Часть 1, гл. 2. Недочеловеки. С. А. Грбнберг

Глава 2


Пути, дороги

1.


Капо Руди Гезельхер сидел у запотевшего окошка прачечной и ел хлеб, отрезая его ломтями и намазывая смальцем, который выуживал выщербленным ножом из стеклянной банки. На свои голые мускулистые плечи он накинул свежевыстиранную, но ещё не поглаженную арестантскую куртку.
С его возвышенного места была видна вся прачечная. Вниз вели скользкие от мыла ступени. Три ряда котлов, в которых вываривалось бельё, разделяли прачечную на три отсека. Вдоль стен стояли сколоченные из грубых досок столы. Окутанные паром полуголые заключённые стирали бельё.
- Брось в угол! – сказал Руди Жаку, когда тот в сопровождении Яши принёс в прачечную тюк грязного белья.
Яша сел рядом с Руди на ящик из-под мыла, помолчал, поглядывая, как Руди ест, и, наконец, сказал:
- Это товарищ, о котором я тебе говорил.
Руди, продолжая жевать, кивнул, отпилил ножом краюху хлеба, старательно намазал её смальцем и протянул Жабку.
- На, ешь.
- Спасибо, - сказал Жак и тут же откусил большой кусок хлеба.
- Из «спасиба» балерины себе юбки шьют, - заметил Руди и отвернулся.
У Жака свело скулы. Он подождал, пока прошла судорога, и стал с жадностью есть. Хлеб казался ему удивительно душистым и вкусным.
- Что у вас нового? - спросил Руди Яшу.
- В амбулатории вывесили объявление: в случае, если при осмотре больного врач обнаружит следы побоев, он обязан доносить об этом начальству. И приписка: Это относится и к евреям.
- Что ты об этом думаешь? – спросил Руди, откладывая хлеб в сторону. – Изменение курса? – Скорее всего, это директива не избивать, а убивать заключённых. Ведь если какой-нибудь капо или староста убьёт мусульманина , за это ему ничего не будет: он всегда сможет заявить, что заключённый пытался бежать или сопротивлялся законным требованиям. А за избиение ему придётся рассчитываться своими ягодицами. Так прямой же расчёт – убивать.
- Почему ты товарищей называешь мусульманами? Это ведь эсэсовцы придумали такое прозвище.
- Как будто не всё равно, как их называть! – он пожал плечами и перевёл взгляд на Жака.
- Поел? – спросил он немного погодя.
- Спасибо.
- Послушай-ка, - сказал Руди, - я уже говорил тебе: «спасибо» говорят те, которые не хотят или не могут платить.
- И с меня плату спросят?
- А ты как думал!
- Так мне платить-то нечем.
- Плохо, если ты сразу объявляешь себя неплатёжеспособным. Кстати, почему ты называешь себя Жаком?
- Меня в детстве так называли, и я привык к этому.
- Ты и соску сберёг?
Жак промолчал. С этим парнем говорить трудно. Решив придти ему на помощь, Яша сказал:
- У товарища родители умерли давно. Он вырос в Швейцарии.
Руди кивнул.
- Пусть он нам расскажет о себе.
- Что рассказывать! Нужно было всё время изворачиваться, играть то одну, то другую роль. Забываешь сам, кто ты есть.
- Но аппетит-то у тебя всегда сохраняется, съязвил Руди.
- У меня такое ощущение, будто я разорвался на части.
Руди сморщился, словно у него заболел зуб.
- Что такое там у тебя прорвалось?
Чёрт возьми! Он будет говорить так, как привык, и то, что думает. Его прорвало, словесный поток полился, и Жак ничего с собой не мог поделать
- Жизнь, - сказал он, - это бусинки впечатлений, нанизанные на нитку памяти. Если нитка рвётся, бусинки рассыпаются, и собрать их невозможно.
- Как это понимать? У тебя память отшибло, что ли? – прервал его Руди.
- Дай ему высказаться, - заступился за Жака Яша.
- Я живу, а за мной гора мертвецов, - продолжал Жак. – И сам я каждое мгновенье умираю. Не успел я выговорить слово, как звук моего голоса замер, а смысл слов стёрся. Прошлое, это смерть, настоящее – фикция, а будущее...
- Хоть немного, но зависит и от нас. Это, может быть, по стилю и не подходит, но это так. Впрочем, мне кажется, приблизительно то же самое я где-то читал.
Вот как?! Значит, этот тип читает... Стиль! Он имеет представление о стиле... И уже в другом тоне Жак продолжал:
- Может быть, это так, а может быть, я эти мысли где-то вычитал. На авторство не претендую. Я хочу лишь сказать: прочитанное – такая же реальность, как и пережитое. Праздная выдумка или нарочитая ложь имеют тот же вес, что и реальность. Не было бы истории, этой памяти человечества, завоевания Александра Македонского и Наполеона превратились бы в мифы, а похождения д’Артаньяна и Робин Гуда стали бы достоверностью. Может быть, никто из нас не переживёт этого лагеря смерти, и рассказы о нём будущие поколения воспримут с не большим вниманием, чем легенду о драконе, пожиравшем молодых девушек. И то, что мы находимся здесь и разговариваем в то время, как в душегубках корчатся люди в предсмертных муках, а в воздухе носятся хлопья сожжённого человеческого тела, станет литературой наподобие “Человеческой комедии” или “Узника Шиньонского замка”. Правда умирает вместе с нами, и жизнь не долговечнее правды: чем дальше продвигаемся мы врерёд, тем больше смертей за нами.
