Целковые похороны. Три новеллы из прошлой жизни

Опубликовано впервые на сайте www.erolib.ru

С. О. Грива

Целковые похороны (три новеллы из прошлой жизни)

                "Пошла бы с горя в монастырь, где много холостых".
                В. Даль. Пословицы русского народа.

Введение.

«Что за странное название?» – удивитесь вы. И были бы правы, если бы…
Целковый, целковик (с ударением на «о»!) – серебряная монета достоинством в один рубль. В те далёкие времена – монета, так сказать, не разменная. Но, и тогда приличные похороны стоили несравненно дороже. «Женихом от рубля» называли в деревне гробы – по цене гроба у крестьян. Так это же один только гроб, да и то – самый простой! Ну, а о нынешней разорительной цене похорон и говорить не приходится. И в России, и, тем более, тут, в Германии. «Что-то здесь не то», - поделом решите вы.

Придётся мне начинать издалека.
В студенческие годы, приезжая на летние каникулы домой, поигрывал я в теннис. Продолжал, с перерывами на учебный год, увлечение моих школьных лет. Тогда, в СССР, был теннис каким-то, ну, прямо-таки, экзотическим видом спорта. И занимались им, большей частью, как я заметил, люди с причудами. Наши встречи на корте и вокруг него были словно клубные посиделки. Корт был один, желающих поиграть – почти всегда – с десяток. Правила игры были соответствующие: на вылет. Вот, и приходилось тем, кто играл похуже, проводить больше времени на скамеечках у корта, чем на самом корте. Оставалось лишь саркастически комментировать игру «выбивших» их на эти скамеечки да травить анекдоты.

В последнем деле непревзойдённым был «теннисист» Моня. Колоритная фигура, однако. Высокий, сухощавый, сутуловатый, лет где-то около сорока. Работал он инженером по оборудованию на птицекомбинате. Что-то там постоянно рационализировал, изобретал. Приходил на корт из-за этой своей увлечённости он редко, играл мало, ибо быстро проигрывал. Зато всегда что-то интересное рассказывал. Ну, например, как ему удалось усовершенствовать машинку, общипывающую забитую птицу. «Теперь она у них и подмышками всё подчищает» – с гордостью информировал он нас, потребителей продукции его птицекомбината. Было ли это правдой или он над нами подшучивал, беря за пределами игровой площадки реванш за очередной проигрыш? Кто знает? Интересно, что вот такие интимные подробности своего изобретательства доверял Моня нам лишь в тех случаях, когда слушателей было не более двух. Так сказать, в личной беседе.
Если же на скамеечках скапливалось народу побольше – игроки, их друзья, то тут Моня преображался. Он уже не пытался никому, приблизив своё лицо почти вплотную к лицу собеседника, конфиденциально поведать о неимоверных количествах битых яиц на его птицекомбинате. Или ещё о чём-то подобном. Нет, он рассаживался на скамейке, раскорячив длинные тощие ноги, и, обращаясь как бы к одному из нас, но фактически сразу ко всем, начинал степенно рассказывать какой-нибудь анекдот. Моня никогда не приступал к своему действу с обычного в таких случаях «есть новый анекдот». Нет, первый анекдот был всегда «в разрезе» нашего разговора о том, что стало сегодня основной новостью для страны, города. Или – того, о чём спорили, вот, сейчас тут, в нашей компании. Неважно – о политике ли, спорте или о странностях женской логики: в ячейках Мониной памяти ждали своего часа анекдоты на все случаи жизни. А второй и третий анекдоты являлись как бы естественным продолжением первого. По теме, по смыслу, по духу. Больше трёх анекдотов за один раз Моня никогда не рассказывал. Из принципа.

Если появлялся на скамеечке новый человек, Моня интересовался, чем тот занимается – и тут же выдавал подходящий «профессиональный» анекдот. Его байки были интересны и тем, что они нередко начинались с вопроса (часто – типа незабываемого «Армянское радио спрашивает…») или содержали в себе загадку, разгадать которую было непросто. А ответ Моня всегда оставлял до следующего раза. Опять же, из принципа. Посему каждый приход Мони на корт встречался громкими приветствиями любителей тенниса. Ожидали не его рассеянной игры (играть в паре с ним было одно мучение), а ответа на вопрос, содержавшийся в рассказанном им в прошлый раз анекдоте.
 
Когда мы с Моней впервые встретились у теннисного корта и он узнал, что я студент-филолог, то тут же последовал анекдот-вопрос, поставивший не только меня, но и всех присутствовавших в тупик. «А, вот, скажи мне ты, грамотей, как одним-единственным знаком препинания изменить смысл этого предложения», - начал, причём, сразу же на высокой ноте, он. И подчеркнуто внятно, буквально по слогам, произнёс: «Че-ло-век,» - пауза – «ко-то-рый у-ме-реть не мо-жет». Все попытки наскоком решить эту, на первый взгляд, простенькую задачу заканчивались конфузом очередного «грамотея». Моня молча переодевался (уже начинало темнеть), свысока, как бы, прислушиваясь к потугам знатоков родной речи. На просьбы самых нетерпеливых «открыть ларчик» Моня никак не реагировал. Попрощался и ушёл.
 
Я озадачивал своих друзей по школе, так же, как и я, приехавших на каникулы. Я многократно пережёвывал в уме эти пять слов. Увы, ничего съедобного не получалось – и эти слова застревали у меня в глотке. Я даже подумывал попросить помощи у нашей бывшей учительницы русского языка, жившей недалеко от моих родителей. Но, побоявшись какого-то не совсем пристойного подвоха со стороны Мони, воздержался всё-таки от этого. И, как показало дальнейшее, совсем не напрасно.
 
Моня появился на корте недели через две. И, заметив мой вопрошающий и печальный взгляд, обращённый в его сторону, подошёл ко мне, притянул за ворот футболки моё лицо поближе к своему и отчеканил: «Человек, который умер», – пауза – «еть не может».

Не надо, не надо! Ну, и что с того, что в словарях русского языка вы не обнаружите глагола «еть». Может быть, ещё скажете, что никогда не слыхали возгласов типа «Ух, еть твою мать!»? Вот, так-то.

И слово «целка» ( в смысле «девственница» - целая, нетронутая) вы опять же не встретите в большинстве словарей русского языка. И компьютер тут же подчеркнёт его волнистой линией красного цвета. Но даже те, а их – подавляющее большинство, кто не умеет «на фене ботать», то есть, говорить на блатном жаргоне, знают это слово. Отсюда – и прилагательное «целковый» (с ударением на «е»).
 
Это была, так сказать, первая часть предисловия.
А вторая часть начнётся сейчас. И речь пойдёт об особенностях нашей памяти. Возможно, вы уже знаете, что дольше всего сохраняется в ней то, что было связано с нашими эмоциями. С психическими переживаниями, с душевными волнениями. Это, с общебиологической точки зрения, весьма целесообразно, ибо формирует и обогащает жизненный опыт. Но, это же – и, нередко – пожизненная обуза, которую мы несём в душе, это – неизгладимый рубец где-то в глубинах нашего мозга. Зигмунд Фрейд, если не ошибаюсь, поиском и иссечением подобных рубцов как раз и занимался во время своих психоаналитических сеансов.
 
Похороны – всегда! – являются чем-то особым для нашего восприятия. Даже и тогда, когда не наших родных и близких хоронят. А – совсем чужих, прежде не встречавшихся нам при их жизни простых людей. Видимая смерть всегда страшна. «В очью смерть проберёт», - говорит пословица. К тому же, похороны – как процесс в нашем сознании – продолжаются намного больше того времени, что проходит от минут превращения живого человека в покойника до его погребения. Не случайно, вероятно, слово похороны не имеет в русском языке единственного числа…

Со смертью родного, близкого, знакомого нам человека происходит с нами что-то невразумительное. Его, вроде бы, уже и нет, но мы это даже физически ещё не ощутили. Да, он лежит в гробу. Рядом, в соседней комнате, где-то в морге. Но, он – есть. И так хочется ему ещё что-то сказать, о чём-то его спросить, что-то возразить…
И даже если он – родной, близкий, знакомый нам человек – уже под землёй, кремирован, мы не прекращаем время от времени вести с ним диалог. Нередко годами, де-ся-ти-ле-ти-я-ми! Вот тогда-то и открывается нам, почти всегда обескураженным этим, неведомая прежде степень привязанности к этому человеку.

Похороны – это не только обыденный или торжественный финал земного существования усопшего, переход его из ограниченного рамками телесной жизни бытия в, возможно, бесконечное духовное присутствие. Нет, похороны – всегда какая-то перемена и в нас самих, ещё живущих, это – невольное побуждение к пересмотру наших жизненных установок. Вследствие этого мы становимся на какое-то время неустойчивыми, наше поведение представляется для знавших нас ранее каким-то странным. Что-то в нас как бы умирает вместе с тем, кого уже нет и больше никогда, по крайней мере, в этой жизни, не будет с нами. Это и сковывает нас, это и раскрепощает. В нас рано или поздно зарождается что-то новое. Иногда в самом что ни есть прямейшем смысле этого слова.

Ибо давно замечено, что вид смерти вызывает всплеск безотчётного влечения к размножению. Такое вот, выражаясь научным языком, приспособление к изменившимся условиям жизни, смысл и цель которого – не дать вымереть роду человеческому. Этот инстинкт может на время подавить все другие обуревающие нас мысли и чувства. Это половое влечение, сродни гону у животных, возникает где-то в глубинах нашего подсознательного и, нарастая, определяет ход наших мыслей и поведение. Сознательно сопротивляться этому почти невозможно…

Наверное, посему это и произошло. То, о чём будет рассказано ниже. А, может быть, совсем и не поэтому – и зря я тут философствовал. Кто знает это, кто возьмётся рассудить?…

Новелла первая.
Гуттаперчевая девочка.

Во время учёбы в институте встречался я около двух лет со студенткой нашего же вуза, только с другого факультета. Её родители были врачами. Я видел их лишь однажды, когда они прилетали в отпуск. А работали они в те годы за рубежом, в Алжире. Или, всё же – в Тунисе? Сейчас точно не припомню. Коренастый папа и несколько ниже среднего роста ладная мамочка. Оба загорелые, модно одетые. Да, были в те времена счастливчики, которых министерство здравоохранения направляло на работу в африканские страны, на Кубу. Нужно было, конечно, и при партбилете быть, и знать, кому «отстегнуть» за такие командировки. Некоторым удавалось и дважды съездить. За это время набиралось и на «Волгу», и на кооперативную квартиру, и на заграничную, бросающуюся в глаза одёжку-обувку себе и родственникам на много лет. И языком иностранным овладевали. Сначала на интенсивных курсах в Москве, затем – по месту работы. Вот эти двое уже не только французским владели, но и на арабском, по их словам, поболтать могли.

