6...

Как я уже говорил, одиночество буквально сводило меня с ума. Вслед за ним появился его верный друг – отчаяние. Искусство, наука, литература, – все эти увлечения ничего мне не могли дать, ибо же абсолютной ценности у знаний не существует, они в этом случае ценны лишь как то, что придает смысл жизни человека, когда у него уже ничего не остается. Это – лишь крайний случай, тот момент, когда человек стоит у парапета моста и думает – прыгать ему или нет. Здесь на подмогу приходит познание, которое осмысляет человеческую жизнь, не дает ему лишиться разума или даже жизни.
Иная, гораздо более объективная, ценность у знаний, которые идут на генерацию чего-то нового, на производство свежих знаний, или же самого принципиально важного в практической или культурной жизни человечества. Такими знаниями обладают ученые, изобретатели, великие умы эпохи, которые дарят своим знаниям культурное бессмертие. Знания ценны также в том случае, когда человек твердо уверен в том, что они перейдут с ним в другую жизнь, будут дополняться и совершенствоваться. Однако такой уверенности нет ни у кого.
Я не был ученым. Я никогда не верил в свое культурное бессмертие. Единственная цель, которой следовала моя «ученость» - придать смысл моей жалкой жизни.
Но в какой-то день я вдруг понял, что даже это не может даровать мне утешения. Все убийственно бессмысленно.
Иногда я видел во сне ту девушку, ее прекрасно заплаканное лицо, ее глаза. Порой мне мерещились люди, что окружали ее в тот момент – им было все равно. Люди, которые окружают меня постоянно, эти равнодушные физиономии, бесчувственные и чужие.
Я увлекся рок-музыкой. Правда, рок всегда жил со мной: мать очень любила старые добрые команды восьмидесятых, постоянно прокручивая грампластинки с виртуозной, величественной музыкой Scorpions, Pink Floyd, Queen, Led Zeppelin, Агаты Кристи. Потом из колонок компьютера стали звучать Blackmore’s night, Dead can dance и многие другие исполнители, названия которых я даже и не запомнил. Я же привнес в этом список множество новых имен и названий, среди которых были как вариации старого доброго рока, так и концептуально новые проекты, некоторые из которых мать просто не понимала и не принимала.
К тому факту, что я решил отращивать волосы, она отнеслась с пониманием, а вот мою мечту приобрести «косуху» осекла на корню, указывая на то, что «времена сейчас неспокойные, много всякой швали по улицам бродит и лишь ищет, к чему бы придраться». Я подумал и решил отложить покупку до лучших времен. Как оказалось позже, моя мать была права.
Он снова замолчал, усиленно вбирая в легкие воздух, силясь что-то сказать, но понимая, что это неподвластно его воле. Согнувшись и уткнувшись лицом в колени, он просидел несколько минут, теребя изящные суховатые пальцы.
Затем он выпрямился и дрожащим, надрывным голосом продолжил:
- Я любил женщину, я признаюсь в этом вам, и при этом клянусь вам, что не жалею о том, что произошло, и пусть это разрушило всю мою дальнейшую жизнь. Те два месяца были самыми прекрасными во всей той дыре, которую многие называют жизнью; это было счастьем, легким, как паутинка, и свежим, как капельки утренней росы на траве. Это было всепоглощающим чувством, пожаром, который по неизвестной причине разгорелся внутри айсберга. Я не смогу описать это, даже если буду использовать весь доступный мне набор слов и красочных сравнений. Это была жизнь – такая, какой ее видят столь немногие. А она… она была моим воздухом.
Мне было семнадцать лет. Знаете, что такое семнадцать лет, а особенно у проблемного подростка? Еще три года после поездки в Москву я жил жизнью, похожей на прозябание белки в своей малюсенькой клетке, на ее нескончаемый бег в колесе. Она бежит, бежит, стремится к свободе, к беспечности и счастью, хотя в действительности просто крутится на месте.
Вот тогда, пожалуй, и возник вопрос: «ЗАЧЕМ жить?», сменивший былой оптимизм вопроса: «КАК жить?». Мир ничего не мог мне дать, а я не мог ничего заполучить, ибо у меня для этого не хватало ни сил, ни способностей, ни здоровья, ни наглости. Круг был достроен, мой рост и формирование организма остановились. Я стал тем угрюмым юношей высокого роста, который все время горбатится и жмется к земле, какого вы сейчас имеете несчастье лицезреть.
Мысли о самоубийстве все чаще посещали мой разум, правильнее сказать, они жили там постоянно, и лишь иногда вспыхивали ярче, вырывались наружу из тюрьмы запретов и превращались в план действий, который очень долго так и оставался планом. У меня начались страхи и видения, хотя последние являлись ко мне лишь во снах. Были лица ангелов и ужасных демонов, яркий свет, больно хлеставший меня по лицу, вырастающий в арку-протуберанец, и тьма, такая глухая и беспросветная, что в ней можно было слышать ток крови по сосудам. А на ухо кто-то шептал, гулко и зловеще: «Лучше умереть сразу, нежели жить в ожидании смерти». Безумие…
Мизантропия мирно соседствовала с социофобией, и скоро необходимость выходить на люди даже на несколько минут вселяла в меня необъяснимый, почти детский ужас. Мир сужался все больше и больше, пока целиком не замкнулся на моей персоне. Я читал, рассуждал, анализировал, заучивал и придумывал собственные теории, однако ничего мне не могло помочь. Ничто не в силах было придать смысл моему нелепому бытию.
Оставалось несколько месяцев до окончания школы, и считал каждый день, каждую минуту и секунду. На каждом школьном уроке у меня на парте лежали часы, на которые я без устали глядел, ожидая звонка. Моя успеваемость неуклонно ползла вниз, хотя близились последние, выпускные экзамены.
Однажды я поймал себя на мысли, что хочу поступить в наш Гуманитарный Институт, на специальность «Отечественная литература» или что-то вроде. Быть может, если повезет, то соглашусь даже с историко-архивоведением. Надо же, а я, оказывается, не разучился мечтать, еще не забыл, что значит строить планы на будущее!
Мать… Она всегда была со мной, везде следовала за мной по пятам, выискивала и вынюхивала, как назойливая ищейка, - так думалось мне тогда. Она нацепила на меня ошейник, поводок, и превратила в послушного пса, который не имеет права ни на шаг отходить от ее ноги. Ярость клокотала внутри меня кипятком тысячи гейзеров, но тут же умолкала, ибо разум молвил нечто совершенно иное.