- Кончил? – спросил его Руди. – Я тебя не прерывал и дослушал до конца. Ты высказал много глубоких и интересных мыслей, но они для нас в настоящее время и здесь значения не имеют. Нужно действовать, а не рассуждать. Вот так... Ты пойдёшь сейчас в двадцать пятый барак, там уже всё приготовлено, скажешь писарю, что ты на прописку к нему, покажешь свой номер и будешь ждать, пока тебя куда-нибудь определят. Понятно?
- Он кивнул Жаку и повернулся к Яше.
Жак вышел.
- Сколько трудов затратил, чтобы спасти этого фраера! Эх, Яша, Яша! Ты был и останешься романтиком! Ну, на что сдался тебе этот интеллигентик? Или ты сделал всё это, потому что он еврей? Кровь в тебе заговорила?
- Что ты хочешь этим сказать?
- Не притворяйся, будто не понимаешь. Сыны Израиля узнают друг друга издалека. Ну, вот ты и покраснел! Пусть евреи поддерживают друг друга, солидарность вещь хорошая, только не нужно подтасовывать мотивы – не из идейных побуждений ты действовал, а повиеуясь расовому инстинкту.
- Слушай, Руди! Иногда мне кажется, что ты немного антисемит.
- Я антисемит?! почему?
- Твоей терпимости хватает только на то, чтобы не сказать «жид».
Руди посмотрел на Яшу исподлобья и просунул руку в рукав куртки.
- Если хочешь знать, я тебе скажу: для меня расы не существуют, для меня существуют классы. Когда мне говорят, что я националист, я отвечаю – Ротшильд мой враг не потому, что он еврей, а потому, что он Ротшильд.
- Мне кажется, Руди, ты эти слова где-то вычитал.
Яша встал, кивнул и, не сказав ничего больше, ушёл.
Жак покинул прачечную с чувством освистанного актёра. Всё, что он говорил, казалось ему теперь совершенно неуместным и фальшивым.
Направляясь к двадцать пятому бараку, он вспомнил свои гастроли накануне войны в Станиславе, где читал стихи Маяковского, Сельвинского и Асеева, а вместе со своей партнёршей Ольгой Филипповной диалоги из пьес Корнейчука и Вишневского. Он почувствовал тогда шестым чувством актёра в обстановке недавно присоединённого к Украине города, где всё, привезённое с Востока настораживало и вызывало недоумение, какую-то несоразмерность этой пропагандирующей советское искусство затеи.
Остальные номера тогда прошли так себе, исключение составило выступление хореографической пары Веры Корзинкиной и Юрия Стекольщикова. Шумные аплодисменты сопровождали шествие танцора, когда он, высоко подняв за ногу свою задрапированную в кумачёвую материю партнёршу, пронёс её, как знамя, по залу. Запрошенная по этому поводу корреспондентом «Радяньской Украины» присутствовавшая на концерте прима-балерина Варшавской оперы, выразила своё восхищение «стальными икрами» Веры Корзинкиной, уклонившись от оценки этой хореографической сцены. Выйдя после концерта из здания филармонии, в котором до прихода Красной Армии помещался кинотеатр, он завернул за угол в свою гостиницу. У Жака защемило сердце: оторванный гастролями от своего театра, он оказался в роли стороннего наблюдателя и вынужден был волей Гастрольно-концертного объединения мириться с включением в программу халтурных номеров.
Жак с недоумением наблюдал, с какой быстротой разлагается маленький, оказавшийся на чужбине, ансамбль. Женщины целыми днями шныряли по магазинам, мужчины «дулись в карты по маленькой». К тому же Вера Корзинкина была застигнута своим мужем в «недвусмысленном положении» с неким польским «паном дзедзицем», подарившем ей оказавшиеся впоследствии бриллианты. Жак стал жертвой возникшей по этому поводу семейной ссоры: он вынужден был уступить свой номер Вере. Только с помощью директора филармонии удалось «устроить» Жака в другой гостинице.
Оставшись один в своём номере, Жак, вопреки своей привычке читать перед сном, тут же разделся, лёг в постель и заснул. Ему приснился сон, будто он стоит голый на сцене, а из зала доносятся крики пьяных купчиков (наверно, из комедии Островского), требующих, чтобы он сплясал гопака. Он проснулся от неистового рёва. В первое мгновение он не мог сообразить, откуда несётся этот рёв. Только, когда он утих, Жак сообразил, что над крышей гостиницы пронёсся самолёт. Вслед за тем раздались взрывы. «Война?» -–мелькнуло у него в голове. «Не может быть, - успокаивал он себя. – Ведь так, без объявления, она не начинается».
Его окончательно разбудил уличный шум. Жак встал и подошёл к окну, Светало. Тихая накануне улица была запружена повозками. На углу переулка, как раз напротив гостиницы, у самого тротуара стояла танкетка. Пулемёт, как показалось Жаку, был наведён на его окно. На противоположной стороне улицы, в открытых дверях закусочной два усатых дядьки в шляпах и гуцульских кацавейках обнимали друг друга. Проступавшее между космами тумана солнце тускло блестело. Тени деревьев на улице возле гостиницы лежали, как показалось Жаку, в разных направлениях. «Как на гравюре Рембранта «Перед грозой», - подумал он. - Словно механизм природы пришёл в негодность!»