Конечно, мечтать о такой поездке и решиться на неё можно было лишь бездетным (их, кстати, как правило, не брали: могли сбежать – и таки сбегали). Или тем, у кого дома было кому за детьми присмотреть: пожилых ведь не посылали. Так, как раз, было и у родителей Инны. Дома оставалась мать отца – учительница-пенсионерка. Да, и дети были уже в старших классах, когда отправились в Северную Африку родители в первый раз. Теперь, во время второго срока работы (они снова улетели всего через год с небольшим после возвращения из первой командировки), старшая дочь была уже студенткой, а младшая ходила в девятый класс.

Уже после первой поездки родители Инны приобрели не только «Волгу», но и быстро соорудили большую дачу на волжском берегу. Купили где-то готовый сруб из неподсеченной сосны (так, вроде, называются деревья из которых не брали смолу), перевезли его на доставшийся им за взятку сельсоветовскому председателю большой участок, зашпаклевали, оббили снаружи сосновыми же досками, а изнутри – где древесно-стружечными плитами, где – фанерой. Пристроили к срубу тамбур, надстроили второй этаж. Конечно, делали всё это тамошние деревенские. За деньги, а то и просто за спирт. И этой «валюты» советских времён у родителей Инны – хирурга и акушера-гинеколога – хватало.
 
С той поры бабушка не только всё лето, но и не очень холодные дни в другие времена года проводила на даче. Добраться туда было нетрудно: трамваем – до вокзала, двадцать пять минут - электричкой, полчаса – пешком. Дом стоял не где-то на дачном участке или подобном, огороженном от местных жителей месте, а – в самой деревеньке. До берега Волги было метров двести, но какая-то речушка, впадающая в Волгу, омывала границу участка: вода для полива грядок была рядом. Бабушка, сама деревенская по происхождению, быстро перезнакомилась с соседями, вспомнила известные ей с детства земледельческие навыки – и забыла о телевизоре, о журналах «Огонёк» и «Здоровье», об общественной работе при ЖЭКе. Всё поглотила вспыхнувшая заново любовь к земле.
 
Четырёхкомнатная квартира в городе была теперь наша с Инной. Была… бы, если бы не её назойливая сестрица. Нам приходилось убегать с лекций, делать «наше дело» в спешке, пока эта сующая во всё свой нос сестрица находилась в школе. Инна походила на мать. Невысокая, плотно и пропорционально сложённая. Сестрица, звали её Жанной ( я её звал про себя «Жало») была, как бы, не из этого рода. Совершенно другой породы, так сказать. Выше Инны почти на целую голову, с бесконечно длинными ногами, с почти такими же длиннющими руками, неправдоподобно сверхгибкая. Надо признаться, я не всегда рассматривал её с озлоблением. Лицо её было невероятно красиво, с едва заметным налётом азиатчины (расплата россиян за столетия монгольско-татарского ига), присущей и облику её отца. Волосы – подобные тем, какие всегда рисуют, изображая сказочную Золушку, только тёмно-русые. А глаза её были совсем необычными, что объяснялось узкими зрачками, имевшими совершенно неправильную форму: ничего подобного на круг. (Но эту деталь, признаюсь, я подметил намного позднее. Когда наши глаза были близко-близко друг к другу, в лунном свете.)

Если Жанна – обычно, жеманно – разговаривала со мной, простёртые ко мне руки переразгибались в локтевых суставах, неестественно длинные пальцы совершали какие-то червеобразные движения. Ходила она странно виляя бёдрами. Подобно манекенщицам. Но для работы на помосте, для демонстрации новых моделей одежды она бы не подошла. То, что грудь плосковата – ещё полбеды. Её спину нельзя было назвать ни прямой, ни стройной – скорее, несколько горбящейся. В цирк, наверное, таких тоже не берут.
Если она подсаживалась ко мне с Инной за стол или на тахту (никто её, конечно, не приглашал), то молчала, но постоянно вертела пальцами, перебирала их, притягивала большой палец к предплечью, терла ладонями по покрытой джинсами внутренней поверхности бёдер. Словом, привлекала к себе внимание. Не хотела, что ли, мириться с тем, что Инна не собиралась даже в беседах меня с ней делить, а, тем более, делиться с ней подробностями наших отношений.
 
Если время позволяло, мы сбегали от «Жала» на дачу. Дача, как я писал, была большой. На первом этаже пятистенки, в её ближней к входному тамбуру половине, были кухня, душевая, туалет; дальняя половина разделялась некапитальной стенкой на гостиную и комнату бабушки. Винтовая лестница из кухни вела на второй этаж. По площади он был таким же, как и первый, только потолки были ниже, а боковые стены – скошёнными. Узкий коридорчик разделял верхнее помещение на две части. Одна предназначалось для родителей Инны, другая – для неё с сестрой. Наша проблема состояла в том, что отапливался только низ. Печь с плитой на кухне обогревала лишь саму кухню и комнату бабушки. Наверху помогал сохранить более-менее жилую температуру только масляный электрообогреватель. Немного тепла поступало от дымохода, который проходил через комнату сестёр. Даже не в самое холодное время года, при ежедневной топке печи температуры выше 12-13 градусов там не бывало. Мы соединяли змейкой-молнией два спальных мешка. И в тесноте, да не в обиде доставляли себе и друг другу удовольствие.
 
Бабушка была то ли наивной, то ли прогрессивной. Её наши дела там, наверху не интересовали. Она туда никогда не поднималась. Что-то, возможно, глухо слышала. Но, скорее, ничего. Как это говорится, годы давали о себе знать. Она даже радовалась нашим заскокам на дачу. Хотя и были наши намерения далёкими от её огородных забот, мы всегда находили часик-другой что-либо сделать по её просьбе. «Сделаем, бабуся», - отвечала Инна. «Только, вот, сначала позанимаемся», - не дополняя, собственно, «чем» позанимаемся, успокаивала она бабушку. Кстати, наивно-прогрессивной была бабушка только в отношении Инны. Младшую внучку она постоянно поучала, предостерегала, наставляла. Вероятно, когда родители впервые оставили сестёр на попечение бабушки, та решила, что только младшую из них воспитывать на свой лад ей ещё не поздно.
 
В ту зиму выпало необычно много снега. Бабушка с расчисткой не справлялась. Наказывала нам с Инной почаще приезжать. В марте на дневном солнышке снег начал подтаивать, но морозными ещё ночами всё оледеневало. Бабушка прокладывала себе дорогу на улицу, разбрасывая впереди себя песочек, припасенный заранее. Когда днями начало таять посильнее, оказалось, что талая вода, не имея другого стока, попадает в погреб. Бабушка взяла ломик и начала продалбливать дорогу талой воде в сторону огородика и речушки за ним. Эта-то работа и погубила бабушку Инны. Что-то случилось с сердцем – и бабушка упала замертво. Произошло это со стороны дома, обращённой не к улице, а к – речушке. Пролежала там бабушка никем не замеченная полдня. Лишь к вечеру зашедшая к ней за чем-то соседка нашла бабушку.
 
Сёстрам сообщили в тот же вечер. На следующий день Инна дозвонилась до родителей. Те должны были через несколько месяцев возвращаться навсегда. Прилёт на похороны был связан с многими сложностями (в том числе, с отменой плановых операций), с большими материальными затратами. Решили, что бабушку похоронят внучки. Ещё через день бабушка лежала в гробу, в гостиной с открытыми форточками. Приходили прощаться местные, деревенские. Приехали знакомые бабушки из города. Туда возвратилась Инна, сообщая приятелям семьи печальную новость, день и час похорон, объясняя, как доехать до дачи. И оформляла необходимые бумаги. А я с прибывшей туда же сестрицей оставался на даче. Надо было и кухню подтапливать, и для поминок продукты закупать, и с бабушкиными подружками решать, где взять ещё пару столов, два десятка стульев, посуду, столовые приборы. Я мотался, таскал, записывал, что и у кого брал. Все люди, с которыми пришлось общаться, были мне прежде не знакомы. Голова шла кругом. Ел я урывками.
 
Часам к восьми, когда было уже совсем темно, в доме остались только мы с сестрицей. Если не считать лежащую в гробу бабушку. Сестрица была непохожа на себя. Непривычно бледная, молчаливая, малоподвижная. Мы, почти не разговаривая друг с другом, поужинали. Я сполоснулся под душем и пошёл наверх. «Не забудь заслонку в печи закрыть. В колонке осталось ещё достаточно воды для душа. Спокойной ночи. Я включу тебе обогреватель в комнате родителей», - этими словами я попрощался с сестрицей.

В комнате сестёр было холодно. Наши с Инной спальные мешки, сцепленные в один большой, оставались с прошлого визита. На мешке лежали мой тренировочный костюм, свитер, вязаная шапочка, шерстяные носки. Вспомнил, что в прошлый раз – это было в субботу – мы приезжали с взятыми на прокат лыжами с ботинками. Собирались через неделю лыжную вылазку повторить, так как в ближайшем лесу было ещё много снега. На расцепление спальных мешков уже не было сил. Я сбросил джинсы, курточку. Быстро переоделся во всё «лыжное», надел вязаную шапочку на голову и нырнул в спальник, под которым был постелён метровой ширины толстый поролоновый матрац. Через пять минут я уже спал.

Проснулся я от шороха. В довольно ярком лунном свете можно было рассмотреть циферблат моих наручных часов: половина двенадцатого. Надо мной стояла сестрица. На ней был тонкий хлопчатобумажный тренировочный костюм.
-Что такое?
-Мне холодно.
-А радиатор? - хотя я знал, что от него толку немного.
-Холодно.
-Что же я должен сделать?
-Не знаю.

Сестрица была непривычно покорна. Я вылез из спальника, зашёл в комнату родителей, выдернул шнур, поволок горячий радиатор на колёсиках в комнату сестёр, вставил вилку шнура в розетку и скомандовал: «Где холодно, там не оводно. Ныряй!». Дрожащая от холода или чего-то другого сестрица отшвырнула шлёпанцы и проскользнула в спальник. Я стоял, не решаясь последовать за ней. «Скорее! А то холод заходит», - сестрица решила всё за меня. Я влез в мешок, подтянул молнию – и «Жало» оказалась тесно прижатой ко мне. Сдвоенный спальный мешок просто не допускал никакой другой возможности. И тут же до меня дошло, что моё жало, нет, шило – истинное жало бывает только у самочек – само по себе восстало. От моего прикосновения к податливому, гибкому телу. От вдыхания запаха пышных волос.

