрело отчаяние – сначала испуганное, осторожное, а затем оно распустилось в превосходный цветок унылой безнадежности, зловонную раффлезию. Лишь поздней ночью мать смогла загнать меня домой, долго рыская по соседним дворам – уже в поисках собственного сына, а не его возлюбленной кошки.
Утром я сказал матери, что иду в школу, а в действительности продолжил свои бесплодные поиски. Никаких результатов. И вот, когда далекое зимнее солнце ползло уже по западной стороне прозябшего неба и неуклонно приближалось к горизонту, а я успел измотаться, проголодаться, и полностью отдал себя в руки безжалостного отчаяния, она сама меня нашла. Вернее, то, что от нее осталось…
Какая-то сила повлекла меня за гаражи; что это была за сила – я не знаю. То, что я увидел, не поддается описанию, такие зрелища оставляют кровавое клеймо на сердце на долгие годы. Моя чудесная, моя прекрасная Снежка лежала в снегу, практически сливаясь с ним, если бы не кровь, которая сначала растопила снежное покрывало, а затем замерзла, создав багровую обивку ее снежного гроба, ее последнего ложа. Так она и лежала, в маленькой аккуратной лунке: она сама, то есть шкура, и внутренности, которые покоились там же, словно кто-то их туда аккуратно положил. На снегу отпечатались собачьи следы. Как я понял, тварей было двое, не меньше. Снежка бежала, но ее преследовали.
Дура, дура, почему же ты не вскарабкалась на дерево?! Потому что не была этому обучена.
Представьте себе эту душераздирающую, неописуемую в своем ужасе картину: это любимое мною существо, такое теплое, нежное, ласковое, имеющее маленький живой молоточек в грудной клетке, теперь превратилось в омерзительный кусок мяса, неподвижный, застывший, как ледяная глыба, в телодвижении абсолютной боли, оставившее на своей милой мордочке гримасу последнего неподдельного ужаса. А ее глаза… Я заглянул в ее глаза, и испытал чувство, несравнимое ни с чем в жизни. Эта была боль, ужас, отвращение, жалость, трепет, от которого раздиралась грудная клетка на миллионы кусочков, но при этом – любопытство и благоговение, благоговение перед лицом могущественной смерти. Лишь она, моя владыка, властительница всего живого, знает, как изменить красоту, превратив ее в убожество, но наделив ее в этом акте перерождения красотой иного порядка; красотой, которую не каждый в силах увидеть. Красотой нового состояния, состояния безмятежности, которым она награждает существо, пропустив его предварительно через девять кругов ада земного, ада преходящего.
Я испытал ужас, боль, такую пронзительную, что, если бы в тот момент меня насквозь проткнули клинком, то я бы этого просто не замелил. Я лег на снег, и долго лежал так, глядя ей в глаза, и рыдал, рыдал, рыдал, увековеченной в очередном монументе мировой боли, той самой боли, которую будет помнить время.
Никого не было рядом, никто не поднял меня с леденелой корки, а мне казалось, что в тот момент я познал саму сущность смерти, так как, наверное, сам к ней приблизился почти на волосок. Холод обуял меня, заключил в свои цепкие объятья, а я даже не пытался вырваться. Небо смотрело на эту картину равнодушно и безучастно, так оно всегда лицезрит даже самые ужасные трагедии, мирно поблескивая тысячей алмазных глазок. Саван ночи опустился на меня, а я даже не понял этого. Потом я перевернулся на спину и долго смотрел на звезды. Порой мне казалось, что вижу лик смерти – однако отнюдь не ужасный фантасмагорический образ уродливой старухи, а нечто вселенское, всеобъемлющее – не хорошее и не плохое, просто слишком сложное для человеческого понимания, растлевающее и порабощающее человеческий разум. В действительности же я просто сходил с ума.
Моя Снежка…
Я бы, наверное, так и замерз бы на снегу, поглощенный своими видениями и сведенный с ума тошнотворным зрелищем вспоротой плоти. Никто бы меня там не нашел – с задней стороны гаражей, за которыми начиналась помойка, плавно перерастающая в пустырь. Странные образы все усиливались, нарастали, как гул поземки под ногами; скоро появились непонятные голоса. Звезды приближались ко мне, зазывая к себе, в ледяные дали, где нет больше смерти, страдания, немощи – лишь безмятежное время и сковывающий холод погибшей человечности. Я уже протянул к ним руки – я жаждал воссоединения,– как вдруг где-то громко залаяла собака. Ее лай подхватила вторая, третья, четвертая, словно эстафету.