Он позвонил. Никто не явился. Тогда он оделся и вышел на улицу. Порыв ветра погнал на него из задворка прошлогоднюю листву.
Несколько часов спустя из громкоговорителя донёсся заикающийся голос Молотова, объявившего о нападении фашистской Германии на Советский Союз. С того момента, как Жак вышел на улицу, он понял, что случилось нечто, накладывающее своё «вето» на его личные планы и мечты. Начался новый отсчёт жизни. Товарищ народный комиссар по иностранным делам забыл сказать, что старый отсчёт недействителен!
В обком пускали только по партийным билетам. Жаку пришлось долго ждать внизу, пока ему выписали пропуск. Поднявшись на третий этаж, Жак постучал в указанную на пропуске дверь. Так и не получив ответа, Жак её открыл. Третий секретарь обкома говорил по телефону. Он прикрыл трубку ладонью, сказал «сс-сс-те» и кивком головы указал на кресло возле своего письменного стола. Жак стал ждать конца разговора. Он слышал слова, но не улавливал их смысла. Секретарь соглашался, что нужно что-то развернуть и кого-то мобилизовать. Потом сетовал на какие-то безобразия и, стуча костяшками пальцев по твёрдому углу письменного стола, высказался за то, чтобы «всё это дело передать в органы». Он положил трубку телефона на вилку, протёр носовым платком очки в железной оправе и спросил Жака, что он «обо всём этом» думает. Жак ничего не ответил, и секретарь посмотрел на него не внимательно, но задумчиво.
- Я уже думал, как быть с вами, - сказал он наконец, подойдя сразу к невысказанному Жаком вопросу. – Возвращаться в Москву нет смысла, да и, пожалуй, сейчас невозможно. Кроме того, вы, наверно, подлежите мобилизации.
Жак вынул из кармана свою воинскую книжку и протянул её секретарю.
- Так–так, вот–вот, я и думал... – сказал он, перелистывая книжку. – Командир, звание - интендант второго ранга, прошли даже КУКС и военную специальность имеете, чего ещё хотите?
Жак ничего не хотел.
- Прямой вам путь в военкомат. Там уже будут знать, что с вами делать. А дела ансамбля придётся передать Алексею Степановичу – директору филармонии, вы его знаете.
Он сложил заушины очков, положил их на стол, потом решительным жестом утвердил их на своём коротком и, как показалось Жаку, припухшем носу.
- Нужно для ансамбля выработать новый репертуар. Старый для фронта не годиться.
- Не только для фронта. Он не годится и для здешней публики, - не удержался Жак.
- Это уже не важно, - не входя в детали, отвлечённо заметил секретарь.
В военкомате Жаку будто обрадовались. Его тут же в сопровождении вестового направили в штаб армии. Здесь Жака в течение десяти минут подвергли перекрёстному допросу, после чего он, без лишних формальностей был зачислен на довольствие в штабарм 12 на должность старшего переводчика и помнача IV (разведывательного) отдела.
Уже в первый день войны Жаку пришлось приступить к исполнению своих обязанностей. Он участвовал в качестве переводчика в допросе экипажа сбитого утром «Юнкерса». Немцы были напуганы до смерти. Командир сбитого самолёта трясущимися губами спросил Жака:
- Нас расстреляют?
Жак перевёл встречный вопрос ведущего допрос полковника ВВС:
- Разве у вас пленных расстреливают?
- Мы пленных, как правило, не расстреливаем, - ответил немец.
- Так чего вы боитесь?
Немец пожал плечами.
- Или вы сознаётесь, что совершили преступление, карающееся смертью?
- Мы бомб не сбрасывали, у нас было задание разведывательного характера.
- А если бы вы получили приказание бомбить мирное население?
- Мы солдаты и подчиняемся приказам.
Пилот утверждал, что он вылетел ранним утром с аэродрома в Винер-Нейштадт. Жак смерил на карте расстояние до места, где был сбит самолёт, и спросил мимоходом:
- Какие баки были установлены на вашем самолёте?
- Я осмотрел сбитый самолёт, - заявил один из присутствовавших на допросе офицеров. – Баки обыкновенные.
- Горючего бы в ваших баках на обратный полёт не хватило, не придерживаясь более роли переводчика, заметил Жак.
Полковник стукнул кулаком по столу:
- Вы будете говорить?!
Жак заметил, как штурман сбитого самолёта что-то пытался спрятать под сидением.
- Встать! – рявкнул он не хуже немецкого фельдфебеля.
Немец вскочил и вытянулся, руки по швам. На стуле, на котором сидел немец, оказалась карта. Карта была размечена квадратами. На ней была проведена красными чернилами линия от города Кросно в Польше до города Монастырище в Станиславской области. Жак передал карту полковнику. Тот подозвал жестом дежурившего у дверей сержанта.
- Не надо! – закричали немцы хором.
- Какой части?
- Дивизия «эдельвейс».
- Где она дислоцирована?
- Аэродром Кросно.
- Сколько самолётов?