Возможно, у моей матери если и была вина, по причине ее властности и несгибаемости стального характера, так она заключалась лишь в том, что она просто боялась меня потерять. Эта женщина надеялась, что, обезопасив меня ото всех явлений внешнего мира, она сможет сделать меня полноценным и счастливым человеком. Однако она упустила одну очень важную деталь, без которой ее система никогда не заработает: как бы ты ни прятался от жизни, сколько бы ни сидел дома, под маменькиным крылом, жизнь все равно тебя найдет, и тогда будет в сто крат хуже. Она этого не поняла, но основной груз вины – мой. Я мог в любой момент уехать из дому, вырвавшись из ее крепких объятий, подобных болоту, и начать собственную жизнь. Но я не сделал этого, ибо всегда был трусом.
Вот что внушало мне сознание, мой недремлющий разум. И тогда ярость начинала бушевать с двойной силой, испепеляя все на своем пути, но потом, рано или поздно, подобно бумерангу, все равно оборачивалась против меня, истинного виновника всех бед. Я готов был мучить себя, терзать свою плоть, пока не понимал, что уже достаточно для хоть какого-то искупления. Для этой миссии мог пригодиться любой колющий, режущий или жгущий предмет: утюг, сигарета, конфорка, нож, лезвие, вязальные спицы…
Да, я делал это очень часто, равно как и пил. Но это тоже не помогало, не снимало душевную боль, не заживляло сердечные раны. Все эти самоистязания имели лишь временный эффект, и, когда он заканчивался, число шрамов на моем теле увеличивались, но вот те, что клеймили душу, отнюдь не исчезали.
Долгое время я ходил по улице как зомби, опустив голову и втянув шею в плечи. Я был уверен в том, что жизнь в этом городе, состоящая из жалкой цепочки однообразных дней, не может сулить мне ничего хорошего.
Но вот произошло чудо.
Чудо, которое я не мог ожидать, и более того – не мог просто принять, когда оно вдруг возникло передо мной, как не могут принять слишком дорогой и ценный подарок, усматривая в нем подвох. В нем определенно должна была содержаться ловушка: за такое счастье приходится очень дорого платить. И я платил, да, я заплатил всем: своим будущим, своей жизнью и своей душой.
В тот день я возвращался со школы, как всегда, не замечая ничего перед собой. И тут, словно по неизведанному волшебству, передо мной вырос фургон. Он нагло и бесцеремонно преградил пешеходный тротуар, остановившись возле торгового киоска. Передняя дверь открылась, и оттуда выскочил молодой человек, внешний вид которого сначала вызывал шоковый ступор, ну а затем неудержимый приступ смеха. У него был огромный черный ирокез, вздыбившийся вверх и держащийся в таком положении, пожалуй, лишь благодаря немыслимому количеству геля для волос; на его плечах висела «косуха» странного для подобной одежды сине-зеленого цвета, залепленная множеством нашивок с надписями вроде «Анархия» и «Punk not dead». Под всем этим величием виднелось что-то вроде классической рубашки розового цвета викторианской эпохи, с пышным жабо и огромной брошью, которую я толком не смог разглядеть. Его ноги были утянуты в кожаные штаны со шнуровкой по бокам, а ступни грелись в громадных армейских ботинках.
Это забавное на первый взгляд существо подбежало к палатке, купило две полуторалитровые бутылки пива, и еще умудрилось поскандалить с продавцом:
«Как это нет? Вот черт… Это уже третья палатка, где их нет. Совсем, блин, с ума посходили! »
Он в негодовании всплеснул руками, в каждой из которых находилось по бутылке пива, и направился к фургону. Тут он увидел меня, мою удивленную физиономию.
«Слушай, друг, у тебя сигаретки нормальной не будет? А то в палатках только гадость всякая продается», - спросил он. Его голос звучал мягко, доброжелательно, без намека на грубость или издевку.
«Конечно», - проговорил я и протянул сигарету.
«Нет», - рассмеялся он, словно я не понял его просьбы. – «Можно четыре?»
И тут дверь салона распахнулась, и оттуда выскочили еще три человека: две девушки и юноша. Юноша был полноценным хиппи, словно я мгновенно перенесся во времени на тридцать лет назад; таких сейчас уже не встретишь. Его рука лежала на плече девушки, культурной принадлежности которой я не смог сразу определить. У нее были растрепанные волосы малинового цвета, почти мужской стрижки, глаза были густо накрашены черными тенями, что создавало гипнотический эффект пустых глазниц. На ней также была надета белая рубашка с кружевным обрамлением по краям рукавов, пышными «фонариками» в плечах и большим бантом, к которому крепилась такая же, как и первого юноши, брошь – похоже, выкованная из натуральной меди, изысканная и старинная, с множеством завихрений и витков, на которой была выгравирована фраза: «Set you free, come with me». Как бы делая ее облик завершенным в плане абсолютной безвкусицы, конечно, с точки зрения простых обывателей, ее грудь прятал красивый бардовый корсет из натурального бархата.
Поцеловав своего возлюбленного, одетого в мягкую льняную рубашку с «северным» орнаментом, она спросила парня с ирокезом:
«Ну что, Страсбург, ты нам принес покурить, или мы все же исполним свою великую миссию и дружно подохнем от никотиновой недостаточности?»
Она рассмеялась, Страсбург тоже, а потом прошептал ей что-то на ухо. Она соглашено кивнула и, в свою очередь, передала какую-то новость своему возлюбленному, зарывшись лицом в его красивые густые волосы. Все дружно захихикали.
То, о чем велась беседа дальше, что они делали и над кем смеялись, я помню очень смутно, словно я вдруг оказался в душном парнике, накрытом полупрозрачной клеенкой, сквозь которую ты видишь не цельные предметы, а лишь некие размытые контуры.
Эта девушка, вторая девушка… Огромная тень нарыла меня, парализовала меня, поработила меня. Эта тень была самым ярким светом, который я когда-либо видел в своей жизни.
Она стояла несколько поодаль от остальных и молча смотрела на меня своими огромными небесно-синими глазами, глазами удивительной красоты. Такие глаза бывают только у детей, а с возрастом они тускнеют, обесцвечиваются, становятся унылыми и безрадостными от череды нескончаемых тяжб с этим миром. Ее худенькое, изящное, почти детское тело было запрятано под длинным белым сарафаном, нижние края которого были стильно «оборваны» и почти волочились по земле. На ее тоненьких ручках красовались перчатки – ажурные, черные, длинные, почти до плеча, с белыми узорами-крапинами в виде цветков и странных загогулин.
Ее волосы… да, да, ее волосы. Это были густые, вьющиеся, огненно-рыжие волны, ниспадающие жгучими водопадами на ее плечи и текущими до самого пояса. Эта девушка была настоящей ведьмой, каких когда-то сжигали на кострах уже за одно только такие длинные, рыжие волосы.