Меньше секунды мне понадобилось, чтобы прийти в себя и оказаться на ногах. Собаки… Мерзкие твари…
Тут я обнаружил, как далеко все зашло: я не чувствовал ни ног, ни рук, ни лица. Кровавая яма зловеще чернела в свете новорожденного месяца. «Снежка…», - тихо простонал я, теряя понимание реальности произошедшего. Меня забило в ознобе – таком сильным, что я чуть было не свалился с ног. Еще, быть может, минут пятнадцать, и я бы отправился вслед за Снежкой.
Не могу сейчас вспомнить, как оказался у двери собственной квартиры. У меня были ключи, но ими я не мог воспользоваться: руки полностью онемели, похожие на две безжизненные деревяшки. Единственное, на что меня хватило – это позвонить в дверь. После того, как мать открыла дверь, мое сознание снова обрело забытье.
Возможно, я просто завалился в постель – так же, как и тогда, в случае с Закатным Холмом. Мать говорила, что у меня поднялась температура где-то под сорок, и я всю ночь бредил. Как оказалось, вернулся я не очень поздно – около девяти часов вечера, однако мать все равно очень волновалась.
Несколько дней я пролежал в постели, не в силах различить, где бред, а где реальность. Ужасные образы ворвались в мою квартиру, окутали все вокруг. Мир уже был другим: повсюду бродили кошмарные тени, а голос моей матери, такой нежный и мелодичный, звучал раздирающим сердце воплем, который долго отзывался жутким эхом в моей голове. Понимаете, тогда я находился в неком промежуточном, переходном измерении: между ясностью и безумием, между жизнью и смертью. Ничего не имело значения.
Когда я очнулся, со стеклянной головой, по ощущениям напоминающей стеклодувный пустой сосуд, и с ватным телом, я смог кое-что поведать матери – сбивчиво и непонятно. Однако суть она все же ухватила, и, как оказалось, в тот же день пошла искать Снежку. Та вмерзла в лед, и походила уже на диковинное изваяние, творение скульпторов авангарда. К тому же, зима в тот год выдалась особенно жестокой: земля промерзла насквозь, наверное, на полметра в глубину, и похоронить мою любимицу мать не смогла. Пришлось Снежку предать огню, как древних языческих воителей.
Помню, как мать вернулась с пустой канистрой из-под бензина. В тот момент я стоял на балконе, почти голый, лишь накинув себе на плечи старый домашний халат, и курил. Ее появление никоим образом не смутило меня, мне уже было все равно: все чувства уснули, и, как мне казалось тогда, извечным, беспробудным сном. Мать же, напротив, была подавлена, даже, если к ней это вообще применимо – смущена. Словно огромная ноша, гигантская поклажа вины и боли не давала ей вздохнуть.
Она вышла на балкон – такая рассеянная, словно только что проснувшаяся, и окинула усталым взглядом унылый бездушный пейзаж: хилый подыхающий дворик с давно заброшенной детской площадкой, серое, бездыханное зимнее небо, роняющее на ее пальто немногочисленные стылые слезы зимы.
Поймав в ладонь одну из крупиц-снежинок, она тихо проговорила: «Иди в дом, ты и так болеешь. У нас много пепельниц. Нечего мерзнуть здесь…»
Вот и все. Она разрешила мне курить дома, так как окончательно убедилась в безрезультатности всех своих попыток отучить меня от этого пристрастия. Сдается мне, что Снежку она купила отчасти и с этой целью: не только придать моей жизни побольше ярких красок, но и заставить выбросить из головы мысли о курении. И действительно, в те несколько месяцев я курил заметно меньше, да и депрессия моя несколько смягчилась.
Ну не будем больше об этом. Здесь и так все предельно ясно.
Этот опыт был ключевым в моей жизни, - опыт знакомства со Смертью, который прошел весьма и весьма болезненно. Круг моего мировоззрения стал почти завершенным, и включал в себя, полагаю, лишь измазанные не отмывающимся дегтем секции. Черные, гадкие, грязные. С ними ничего уже нельзя было поделать.