- Девяносто.
- Кто командует дивизией?
- Генерал Лист.
- Проверим.
Полковник вышел вместе с Жаком. Он положил ему руку на плечо.
- Молодец! – полковник был похож на варяга.
- Немцы, наверно, сбиты с толку несоответствием между внушёнными им представлениями о русских и действительностью, - заметил Жак.
- Сбивать с толку – основа военного искусства, - смеясь, ответил полковник.
... Начало войны казалось Жаку приключением. Несколько раз в день выли сирены, трещали пулемёты, стучали зенитки, ухали разрывы бомб. Жаку выдали новенькое, пахнущее клеем обмундирование. Кожаный пояс и портупея поскрипывали, как кузнечики летом. В штабе пахло сургучом, война пахла неубранным помещением, из которого вынесли мебель. К Жаку вернулось ощущение детства, когда он по запаху угадывал места и людей.
В конце первой недели войны штаб армии был переведён из областного центра в местечко, расположенное в нескольких километрах от города. Перед уходом был взорван почтамт – здание в совершенно утилитарном стиле. Война началась с пожирания материальных ценностей перед тем, как перейти к пожиранию людей.
Использовав конфигурацию демаркационной линии, немцы забивали клинья в нашу оборону в местах, где занятая ими польская территория вклинивалась в нашу. Венгры на участке, прикрываемом двенадцатой армией, не двигались с места. Разведка донесла, что пограничники сняты и заменены регулярными войсками, что в спешке строятся бетонированные площадки для тяжёлых орудий, Всё это, предвещая начало военных действий, связывало наши силы и в свою очередь позволяло немцам заходить нам в тыл. Между тем, наше командование на эту тактику не реагировало.
Немцы «просачивались» через нашу оборону. Невдалеке от местечка, где расположился штаб армии, была задержана машина, в которой ехали полковник и майор. Машина, обыкновенная «Эмка», вызвала подозрение тем, что была «обута» в совершенно новую резину. Её пассажиры стали изъясняться на академически чистом русском языке. У полковника был обнаружен медальон с русыми, перевязанными голубой лентой, волосами и фотографией обнажённой девицы. И волосы и девица были явно иностранного происхождения. Немцев расстреляли. По ночам в штабе устраивали учения, По сигналу тревоги Жак выбегал и занимал своё место в «обороне». Но однажды на штаб было действительно совершено нападение. В перестрелке были убиты два украинских националиста и один лейтенант из охраны штаба.
Забота о пленных легла целиком на Жака. За отсутствием другого помещения пленных держали взаперти в местной синагоге. Один пленный в чёрной форме штурмбаннфюрера запротестовал, что его держат в этом «жидовском хлеве». Жаку донесли, что он оправляется в оставшемся в синагоге священном ковчеге. Жак приказал пленным произвести уборку. Нижние чины взбунтовались и заставили эсэсовца вычистить ковчег.
Из окон школы, в которой расположился штаб армии, была видна синагога и домики, обсаженные берёзками. В них жили рабочие и служащие местного кожевенного завода. Несмотря на близость войны, обычная жизнь продолжалась. По вечерам сходились женщины и судачили, мужчины чинили заборы, играли в карты.
Была суббота. Возле синагоги шумела детвора. У крыльца одного из домиков сидел старик-еврей в праздничной одежде. Один мальчуган побежал оправляться к стене синагоги. Возмездие за это «святотатство» он получил тут же от своей мамаши, которая, наломав берёзовых прутьев, высекла его при сосредоточенном внимании сбившейся в кучу детворы. Орущего благим матом паренька она поволокла к старику-еврею. Тот, поставив мальчика между коленями и подняв палец, стал его увещевать тихим голосом.
... Армия откатывалась от границ, ведя упорные арьергардные бои. По утрам штаб армии вытягивался из сёл, в которых ночевал. Водители, рьяно ругая друг друга, объезжали пробки и ломали рессоры на ухабах.
Однажды машина, в которой ехал Жак, остановилась на дороге из-за неисправности зажигания. Дорога была обсажена тополями. В промежутках между ними чернели воронки от бомб. (Немцы проезжей части дороги не бомбили, рассчитывая ещё воспользоваться ею). В канаве валялись колёсами вверх разбитые машины. Справа дымились догорающие хаты. На пригорке белел труп убитой собачонки.
Жак пошёл пешком. Над тучным чернозёмом поднимался туман. Окровавленный лоскут женского платья, висевший на кузове одной из разбитых машин, привлёк его внимание. Из-под кузова торчала женская нога в порванном вискозном чулке. На носке болталась дамская туфля ядовито зелёной окраски. «Ведь это туфли Веры Корзинкиной».- промелькнуло в уме Жака. Сколько раз своей претенциозность они вызывали его протест!
Он обошёл разбитую машину и обнаружил в канаве два трупа. В одном из них он распознал Юрия Стекольникова, другой, вероятно, был водителем разбитой машины. Лица убитых имели цвет стоячей воды, мутной от поднимающейся со дна тины. Жаку пришло на ум не отличающееся оригинальностью изречение, что смерть – это возврат к природе, быстро уничтожающей все следы индивидуального существования. С этой мыслью он сел на обочине дороги, решив подождать здесь свою машину.


4.