Диадема на ее челе, да, именно на челе, сияла, как полярная звезда, а Око Ра, что висело у нее на шее, впивалось в меня нетленным взглядом вечной мудрости Египта, заключенным в крошечном бирюзовом зрачке.
Я был поражен; какая-то великая сила опустошала меня, выпивая всю силу, сжирая меня такого, каким я был ране, но теперь преподносила мне иную силу и иную жизнь, обновляя мою душу, наполняя ее чем-то таким же сладким и теплым, как золотистый мед. Все изменилось, мир развернулся и изменил все свои законы, даже сама Земля стала крутиться в противоположном направлении.
Я же не мог толком уразуметь, что со мной произошло за эти несколько секунд. Я падал все глубже и глубже, дальше от матери, от школы, от всего этого вселенского безразличия, а она не желала подать мне руку, спасти меня, прогнать меня, просто сказать: «Спасибо тебе за сигареты, парень. А теперь извини, нам уже пора».
Тут чей-то голос разорвал тонкий шелк безмолвия, чья-то рука схватила меня и потащила из бездны назад, вверх, к царству безразличия и уныния.
- Эй, парень, чувак, ты так и не угостил нас сигаретами, хотя все обещал. Почему бы тебе не познакомиться с нами, не представиться самому? Мы же все-таки тебя обкрадываем фактически, курим твои сигареты.
Страсбург весело рассмеялся, панибратски похлопав меня по плечу. Я расслабился, однако предательскую дрожь унять не смог. Глаза этой девушки все еще просверливали меня насквозь, как дрель сверлит дерево, а кулон с опаской поглядывал на меня, сверкая своим божественным оком.
Черный ирокез снова окинул меня недоверчивым взглядом, но скорее все же дружелюбным, просто проницательным и выискивающим: так всегда смотрят на незнакомца. Видя, что я немного зажался и не хочу первым вступать в беседу, он сказал, с ноткой повелительного снисхождения в голосе:
- Хорошо, хорошо. Я, как ты уже понял, Страсбург, единственный совершеннолетний из этой секты, посему и водитель, и вечный покупатель алкоголя и сигарет; эта молчаливая красавица – Амелия, наша фея, хотя мы в последнее время ее называем Офелией, - указал он на нее, а она лишь скромно улыбнулась и сделала приветственный жест рукой. – Эта малиновая головушка – Пинк Арвен, она сама придумывала. Что поделаешь, пересмотрела Властелина Колец девочка… - в ответ та погрозила ему кулаком и вытянула средний палец, псевдо-обиженно ухмыляясь.- А этот марихуанный король, наш пацифист и защитник природы, - Sancta nature, то бишь святая природа, вот выдумал, фантазер хренов, но мы называем его упрощенно – Санктус.
 Офелия… Офелия, та самая прелестная девушка, что пела, вплетая цветы в венок в далеком Датском королевстве, тоскуя о погибшем брате и печалясь о потерявшем разум женихе. Прекрасная, прекрасная Офелия.
- Ну а я… Мое земное имя – Михаил. Что касается каких-либо экстравагантных псевдонимов, то я…
- Ты будешь Нострадамусом, Мишелем Нострадамусом, - предложил Санктус, который до того момента перешептывался со своей девушкой.
Я смутился снова, не зная, как реагировать на происходящее. Просто я очень долго почти ни с кем не разговаривал, что же говорить о том, чтобы впускать кого-то в свою душу, а посему представления не имел, как нужно общаться со сверстниками. Единственным моим собеседником в течение нескольких мучительных лет, наверное, с того момента, когда тетя Женя переехала в Москву, была моя мать.
Теперь же все изменилось, словно кто-то разом вылил на мою голову ушат с ледяной водой. И этим холодным душем была она, Амелия.
Не буду углубляться в описание ненужных подробностей и пересказ наших бесед, скажу лишь одно: слово за словом мы разговорились, и, что парадоксально, нашли много общих тем для разговора. Страсбург, оказавшийся, можно так сказать, идеологом их «проекта», как они сами это называли, поведал мне, что вот уже несколько лет он колесит по стране на этом хипповом фургоне, промышляя мелкими подработками, но категорически без криминала. Еще из его уст я узнал, что раньше с ним была другая компания, другие люди, однако все они не выдержали и вконец разъехались по домам. Из самых первых его друзей в этой компании остался только Санктус, а девушки присоединились к ним относительно недавно. Уже гораздо позднее Санктус и Арвен сошлись, а он, Страсбург, так и остался «одиноким волком».
Словно огромный многотонный груз свалился с моих плеч, и нечто отпустило меня. Я не мог понять, что же так усердно мучило меня с того самого момента, когда я увидел руку Санктуса на плече у Арвен, а потом видел ее – такую светящуюся, неподражаемую. Стальной кулак необъяснимой ревности разжал мое сердце, и я смог спокойно дышать. Боже, я ведь думал, что Страсбург и моя чудесная Амелия тоже любовная чета, и так легка была новость о том, что я ошибся!
Когда я спросил, к какой субкультуре они принадлежат, то в ответ услышал нечто невразумительное, словно они просто не поняли сути моего вопроса. Потом Страсбург вдруг расхохотался и воскликнул: «Блин, дружище, ты что, хотел спросить, что мы за неформалы такие странные? То ли панки, то ли хиппи, то ли готы, то ли просто сдвинутые придурки? Отвечаю на ваш вопрос, сэр Великий Пророк. Мы – неоромантики, которые решили создать некий кровосмесительный гибрид между родственными культурами, решили примирить всех, подать всем пример. Мы – это уникальное кросскультурное явление, которое сейчас, увы, мало кто поддерживает. Мы решили возродить уже давно упокоившиеся на глубине двух метров под землей традиции, эту неповторимую идеологию полной свободы, которая при этом как раз таки предполагает огромную ответственность, ибо без ответственности нет и свободы. Мы воспеваем свободу, отказ от окультуривания, нонконформизм; вспомни наши броши – «Освободись, и иди со мной». Однако мы не навязываем какой-то определенный, строго нормированный стиль одежды и не диктуем музыкальные пристрастия. Каждый одевается так, как хочет, слушает ту музыку, которая ему ближе всего. Естественно, что такие, как мы, не будут носить яркие блестящие шмотки и слушать, к примеру, рэп голимый или попсу. Эх, долго объяснять это, дружище. Захочешь – сам все поймешь».
А затем он задал вопрос, который чуть не свалил меня с ног:
- Если хочешь – можешь ехать с нами. Мы подождем с полчаса, не больше, пока ты соберешь свои пожитки. Это городок – всего лишь остановка, и нам надо спешить.