Смерть стала той тематикой, которая влекла меня, завораживала своей мощью, своей искренностью, этим неподдельным очарованием неподдельного ужаса. Танатология…
Я стал еще более странным, даже моя походка несколько изменилась, став хромающей, малость переминающейся с ноги на ногу. Возможно, причиной того был тяжелый грипп и осложнения в форме гайморита, не проходившие несколько месяцев, а возможно, что-то другое, гораздо более тяжелое, чем все вместе взятые болезни и осложнения. Надо мной смеялись во дворе, меня с ухмылкой обходили в центе города. Мне было все равно, как все равно для гранитного изваяния.
Были мысли, мысли, мысли, - миллионы мыслей, раздумий, тягостных воспоминаний, и книги – десятки книг, и тщательный скрупулезный анализ. Вскоре я стал ловить себя на беседах с самим же собой: это был некий грациозный диалог, при том на самые разнообразные темы, в котором я переходил от роли одного собеседника к роли другого, а порой и третьего. Это были те интеллектуальные беседы, которых мне так не хватало в реальной жизни, та поддержка, которую мне никогда не мог предложить мир настоящих людей. Вихрящийся, стремительный стержень мысли протыкал мое сознание, изливался наружу, а порой стразу же исчезал, так и не будучи осознанным и проговоренным.
Одноклассники возненавидели меня пуще прежнего, измываясь над моей застенчивостью, самопогруженностью, над отсутствием заносчивости и элементарного желания постоять за себя. Мне было все равно, ибо теперь все оскорбления отлетали от меня, как лазерный луч от зеркальной поверхности. Мне больше не было больно.
Раз уж мы заговорили о смерти, позвольте мне вкратце поведать вам об еще одном происшествии, последнем ломтике сыра, завершившем цельный круг.
Мать видела все, что со мной происходит. Даже если в тот момент она стояла ко мне спиной и готовила еду, даже если находилась на балконе и развешивала белье; даже если читала при свете торшера с сигаретой в руках, находясь в другой комнате и не в силах визуальным путем наблюдать за мной. Как-то она подошла и просто сказала мне: «Прости меня, сынок, я знаю, что многие твои беды из-за меня. Я много раз оступалась. Но пойми, я просто не могу иначе!»
Ее искренность меня напугала: мне почему-то подумалось, что она скоро умрет. Эта идея долго сидела в моей нездоровой башке; мне не хотелось отпускать маму из дома. Я буквально предвосхищал ее гибель в каждой машине, в каждом подозрительном пешеходе, в каждой скользкой зимней дороге. От этого страха становилось все невыносимей, все трудней дышать, все сложней сосредоточиться на чем-то конкретном. Он полностью поработил меня.
Люди не могут понять, почему так боятся смерти. Я, конечно же, не в силах дать вам прямое объяснение, отгородившись от исключительно биологических характеристик, однако могу предложить вам свою метафизическую концепцию: мы все боимся смерти только потому, что живы. Жизнь и смерть – это по сути одно и то же.
Попытайтесь на мгновение представить Абсолютную Смерть: смерть, не связанную с жизнью. Ту самую смерть, которая была в предначальные времена, которая властно полыхала в мировом хаосе. «Позвольте», - скажите вы мне с изрядной долей недоумения, и будите абсолютно правы. – «Тогда же не было жизни, не было ничего. Какая смерть? То была лишь пустота».
Совершенно верно. Нет жизни, и нет смерти. Жизнь предполагает смерть, жизнь – это отсроченная смерть. Человек же – это ошибка, или чудо природы – смотря с какой стороны на это смотреть. Он заключен в смертное тело, в бессмысленный тлен, хотя его сознание жаждет существовать вечно, желает понимать, и уж ни в коем случае не может принять факт своей конечности.
Бояться смерти – бессмысленно, это естественное состояние всего сущего. А вот жизнь – есть знание смерти, которое имманентно самой жизни. Жить с этим знанием – мучительно и тягостно. Смерть пугает нас не как абсолютное состояние, в котором находилась когда-то Вселенная, а как сущность нашей жизни. Все пути в конце концов сходятся в одной точке, которая для нас закрыта, неисповедима. Посему и страшит нас столь отчаянно.
Тогда я боялся жизни, как иные боятся смерти. Хотя, быть может, это был страх перед смертью, спрятавшейся в самых отдаленных тайниках жизни. Я понимал, пусть и не совсем отчетливо, что все рано или поздно закончится, что моя мать тоже умрет. Ее может сбить автобус, она может свалиться с табуретки, когда будет развешивать белье, она может… Да сколько угодно вариантов: ЭТО может произойти в любой момент времени с любым из нас. А самое страшное в смерти – что она приходит порой именно тогда, когда о ней не думаешь. И когда ее не ждешь.