А, как известно, «шила в мешке не утаить». Хотя и сестрица, и я поначалу лежали на спинах, быстро согревшаяся сестрица, повернувшись ко мне, обнаружила шило сразу же, ибо руки её, с повышением температуры тела, начали привычные беспорядочные движения. Тут-то она за него и зацепилась. Сказать, что это подстегнуло её, словно удар кнутом, - это ещё не всё сказать. Она начала тереться об меня своей плоской грудью, длинными бёдрами, ступнями, а «зацепившаяся» рука, словно притянутая магнитом стрелка компаса, так и осталась мельтешиться на одном месте. Отчего моё шило ещё более окрепло и вздыбилось. Другой рукой сестрица пролезла мне под спину, а затем развернула, не без моей помощи, меня к себе. Мы поцеловались.
 
Шило как инструмент, предназначенный для прокалывания отверстий, жаждало применения. Но в ограниченном пространстве спального мешка работать – тем более, с новым материалом – было сложно. После ряда попыток устроиться посподручнее мы на какое-то короткое время затаились, лежа на боку «ложечкой» и тесно прижавшись друг к другу. Я водил рукой, подложенной под её шею, по её груди, распластывая и без того плосковатые грудки. А вторая рука уже гладила немного оголённый животик. Эту руку прикрывала рука Жанны – и её рука следовала за моей рукой, не пытаясь ни препятствовать продвижению от пупка вниз, ни постепенно усиливавшемуся давлению руки. А другая рука Жанны, закинутая за спину и зажатая между нашими телами, недвижимо покоилась на моём лобке, обхватив через два слоя материи не такой уже и острый на конце стержень шила.
 
Ситуация требовала развития. Я начал с себя. Оставив на время гладкий животик Жанны без внимания, я освободившейся рукой оголил себя до колен. Жанна проголосовала за это обеими руками: и той, что спокойно выпустила мою, и той, что отпустила на мгновение стержень. Но только на мгновение, ибо новый захват последовал тут же. Более уверенный и не по-девичьи сильный. Когда же моя рука, снова переместившаяся на животик Жанны и ринувшаяся – без промедления – к паху, ощутила тыльной стороной последовавшую за ней, без помех моей руке, руку Жанны, я понял, что получил карт-бланш.

Эта неожиданная полная свобода действий поначалу меня озадачила. Я не мог себе представить, что для Жанны подобное уже не в новинку. Но почему же всё происходит без малейшего противодействия и даже – не без её инициативы? Почему она сама подводит нас обоих к тому, что когда-то называли красивым словом «соитие», а теперь заменяют вроде бы вполне цензурным словом «трах». В новом, разумеется, смысле этого слова, прежде означавшего либо сильный звук или шум, либо сильный, с шумом удар. (Впрочем, в просторечии глаголом «трахнуть» уже давно обозначали разнообразные действия, совершаемые с особой силой и страстностью.)

О магии смерти и действа похорон на состояние психики я тогда не раздумывал. К этим мыслям добрался я уже тут, в Германии. После случая, рассказ о котором впереди. Единственное, что мне пришло тогда в голову, так это то, что бабушка уже её за это не осудит. Не исключено, что сходные мысли заполонили и Жаннину голову. А возраст Жанны, начинающаяся весна, напряжение прошедшего дня требовали разрядки, причём не какой-либо, типа алкоголя, а именно – сексуальной.
 
Я вошёл в неё, всю мокренькую, сзади весьма легко. Что-то раздвинулось, что-то растянулось. Послышался поначалу глубокий судорожный вдох Жанны. Затем минуту, другую дышала она неровно, далее дыхание внезапно на несколько секунд оборвалось и, наконец, последовал глубокий выдох. Я успел выйти. Теперь Жанна была мокренькая и на пояснице. Она снова забросила руку за спину, нашла помягчавший и повлажневший стержень, и, захватив его в ладошку, начала тыльной стороной кисти втирать в кожу спины мои молоки.

Ни слова не было вымолвлено ни ею, ни мной. Каждый обдумывал случившееся. Затем, повернувшись на спину, Жанна с удивлением и даже с каким-то разочарованием в голосе произнесла: «А я думала – будет больно и много крови». «Это не всегда случается», - поучительным тоном заметил я, хотя свидетельств тому в моём прошлом опыте не было. Я развернул Жанну к себе, цепляя и дёргая одежду ногами стащил с себя всё прежде спущенное до колен, ногами же помог это сделать Жанне. Затем я снял шапочку, свитер и, оставшись в задранной до подмышек футболке, прижал к себе Жанну, приподняв и её одёжку выше грудок.

Ласкались мы снова молча. Необычность времени, места, да и всех прочих обстоятельств того, что мы свершили и чем продолжали заниматься, словно отключили наши языки для речи. Но – не для поцелуев. Я был, возможно, умелей, но по неугомонной юркости мой язык никак не мог сравниться с язычком Жанны. И вот уже не только наши языки проникают в рот друг другу. Я получил возможность войти в неё до предела. Опять же ничто мне особо не препятствовало: всё было приятно эластично-растяжимо-раздвигаемо. Жанна дышала часто-часто, сердце её билось так стремительно, что мне показалось, будто я слышу журчание бурлящей крови.

Теперь окроплен был уже её животик. И снова она развезла влагу, сей раз – своими длинными пальчиками по поверхности живота. Затем приложила пальчики к верхней губе. Принюхалась. И, удовлетворённая, обняла меня и начала утомлять поцелуями. Постепенно утихомирилась. А я уже спал…

Часам к десяти утра приехала из города Инна. К тому времени мы с Жанной уже в достаточной степени переработали в сознании всё произошедшее между нами. Так что, Инна ничего не заподозрила. Да и, вообще, голова её была забита другими проблемами, а в доме уже находились соседи, начавшие подготовку к поминкам. Хоронить бабушку должны были в три часа дня.

Мне захотелось уехать. Повод был. Инна знала, что мне предстоял на следующий день зачёт по философии, что на нашем отделении факультета порядки были намного строже, чем где-либо в институте. А сегодня после обеда была консультация перед зачётом. Поэтому я уехал перед полуднем не то, чтобы с лёгким сердцем, но, по крайней мере, без особого чувства вины: и похоронят, мол, без меня, и помянут.
 
Остальное – совсем не интересно. Пришло время – и наши пути с Инной разошлись. С Жанной, расставшись с Инной, я больше и не виделся. Примерно за месяц до моей первой поездки в Германию отмечали мы в институте пятилетие со дня выпуска. Все факультеты вместе. Там я снова встретился с Инной. Она работала в школе. В наших же краях, но в другом городе. Два года была замужем. Снова – одна. В те дни я мысленно находился уже в Германии. Поэтому разговор наш был вялым. Наверное, чтобы просто как-то растормошить меня (Инна – я был уверен – как и прежде, о нашей с Жанной ночи не знала), сообщила она мне страшную, поразившую меня весть. Около года тому назад внезапно умерла Жанна. У неё оказалось какое-то врождённое поражение сердца. Мгновенно в моей памяти возник образ этой юной девы, подарившей мне то, что подарить возможно лишь единожды в жизни. Да, «собираемся жить с локоть, а живём с ноготь». И, странное дело – проскользнула мысль о том, не произошло ли такое же с кем-то во время похорон Жанны…

Все мои думы, повторяю, были уже о Германии. Возможно, я заранее ощущал, что с этой страной, в конце концов, будет связана моя последующая жизнь. А тут ещё вот такое поразившее меня известие. На встрече со своими друзьями по учёбе в институте мне стало совсем неинтересно. Да, и с нашего отделения почти никто не приехал: служили за рубежом. И я, незаметно для других, ушёл домой. Чтобы похоронить в себе Жанну мне надо было остаться одному.

Но, вот, через много лет не только не забылось, но ещё, оказывается, тяготит. «Знать бы знать – не ложиться б спать».


Новелла вторая.
Зрелая дева.

Среди многих глупостей, укоренившихся в государстве рабочих и крестьян, была одна, ну, просто, комичная. В праздничные дни на всех предприятиях по очереди дежурили сотрудники. На случай диверсий или чего-то подобного. Толком в парткоме никто и не пытался объяснить необходимость отрыва людей от семьи, но исполнение такого дежурства приравнивалось чуть ли не к охране государственной границы. На нашем судостроительном предприятии в огромном административном корпусе дежурили даже двое, каждый в своём подъезде.
 
Я, молодой человек без семьи, всегда присутствовал в списках дежурантов и вынужден был по двенадцать часов каждых праздников проводить на родном предприятии. Дежурили мы в одной из комнат парткома. Там был не только телефон, но и замызганный диван. Вот я и вызывал по этому телефону на этот диван своих подружек, дабы придать хоть какой-либо смысл сему бесцельному пребыванию на работе в нерабочий, да, ещё праздничный день.
 
В тот год на майские праздники наша компания планировала первого числа, часа через три после окончания демонстрации, выезд за город с ночёвкой. А по графику, который мне подсунули для ознакомления, я должен был с восьми утра второго мая дежурить. Я ринулся в партком, мило поболтал там с секретаршей, пошутил, что женщинам ночью дежурить опасно. И она поставила на моё место сотрудницу планового отдела, а я получил дежурство той: с восьми вечера тридцатого апреля до восьми утра первого мая. Убил, значит, двух зайцев, потому что появилась веская причина улизнуть от демонстрации. Как всегда, я оказался не единственным, кто просил об изменении срока дежурства. График пришлось почти полностью переработать – и подписывался я под ним уже в день моего дежурства, утром.

Дежурство предстоящим вечером позволило мне отпроситься уже к полудню домой. К счастью. Потому что почти сразу же после моего ухода в наше бюро ворвалась упомянутая сотрудница планового отдела, чтобы расправиться со мной за, как она выразилась, «подлую подмену». Телефона у меня не было: кто постарше, знает, насколько сложно было добиться его установки в те времена. В партбюро никто не хотел ничего слышать. Пришлось бедной даме, нарушив её планы, отсидеть второго мая на том пресловутом диванчике.
 
В первый же рабочий день после праздников она, разъярённая, подлетела к моему столу и, ещё находясь за моей спиной, начала свою гневную и обличительную тираду. Я в этот момент был углублён в испанский перевод, но сразу понял, кто ругает меня предпоследними словами: сотрудники уже успели мне сообщить о её визите перед праздниками. Развернувшись в её сторону, я с обезоруживающей улыбкой произнёс на чистом испанском языке: «Что желает прекрасная дульцинея?». «Дульцинея» ей сразу же напомнила что-то положительное, комплиментарное, хотя бессмертное произведение Сервантеса не сразу пришло, видимо, на ум. Я оказался, как показал наш дальнейший диалог, не глупее «хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского», протянувшего мне почти через четыре столетия руку помощи. И она, уже совершенно другим голосом, изложила свои потери, связанные с неожиданным для неё изменением графика. А я, уже на чистом русском языке, извиняющимся тоном бормотал что-то типа «если бы я это знал…». Расстались мы почти полюбовно.