Целый день лил дождь. Машины буксовали в грязи просёлочных дорог. Люди, однако, с благодарностью взирали на низкое свинцовое небо – оно прикрывало их от вражеской авиации.
Поздно вечером колонна машин втянулась в большое, расположенное в балке, украинское село. Жак вылез из машины и сразу же увяз в грязи. Выбравшись кое-как на утрамбованную голыми ступнями тропинку, он пошёл бродить по селу в поисках ночлега. Какая-то бабуся указала ему одну из хат, где «вже почивають командиры». Здесь все спали. Жак втиснулся между спящими, подложил под голову сложенную шинель и мгновенно заснул... Он проснулся так же внезапно и вспомнил, что этой ночью должен дежурить в штабе.
Тикали ходики. В хате тепло пахло хлебом. Жак зажёг спичку - стрелки на циферблате показывали двадцать минут первого. Он проснулся вовремя.
Когда Жак закрыл за собой двери хаты, темнота на дворе показалась ему враждебной и полной угроз. Чернозём, казалось, ещё сгущал темноту. Жак шёл по дороге, сапоги его чавкали по грязи. Издали донёсся до него рокот движка, обслуживающего рацию. Машина с рацией стояла возле клуба, в клубе находился штаб, ночевал командующий.
Жака остановил окрик: «Стой, кто идёт?» Кто-то подошёл, спросил пароль. Чёрт возьми! Жак никак не мог вспомнить, какой был выдан пароль. Штык караульного задел его гимнастёрку.
- Брось дурить! – крикнул Жак.
- Иди, не разговаривай! - послышался простуженный мальчишеский голос.
 Солдат ввёл Жака в зрительный зал клуба. Люди здесь спали вповалку. За столом, устланным картами, сидел майор. От него Жак должен был принять дежурство. Две воткнутые в горлышки бутылок свечи горели на столе. Третья свеча освещала сцену. На сцене, за двумя аппаратами, сидели связисты. Свисающий сверху лозунг с заплетающимся концом призывал молодёжь грызть молодыми зубами гранит науки. Связист монотонно повторял: «Лена! Лена! Здесь Ленинакан! Лена...»
- Разрешите доложить... – обратился в доверительном тоне к майору солдат, - задержанный пароля не знал.
- Ладно, - ответил майор. Свободен!
Солдат разочарованно произнёс «слушаюсь». Майор смерил Жака ироническим взглядом.
- Хвалю за точность, - а про себя решил: «приписного состава. Интересно, что за гусь».
Он встал и, переступая через спящих, поднялся на сцену. Один из связистов уступил ему место и передал наушники. Майор прислонился лбом к аппарату и стал крутить ручки. Спящие храпели, пламя свечей то вспыхивало, то тускнело.
- Чёрт его знает, что такое! – раздражённо бросил майор, сдёрнул наушники и вернулся к столу. – Понимаешь, - обратился он к Жаку на «ты», - хоть тут и понимать нечего. Они принимают нас за невежд или круглых идиотов, или за то и за другое. Передают приказы «клёром» и, главное, выполняют их, а мы чешем затылок. Ох, трудно учиться воевать. Да ещё «малой кровью». Как бы не так! – он помолчал, потом добавил. – Разве так мы себе войну представляли?!
Жака этот пессимистический тон покоробил.
- А второй эшелон? - спросил он.
- Что второй эшелон?! – возразил майор. – Я про этот второй эшелон слышу с первого дня войны, А немец, тем временем, подошёл к Ленинграду, подбирается к Киеву и Смоленску, прижимает нас к Днепру... Видишь эту картину? – он обвёл зал взглядом. – Спящий мозг армии!
Затрещал телефон. Майор устало поднял трубку. Но тут же весь подтянулся, усталые складки на его лице исчезли.
- Командующий зовёт к себе, - сказал он, положив трубку. – С вами, - добавил он, снова перейдя на «вы».
В коридоре их встретил адъютант командующего. Он впустил их в просторную комнату со сдвинутыми столами. У выбеленной стены стояла походная кровать. Командующий – полнеющий и лысеющий блондин сидел в заправленной в галифе нижней рубашке и пил чай, прижав ложечку пальцем к стенке стакана.
- Интендант второго ранга Берзелин явился по вашему приказанию!
Жаку удалось молодцевато щёлкнуть каблуками, чем он был очень доволен.
Командующий отодвинул стул, на котором сидел, и внимательно посмотрел на Жака.
- Как вы себя чувствуете? – спросил командующий неожиданно громко.
- В каком смысле, товарищ генерал-майор?
- В том смысле, что для вас, человека сугубо гражданской профессии, обстановка, в которой находитесь, должна казаться странной, во всяком случае, непривычной. Не удивляйтесь, первый отдел дал мне о вас сведения.
- Я столько раз, как актёр и как режиссёр, должен был представлять себе самые невероятные ситуации, что они потеряли для меня свою необычность.
Командующий кивнул, словно ждал такого ответа.
- Положение вам ясно?
- Мы только что говорили с майором. Враг у Ленинграда, Смоленска, Брянска.
- Я имею в виду положение на нашем участке фронта.
- Приблизительно.
- Мы зажаты на пятачке. Всё пространство простреливается. Управление потеряно, в частях – четверть личного состава, на пушку по четыре снаряда. Смотрите сюда...