Эти мысли чуть было не свели меня с ума. Я мучался несколько месяцев, до самой сдачи экзаменов, до наступления лета. Мама видела, что мне особенно тяжело, и понимала, что импульсом к этим терзаниям была гибель Снежки, но в чем именно заключаются эти тяжкие страдания сына – она понять не могла.
Летом, где-то в июле, она предложила поехать в Москву и провести там несколько дней. Не помню, чтобы я до этого вообще покидал область. «Следующим летом мы с тобой отправимся в северную столицу, я тебя обещаю, так как люблю этот город гораздо больше Москвы. Питер – это культурная столица нашей родины. Но этим летом лучше съездить в Москву – все-таки ближе».
Признаюсь, что Москва несколько взбодрила меня, сняла накопившееся напряжение и усталость. Да и мама тоже была рада. Было много событий, много людей, которые не видели нас, не замечали ничего, кроме самих себя – но это было даже хорошо. Я освободился от навязчивых взглядов, полностью растворился в толпе случайных прохожих, и впервые был несказанно этому рад.
Мир накинулся на меня яростно и беспощадно, однако это не вносило в мое сознание никакого беспорядка. Жизнь била ключом – то теплым и ласковым, то холодным и колючим, что создавало не знакомую мне ранее иллюзию включенности, нужности.
Мы снимали достаточно дорогой по меркам того времени номер в каком-то приличном отеле, ели досыта, бродили по столице, время от времени заглядывая в тихие симпатичные кафешки, а порой – и в пафосные рестораны, где имели счастье лицезреть самовлюбленных богатых ханжей, тихо смеясь у них за спиной.
Разговоры текли кисельной рекой, такой тягучей и завлекающей, и мы впервые за последние несколько лет наговорились всласть, обсудили многие проблемы и закрыли открытые доселе вопросы. Прекрасным дням я забыл счет, но один из последующих дней прервал вереницу мгновений моего тихого счастья.
Как-то мы зашли в метро (впрочем, мы постоянно передвигались на подземке: пробки нас успели порядком вымотать), и стали привычно ждать ближайший состав: мы хотели попасть на Воробьевы Горы, а находились в тот момент где-то на кольцевой линии, уж и не припомню, где именно. Мы стояли и мирно беседовали о какой-то ерунде, уже не как мать и сын, а как влюбленная чета, как неразлучная сладкая парочка.
Приближался поезд: его массивные колеса издавали специфический стук, словно какой-то легкий, но звучный молоток выбивал по огромной наковальне двойной ритм с двойной частотой: тудук-тудук, тудук-тудук… Медленнее, медленнее.
Скоро я увидел лицо огромного железного чудовища, которое появилось в просвете тоннеля. Какая-то смутная тревога нахлынула на меня, но тотчас же отпустила, словно приливная волна. Возможно, мой глаз поймал какую-то принципиально важную деталь, мое подсознание успело зафиксировать ее и даже в некотором понимании осмыслить, но целостная картина просто еще не дошла до моего сознания. Так быстро все происходило…
Я видел ее – эту девушку, в последние секунды ее жизни. Она обернулась и взглянула на меня – ее глаза были полны слез, – а затем нырнула вниз. Такая молодая, красивая, с густыми золотистыми волосами и уже со столь необъяснимой в своей чудовищности тоской в глазах. Я ничего не мог поделать, ибо все это заняло лишь несколько страшных мгновений: поезд приближается, девушка тоже; она оглядывается, и, не страшась той жуткой беспроглядности, которая накроет ее через секунду, бросается вниз.
Кто-то завизжал, кто-то заматерился, послышался скрежещущий надрывный вопль металла, терзающего другой металл. Огромный состав пролетел еще несколько десятков метров, и остановился заметно ближе, нежели должен был. Толпа взбесилась, и закрутила нас в неуправляемом смерче: кто-то бежал к платформе, желая взглянуть на кровавое зрелище, кто-то летел к выходу, охваченный стадной паникой. Я больше ничего не видел, словно муха, попавшая в паутину; все визжали, кричали, люди, находившиеся в том поезде, вырывались наружу, громко негодуя. Но для меня это ничего не имело значения: паутина отчаяния несла меня к выходу; мать находилась рядом, со всех сторон окруженная бесноватой толпой.