Когда она ушла, пожилая дама из архива, случайно зашедшая за какими-то папками в наш отдел и наблюдавшая за моей почти сценической репризой, сообщила кое-что об этой даме. Но, сначала я её опишу. Лет тридцати пяти, ухоженная, но несколько старомодно одетая. Невысокая, плотная, с короткой прической и накрученными кудрями. С исконным лицом русской женщины-поморки. Туда, на север татаро-монгольские орды не дошли. К слову, подобные лица часто встречались мне потом и в польском Поможе и в немецкой Померании.
 
Она, Ростислава Ивановна, была всё ещё не замужем, вероятно, поэтому вспыльчивая. («Или, наоборот, не замужем, потому что вспыльчивая», - подумал я.) На заводе работает уже около 10 лет. Очень любит путешествовать. Объездила всю страну. И на Камчатке была, и на Сахалине. И по Енисею плавала. И весь Кавказ и Крым облазила. И – на Байкале, и в Самарканде. И Кижи повидала, и Иссык-Куль. Дама из архива хотела ещё продолжать, но я перебил её вопросом: «Где же столько дней отпусков набрать?». Дама вдруг задумалась и удивилась вместе со мной. С ответом не нашлась…
 
С той поры мы изредка встречались в коридорах или на собраниях, в столовой или при поездках в подшефный колхоз. Ростислава Ивановна здоровалась со мной через зубы: до неё, конечно, дошло, как я её просто обезоружил, как удачно слукавил. Чтобы я переживал из-за такого её холодного отношения ко мне – этого, признаюсь, не было. Объяснение тому простое: она находилась в другой, так сказать, возрастной категории, ничем особым, кроме как значком «Турист СССР», не блистала.
 
Работа моя считалась, как было принято тогда говорить, не пыльной. Оплачивалась, правда, скупо. Но, я подрабатывал уроками английского – и в деньгах особой нужды не было. Когда меня посылали в командировки в Москву, а такое случалось дважды в году, я мог себе – в эти десять-двенадцать дней – позволить и по театрам походить, и даже с ресторанами ознакомиться. Селили меня всегда в гостинице-общежитии на Ленинградском шоссе. Далеко от центра, но близко от станции метро «Химки». Иногда – я знал уже комендантшу и баловал её оригинальными сувенирами, изготовляемыми меховым предприятием нашего города – удавалось поселиться в одноместной комнате. В одном блоке с ней была ещё одна двухместная комната, умывальная с душем, туалет.
И в тот раз, в начале октября, как всегда, направили меня в Патентную библиотеку. Патентное дело я освоил быстро, получил даже, после соответствующих курсов, диплом патентоведа. И выуживал для предприятия описание необходимых патентов на английском и испанском языках. Да, в блоке со мной жила тогда пара молодожёнов-врачей из Узбекистана (14-этажная гостиница-общежитие была построена на паях несколькими ведомствами). Парочка постоянно куда-то исчезала на несколько дней, всегда предупреждая меня об этом.

Так, вот. Возвращаюсь я из Патентной библиотеки и раздумываю, чем бы заняться в этот вечер. В театр, что ли попытаться? И вдруг встречаю в одном из переходов метро «мою Дульцинею». Всю в чёрном, уставшую, с трудом волочащую небольшую, опять же, чёрного цвета сумку. Боже, как она обрадовалась, увидев меня! Ну, подменили человека – и всё тут. Поздоровались. Я взял её нетяжёлую, в общем-то, сумку. Отошли к стеночке в угол, чтобы на нас не наталкивались вечно спешащие москвичи. Она мне рассказала, что возвращается из Череповца. Хоронила кузину (не «двоюродную сестру» сказала, а, именно, «кузину»). Та умерла совсем молодой, тридцати двух лет от гинекологического рака. Замужем не была. Не рожала. Откуда это?!

Я смотрел на незнакомую мне такой Ростиславу Ивановну и не знал, что мне ей ответить, что дальше делать. Она, оказывается, уже в полдень была на вокзале, но билет удалось приобрести лишь на поезд, отправляющийся в половину первого ночи. Вот и мотается бесцельно по Москве, по магазинам, хотя ничего покупать не собирается. Была половина пятого вечера. «Едемте ко мне», - предложил я. Она, не ответив, последовала за мной. От «Химок» мы пошли не к гостинице, а к Речному вокзалу. Там было чудесное, по советским меркам, кафе «Парус». Заказал я уже продегустированные мною ранее уху и рыбное ассорти. В последнем было всего понемногу из деликатесов: красной и белой рыбки, красной и чёрной икры, селёдочки, шпротов, ещё чего-то. Всё это – на огромном блюде, украшенном розочками из сливочного масла, ломтиками лимона. Собственной, видимо, выпечки, ещё тёплый белейший хлеб.
 
После такого обеда (или ужина?) настроение у Ростиславы Ивановны поднялось. Хотя некоторая заторможенность, так не свойственная ей, осталась. Ничего меня не спрашивая, она покорно вошла в мою комнату в гостинице. Осмотрелась. И попросила разрешения принять душ, сославшись на два дня, проведенные в доме, где не было подходящих условий. И на предстоящую ночную поездку в поезде. «О чём речь?», - с показным недоумением спросил я. Хотя всё это мне показалось странным. Очень даже странным.

Ростислава Ивановна оставила в комнате только тёмный плащик с черным шёлковым шарфиком и черные туфли, а сумку взяла с собой в душевую. На ногах её уже были извлечённые из сумки тапочки. Мылась долго. Вышла, неся в одной руке сумку, а в другой свой черный костюм. На ней был халатик. Я нашёл плечики для плаща и костюма, помог ей всё развесить.
-Устали?
-Очень.
-Приляжете?
-Неудобно как-то.
-До отъезда на вокзал ещё часа четыре.
-А вы?
-А я тоже душ приму. Потом книжку вам перед сном почитаю.

Ничего не ответила. Проглотила, что так на неё непохоже. Как специально, в этот день горничная положила на полужесткую кушетку (кроватей в гостинице этой не было) чистый комплект белья. Я тут же застелил кушетку простынёй, оставив возиться с пододеяльником и наволочкой свою гостью. А сам скрылся в прихожей. Переоделся и пошёл под душ. Там я предполагал продумать дальнейшие действия. Мадам была, конечно, не в моём вкусе. И старше. Но, зато, крепенькая и нерастраченная. А я вот уже вторую неделю без женщины. Словом, и хочется, и колется. Или всё-таки прокол будет? Тогда и стыда не оберёшься, если не позволит. Рассудив: «карась сорвётся – щука навернётся», без особых эмоций возвратился в комнату.

Прокол всё-таки произошёл, но какого рода!
Гостья лежала, подложив обе ладони под затылок, и смотрела в потолок.
-И знаете, почему она умерла?
-Вы уже говорили: от гинекологического рака.
-Не от чего, а почему.
-Почему же?
-Потому что в её-то годы ещё девушкой была. И при первом осмотре врач не смогла её должным образом обследовать. Время было упущено. Вы понимаете меня?
-Да, догадываюсь, хотя, сами знаете, я в этом деле не специалист.
-Как?! В ваши-то годы?
-Я вас не понимаю, Ростислава Ивановна.
-Так я вам и поверила…
 
Я снова узнавал и, всё же, не узнавал Ростиславу Ивановну. И вот я уже присел на кушетку, положив руку на её плотную куполообразную грудь. Пока ещё находящуюся под одеялом. Почти никакой реакции. Только глаза полуприкрыла и замолчала. Я откинул одеяло, расстегнул скреплявший спереди чашечки сине-голубого цвета лифчика белый капроновый замочек. Грудь оказалась просто классной! И мои прикосновения к ней были Ростиславе Ивановне приятны, что считывалось с выражения её лица. Я откинул одеяло полностью. Плотное, окутанное тонким слоем жирка тело. Коротковатые ноги («Поэтому-то она всегда ходила в туфлях на высоких каблуках», - я продолжал, пока ещё отстранённо, анализировать свалившийся на меня «дар божий».) И голубенькие, без особых там украшений трусики. Их стянул я с замершей, сжавшей плотно губы и совсем прикрывшей глаза Ростиславы Ивановны совершенно спокойно. Оставалось вытащить из-под её спины лифчик, что я и сделал. Прижался к её рту губами, но свои губы навстречу моим она не раскрыла.
 
Кушетка была для двоих узковатой. Я был намного выше ростом. Поэтому, расположившись над ней, я видел только лишь не совсем просохшие волосы на её макушке. Она же – волоски на моей груди. Но главные действующие части нашего тела находились на одном уровне, бёдра Ростиславы Ивановны были распахнуты навстречу моему уже освобождённому и готовому к атаке, как теперь говорят, младшему братцу. Увы, при первой попытке он ринулся, видимо, не туда. При второй, соориентировавшись, вроде бы, на незнакомой местности, всё же снова промазал. Пришлось сменить автоматическую наводку на ручную. И снова продвижение в желанном направлении не получилось. Тут подала – через по-прежнему сжатые губы – голос Ростислава Ивановна: «Сильне-е!». Я последовал её совету и…после короткой, ну, на один миг, заминки братец преодолел редут более чем 38-летней постройки, выпалив – от неожиданности – из огнемёта в направлении ничем теперь не прикрытого глубокого тыла.
 
Да, да, к тому времени Ростислава Ивановна подходила к своему 39-летию, а мне не было и тридцати. Её возраст узнал я позже, уже в нашем городе, поинтересовавшись, как бы, между прочим, у той же сотрудницы архива. Она мне потом даже точную дату рождения сказала, хотя я её об этом не просил. Я всё же записал, позвонил, будучи снова в командировке в Москве, поздравил Ростиславу Ивановну, так как во мне сидела мысль об её возможной беременности. А прошло с нашей встречи к тому времени лишь пять месяцев. О том, что таковая не случилась, достоверно удалось мне убедиться лишь на последней для меня майской демонстрации: под лёгким платьем, да на таком сроке было бы заметно… И я уехал из России, не оставив там наследника.

А тогда – дальше? Дальше Ростислава Ивановна ушла снова, опять же с сумкой, в душевую. Возвратилась в халатике. Затем пошёл омываться я. Как бы не было уже того неприятного тянущего ощущения в известных ёмкостях, но и чувства облегчения, наступающего после мощного взлёта на вершину удовольствия, тоже не было. Я решил повторить атаку, но Ростислава Ивановна, скорее всего, вследствие обнаружения следов боевого ранения, решила более не рисковать и в открытое пол(к)овое сражение не вступать. Но, и её скудные военные познания допускали, я это предположил, возможность ограниченных, р о т-ных схваток. И, действительно, когда я пригибал её голову к своему животу, она вела себя весьма покорно. Хотя схватывала головку неумело, заставляя меня постоянно хвататься за (её) голову. Долго-долго никому из нас не удавалось закончить эти (с)хватки. Но всему настаёт конец. И вот мой братец, восстав в полный рост, пошёл в последнюю атаку, выплеснув остатки негорючей смеси. Ростислава Ивановна не отшатнулась, приняла «огонь» не на, а – в себя. Полностью. Потом, помедлив и сообразив, что атака окончена, откатилась на прежнюю позицию. И всё – молча.
 