Он приподнялся и ткнул пальцем в разложенную на столе карту.
- Здесь наши позиции, здесь противник. Приблизительно тут единственная более или менее боеспособная часть нашего армейского соединения – семьдесят вторая стрелковая дивизия. Рукой подать, да рука коротка. Связи нет. Вот мы и думаем послать вас в семмьдесят вторую связным... Чем вы теперь занимаетесь?
- Преимущественно пленными.
- Эта задача отпадает. Между прочим: что делать с пленными? – генерал повернулся к майору, но ответил Жак.
- Распустить.
Командующий осуждающе посмотрел на Жака. Но Жак решил не обращать внимания на «настроение публики». Перед ним был поставлен очень важный, принципиальный вопрос: человечность или военная рутина?
- Вреда они причинить нам не могут, - защищал Жак своё предложение. – Некоторые из пленных, как я уверен, смотрят на вещи теперь иначе, чем раньше. Среди пленных попался мне один студент искусствоведческого отделения философского отделения университета во Франкфурте-на-Майне. При взятии в плен у него отобрали записную книжку, своего рода дневник. В этом дневнике записаны вещи... одним словом, он нас всячески поносил, Нет, мол, у нас культуры! Кладбища запущены, почти не видно надгробных памятников. «Народ, который не чтит своих ушедших на покой предков, - писал он в своём дневнике, - может быть только народом низкого культурного развития».
- Вот оно что!
- Я дал ему стихотворение Пушкина «Памятник» с подстрочным переводом. Когда он увидел свою записную книжку в моих руках, он побледнел, как эта стена. А за подстрочный перевод благодарил, как мне показалось, искренне и пристыжено. Может быть, он понял, что есть культура надгробных памятников и есть другая культура – живого человека.
- Время идёт, - прервал его командующий, поглядывая на свои наручные часы. – Вы отправитесь связным в семьдесят вторую дивизию и передадите приказ командующему дивизией полковнику Новикову: в семь ноль-ноль ударить в направлении брода на реке Свинюхе, в четырёх километрах южнее Новоархангельска, всеми имеющимися в наличии илами. Майор уточнит задание.
- Есть, товарищ генерал-майор.
- Повторите приказ.
Жак повторил.
- Перед отправкой все документы уничтожить. Для вашей идентификации сообщить полковнику Новикову, что его жена отправлена мной в Краснодар и что аттестат ей передан. Можете идти.
- Что это? Диверсия? – спросил Жак майора, когда они вдвоём вернулись в зрительный зал клуба. Тот иронически посмотрел на него.
- Ваши догадки оставьте при себе! Груз слишком тяжёлый для связного, каким вы теперь являетесь.
Десять минут спустя Жак покидал помещение клуба.
- Ни пуха, ни пера! - крикнул ему вдогонку майор. Жак остановился на пороге, раздумывая, что ему ответить.
- К чёрту! ответил он, чувствуя, что краснеет. Недаром товарищи его красной девицей прозвали.
Майор поднял обе бутылки со свечами, задумчиво поглядел на огонь и переставил их: ту, что стояла по левую руку, поставил справа и наоборот.
- Лена! Лена... Здесь Ленинакан... – монотонно покрикивали телефонисты.


5.

Жак сидел на упитанной кобылке, проявлявшей отвращение к другим аллюрам, кроме шага. Тучи внезапно раздвинулись, как половины занавеса в театре, показалась луна. Жак выехал в поле. Немцы стреляли трассирующими пулями, пули медленно и красиво расчерчивали небо. Где-то урчали танки.
Кобыла остановилась и фыркнула. Жак увидел на земле лоскут бумаги. Он слез с лошади, держа её за повод. Место было истоптано ботинками с гвоздями, изрезано колёсами. Лоскут оказался обрывком немецкой газеты. «Победоносный поход на Восток» - прочёл Жак заголовок на всю полосу газеты.
Жак снова забрался в седло и стал спускаться к темнеющей лощине. Через неё протекала река Свинюха. Она не была щирокой, но майор предупредил Жака, что глубина достигает местами четырёх метров. На берегу росли ивы, местами камыш, берег был илистым, вода покрыта ряской. Жаку стоило труда заставить кобылу войти в воду, но, очутившись в ней, она поплыла, высоко задрав голову. С той стороны берег был крутой, кобыла копытами ощупывала грунт. Найдя место, где было удобнее взобраться наверх, она чуть не сбросила своего седока, прытко взбежав на откос. Наверху она помахала хвостом и притворилась, будто на радостях собирается перейти на рысь
Жак выехал на дорогу. Слева на пригорке росли деревья, справа чернела стеной кукуруза.
Седло во время переправы съехало на бок. Жак слез с лошади, чтобы подтянуть подпругу. Сделав это, он вынул из планшета карту и принялся рассматривать её при свете электрического фонарика, купленного им неизвестно для какой надобности накануне войны в Станиславе. Кобыла, сочтя, что время испытаний прошло, принялась щипать траву, приятно хрустя. Сориентировавшись, Жак сложил карту и только собрался засунуть её обратно в планшет, как взрывная волна отбросила его за придорожную канаву. С минуту он лежал оглушённый. Потом встал на колени. Всё плыло перед его глазами, боли он не ощущал, но в животе было как-то странно пусто. С шеи что-то свисало. Жак нащупал рукой что-то мягкое и скользкое. «Я ещё не убит» – подумал он, и желание проверить своё состояние заставило его подняться на ноги. Только теперь он увидел труп лошади. Она лежала в нескольких шагах от него с вывернутой в позвонках головой. «Убита, - подумал он, - как я доберусь теперь до семьдесят второй?»