Мы добирались до Воробьевых гор на автобусе, с двумя пересадками. Всю дорогу мы молчали. Я не видел ничего перед собой – ни оживленности московских улочек, ни архитектурного величия старинных построек, ни вычурной гламурности модных ресторанов и бутиков. Лишь ее глаза: последний скорбный жест сломленной души. На душе лежал огромный камень, который комом из слез подступал к горлу.
Когда мы вышли на Воробьевы Горы, одно из самых красивых и мощных в энергетическом плане мест столицы, тоска немного отступила. Вид действительно захватывал дух, однако впечатление это было бы гораздо более положительным в любой другой день, не омраченный подобным происшествием.
 Безмолвие охватило нас, - во всем своем прискорбном великолепии. Лицо овевал свежий ветер; в руках мирно дымилась очередная сигарета.
«Она посмотрела мне в глаза», - прошептал я. – «Перед тем, как прыгнуть».
Мать молчала, устремив взгляд вдаль и грациозно, в своей манере, стряхивая пепел.
И тут меня накрыли слезы – горестные, но очищающие. Даже когда погибла Снежка, я не позволял себе плакать в присутствии матери. Но она всего лишь положила руку мне на плечо и нежно коснулась своим лбом моего.
Скоро слезы отступили, и осталась странная печаль – почти светлая, словно кто-то снял огромный груз с моих плеч, некое последействие всех пережитых кошмаров.
Многие мысли терзали меня, только уже потом, ночью, когда я не в силах был заснуть. Появились зачатки анализа смерти, этой столь присущей мне танатологичности. Представляете: человек покинул этот мир, ушел навсегда, а этот мир этого не заметил, просто и жестоко проигнорировал этот ужасный факт. Даже крошечный листочек не свалился с березы. Миру все равно. Все так же будет светить солнце и дуть ветер, люди будут все такой же безразличной толпой спешить по своим делам, ссориться и любить друг друга, спать и есть. Человек претендует на слишком многое, ставя себя во главу угла, рассматривая свою жизнь и свою смерть как нечто незыблемое, как трагедию для всего мира. Не могу знать, так ли это или нет, но человек слишком мал.
 Как отреагирует мир на его уход? Закроют кольцевую линию метро на пятнадцать минут? Определенный круг людей совершит некий ритуал, положит тело этой девушки в землю, во власть гнили и червей, поплачет и поскорбит немного, напьется на поминках. Все.
Человек надеется на коренные перемены в мире, все по причине своего эгоцентризма, однако мир реагирует совершенно иначе. Мир не замечал нас при жизни, не замечает и после смерти.
Такова истина, по крайней мере видимая ее часть. После того дня я стал испытывать омерзение к столице, к ее надменным бездушным жителям, ко всем людям мегаполиса, да и к жизни вообще.
В моей голове шло круговращение мыслей, кошмаров, создающее страшный коктейль из мизантропии и отчаяния. Я вспомнил, как близко я стоял к ней, и как малого мне стояло шагнуть туда, впрочем, как и моей матери. Лишь один шаг – как быстро это свершается. Мгновение, мизерная частица вселенского времени, крошечная толика всей человеческой жизни – и вот ты уже нечто совершенно иного порядка, быть может, абсолютного хаоса и пустоты, а, возможно, кардинально иной жизни. Это лишь переход в плоскость забытых этим миром: туда, куда навеки ушли гении и злодеи далекого прошлого, Достоевский и Шекспир, Эйнштейн и Ньютон, Нерон и Гитлер.
В один из таких дней я впервые напился. Тогда мы весь день бродили по столице, и я полностью выбился из сил: то ли сказался голод, постоянное питание сухомяткой, то ли город высосал из меня энергию, словно гигантский беспощадный вампир. А моя мать еще хотела пойти на выставку, уже не помню, что ее так в ней зацепило, но она никак не желала отказываться от этой перспективы. Как она сказала, это была чудесная выставка авангардных инсталляций, прецедентов которой в нашей стране еще не было. Конечно же, мать смогла привить мне любовь к искусству, но в тот момент меня уже ничего не интересовало и не занимало. Я был голоден, измучен, подавлен жестоким городом, подобным громадному прессу, который дробит душу и превращает сердце в бесчувственный мешок.