В этот раз из душевой комнаты вернулась она в костюме, переодевшись в прихожей. Губы были покрашены, пахло духами. Переобулась. Засобиралась уходить, хотя было ещё не время. Я настоял на лёгком ужине. Сухая колбаска, чай с печеньем. Большего в моих запасах и не было. Вела она себя, на удивление, абсолютно свободно. Ни тени смущения не угадывалось на её лице. Скорее, можно было уловить некоторое радостное облегчение, хитринку во взгляде: «Вот, мол, как просто я всё решила, вот, мол, никуда ты от меня не делся».
 
Сейчас Ростислава Ивановна уже приближается к выходу на пенсию. Как и прежде, живёт одна. Выглядит, не по годам, молодцевато. Лишь пополнела слегка. Не потерял я её, видите сами, совсем из виду. Ну, кто теперь упрекнёт меня, что я – такой богатый и, с виду, важный, бывая по делам в России, даже не интересуюсь моими прежними сослуживцами?


Новелла третья.
Гандболистка.

Перебираемся в Германию 90-х годов прошлого века. Помните, во «Вместо похорон» шла речь о тётке Дорис, проживавшей в Любеке. Туда нам и придётся мысленно переместиться.

Тётка уже очень постарела. Из-за проблем с глазами не могла не только водить машину, но и справляться с хозяйством в доме. Наняла приходящую прислугу. Эта женщина дважды в неделю убирала в доме и в садике, закупала продукты. Но, тётке нередко требовалась кратковременная помощь и тогда, когда этой женщины не было. Обращаться к квартирантке, если та была у себя (в это время в мезонине жила дизайнер, отправлявшаяся после работы поначалу куда угодно, но не к себе домой), было не совсем тактично. Конечно, тётке по средствам было нанять прислугу, живущую вместе с ней. Наверху, вместо квартирантки. Однако, тётка, прожившая десятилетия одна, не могла себе представить постоянную совместную жизнь с чужим человеком. Да, и дел бы для такой прислуги в доме не хватало. Докучала бы тогда, возможно, прислуга – от безделья – тётке.

Всё решилось лучшим образом и как бы само собой.
Была у этой тётки, кроме Дорис, ещё одна племянница. Жила она в деревне с инвалидом-мужем и дочерью-школьницей. На самом севере Германии, недалеко от границы с Данией. Дочь оказалась весьма одарённой, но гимназий в окрУге не было. Девочке, чтобы продолжить образование, надо было переехать в неблизкий к деревне Фленсбург. И это – всего на пятнадцатом году жизни.

Тётка решила по-другому. Попросила квартирантку найти себе иное жилье, отремонтировала мезонин и поселила туда свою внучатую племянницу – Хельгу. Родители девочки были весьма довольны. Во-первых, их дочь сможет продолжить обучение в самой престижной в Любеке гимназии, а затем – через пять лет – поступить в тамошний университет. В способностях и трудолюбии дочери они не сомневались. Во-вторых, решение тётки избавляло их с дочерью от материальных затруднений, так как тётка, было известно, весьма состоятельна. Конечно, они, ради приличия, поставили перед тёткой вопрос о денежной помощи дочери. Та – а это был телефонный разговор – отреагировала свойственным ей образом: «Хочешь, чтобы я сейчас положила трубку?», - строго спросила она племянницу - мать Хельги.

Тётка – после переезда к ней Хельги – не могла нарадоваться своему решению. Прислуга приходила, как и прежде, дважды в неделю. Так что, для Хельги большой работы в доме не оставалось. Зато тётка могла в любую минуту, если Хельга не была в гимназии, попросить её о какой-нибудь мелочи. Снять что-то с верхней полки, принести замороженные ягоды из рефрижератора, стоящего в полуподвальном помещении, подмести осколки разбившегося стакана – всё такое для тётки было уже почти непомерной нагрузкой, а для Хельги – разминкой, помогающей продолжить сидение за книгами.

Тётка, привыкшая к одиночеству, не допекала Хельгу досужими разговорами, лишь иногда давала немногосложные советы. Телевизор, решение кроссвордов, занятие пасьянсом, телефонная болтовня занимали почти всё её время. Изредка заходили к ней медицинская сестра-массажистка, парикмахерша, приятельницы. Раз в неделю собиралась компания для игры в скат. (Вспоминается, что за эту карточную игру, по которой проводятся даже международные соревнования, двух наших студентов чуть не отчислили из института. Скат считался азартной буржуазной игрой, поэтому партбюро наклеило на студентов ярлык «идеологически незрелых». Таким давать высшее образование, да, к тому же, на нашем отделении факультета, мол, не имело смысла. Ах, да, я, как это часто бывает со мной, отвлёкся. Груз прошлого не отпускает, что ли?).
 
Хельга упорно занималась, быстро выдвинулась в число лучших учениц гимназии. Тётка, справившись через знакомых об её успехах в учёбе, была непомерно горда своей внучатой племянницей. И, по совету одной из своих кумушек, одарила девушку компьютером со всем к нему необходимым. Тётка, само собой разумеется, ни черта в этом не понимала, да, и кумушка была не больно сведуща в таких делах. И всю необходимую информацию выуживала из своего внука, а затем передавала устно тётушке Хельги, приложив при этом записочку с непонятными названиями типа «монитор» или «принтер». Хельга, внешне весьма сдержанная в эмоциях, даже, на первый взгляд, холодноватая, получив компьютер, бросилась тётке на шею. Лишь тогда тётка поняла цену своему подарку, ибо приличные суммы, которые были вложены в компьютерное оснащение комнаты Хельги, ей ничего не говорили о том, насколько могла быть рада Хельга её щедрому дару.
Дорис и мать Хельги – дочери уже умерших сестёр тётки – были самыми близкими её родственниками по крови. Мать Хельги, занятая домом, подсобным хозяйством, мужем-инвалидом, не могла часто посещать тётку. Для Дорис было это намного легче, хотя и у неё свободного времени было не так уж и много. Когда появился я с машиной, Дорис задумала посещать тётку чуть ли не дважды в месяц. Не надо было добираться до железнодорожного вокзала, ожидать поезда, а в Любеке – автобуса. На машине мы укладывались, как правило, в три четверти часа. Правда, я особенно к этим поездкам не стремился. Тётка смотрела на меня как на какого-то экзота, задавала странно-глупые вопросы о России, угощала невкусным чаем с подсластителем и черствым печеньем. Не от скупости, а просто тут так принято: предложить стакан воды, сока, такой, вот, чай. И – всё. А я люблю чай крепкий, со сливками, а к нему – пирожки из сдобного, ещё лучше, слоёного теста, с фруктово-ягодной сладкой начинкой. Ах, да, речь-то не обо мне.

Если у тётки были какие-то желания, исполнение которых требовало значительной физической силы, обращалась она – в моём присутствии! – к Дорис: «Попроси его принести с низу большой ковёр и расстелить на веранде». Как будто я не знаю немецкого и мы только что не обсуждали с ней на этом языке очередную пьяную выходку российского президента! Я, в сопровождении Дорис, спускался в сухое, отапливаемое полуподвальное помещение, поделённое на несколько комнат. В меньших, двери которых были всегда приоткрыты, просматривались морозильная камера, стиральная и сушильная машины, ящички с инструментами, пылесос, фаянсовые подгоршечники для цветов, что-то ещё.

А самая большая из комнат, куда меня приводила Дорис, напоминала комиссионный магазин. Комната была плотно заставлена довольно приличной мебелью, частично почти совсем новой, к стенам были прислонены картины в дорогих рамах, свёрнутые в рулоны ковры; часть ковров – тех, что поменьше – лежала горкой. В комнате, видимо, регулярно проводилась уборка – нигде не было следов пыли. Я вытаскивал из горки ковров тот, на который мне указывала Дорис, волок его наверх, расстилал в нужном месте. Тут тётка вспоминала, что надо принести оттуда же, например, ещё плетёное кресло-качалку. Да, свою прислугу тётка определённо жалела…
 
Хельгу я увидел впервые тогда, когда она уже из стройной деревенской девчушки превратилась в крепкую городскую девку. За два с половиной года жизни в Любеке она не только выросла, но и, по словам Дорис, знавшей её ранее, покрепчала. Это – в результате регулярных занятий ручным мячом. В школьную секцию гандбола записалась она случайно, но очень быстро пристрастилась к этой игре и начала выделяться среди других и напористостью, и быстротой, и прыгучестью, и точными бросками. Уже через год её пригласили в спортклуб, где она заиграла в молодёжном дубле команды, выступающей в чемпионате страны. Ей предрекали профессиональную спортивную карьеру. Хельга, впрочем, относилась к таким намёкам тренеров без какого-либо интереса. Она могла довольствоваться и участием в играх команды университета, куда – для изучения теологии и политологии – мечтала поступить. И для этого упорно занималась, чтобы средний балл в аттестате зрелости был, по возможности, близок к самому лучшему. Дискотеки, сидения в кафешках, просто шатание по городу были не её делом. Учёба и спорт, спорт и учёба – всё.

Представьте себе высокую, стройную девушку с типичным лицом, простите меня, пресловутой нордической расы, с голубыми глазами и пышными белокурыми волосами, заплетёнными на затылке в толстую недлинную косу. (Я сразу же вспомнил Агнету из знаменитого квартета «АВВА».) «Аленький цветок бросается в глазок» - такая девушка не могла меня не впечатлить. И даже несколько смутить, привести в замешательство. Сама же Хельга повела себя совершенно естественно. Так, как и надо себя вести, познакомившись с новым человеком из не своего, так сказать, круга. Спросила бегло о том, как мне – в Германии, задала несколько вопросов о Русской православной церкви, заметив, что прорабатывает сейчас книгу-атлас религий мира. Затем потащила меня к себе наверх, попросив помочь ей ликвидировать несколько проблем с компьютером. Я оказался малосведущим в вопросах православия и лишь частично смог решить её компьютерные затруднения. Но, её интерес ко мне от этого не уменьшился. Видимо, даже столь целеустремлённая девица нуждалась временами в непринуждённой беседе, тем более, с таким редким экземпляром (из далёкой и загадочной России!). Она с интересом слушала меня до самой той поры, когда Дорис позвала меня вниз.
 