Вдруг он увидел на дороге запряженную в полевую кухню лошадь. Лошадь приближалась. За ней шагом двигалась другая, на ней сидел всадник, подгонявший ту, что тащила кухню, хворостиной. Почему-то кухня армейского образца, ночью и за позициями противника, показалась Жаку явлением предосудительным. Он хотел окриком остановить лошадь, но не мог произнести ни слова. Тем временем всадник, подъехав, соскочил с лошади и подошёл к Жаку. Жак смотрел на него, открывая и закрывая рот, как выброшенная на сушу рыба.
- Воздух вышибло! – констатировал дух кухни. – А вы дышите поглубже, товарищ майор. В котле каша осталась. Поедите – воздух вернётся. Без воздуха, известное дело, разговора нету.
Он оставил Жака и, подойдя к кухне, открыл её. Затем снял с дышла болтавшийся на нём котелок, достал из-за голенища сапога ложку, и стал выгребать со дна кашу, накладывая её в котелок.
- Ешьте, товарищ майор... –сказал он, поднося котелок Жаку. Он стоял и смотрел, как Жак ест. – Смотрю я, какой-то дурак светит! Только я подумал, каак ахнет! Слава Богу, обошлось. Только коня жалко. Изрядный был конь.
- Кобыла, - поправил его Жак, к которому вернулся дар речи.
- И кобылу жалко. Зверь на зверя не идёт, а немцу всё равно, ему бы только убить.
Оба они присели на корточки друг против друга, верховая лошадь положила голову на шею шедшей в упряжке. Если бы не отдельные выстрелы, трассирующие пули и тот необычный для мирного времени говор ночи, который, заикаясь, твердит одно и то же, до шума в голове, и ощущения чего-то неизбежного и страшного, можно было бы подумать, что Жак и кашевар присели полюбоваться ночной природой, отдыхая от дневной страды.
Вдруг Жак вспомнил о задании и заторопился.
- Вы, товарищ майор, садитесь на моего коня, а я как-нибудь на кухне пристроюсь, предложил кашевар. Но не двинулся с места, а только вытянул руку по направлению к посеребрённому луной пригорку, по которому двигались силуэты спешившихся всадников. До уха Жака донеслась произнесённая по-украински фраза: «Це хиба трахт до Татаривки?»
Жак вскочил и побежал навстречу двигающимся фигурам.
- Вы какой части, товарищи? – крикнул он, ненужно громко.
- Дас зинд я руссен! - послышался ответ.
Жак бросился по направлению к кукурузному полю. Кашевар вскочил на коня и погнал его в обратном направлении. Застучала очередь из автомата. Жак выхватил из полевой сумки ручную гранату и бросил её в сторону гнавшихся за ним немцев. Разгребая кукурузные стебли руками, он погрузился в их спасительный сумрак. Выхватив вторую «лимонку», бросил и её. Она взорвалась, ударившись о початок кукурузы. Жака дёрнуло за руку, он не успел почувствовать боль, как был сбит с ног преследователями, и удар по голове лишил его сознания.
Придя в себя, Жак долго не мог сообразить, что с ним происходит. Только постепенно он выяснил, что лежит переброшенный через круп идущей шагом лошади. Руки оказались у него связанными на спине. Голова болталась на одном уровне с плечом шагающего рядом немца.
Она остановилась перед какой-то хатой. Из приоткрытой двери падал луч света на палисадник, который казался запылённым и мёртвым. Такая же серая, как эта пыль, оседала в мозгу мысль: не сумел выполнить задание. Потом, вторичным слоем на неё легла другая мысль: пыль забыли стереть, она ложится и ложится...
Из дверей хаты Жак услышал немецкие слова, произнесённые громко и отчётливо: «Психолёгиш гезэен, мюссен ди руссен айнен дурьхбрухсфэрзух ваген».
Тощий немец в пилотке (остальные были в касках) оторвался от сопровождающего Жака отряда и зашёл в хату, откуда послышался его каркающий голос. Через некоторое время он появился вновь в дверях в сопровождении офицера, на плечах которого вились погоны, а у воротника сверкали брильянты маленького «Железного креста». Он подошёл к Жаку, заправил в глазницу монокль и крикнул, отчеканивая слова:
- Кто распорядился везти пленного офицера, как мешок картофеля?
Немец в пилотке стукнул каблуками.
- Он сопротивлялся.
- Солдат сопротивляется, иначе он не солдат, а мякина. Снять!
Жака опустили на землю. Он почувствовал резкую боль в бедре.
- Данке, - сказал он по-немецки.
- Отвести к врачу! – распорядился офицер с «Железным крестом», - повернулся на каблуках и ушёл в хату.
- Кашевара немцы вбилы. Тот, шмага, спужался маленько.
Снова украинская речь! Жак повернул голову. Невдалеке стояли два колхозных дядьки. Рубаха навыпуск, брюки, заправленные в голенища стоптанных сапог. Один из дядек курил самодельную «люльку».