Я остолбенел, не в силах даже мыслить, не то что активно участвовать в разговоре. Единственная мысль, которую сумел выдать мой мозг, была до тривиальности глупа, однако я ее все же озвучил:
- А что мне там делать? - однако, когда я все же понял, насколько этот вопрос глуп, то решил мгновенно замести его, стереть из умов присутствующих другим, не менее глупым вопросом:
- Что же вы так спешите?
- В этом городе очень много бритоголовых, а на нас четверых давно ведется охота во многих городках этой жалкой странишки. Эти твари презирают нас в миллион раз больше, чем всех представителей обособленных субкультур, вместе взятых. Этот город не сулит нашему брату ничего хорошего.
Тогда я вдруг четко осознал, как мало я знаю о реальной жизни, о том мире, в котором живут другие люди. Я знал евклидову геометрию, античную мифологию, теорию струн, историю мировой литературы, но то, что делают другие люди… Сленг, специализированная лексика, все премудрости жизни я, увы, не уразумел. Мои знания о мире носили исключительно теоретический характер; что-то пришло ко мне из фильмов или современных книг. Даже эта реальность, которую я всегда считал скучной и недостойной внимания, оказывается, имеет множество скрытых сторон.
В каждом городе, в каждом селе есть криминальные группировки, неофициальные движения и профсоюзы, молодежные субкультуры, которые варятся уже в совершенно ином котле. У них есть принципы и запреты, друзья и враги. А тот разноцветный и веселый поток людей, что встречаются каждый день на улице и вызывают в моей душе приступы негодования и презрения, знает об этом так мало. Впрочем, как и я.
Эта сторона реальности вдруг заинтриговала меня, вызвала страстный интерес, желание познать его, впитать его в себя. Непреодолимое, страстное желание.
В тот день я познал много, даже слишком много, хотя до этого самонадеянно полагал, что знаю о жизни все. Во-первых, я познакомился с людьми, которые оказались мне близки по духу, которые в своей творческой деятельности, в этой яркой, насыщенной жизни, изведали намного больше, нежели я, со всеми моими книгами и энциклопедиями. А во-вторых… Щемящее, беспокойное чувство в моей груди, подобное живительному кислороду, который вобрал в себя человек, долгое время находившийся под водой. Непреодолимая тяга к другому человеку уносила вдаль всю суету и отверженность, растворяла в красках нового бытия былые проблемы и страхи, суживала восприятие, фиксировала на этом человеке, превращала в статую, готовую целыми днями смотреть в одну лишь точку. И этой точкой была Амелия.
Мне было семнадцать, а я так и не мог осознать, что же со мной происходило. Я был только что оперившимся птенцом, который решал: покидать ему гнездо или нет, и не мог решить.
- Это, возможно, единственный шанс в твоей жизни, шанс наконец измениться и повзрослеть. Шанс вкусить иную жизнь, жизнь сладкую и горькую одновременно, но никак не пресную. Только тебе решать. Но знай: у тебя мало времени.
Говорила Она. У нее был великолепный голос. Такой мягкий и успокаивающий, почти гипнотический, но при этом таинственный и низкий. Этот голос был самой прекрасной скрипкой Страдивари, которая ласкала мой слух; ее голос был пением сирены, что манила меня в черную бездну. Я не мог ему противиться.
Вот и настал момент истины, момент, который рано или поздно возникает в жизни каждого человека спицей в колесе однообразия. Тот самый миг, когда я должен сделать выбор между двумя составляющими, каждая из которых одинаково важна, но существовать вместе которые никак не могут: безопасность или же свобода. Мамино крылышко или бесконечные просторы, где в любой момент может произойти что угодно. Один шаг – и уже пропасть, падение, миллион кошмаров, бусинами нанизанных на тонкую ниточку моей жизни. Стойка смирно – и бесконечное круговращение одинаковых дней, еще большее безумие, только медленное и коварное. И беспросветный туман зыбкого настоящего.
Не могу вам сказать, сколько я так стоял, акробат на лезвии ножа, где справа и слева – бездна, а посередине – смерть. Ее колдовской взор испепелял мое сердце и путал мысли. И тут почему-то мне вспомнился чарующий фильм Мела Гибсона «Храброе Сердце». Впервые я видел эту гениальную ленту, еще будучи совсем мальчиком, лет в двенадцать-тринадцать. В конце я, естественно, обливался стыдливыми мальчишескими слезами, после чего вдруг осознал: лучше прожить одну жизнь воина, нежели сто – труса. Рожденный ползать ведь, как известно, летать не может.
Я же хотел стать тем, кто умеет летать, превратиться в доблестного Вильяма Уоллеса, отдать жизнь за честь и за не меркнущие в столетиях принципы.
Терять мне было нечего. Я знал, что буду жалеть о своем решении, что переживу ужасы и хлебну горя, но еще лучше я осознавал то, о чем сожалел бы пуще и отчаянней в миллиард раз, если бы я отказался.
- Я поеду с вами, - прошептал я, с трудом понимая реальность людей и событий. – Дайте только собрать вещи. Я живу здесь, совсем рядом… Я буду через полчаса.
Через мгновение я уже выбивал размашистые шаги по мостовой. Разум твердил мне: это безумие, сущее безумие. Но в тот момент я не боялся ничего. Я просто устал бояться.
Шаги стучали в моей голове, а, может быть, это был всего лишь пульс. Я летел к дому, отсчитывая метры и мгновения. Подобно околдованному, я не видел деталей, не видел ничего из того, что не имело отношения к моему безумному плану. Влетев в квартиру, я, к своему огромному облегчению, не увидел матери. Значит, она была на работе.
Я достал из кладовки старый чемодан, побросал в него свои немногочисленные вещи, не думая больше ни о чем. Было только «сейчас», имеющие приторный вкус корицы, а не пустое прошлое или шаткое будущее.
Затем я извлек из тайника деньги, мамины деньги, которые она копила на покупку нового сотового телефона, постоянно оглядываясь и шарахаясь при малейшем шуме, как сущий вор. Хотя я им и был. «Зачем маме новый телефон?» - шепотом оправдывался я перед своей разгневанной совестью. – «Только для общения со мной. А раз я уезжаю, то он ей не пригодится…»
Уже подходя к двери и окидывая прощальным взглядом квартиру, я все же догадался, что нужно оповестить мою мать обо всем, в противном случае она будет меня искать. Хотя… она все равно будет меня искать.
Огромных усилий стоило мне отыскать ручку и бумагу, при всем моем нервном возбуждении и необъяснимой, однако до ошеломления приятной тревоге.