Она все же пошла на эту выставку, а мне разрешила немного погулять возле выставочного зала, дала сто рублей, чтобы я немного подкрепился в соседней пиццерии. Что я и сделал, однако только я там появился, меня стало мучить желание выпить, чего раньше никогда не было. С огромной завистью я смотрел на взрослых людей, потягивающих холодное пиво, в то время как я был вынужден запивать пиццу пепси-колой. Я так и не решился заказать желанный напиток, ведь выглядел я даже моложе своих четырнадцати лет, несмотря на завидный рост.
Это желание, эта навязчивая мысль, какие мне вообще очень свойственны, не покинула меня и позже, когда я ушел из пиццерии, и тогда я решился на отчаянный поступок: я купил в палатке пол-литровую бутылку пива и буквально разом выхлебал ее прямо там, за ларьком. Словно какая-то странная энергия расплескалась внутри меня; я перестал бояться, мое сознание сузилось, мир наконец-таки приобрел цвет, как будто несколько банок с краской разбилось у меня перед глазами. Тогда я понял, почему люди так подвержены алкоголизации.
Представляю, как это смотрелось со стороны: маленький мальчишка с сигаретой в зубах и бутылкой пива в руках походил либо на маленького бандита, либо на беспризорника, поэтому взрослые прохожие зачастую сокрушенно покачивали головой, глядя в мою сторону.
Депрессия, исчезла, а ее место заняла непреклонная уверенность в себе. Когда мать вернулась, она приметила разительные перемены в своем сыне, однако не сумела догадаться об их причинах.
Я все время смеялся и шутил, с радостью обсуждал с матерью выставку, слушая ее восторженное повествование и добавляя иногда крапинки собственных мыслей. Однако, когда я вконец протрезвел, я почувствовал ужасную головную боль и тошноту, у меня пропал аппетит и очень сильно захотелось пить. Мать заволновалась, опасаясь, не заболел ли я, и решила, что нам стоит поехать домой.
Таким образом, мы провели в нашей столице десять дней.
Дома я стал частенько покупать себе пиво и алкогольные коктейли, погруженный в отчаяние и окутываемый жалостью и презрением к своей персоне. Тем не менее, кое-что изменилось в лучшую сторону: мы с матерью стали гораздо ближе, и теперь постоянно вели беседы о смысле жизни и смерти, об искусстве и науке, о знаменитых достижениях и великих крахах в мировой истории. Порой мы играли в незамысловатую игру «вопрос-ответ», где один из нас задавал вопрос на какую-либо сложную тему, а другой должен был найти ответ. Однако тот, кто задает этот вопрос, обязан знать на него ответ – иначе игра становилась нечестной. И, конечно же, моя мать выигрывала почти всегда.
Жизнь снова вернулась в привычную колею, где один день неотличим от другого, а боль и одиночество сливаются воедино. Иногда моя мать играла на пианино – при том достаточно виртуозно для человека без музыкального образования. Ее грациозные пальцы умудрялись исполнять даже поздние симфонии Бетховена, и, что гораздо более удивительно – партии для фортепиано с оркестром, где она брала как партии для фортепиано, так и для оркестра. Она могла играть то, что обычно исполняет несколько видов музыкальных инструментов, на одном только пианино, так правдоподобно, что мелодия угадывалась сразу же. У меня же всегда была страсть и к прослушиванию музыки, и к музыковедению, однако я оказался бесталанен в плане исполнения. Я даже банальную мелодию на гитаре не мог сыграть… Ладно, не будем об этом.
Хотите узнать о Дионисе? Вы, наверное, неслабо удивились, когда услышали душераздирающую историю о Снежке? Снежка была моим первым питомцем, быть может, даже другом. К сожалению, это все длилось недолго. Диониса я нашел в подъезде – крошечное продрогшее создание; это произошло следующей зимой, почти через год после того, как погибла Снежка. Такой прелестный, совсем крошечный – скорее всего, ему даже месяца не было. Я думал, что он умрет у меня на руках, но все обошлось. Огромных усилий мне стоило отогреть его, отпоить теплым молоком, которое он сначала категорически не желал пить, откормить дорогущим кормом для котят. Скоро он ожил, стал веселым, игривым, пушистым и толстеньким, как моя Снежка.
Порой в мою душу все еще прокрадывался зловещий страх, подобный зияющей в ночи черной дыре, еще более коварной и убивающей, чем сама эта жуткая безлунная ночь. Я не хотел снова переживать боль утраты, снова видеть растерзанное живое существо, столь дорогое мне. Это проходило, но потом снова возвращалась, как нудный осенний дождь.