В тот раз мы с Дорис были у тётки уже далеко не впервые. Всегда, правда, приезжали по воскресеньям, когда Хельга помногу часов проводила в спортзале. Так что, с тёткой был я уже давно знаком – и отказ от чаепития мне был прощён. Наше с Дорис взаимное увлечение было ещё на высоте, посему моё затянувшееся пребывание в комнате Хельги не задело и Дорис. А мои всколыхнувшиеся было чувства быстро улеглись.
 
К тётке мы ездили регулярно, но опять же никогда более наш визит не выпадал на субботу: по субботам у Дорис всегда были какие-нибудь мероприятия, связанные с её социальной деятельностью. И мне с Хельгой – при жизни тётки – больше свидеться не пришлось.
 
Тётка умерла, при внешне ещё вполне сносном состоянии здоровья, внезапно. Во сне. Хельга позвонила Дорис, Дорис – по сотовому телефону – мне. Я в тот день был далеко от Гамбурга. В Дрездене. Дорис пришлось добираться до Любека поездом. Когда я возвратился в Гамбург, Дорис, уладив первые дела, была уже дома. А всего-то дел навалилось на неё немало. Лишь с похоронной конторой было проще простого: заплатил – и они не только перевозку тела в крематорий, но и всё остальное (бумаги, отпевание в кладбищенской часовенке, захоронение, даже поминальное питие кофе с пирогом) по накатанной сотнями раз дорожке прокручивают сами. Сложнее обстояли дела с наследством. Дом, сбережения тётки надо было поделить с наименьшими выплатами налога на наследство, налога, который как раз, если не ошибаюсь, в том году изменили в пользу государства, забиравшего себе нередко больше, чем оставалось не самым прямым (супругу, детям) наследникам. Дорис просто забегалась по нотариусам и адвокатам, советы которых были неоднозначны.
 
Головную боль приносила и проблема дома в другом аспекте. Наследство, известно, официально оформляется через значительный срок, в течение которого любой родственник или упомянутый в завещании может заявить претензии на свою долю наследства. А на каких правах Хельга будет до этого времени продолжать жить в доме? Кто будет платить налоги и оплачивать счета (электричество, вода, так далее)? Кто уполномочен снова сдать в наём верхний этаж после перемещения Хельги в бывшие тёткины покои? Справится ли, вообще, Хельга со своим новым положением хозяйки? Какой, хотя бы только косметический, ремонт надо сделать в доме? О продаже дома даже думать никому не хотелось.
 
Время близилось к пасхальным праздникам. Лишь после них намечались похороны тётки. Обычное дело для Германии, где тела покойников неделю-другую-третью дожидаются захоронения, если, к примеру, родственники не могут ранее собраться вместе. А уж об урнах с прахом и говорить не приходится. На праздники Дорис решила, взяв меня, как она говорила, в роли советчика (но больше, я не сомневался в этом, в роли шофёра и лошадиной силы) поехать в Любек, чтобы всё основательно обсудить, помочь Хельге перебраться на нижний этаж, переставить по-новому мебель. Надо было провести, так сказать, ревизию всех ящичков и шкафчиков, просмотреть страховки и счета, разобраться с оставшейся после тётки одеждой и обувью (что – отдать в Красный крест, что – могло бы ещё носиться роднёй), наконец, с драгоценностями. Можно себе представить, как меня всё это «интересовало»! Но, и отказать Дорис было нельзя, ибо отказ требовал причины, а таковой не было: во время религиозных праздников – Рождества и Пасхи – деловая жизнь в Германии замирает. Приехали – и Дорис взялась за работу, поручив мне помогать Хельге.

Я выдёргивал старые крючки и гвозди, прибивал новые. Приподнимал ножки мебели, а Хельга вытягивала из-под них ковры. Затем я тащил эти ковры во двор, вытряхивал, выбивал, пылесосил (к такой последовательности очищения ковров Хельгу приучила тётка) и затаскивал в уже знакомое мне помещение в полуподвале. Я перемещал один или вместе с Хельгой тяжелые предметы снизу наверх, или, наоборот; мне пришлось даже забираться на чердак. Время от времени дом оглашался призывным кличем Дорис, которая либо находила незнакомую ей фотографию далёких лет, на которой была увековечена она вместе с её родителями, либо обнаруживала под ворохом квитанций завалявшуюся изумительную брошь. Это всё напоминало радость ребёнка, наконец, увидевшего спрятанное под снегом или в траве ( в зависимости от погоды) пасхальное яйцо, изумление при раскрытии яйца-сюрприза. Такими, пустотелыми с неожиданным вложением внутри, шоколадными яйцами в пёстрой упаковке особенно бойко торговали как раз в пасхальные дни. Эти вот радость и изумление мне и Хельге нужно было обязательно, по мнению Дорис, с нею разделить.

Всё происходило в рабоче-деловой, временами даже, что мне казалось странным, в несколько весёлой обстановке. Хотя всё же дух умершей пять дней тому назад тётки витал над всеми нами, даже надо мной, чужом для покойницы человеке. Не потому ли вдруг обрывался смех Дорис, рассматривавшей себя, ещё ребёнком, на потемневшей от времени фотографии, не поэтому ли как-то особенно осторожно и тихо откладывала она в коробочку для украшений брошку, которой только что так шумно восторгалась? И Хельга, швырявшая, что-то напевая, свою одежду в картонные ящики как попало, тёткины вещи, предназначаемые для сдачи в Красный крест, складывала, на удивление, бережно, молча. Даже я, повторяю, был подвластен незримому присутствию тёткиного духа, упоминая о ней в разговоре с Хельгой не как об её «тётке» или даже «тёте», а как о фрау Ш. И в то же время – постоянно подшучивал над Хельгой. Не всегда, по правде говоря, уместно и для неё понятно. Бес во мне, несмотря ни на что, давал о себе знать.

Вместо обеда мы устроили быстрый перекус. Ужинали поздно, долго, постоянно вспоминая покойную тётку. Её странности, причуды. На кухне, где всё еще оставалось нами не перевороченным и не переставленным, тёткин дух ощущался почти физически.
Хельга пошла спать к себе наверх, а мы остались внизу. Здесь, кроме кухни и большой гостиной, где тётка проводила все холодные дни и откуда длинный коридор вёл на крытую, с огромными окнами веранду (а из последней – в садик), была ещё небольшая спаленка. Внутренняя стенка коридора – по всей его длине – в верхней трети была застеклена. Лёгкая дверь в спальню в этой тонкой стенке, сколько я по моим визитам в дом помню, была всегда приоткрыта, так как спальня не имела окон наружу и проветривалась только через эту дверь. Во время сна тётка, наверное, распахивала её настежь. Она же жила одна – и никто в её спальню заглянуть не мог. А днём через полуоткрытую дверь проходящие по коридору гости не успевали в полутёмной спальне ничего рассмотреть.
 
Между гостиной и коридором, как и между коридором и верандой, были двери с вставками из массивного матового стекла, которое местами – там, где узоры – было совсем прозрачным. Так, с грехом, обеспечивалось освещение дневным светом не только коридора, но и даже - через частично застеклённую стенку - спальни, ванной комнаты и туалета. Двери в последние два помещения находились также в этой стенке, но – ближе к веранде.
 
Деревянная лестница на верхний этаж начиналась в небольшой прихожей. В эту прихожую попадали, положим, визитёры квартирантки, сначала поднявшись со двора по пяти крупным ступеням на крыльцо под навесом, а уже потом – войдя через входную дверь в дом. Это было удобно и Хельге. Она уходила рано и приходила в любое время, не тревожа тётку. А сама тётка в последнее время попадала в дом только через садик и веранду: ступени крыльца одолевать ей стало трудновато.

Прихожую и гостиную, то есть, прихожую и собственно тёткины апартаменты разделяла толстая дубовая дверь, открывать и закрывать каковую было тяжеловато. Поэтому и эту дверь тётка, когда бодрствовала, держала полуоткрытой. Лишь двойная штора защищала её от возможных любопытных взглядов нечастых гостей квартирантки. Мы же эту дверь не только вовсю распахнули, но и фиксировали крючком, чтобы беспрепятственно двигаться туда-сюда с вещами. А штору совсем сняли. Для стирки. Для чего, подумаете вы, вдаюсь я в такие подробности, описывая тёткин дом. Сейчас станет ясно…

После моего возвращения из Дрездена мы уже пообщались с Дорис накоротке. У меня дома. Как это часто бывало – после занятий в фитнес-клубе. Но, всё происходило как-то в спешке. Ни Дорис, ни я не отдали друг другу себя без остатка. И мы, не сговариваясь, решили возместить друг другу долги в бывшей тёткиной спальне. Ещё до ужина перетрясли и почистили там всё, перевернули матрас другой стороной, постелили на него два толстых одеяла, найденные мной в подвале, чистое бельё. Дорис даже решила начать наши игры уже под душем, но Хельга ещё продолжала маршировать вверх-вниз, а Дорис при таких играх была, мягко говоря, не молчалива. Громкие вскрикивания, возгласы, короткие реплики были частью испытываемого её удовольствия. И если бы, положим, ей это было запрещено, секс потерял бы для неё большую часть своей прелести. Так вот, у Хельги ведь были уши. Я, исходя из этого, позволил Дорис только то, что она вынуждена была делать молча. Ну, не совсем, уж так, молча, однако довольное носовое мычание и причмокивания не могли быть далеко услышанными.

Зато попозже, в спаленке мы разошлись вовсю. Хельга, о которой я на это время и позабыл, должна была уже спать. Сначала я, с головой, зажатой между бёдер Дорис, старался взять реванш за события в душевой, доведши Дорис до первой дрожи. Она же, разбросив ноги, давала мне своими стонами понять, насколько блуждание моего языка и прикосновение моих губ ей приятны.. Затем Дорис привычно гарцевала на мне, подпрыгивая и раскачиваясь телом. И вот в одно из отклонений её торса, всего на миг, но весьма чётко, увидел я через открытую дверь спальни – на фоне дверного стекла, пронизанного светом уличного фонаря – силуэт Хельги с прижавшейся к двери – из гостиной в коридор –  головой. Хельга, оказывается, имела и глаза. И, кто знает, как долго уже… Странное дело, это меня не только не смутило, но даже подхлестнуло, отчего Дорис прямо-таки заголосила-запричитала и, через короткое время, кончив в последний раз, упала обессилено мне на грудь. Я снова увидел дверь в гостиную. Но, силуэт Хельги уже не просматривался.