Вот что я накарябал на пожелтевшем листе своим корявым и неразборчивым почерком:
«Мама, я уезжаю. Ты дала мне очень многое, и, в первую очередь, главное что у меня есть – жизнь. Но я не могу больше жить так, как живешь ты, находится под твоим постоянным неусыпным надзором. Не ищи меня, не пытайся вернуть домой. Не волнуйся за мою жизнь, ибо я нахожусь с достойными людьми. Впереди – только дорога, приключения, странствия, настоящая жизнь; позади – огромные горные цепи беспроглядного одиночества. Повторяю: не ищи меня, если не хочешь моей смерти.
Люблю тебя. Твой сын».
В последний раз окинув взглядом квартиру, я побежал прочь, словно любое промедление могло заставить меня отказаться от моего рискованного плана. Я бежал так быстро, как только мог, а до фургона было еще далеко. И тут я понял, что просто не могу, не могу отказаться от этого шанса, а тем более – не могу отказаться от Нее. Каждое мгновение, что я провел в своей квартире, вдали от Нее, отдавалось в моем сердце гулким эхом пустоты. Словно из меня выдрали нечто, что было со мной всегда и к чему я был слеп, а прозрел только после того, как столкнулся с этим лицом к лицу.
Когда я наконец подбежал к фургону, раскрасневшийся и запыхавшийся, все уже сидели внутри, с укоризной глядя в мою сторону.
- Ты говорил, что управишься за полчаса, а прошло уже пятьдесят минут, - заметила Арвен.
- Не придирайся к нему, теперь он один из нас, - осек ее Страсбург. – Ну что, едем?
- Едем, - подтвердил я.
Я побросал свои вещи на пол и пристроился на каких-то тюфяках, так как сидений там не было. В конце салона, в ворохе мешков и ненужного хлама, стояли, покачиваясь, несколько раскладушек. Повсюду царил полный беспорядок и вполне предсказуемая для таких людей анархия. Словно подчеркивая все вышесказанное, в груде пыли покоилась железная искореженная табличка с надписью «анархия» и с нарисованном под ней конопляным листочком.
Дорога тянулась серой извилистой лентой мимо скучных многоэтажных домов, таких однообразных, как пчелиные соты; все молчали. Я не могу точно сказать, как долго мы ехали, пока не покинули этот город. Монотонное жужжание двигателя и мерное покачивание фургончика действовали на меня как снотворное. Скоро меня совсем укачало, и я полностью погрузился в сладостную дрему.
Я проснулся и посмотрел в окно: внизу текла, как река, все та же дорога цвета стали, и лишь изредка помелькали черные пятна свежеуложенного асфальта. Немного выше виднелась однообразная полоса чуть тронутых весенней зеленью деревьев и кустарников, пролесков и полей, которые сливались в одну монолитную, рябящую в глазах картину. На белесом весеннем небе виднелись рваные облака, а с севера надвигалось огромная, взбухшая от воды туча; я видел лишь ее кайму.
Мой взгляд скользнул по салону, наталкиваясь на моих новоиспеченных друзей, которые тихо посапывали, разморенные запахом бензина и небывалой для начала мая жарой. Санктус и Арвен дремали, трогательно заключив друг друга в объятья, на таком же, как и у меня, тюфяке, с которого они понемногу сползали на грязный пол. Страсбург что-то напевал за рулем; его ирокез время от времени появлялся в просвете между шторами, отгораживающими водительскую кабину от салона.
И тут мой взор остановился, оцепенел, порабощенный дивным зрелищем, спокойно сидящим всего в нескольких десятках сантиметров от меня. Амелия пристроилась рядом со мной, перебирая в руках нечто вроде шарфика, и неподвижно смотрела в пол.
Что-то снова екнуло внутри меня – то ли в моей неспокойной голове, то ли в грудной клетке, обволакивая меня очаровательной, чудодейственной аурой, будто шелковым сари. Сердце теперь билось быстро и неспокойно, голова гудела миллионом мыслей и образов, ни один из которых мне так и не удалось ухватить.
Я молчал, страшась нарушить звенящее неспокойным блаженством безмолвие, раздробить неуместным словом хрупкий хрусталь мгновения.
Она обернулась, и я погрузился в огромные горные озера, которые были ее глазами. Это было незабываемым, неповторимым чувством…
- Я вот подсела к тебе, надеюсь, ты не возражаешь. Я не могу спать в дороге, как остальные ребята. Я пыталась читать, да вот только что-то не могу сосредоточиться.
Мое молчание продолжалось. Тогда она снова посмотрела на меня – внимательно, изучающе, с немного лукавой улыбкой, словно пытаясь прочитать мои мысли. Я остекленел, не в силах двигаться или говорить, не способный даже пошевелить рукой, словно любое изменение моего положения в пространстве могло уничтожить это райское видение, послание абсолютного счастья. Должно быть, со стороны это выглядело забавно.
Видя, что я не намерен высказываться, она продолжила:
- Мне они нравятся все, серьезно. Только вот ведут они себя порой как-то… эксцентрично, что ли. Они меня плохо понимают, вот в чем проблема. Эти еще не повзрослевшие дети называют себя неоромантиками, хотя я сомневаюсь, что они хорошо знают о значении этого слова. Они скорее панки, анархисты, а не романтики. А панк очень и очень далек от романтики, как футуризм отдален от, скажем, символизма. Они этого, наверное, просто не видят. Ты понимаешь, о чем я?
Я прекрасно понимал, о чем она, однако не мог сбросить с себя это наваждение, что отняло у меня дар речи. Я пытался внушить себе, что она просто человек, каких миллионы, со своими пороками и недостатками, а не ангельское создание, не чудесное видение, рожденное больным разумом. Однако все попытки пробудить свою рациональную часть не привели к успеху, разве что к одному: я наконец смог спокойно двигаться и говорить.
- Я хорошо понимаю тебя, так как я сам занимался анализом литературных и идеологических движений начала двадцатого века, естественно, факультативно и на добровольных основах. А вот в современных молодежных движениях я развираюсь очень плохо и поверхностно. Может быть… - я снова сбился, ощущая, как начинаю волноваться еще пуще прежнего. Возможно, я даже покраснел. – «Может быть, ты мне поведаешь о тех особенностях… о тех сферах бытия, в которых я не очень силен? Обо всех этих молодежных движениях.
Мы разговорились, и постепенно скованность уступила место простой вежливости и галантности, хотя я все равно боялся приблизиться к ней, взглянуть на нее, словно она была самым дорогим на свете бриллиантом. Я считал себя не достаточно достойным того, чтобы даже спокойно смотреть на такую прекрасную драгоценность.
Она поведала мне о неформальных движениях, разъяснила основные их различия, а также не забыла указать на существование всеобщих врагов – скинхедов, гопников и ханжей.