Я решил назвать его Дионисом, в честь древнегреческого бога виноделия, сына Зевса. И еще мы с мамой зареклись ни на секунду не отпускать его на улицу. С тех пор Дионис всегда был со мной.
После долгого повествования он наконец замолчал, снова бессильно накрыв лицо руками, словно силясь что-то вспомнить, или, наоборот – забыть.
Окружающие сидели, все до единого опустив глаза. ОН мерцал совсем слабо, подобно последним искоркам засыпающего на ночь светила. Юноша не желал, а, может, просто не мог продолжать. Быть может, он просто плакал.
ОН угадал ход его мыслей и озвучил их вслух:
- Скажи нам пожалуйста, ты когда-нибудь любил?
- Конечно же, я любил, - убито прошептал юноша, так и не открыв лица. – Я любил мать, любил Снежку, любил Диониса, любил тетю Женю, искусство, литературу, благую науку, любил природу и животных. Я много чего любил в этой жизни.
- Не пытайся нас обмануть, нам же и так известно то, что ты скрываешь, - мягко, по-отцовски, но вместе с тем с явным настоянием проговорил ОН. – Я имею в виду другую любовь, и ты прекрасно знаешь, какую. Любовь между мужчиной и женщиной.
Юноша не отвечал, не убирал рук с лица. Его колени слегка дрожали, а дыхание было тяжелым и прерывистым.
- Пожалуйста, дядя! Я хочу знать, - вдруг воскликнула Оксана, девочка в футболке с Микки-Маусом.
Михаил убрал ладони с измученного лица, которое, тем не менее, не было взмочено слезами. Все подняли свои глаза и устремили их на него.
- Мне больно, поймите. Есть некоторые события в моей жизни, которые ранят пуще клинка, травят душу хуже цианида. Мне тяжело говорить о них, а тем более о ней.
Юноша окинул присутствующих людей испуганным взглядом, а затем умоляюще взглянут на НЕГО:
- Прошу Вас! Вы же Бог, Бог милосердный и сострадающий!
В ответ послышался лишь хриплый смешок.
- Я Бог? Сын мой, кто же тебе это сказал? Боюсь, я не очень вписываюсь в ваши стереотипные представления о Боге. В первую очередь, у меня нет никакого дьявола, обвинителя, ангела света.
Снова смешок – теперь жестокий, злорадный, торжествующий. Аура зала мгновенно зарядилась, внушая подозрение и страх, а через секунду вновь преобразилась, став теплой и мягкой, приветственной, как мягкий махровый халат. Все теперь знали, как ОН будет говорить.
- Поверь мне, Миша, мне незачем тебя обманывать; я вообще не умею лгать, в отличие от вашей породы. Так надо, вот и все. Каждый из присутствующих через это прошел, и каждый из них освободился от груза боли, отчаяния, несбывшихся надежд. Пойми же, если я не пойму природу самого прекрасного и самого сложного из человеческих разумных чувств – Любви, я никогда не смогу внести изменения в вашу реальность, ибо только разумно-чувственные существа способны к этому уникальному чувству.
- Это ужасно больно, это то, что я пытался забыть в течение этих горьких лет.
- Ты должен. Ты что, хочешь и здесь оставаться тем слабаком, каким был при жизни?
Перед ним опять сидел Иисус – излучающее добродетель существо, сияющее в своей мешковатой хламиде, которая в глазах верующих превращается в самый прекрасный и божественный наряд. ЕГО глубокие карие очи всматривались в бездну ошарашенных глаз юноши, и читали все, что в тот момент было у того на душе; над ЕГО головой сиял золотой нимб. Со лба стекала кровь, вырывающаяся красным ручейками из-под тернового венца, и капала на руку Михаила.
- Я постараюсь, постараюсь…Только если рассказ будет слишком сбивчивым и трудным для понимания, не обижайтесь.
Иисус исчез, а на столе снова появился таинственный бледный шар, находящийся в постоянном вращении, подобный безжизненной блеклой звезде.
- Вы же обещали, юный друг. Будьте готовы держать свои обещания, - пробубнил ужасный, металлический голос. Однако столь резких скачков в звучании ЕГО речи уже никто не замечал.
- Тогда я продолжу, - сказал Михаил, с трудом преодолевая жуткую дрожь. – Приготовьтесь к длительному повествованию.


Рецензии