Рано, где-то в половине восьмого, зазвонил мобильник Дорис. Она нащупала его вслепую, с застывшей на лице полуулыбкой: её сон, видимо, был приятным. Прислонила телефон к уху, назвала себя, прислушалась. Дорис ещё не вступила в беседу, но выражение её лица начало меняться. Обозначилась озабоченность, потом – досада, наконец, решимость. Отключила телефон и односложно сообщила, что срочно возвращается в Гамбург.
Благотворительная организация при евангелической церкви давала на Пасху, как это заведено, бесплатные обеды, проводила раздачу подарков и для бездомных, и для детей-сирот, и для одиноких старых людей. И даже для иностранцев-нехристиан, получивших в Германии убежище. Дорис, в связи с предстоящими похоронами тётки, отпросилась в краткий отпуск. И в этот раз в пасхальных мероприятиях не участвовала, хотя прежде всегда их организовывала и возглавляла. Сотрудницу, заменившую Дорис, ночью увезли в больницу и срочно прооперировали…

«Довезёшь меня до вокзала. Завтра к вечеру я вернусь». Я хотел довезти её до самого Гамбурга, чтобы «довезти до вокзала» там, завтра. Никакого желания оставаться в Любеке, да ещё присутствовать на похоронах у меня не было. «Ты что? Посмотри, сколько ещё дел в доме! Хельга сама не справится. У неё столько забот!». И тут я вспомнил то, чем Хельга была озабочена вчера поздно вечером. И сразу же, к радости Дорис, согласился. Хотя, честное слово, ни о чём и не помышлял. По крайней мере, во время этого разговора с Дорис.

Мы быстро попили кофе и отправились на вокзал. «Объяснишь всё сам Хельге. Не стоит её будить». Дорис проявляла необычное внимание к Хельге, как будто уже начала попечительствовать вместо тётки. А ведь отношения между Дорис и Хельгой не были особенно тёплыми. Мне трудно судить о причине. То ли ею была подсознательная конкуренция за будущее немалое наследство (тётка ведь могла своим завещанием обычно причитающиеся наследникам доли изменить). То ли – подчёркнутая замкнутость в себе Хельги. Или же на Хельгу Дорис перенесла свои холодные, совсем не родственные отношения с матерью Хельги?

Проводив Дорис и возвратившись в дом тётки, я застал на кухне Хельгу, нисколько не удивившуюся моему появлению без Дорис. На Хельге были короткий топик без бюстгальтера и такого же оранжевого цвета шортики на резинке, лёгкие комнатные туфельки. Одеяние, более подходящее для выхода в очень жаркий день на пляж «oben ohne», то есть, для купания и загорания в одних только плавках. Моё объяснение ситуации выслушала она, что называется, вполуха. Мне это показалось, как-то, странным: к тому моменту я ещё не знал, что между спальней тётки и комнатой Хельги существовала связь через переговорное устройство. Устройство это – небольшую серую пластмассовую коробочку с решётчатой верхней поверхностью – я, убирая в спальне, заметил. На прикроватном столике, рядом с телефонным аппаратом. Спросил Дорис, чтО это такое. Пожала плечами, мол, понятия не имею. Спросил Хельгу. Повертела в руках. «Ах, да: это, чтобы тётке лучше слышалось при телефонных разговорах». Удивился, что коробочка с телефоном-то никак не соединена. Отдельный кабель уходил от неё по стенке куда-то наверх. А, ладно: мало ли тут в Германии какие усилители звука бывают… И тут же забыл об этой загадочной коробочке.

Переговорное устройство включалось и выключалось перемещением небольшого рычажка, находящегося на его боковой стенке. Смонтировали устройство по совету врача, чтобы тётка могла позвать Хельгу ночью, при острой необходимости. Тётка пользовалась этим устройством и, при надобности, днём. Проще было дойти до спальни, чем идти в прихожую и оттуда кричать наверх. Так вот, Хельга, ощупывая коробочку устройства как бы в первый раз, незаметно включила уже никому не нужное переговорное устройство. Нет, – нужное. Но – уже не тётке, а, наоборот, Хельге. И Хельга всё слышала! Хельга спустилась вниз и прильнула к стеклянной двери, поняв, чем мы занимаемся. Не вытерпела: любопытство или ещё там что другое распирало. А рассказала мне Хельга об этом только перед самым моим отъездом из Любека. При прощании. Зачем, вот, только?

Однако – по порядку. Предстояло, действительно, немало дел – и я переключил свои мысли на них. Принял душ, побрился, а Хельга тем временем приготовила завтрак. По своей девичьей неопытности Хельга не могла (а, возможно, и не хотела) скрыть свою осведомлённость о наших с Дорис любовных забавах. Одно дело – их домысливать, другое – наблюдать воочию. Не только в глазах, но даже в движениях Хельги проскальзывала какая-то игривость. Как бы косвенно давала она мне понять, что знает обо мне что-то тайное. Но она не знала, что мне это известно – и её намёки ни к чему. Но не уличать же мне её в подглядывании! Так вот мы и сидели напротив друг друга, ели, переговаривались. Она хотела выдать мне «тайну», но не могла, ибо этим выдавала себя. Я – мог, но не хотел, ибо этим выдавал её.
 
Потом перешли к делам. Поначалу к их планированию. Надо было перенести до конца все вещи Хельги вниз. Одновременно убрать в полуподвал всё то, что ей из бывшей тёткиной мебели и вещей не потребуется. Продумать, что оставить или поменять наверху, в «меблированной комнате» будущей квартирантки. Получалось, что в подвале и мебели, и вещей прибавится. И тут мы оба вспомнили, что в полуподвале перегорела потолочная лампа под плоским стеклянным абажуром, что помешало нам вчера вечером разложить вычищенные ковры, к которым, скорее всего, сегодня должны прибавиться новые: по мнению Хельги, в большой комнате ковров было слишком много.
 
Пошли вниз. Я нашёл ящик с инструментами, раскладную лесенку. Положил в карманы джинсов новую лампочку, взошёл на верхнюю ступеньку и начал небольшой отвёрткой откручивать винтики, державшие абажур. Подошла Хельга, стала рядом, задрав голову. Я ковырялся с незнакомым мне зажимом для абажура, наконец, одолел его – и абажур полетел вниз. Но Хельга, словно в игре, когда в любое мгновение можно ожидать резкую передачу мяча, оказалась наготове и, почти в прыжке, поймала абажур, упав с ним на ковры. Я только присвистнул от удивления.
 
Выкрутил перегоревшую лампочку, вкрутил новую. Попросил Хельгу для пробы включить-выключить свет. Хельга подала мне протёртый от пыли абажур и я начал его присобачивать на прежнее место. Защёлки никак не входили в нужные пазы одновременно, постоянно одна из них вылетала. Винтики падали на пол – и Хельге приходилось их поднимать и передавать мне. Наконец, всё было почти готово: я поддерживал одной рукой ещё не совсем укреплённый абажур, другой – последнюю защёлку, а отвёртку держал в зубах. Переместив руку так, что удавалось ею и поддерживать абажур и – большим пальцем – подпирать защёлку, я взял в другую руку отвёртку, чтобы закрепить эту защёлку винтиком. Но винтик, поднятый Хельгой с пола, я бросил в карман джинсов. Достать его оттуда самому было рискованно: слишком неустойчивыми были как моё положение на ступеньках, так и руки, поддерживающей абажур. И я – ну, что ещё оставалось делать? – попросил выудить сей винтик из кармана моих джинсов Хельгу. Хельга сбросила туфельки, взошла на стопку ковров (снизу было не с руки) и ничтоже сумняшеся просунула свою ладонь в карман моих джинсов. Джинсы прилегали тесно, карман был глубокий, а винтик завалился в самый уголок на его дне. Так что, пальчики Хельги – в поисках винтика – прошлись по моему стволу, тронули мошонку. Невольно или все-таки вольно – этого я не знаю и по сей день. Винтик был тоже обнаружен, передан мне и ввинчен мною в положенное место. Пока – только винтик.
 
Я спустился со ступенек. Хельга, поджав ноги, сидела на стопке ковров. «Ты хорошо играешь в гандбол», - сказал я ей, зная об её увлечении этим видом спорта и намекая на то, как мастерски она поймала абажур. Только и всего. Но кто мне теперь в это поверит?! [Попытаюсь, всё же, оправдаться. Дело в том, что я не знал тогда особенности немецкой салопп-лексики. Так обозначают здесь фамильярный, развязный разговорный язык. Когда по-русски говорят: «Кончай в бильярд играть, мудак», то ясно: обращаются к мужику, держащему руки в карманах. Когда же немцы намекают кому-то, чтобы перестал мошонку теребить, то говорят также: «Не играй в Handball (гандбол) », то есть, буквально в «ручной мяч». Хотя гандболистом (гандболисткой) называют и мастурбирующих.] И ещё добавил я: «Ну, прямо как акробатка». На что последовало с явной укоризной в голосе: «И ты – хороший …Zungenakrobat». То есть, « и у тебя – язык-акробат», но, мол, почему-то не для меня. Я не знал тогда и этого слова тоже, но сразу сообразил, что оно относится к нашим вчерашним играм с Дорис. Да, так называют, используя уже упоминавшуюся салопп-лексику, мужчину, балующего женщину своим язычком, орудующим между её ножек.

Этой репликой Хельга «нажала на курок». «Не согрешив, не помолишься», - просвистело в голове. И я подхватил за голени её ноги, задрал их вверх, опрокинув тем самым Хельгу на спину. Затем, навалившись на поднятые её ноги, прижал их к её груди, подвёл пальцы обеих рук под резинки шортиков и трусиков, одним рывком стянул их и отшвырнул в сторону. А затем, поддерживая ноги за бёдра, начал я «языковую акробатику». В ещё не выветрившемся благоухании какого-то цветочного шампуня и во всё нарастающем и заглушающем его не менее соблазнительном мускусном аромате мой язык крутил сальто-мортале. Простые, двойные, тройные, с винтовым поворотом… Под всё более восхищённые вздохи, стоны, крики единственной зрительницы в этом цирке, в котором я был акробатом, эквилибристом, жонглёром и укротителем одновременно. Я осознавал, что был Хельгой «вызван на ковёр» и должен был оказаться больше, чем просто ковёрным. Уже было не до шуток.
 
Стянув с себя безрукавку, а затем и джинсы с трусами, я поочерёдно облизывал соски небольших грудей Хельги. А она, изогнувшись буквально дугой, заходилась в непрерывных ритмических подёргиваниях всего тела. Моё проникновение в неё произошло как-то само собой: путь был хорошо смазан, её движение навстречу – сильным и резким. Так что, моих усилий было не более половины. Хельга вскрикнула, но по тону этого возгласа было ясно, что он отражал смешанные чувства. И в моих мыслях промелькнули полузабытые строки из читанной в юности какой-то ещё дореволюционной книжицы стихов: «… крик восторга и бурного гнева. Так рассталась с невинностью дева…».