Я даже осмелился пошутить:
- Ну, о существовании ханжей я знаю не понаслышке.
- Хорошо, что ты не встречался с двумя другими, - проговорила она абсолютно серьезно, из-за чего я почувствовал себя полным идиотом. «Дурак, дурак! У тебя же не получается шутить…», - бичевал я себя в мыслях, хотя перед ней пытался изобразить внимание и понимание. В действительности я просто не знал, как себя вести.
Потом она рассказала мне о себе, о нелегкой жизни, о школе, которую она бросила, хотя претендовала на участие во многих престижных конкурсах. Все было очевидно: она была гением, ибо в свои пятнадцать лет обладала беспрецедентным образно-аналитическим мышлением. Мне было далеко до нее, хотя я был на два года старше.
- Я больше не желаю делать то, что надо другим. Всю жизнь меня гнобили родители, требуя гораздо больше, чем то, на что я была способна. Они думали, что я гений, а посему почти всем ОБЯЗАНА, особенно им, моим родителям. Я была обязана играть на всех основных видах музыкальных инструментов, посещать кружок прикладной физики, петь в церковном хоре, заниматься живописью, каллиграфией, вышиванием, а, главное – вкалывать на дачи, как лошадь, окучивая гребаные огурцы и патиссоны.
На секунду в ее глазах вспыхнула тихая ярость, словно метеор вдруг проскользнул по глади высокогорного озера, чтобы навеки упокоиться в бездонной синеве.
- Но на этом претензии ко мне не заканчивались. Мальчики были запретной темой; мне нельзя было общаться с людьми, которые хоть немного настораживали моих родителей, а таковыми были все; мне категорически запрещалось уходить из дому без разрешения родителей. Эти чертовы религиозные фанатики считали те немногие увлечения, которые я выбрала сама, «посланиями дьявола». Ха! А я интересовалась средневековым стихосложением, древними преданиями и песнями бродячих музыкантов, - менестрелей, трубадуров, миннезингеров; языческими сказаниями и легендами, кельтской и скандинавской мифологией… В общем, всем, что связано с исторической реконструкцией.
Как же я понимал ее, и пусть наши пути соприкасались лишь частично, но это дела не меняло: у нас было схожее восприятие мира, ценности и идеология; то, что многие называют «родством душ». Удивительно тепло и покойно было рядом с ней, хотя пребывание возле этой чудесной девушки таило в себе какую-то смутную тревогу, опасение, напряжение, словно через мгновение я должен был прыгнуть с парашютом. Противоположные, несовместимые чувства обуревали меня – некие колючие ледяные волны, обрушившиеся на одинокий кораблик со всей своей неприкаянной яростью, через мгновение затихающие, дарующие душе абсолютный штиль. Наши с ней беседы были опасным абсентом, затуманивающим рассудок сладостным ядом.
Вдруг раздалась чья-то приглушенная ругань. Оказалось, это возмущался Страсбург по поводу того, что автомобильный проигрыватель постоянно тормозит и не хочет возвращать диски. Снова ругань, и вот зазвучала тихая мелодичная музыка, какой-то красивый симфонический металл. Водитель нас не слышал.
Мы с ней переглянулись, улыбнулись в знак солидарности по некой тайной, неизведанной теме, которая была скрыта у каждого в самой глубине души, но почему-то все равно доступна собеседнику, и продолжили разговор.
Вскоре я узнал и то, как Амелия оказалась в этом фургоне, в этой компании: она сбежала из дому, что делают многие подростки, однако у нее хватило силы воли не отступить.
- Я просто сбежала из дому, когда родители накричали на меня за то, что я впервые за всю свою школьную жизнь схлопотала четверку в семестре. Мать не выпускала меня из дому, а отец все грозился избить. Тогда я собрала вещи и попросту убежала куда глаза глядят, сначала устроившись в первом попавшемся автобусе, а потом – в электричке. Благо я выгляжу старше своих лет, никто не спрашивал о родителях. Помню, как я вышла на ребят. Очередной автобус, в котором я ехала – просто так, без цели, без конечного пункта, сделал остановку в небольшом селе, где в то время проходил рок-фестиваль. Так я познакомилась с ребятами и, не долго думая, присоединилась к ним. Я буду без образования – плевать. Все мои «перспективы» накроются – плевать. Я знаю, что меня разыскивают по всей стране, и не хочу снова в плен. Лучше одна жизнь странника, в конце концов, чем сто жизней – пленника.
Я с удивлением уставился на нее:
- Знаешь, а ты почти повторяешь мои мысли. Ты что, телепат?
На этот раз шутка удалась, и она звонко рассмеялась, и именно этот звучный, переливный смех, подобный звону колокольчика, выдавал ее подлинный возраст.
Мне тоже было плевать, я по крайней мере стремился себя в этом убедить, пытался заставить себя не заглядывать за бахрому настоящего, жить сегодняшним днем, наслаждаться сладостным мгновением. Мгновением, сладость которого порой набивает оскомину. Я сбежал из дома за полтора месяца до окончания школы, до получения долгожданного аттестата. Моя печаль была велика, мое желание вернуться, броситься к ногам матери и вымаливать прощение, а потом стоять на коленях перед директором, упрашивая его простить мои пропуски и допустить к экзаменам – еще больше. Это был червь сомнения, которого мне никак не удавалось раздавить. Однако победа над ним была очень близка: я был полностью согласен с теми самыми первыми словами, что Она мне сказала. Это единственный шанс, путь к преображению и просветлению, стезя настоящей жизни, в отличие от всего ее жалкого подобия.
Жизнь в заточении – не жизнь. Не является жизнью и бездумный конформизм, следование чуждым твоей природе, навязанным бестолковым обществом стереотипам, равно как и их бессмысленной морали. Помню, я уже рассуждал об этом феномене общественного сознания, и не буду лишний раз повторяться. Скажу лишь об одной непреложной истине: общество, в котором мораль довлеет над личностью, является безнравственным, ибо дурацкая мораль, как дырявая авоська, является лишь ничтожным подобием истинной нравственности, что должна жить внутри каждого человека. Я, равно как и мои друзья, не виноват в том, что люди так и не научились жить по законам совести, а посему и придумали свою мораль, которая зачастую используется ими в самых эгоистичных и корыстных целях. Мы отвергаем их мораль, ибо наша совесть стоит над моралью.
И я не испугался, впервые за свои семнадцать лет; я не побоялся отказаться от будущего ради нескольких желанных месяцев счастья, а быть может, даже и недель. Будущее все равно затеряно в паутине времени, а прошлое – в сетях памяти. Есть только настоящее.
Я принес жертву древним языческим богам, возложил на алтарь все, что у меня было, то бишь всю ту монотонную жизнь, что уныло текла, подобно заболоченной речушке. Я выбрал удел страждущего скитальца, а не человека с окостенелым сердцем.
Только вот одного я не в силах уразуметь: чего ожидает от нас это общество? Каких стереотипов поведения требует? Чего оно хотело от меня? Чтобы я закончил школу, поступил в институт, потом получил купленный диплом, устроился по блату на работу и все время листал «Playboy» на рабочем месте, в действительности ничего не делая, как поступают все? Чтобы женился, настрогал детей, а потом начал пить и избивать жену, что делают почти все и что является уже фактически нормой этого одеревенелого общества? Серая масса, однообразная жизнь, грех под маской добродетели, фальшь и обман, а также камни на голову каждого, кто отрицает это.
Нет.
Я сказал свое слово. Теперь со мной была Она. Я не знал, как далеко все это зайдет, однако был уверен в том, что это не продлится долго. Что ж, я готов был заплатить своей душой за невесомые, призрачные мгновения счастья. Я не стал таким, как они.
Ее голос отвлек меня от размышлений:
- Я часто сталкиваюсь с непониманием со стороны ребят. Они замечательные, веселые, добрые, но им не хватает душевной утонченности; многие их шутки меня обижают. Конечно, я понимаю, что проблема во мне, а не в них.
Тогда я задал вопрос, глупый и нелепый:
- Почему же ты не уедешь? Почему не покинешь эту компанию?
- Мне некуда ехать. Эти люди – мои сестры милосердия, не пойми превратно, мой последний приют.
Она замолчала, а затем достала сигарету и закурила, угостила меня. В течение нескольких последующих часов мы не проронили ни слова.
Амелия уснула, и ее головка прислонилась к окну. Амелия… Я снял свою куртку, свернул ее в несколько слоев и аккуратно просунул между стеклом и ее головой. Спи…
Желая убрать с ее лица заблудившуюся прядь волос, что струилась по щекам и прелестной шее, как сладкий черемуховый мед, я случайно коснулся ее. В этот момент меня передернуло так, словно я дотронулся до оголенного провода. Дыхание участилось, а по телу несколько раз пробежала волна непонятной дрожи; сердце снова готово было выскочить из груди.
Амелия… Вряд ли это твое настоящее имя. Впрочем, я не желаю его знать.
Что же со мной происходило? Нет, конечно же, не это.
Не подумайте только, что я ничего не знал тогда об отношениях между мужчиной и женщиной. Скорее наоборот: я знал даже больше, чем многие в моем возрасте, как о платонической, так и о физиологической стороне любовных отношений. Тем не менее, то, чего я не мог даже в мыслях допустить, так это того факта, что это загадочное явление человеческой души коснется и меня. Я был каменным, стальным, закрытым; я предполагал, что моя сензитивность, вся моя способность к созидательным чувствам умерла вместе с моей любимицей Снежкой.
Я испугался, и этот страх был сильнее всех страхов, что мне приходилось когда-либо пережить. Я испугался собственных чувств, что разгорались внутри меня со все большей силой, забирали предназначенный мне кислород из легких и сжигали его с неподвластной мне жадностью. Я задыхался.
Что будет дальше? Страх потери всегда порабощал меня, он стал сущностью моей жизни. Я знал, что все конечно. Знал, что миллионы возможных кошмаров подстерегают меня за каждым поворотом судьбы, а смерть уже крадется на мягких лапах, караулит со спины, готовая к нападению в тот момент, когда меньше всего ее ждешь. И я не был готов к потерям, ибо уж очень хорошо знал, что горше всего падать с вершины покоренного Эвереста…
Но тут в мой внутренний конфликт вмешивался внутренний голос, некое альтер-эго, которое твердило: «Ты же теперь птица, гордая и вольная, величавый сокол! Все птицы падают, это неизбежно, однако у них есть неоспоримое достоинство, недоступное ползучим тварям: способность летать. Ползающие гады потому никогда и не падают, что не в силах взлететь».
Да, конечно же, это правда, это непререкаемая истина, но как же страшно бывает просто расправить крылья, взмахнуть ими и полететь навстречу восходящему Солнцу, вопреки всем небесным грозам и грядущим опасностям! Но я возобладал над своим страхом, и все же смог отдаться полету, смог покинуть грешную землю – и пусть всего на несколько вселенских мгновений. Для меня они стали Вечностью.
Скоро и я заснул, вернее, погрузился в тяжелую поверхностную дрему. В окне напротив мелькали, подобно мимолетным видениям, скучные пейзажи. Редкий лес сменялся искалеченным людскими руками полем, поле плавно переходило в деревню с обветшалыми трухлявыми домами и старушками на лавочках, за деревней начинался очередной город, вытканный из миллионов блоков, ячеек, копошащихся в груде мусора муравьев – в костюмчиках, пиджачках, юбочках и блузочках. Потом все повторялось заново.
Я видел мать в облике маленькой девочки. Она все время бегала, смеялась, резвилась за окном нашего фургона, будто скользила за ним на невидимых роликах, иногда вырастала до колоссальных размеров, спокойно перешагивая домишки и перепрыгивая речушки, порой превращалась в дюймовочку и беззаботно разгуливала по выступам оконной рамы. Эта была она, моя мать, только лет так тридцать назад. Потом она взглянула мне в глаза, погрустнела, и тихо проговорила: «Миша, куда же ты подевался? Вернись! Ты мне нужен!».
Я проснулся. Видение исчезло. За окном все так же проскальзывал размазанный калейдоскоп весенних красок.
Амелия спала на моем плече, положив руку мне на грудь. Моя куртка валялась у нее под ногами. Ароматные пряди ее волос были небрежно рассыпаны по моим плечам и груди, а ее лицо… ее прекрасное лицо находилось всего в нескольких сантиметрах от моего.
 Мой рассудок помутнел, затянулся пеленой сладостного фимиама, но я быстро смог снова возыметь контроль над собой. Я чувствовал себя грязным, вонючим, недостойным той милости, что мне выпала – находиться рядом с этим прекрасным созданием, не то что бы прикасаться к ней. Еще долго я просидел в этом положении, боясь пошевелиться, боясь задеть ее, нарушить ее мерное дыхание. Как мне почудилось, прошло несколько часов, хотя, быть может, просто время рядом с ней текло иначе, более медленно и размеренно.
Я был сконфужен и изумлен; как я уже говорил, это был слишком дорогой подарок судьбы. Ее чудодейственный аромат, восхитительное тонкое благовоние летнего утра, кружил голову, сводил с ума, а дыхание обдавало мое лицо невыносимым жаром зарождающейся страсти; все в ней было совершенно. Однако она, похоже, не понимала своей красоты, своего неземного очарования.