Прошедшей ночью я был Дорис опустошён до дна, так что с Хельгой мне без особых напряжений удалось продержаться долго. А утолить её вожделение было непросто. Так, я теперь это знаю, бывает с девушками, прежде долго и упорно занимавшимися мастурбацией. Однако, только вселенная и натуральный ряд чисел не имеют конца. В нашем случае он обозначился несколькими опалового цвета, с красными разводами каплями на животе Хельги. И небольшим вишнёвого оттенка пятном на шерстяном афганском ковре. Впрочем, пятно это было едва заметно на фоне темно-красного рисунка.
 
Мы разошлись по душевым комнатам. Я пошёл к себе, Хельга – наверх. Прошло минут двадцать. Я сидел в гостиной. Хельга не спускалась. Поднялся к ней. Она лежала на своем низком полуторном раскладном диванчике. Сжавшись калачиком, на боку. Но, стоило мне к ней только прикоснуться – и она, мгновенно вскочив, одним махом стянула с меня футболку. Это был сигнал – и, помогая друг другу, мы без промедления полностью оголились. Началась какая-то вроде бы бессмысленная борьба с захватами, бросками, прижатиями. Наши тела словно искали всё новые и новые точки соприкосновения, а губы и язык пробовали вкус то одной, то другой части кожи, подольше задерживаясь на слизистых оболочках, как бы пытаясь вкусить их более основательно. Эти продолжительные поиски привели, как и должно было быть, к повторению случившегося около часа тому назад. Но – в этот раз – с паузами, во время которых наши рты размыкались, а губы снова и снова скользили по телу в попытке отыскать ещё не зацелованный участочек.

Хельга не сдерживала себя ни в чём. Ни в страстности, с которой она прижималась ко мне, ни в жадности, с которой она заглатывала мою головку, ни в криках и рычании, извергавшихся из неё на вздымавшихся волнах окатывающих её чувств. Каким-то внутренним чутьём Хельга понимала, что надо изведать как можно больше сейчас, в её семнадцать лет. Что немало уже потеряно навсегда. С того времени, когда в ней проснулась сексуальность, проявлявшаяся неопределёнными поначалу желаниями, поступками, а позже реализовавшаяся, увы, только в регулярных мастурбациях.

Все из нас не раз слышали, как это кому-то говорилось, да и сами мы так же поучали младших нас по возрасту. Не спеши, мол, придёт время – увидишь, услышишь, попробуешь, и, так далее. Но, секс в семнадцать лет и секс в сорок семь – это, выражаясь по-одесски, две большие разницы. И дело совсем не в половой силе мужчины или в страхе (либо отсутствии такового) забеременеть женщины. Нет, в совершенно ином восприятии секса. И тому, кто не познал, не пережил эти ощущения в семнадцать, уже ничем помочь нельзя: «… не повторяется такое никогда».

В этот день, что касается работ по дому, сделали мы с Хельгой не много. «Завтра, до приезда Дорис, наверстаем», - думали мы. Но, что мы вытворяли ночью, когда наша – у каждого по своей причине – некоторая скованность полностью растворилась в темноте! Да, и следующий день не предвещал больших трудовых побед. Часов в десять утра – мы только управились с завтраком – позвонила Дорис и сообщила, что приехать не сможет. Мне же наказала оставаться ещё на пасхальный понедельник, чтобы во вторник, когда она приедет на похороны, по дому уже ничего не надо было делать. Завтра, то есть в понедельник к вечеру, по возвращении в Гамбург я должен ей позвонить – и она придёт. Было ясно – с какой целью: хотя бы частично возместить потерянное в две предыдущие ночи.
 
Но, потеряно было не нами обоими. И это я четко чувствовал, расставаясь с Хельгой. И вёл машину не особенно быстро, не спешил. Из-за немалой боязни выдать себя и Хельгу, будучи не в состоянии скрыть перед Дорис утерю силы.
 
«Не было счастья, да несчастье помогло». Мне, разумеется, помогло. Избежать конфуза.
Несчастье – не несчастье, но беда. Не моя, а моих соотечественников. Короче, войдя в квартиру, я обнаружил простиравшийся до пола длинный факс. Это были письмо и копии документов. Письмо от моего щедрого заказчика, которому я тут недавно организовал постройку быстроходного катера и прогулочной яхты. От одного из народившихся в те годы олигархов. От очень приличного, кстати, человека. Отказать ему я не мог ни по соображениям моего бизнеса, ни по сути его просьбы. А она заключалась в том, чтобы выручить из «немецкого плена» застрявшую и погрязшую в безденежье российскую цирковую труппу.

Бестолковый организатор этих гастролей сбежал в Москву, требовалась помощь знающего язык и местные порядки «своего» человека. Труппа обратилась к олигарху, олигарх вспомнил обо мне. Олигарх поручался за все их долги и брал на себя расходы по отправке труппы домой, в Россию. А труппа, кстати, сидела в Мюнхене. В восьмистах километрах от Гамбурга. Конечно, машина мне там бы пригодилась. Но, на юге Германии, прикрытой от тёплых южных ветров Альпами, ещё выпадал в эти дни снег, ночами подмораживало. И автобаны были забиты возвращающимися из пасхальных каникул. Да, и где было взять сил на такую поездку? И самолёт, с перспективой ещё одной разбитой ночи, не подходил. Самый раз – спальный вагон. Тогда надо было немедленно вызывать такси и спешить на вокзал, чтобы не упустить этот единственный ночной поезд. Позвонил перед этим олигарху – сообщил, что еду. Позвонил Дорис – объяснил, почему срочно уезжаю. Реакция на мои звонки там и тут, сами понимаете, была прямо противоположной…
 
Ну, что ещё? А вот что. Уже к Рождеству того же года дом всё же был продан. Дорис и мать Хельги – основные наследницы – что-то между собой не поделили, в чём-то не смогли договориться. Хельгу после летних каникул зачислили в основной состав взрослой команды. Краевая сберкасса – главный спонсор команды – выделила ей стипендию и взяла к себе на обучение. По профессии «банковская служащая». Гимназия была, понятно, оставлена, университетские планы отложены на неопределённое будущее. Хельга сняла комнату – и дом был выставлен на продажу. Всё это узнал я от Дорис.

Года через четыре после этих особенно памятных мне похорон, когда мы с Дорис уже разошлись, я случайно увидел афишу: гандбольная команда из Любека встречалась в кубковом матче с нашей, гамбургской. И пошёл на матч, чтобы взглянуть на Хельгу, которую я с тех пасхальных дней больше не встречал. Узнал я её сразу, хотя её, честно говоря, было не узнать. Вытянувшаяся ещё более, с короткой, почти мужской стрижкой. Оба коленных сустава и правый локтевой – в эластичных бандажах, широкая повязка из эластичного бинта на правом бедре. По-мужски резкие и сильные броски. И выкрики, в которых мне почудились отголоски тех её вскриков…

Тренер любекской команды – толстый, лысоватый, потный мужик лет пятидесяти - подгонял своих подопечных охрипшим голосом. «Хэ-эльга!» получалось у него как-то особо зловеще. И тут я вспомнил, что тогда, в темноте ночи Хельга рассказала, как этот тренер, не выбирающий на тренировках слов при общении с юными гандболистками, «постёгивал» Хельгу, не всегда круто возвращающуюся назад при изменении игровой ситуации, «успокаивающими» словами: «Хэльга, назад! Не бойся тормоз сорвать!». А «Jungfernbremse» (девственным тормозом, в буквальном переводе) называют тут в народе девственную плеву. Словом, по-нашему: «Не боись - целку не порвёшь!». Кричал он подобное не только Хельге, но она, наверное, единственная девственница в команде, в душе очень злилась на тренера. «Теперь уже не буду так обидчиво реагировать», - Хельга как бы благодарила меня этими словами.

Игру до конца я не досмотрел. Но подумал тогда, что история неожиданного изменения судьбы Хельги после смерти её тётки могла бы послужить сюжетом какого-нибудь рассказа. Что через годы сам напишу об этом – и в бреду не могло померещиться. Однако, вот, прочитали сами…

Эпилог.

Да, жизнь тем прекрасна и тем же страшна, что непредсказуема. Сколько неожиданностей и разочарований поджидает нас за каждым её поворотом! Иногда выпадает счастливый отрезок. Но счастье почему-то всегда мимолётно. Или наше восприятие времени неоднозначно: в детстве оно для нас растягивается – и каждый день богат столькими событиями! А с годами время сжимается – и дни пролетают, всё меньше и меньше оставляя после себя в нашей памяти. Так и в горе время почти застывает, а в радости – подобно молнии.
Лишь смерти метят наш жизненный путь вехами и вешками, которые виднеются, если обернуться назад, через годы и десятилетия. Иногда до самой той поры, когда наша собственная смерть воткнёт в чью-то память такую же вешку. Укажет ли она другим верный путь, фарватер, предупредит ли об опасной мели, о границе, за которую заходить нельзя? Этого нам самим уже не узнать…

Вывод один: живи – пока живёшь – в радости и поспособствуй другим в получении такого же жизнеощущения. Помоги им найти радость и в горе. Пусть, насколько это возможно, горе будет преходяще, а радость – неизбывной. Помни, есть много разных способов принести человеку радость. И тот, о котором было рассказано – не самый худший. Как-никак, а какое-то, хотя и особого рода, вспомоществование….


Рецензии
Здравствуйте! Решила заглянуть к Вам в гости...Жизнь у Вас интересная, насыщенная, судя по прозе.Читала с удовольствием, хотя не очень люблю эротическую прозу...может это зажим какой-то или воспитание... Желаю успеха! С уважением- Ольга...

Ольга Сергеева -Саркисова   13.08.2012 12:23     Заявить о нарушении
Спасибо! Судя по стихам, представленным на "обложке", послежизнь моя видится не менее интересной и насыщенной...

А эротическая проза эротической прозе - рознь: дело не в обозначении жанра, а в цели и сути написанного.

Разожмёмся и переосмыслим выпавшее на нашу долю воспитание по Макаренко, у которого, ходят шлюхи, были свои проблемы обсуждаемого нами плана!..

С почтением,

Согрива   13.08.2012 18:43   Заявить о нарушении
Зажим исчез, как и не было...)))Просто, видимо, боюсь последствий...а вдруг...)))

Ольга Сергеева -Саркисова   14.08.2012 20:48   Заявить о нарушении
Эта штука посильнее, чем "Тёмные аллеи" Бунина будет!..

Андрей Лазаренков   16.06.2013 09:55   Заявить о нарушении
Глубокоуважаемый Андрей!

Только вот сейчас увидел это Ваше замечание.
Как его понимать?
Буквально - здравый смысл не позволяет.
И на насмешку, вроде бы, не похоже.
Так, как же?

Согрива   27.10.2013 00:44   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.