Осторожно, чтобы не потревожить ее сон, я поднял с пола свою куртку и накрыл ее хрупкую фигурку, совсем крошечную в сравнении со мной. Арвен и Санктус зашевелились, потянулись, стряхивая с себя остатки сна, и тут же уставились на нас, перешептываясь и затейливо хихикая. Страсбург выключил музыку и сказал:
- Пора сделать привал, уже темнеет. Мы выедем на проселочную дорогу и свернем в лес, там разведем костер и как следует отужинаем. К тому же, я думаю, многим нужно осуществить свои туалетные дела. Потом вы, молодцы и красавицы, будете веселиться и разглагольствовать, ну а я отправлюсь на боковую. Теперь моя очередь спать, бездельники.
- Ну-ну, поговори тут, - парировала его саркастические замечания Арвен. – Тоже мне, трудоголик, мать твою. А то наш новый друг узнает, как с полгода назад ты развлекался с компанией каких-то садомазохисток-извращенок, напился, и нашему брату пришлось тащить тебя до фургона. А ты все это время блевал и жутко матерился, блевал и матерился.
В знак поддержки своей подруге Санктус рассмеялся, ему вторила Арвен.
- Вот как, значит? Вот оно что! - Театрально возмутился «черный ирокез». - Вот оно как – бунт на корабле! Ну ничего, ничего, мать вашу бездельники, обо мне узнают, обо мне заговорят!
- Ха! Вот гений тоже. Остап Бендер, мультиков обсмотревшийся. Последняя стадия умственной отсталости. Клиника, одним словом.
- Ничего, ничего, - заскрежетал зубами Страсбург. – Потом мы еще поговорим. Узнаете, отличники, когда будете нам с Пророком хамать готовить.
Арвен лишь ухмыльнулась, но ничего не ответила. На этом их шуточная перепалка закончилась. Значит, за мной закрепилась кликуха «Пророк», что, впрочем, неудивительно: слишком уж тяжело для произношения имя великого ясновидца.
Тогда я решил тоже пошутить, заодно и понять, какое отношение ко мне успело сложиться в этой компании.
- Можно просто Мишель, дамы и господа.
Все рассмеялись, но добрым, понимающим смехом, без даже крошечной толики негативизма. Теперь я понял, что слишком недооценивал этих людей, точнее сказать, здесь поработал мой неусыпный пессимизм. Эти ребята были простыми, открытыми, бескорыстными, и в мыслях не имеющие стремления кого-то обидеть. Все их шутки опирались на полное знание того, над кем шутят, поэтому были специально направлены на игривое подкалывание, а не на осознанное унижение. Посему надо мной пока и не подшучивали, так как просто не знали, что может меня всерьез обидеть.
Какой же я дурак, который стремится видеть в людях только плохое и при появлении в поле зрения человека, как дикобраз, сразу же навостряет иголки! Эту черту во мне не уничтожить вовеки.
Когда мы свернули в лес, было совсем темно. Страсбург включил фары дальнего видения, и передо мной показались зловещие щупальца огромных древ, что мелькали в темноте, как кисти танцующих призраков.
Мы развели костер, приготовили еду, укрытые лапами вековых елей. Я и не думал, что в наших краях еще остались такие деревья. Ребята достали гитару, вытащили из тайников пиво, водку и маленький мешочек с коноплей. Я не стал противиться и согласился выкурить косяк. Эффекта я не почувствовал, равно как и не заметил разницы между этим куревом и обычной крепкой сигаретой, хотя потом Страсбург мне рассказал, что я заметно расслабился и повеселел.
Водитель стразу же отправился спать и велел нам особо не шуметь, а ребята решили сыграть на гитаре несколько душераздирающих баллад. Маленькая рыжеволосая фея подпевала им своим красивым высоким голоском, чувственно размахивая руками, а затем стала расхаживать вокруг костра, имитируя транс, как колдунья на шабаше в Вальпургиеву ночь. Арвен тоже пыталась подпевать, но ее надрывный хрипловатый голос не шел ни в какое сравнение с тонким сопрано моей Офелии. Скоро я перестал осознавать реальность, и полностью погрузился в свои грезы, окутанный дымом костра, убаюкиваемый игрой моих пьяных трубадуров, парализованный алкоголем и терпким вкусом конопли. Еще я видел тени, мелькающие в ночном мареве, хотя, скорее всего, это были лишь отблески от костра.
Все. Первая ночь без матери, вне дома, хотя казалось, что уже вечность так живу.
Не помню, как я оказался на раскладушке в салоне машины. Утром меня разбудили чьи-то шаги, звон алюминиевой посуды, затейливое потрескивание дров и чей-то тихий разговор. Солнце только поднялось из-за горизонта, и теперь сонно ласкало отдохнувшую землю; его немногочисленные лучи пробивались сквозь занавески на окнах, кружа множество пылинок в лихом танце энтропии.
Несмотря на почти бессонную ночь, я чувствовал себя замечательно, а великолепие нежного утреннего света внушало в мою оттаявшую ото льда душу столь незнакомый мне оптимизм. Я осмотрелся. На соседней раскладушке, вплотную придвинутой к моей (так как места в машине было очень мало, и раскладушки буквально нагромождались друг на друга), лежал ее лиловый шелковый шарфик, с которым она танцевала вчера у костра. Значит, она спала рядом со мной…
От этой мысли мое сердце подскочило, взбунтовалось, а по телу пробежала блаженная дрожь. «Хватит думать о ерунде», - мысленно приказал я себе. – «Пора подниматься».
Разговор, который звучал сначала издалека, нудно и неразборчиво, как соседский телевизор, постепенно надвигался, и я успел понять, что эти люди беседуют напряженно, с трудом сдерживая голос. Скоро я смог разобрать слова:
- … этот человек. Ты его не знаешь, деточка. Ты только вчера с ним познакомилась, опомнись.
- Ой, ладно. Ты же сам его взял. Он ведь тебе понравился. Мне кажется, что я знаю и понимаю его лучше, чем кого бы то ни было еще. Он меня понимает.
- А я скажу тебе нечто другое. Не стоит так…
Большего я не мог расслышать, ибо беседующие снова отдалились, и мне теперь был доступно лишь невнятное бормотание, похожее на переливы далекой реки. Затем голоса опять приблизились. До меня донеслось продолжение:
- … таких, как ты. Нам всем он понравился, но не стоит спешить, поверь мне, сестренка. Послушай моего совета. Я ведь тебе как старший брат.
 - Мне не нужны ничьи советы.
Говорили мужчина и женщина. Конечно же, я знал, кто.


Рецензии