- Предатели, сволочи! – первый раз в жизни Жак грубо выругался.
- Который час? – спросил Жак (у него сняли часы), когда его, хромающего, привели к понурому, злившемуся, что его разбудили, немецкому фельдшеру.
- Без десяти два, - буркнул тот в ответ.
- Каким образом?
- Для тебя, по крайней мере, война кончилась, - сказал фельдшер со вздохом, обмывая и перевязывая ему руку.
«Как может быть два часа, – думал Жак, - если я выехал в половине второго? Ах, понятно, два часа по среднеевропейскому времени! Значит, по московскому теперь четыре. Осталось три часа на выполнение приказа».
- Спусти штаны, говорят тебе! – фельдшер, поглядывая поверх своих очков, взял Жака за кисти рук и стал поворачивать во все стороны. Я тебя принял за еврея. Осколок? – спросил он, осматривая рану на бедре Жака.
- Вероятно.
- Без рентгена ничего нельзя сделать. Одевайся. Десять марок.
- Не успел обменять.
- Плохо.
- Да.
- Давай рубли.
- Забрали у меня.
- Эй ты, хлопчик, - крикнул фельдшер фельдфебелю, - денежки цап-царап? – он рассмеялся. «В конце концов, они не такие уж звери, - подумал Жак, но какой-то внутренний голос предостерёг его: «Не делай поспешных выводов».
- Дали! – сказал фельдфебель и указал головой на дверь.
Жака повели через всё село. «Лишь бы поскорей!» – думал он, прихрамывая.
Его ввели в дом, на котором висела дощечка с надписью «Сiльская рада». В большой комнате на столе горела ацетиленовая лампа. С походной кровати встал немец, не спеша надел свой френч, утвердил на носу роговые очки, сел за стол и стал сверять какие-то бумаги.
- Фи апфиняйтесь в шпионаш.
- Какой шпион гуляет в полном обмундировании. Я даже знаков отличия не снял.
- Ах, вы говорите по-немецки! – обрадовался немец, но, вспомнив свою роль, строго спросил: - Вы желаете сказать, что вы перебежчик?
- Я этого не хочу сказать. Я попал в плен случайно, по собственной глупости.
- Золдатенпэхь! – Он стал рыться в отобранной у Жака полевой сумке. Из бокового кармана достал пропуск, выданный интенданту второго ранга Якову Берзелину на право пользоваться в любое время дня и ночи аппаратами связи. Жак побледнел: он забыл уничтожить этот изобличавший его документ
Немец не приминул этим воспользоваться: - Вам, как штабному офицеру, должны быть известны планы вашего командования. Если
вы правдиво обо всём расскажете, это послужит вам на пользу.
Жак изобразил глубокое раздумье. План сформировался в его голове быстро, нервы были напряжены, мозг работал чётко. План был рисковый, но будь, что будет!
- Я хочу дать полные показания, чтобы избежать лишнего кровопролития, - заявил он, - Я ваш политический противник и до вчерашнего дня был вашим военным противником. Но, поскольку я лишён возможности продолжать борьбу, мне не остаётся ничего другого, как сделать из собственного бессилия соответствующий вывод.
Немец кивал головой, как фарфоровый китайский божок. Жак опустил голову на руки.
- Ну-ну, - утешал его немец, - не так всё страшно, как кажется вначале.
Не поднимая головы, Жак произнёс сдавленным голосом:
- Я не сумел выполнить приказ командующего, а потому подлежу осуждению. Но это не моя вина. Вы сами сказали: солдатское невезение.
- Какой был приказ? – скучным голосом спросил немец.
- Я должен был передать в части на передовой приказ об изменении диспозиции. Связь работала плохо, и командование решило...
- Где этот приказ?
- Я успел его проглотить.
Самое главное теперь не переборщить!
- Содержание приказа вам известно?
- Да, конечно. В четырёх километрах южнее Новоархангельска имеется брод через Свинюху. На этом участке фронта, по сведениям нашей разведки, находятся лишь слабые силы противника, то есть ваши силы. Прежняя диспозиция состояла в том, чтобы вывести на прорыв на этом участке наши, то есть советские силы. Атака должна была начаться сегодня в семь ноль-ноль. Одновременно в том же направлении, но с востока, движется механизированный корпус. План заключается в том, чтобы по выходе из окружения соединиться с этим корпусом и взять противника, то есть вас, что называется, в клещи.
- Достаточно, - крикнул немец. Он, не переводя дыхания, записывал показания Жака.
- Эта диспозиция отменялась приказом.
- Почему?
- Корпус, о котором я говорил, по неизвестным причинам повернул на юг. Что же теперь получается? – продолжал Жак, истерически покусывая губы и как будто рассуждая сам с собой. – Наши войска, даже в случае удачного прорыва, очутятся в пустоте с неизбежными в таких случаях потерями, без помощи извне, и будут окружены, оставляя на своём пути трупы...
- Ладно! – прервал его немец. Он вскочил с места и выбежал в коридор, оставив Жака одного в помещении. Эта не немецкая суетливость и неосторожность доказывали, что Жаку удалось достигнуть цели: немец клюнул.
Он появился обратно вместе с фельдфебелем.
- Вас отведут...
Телефонный звонок прервал его.
Спускаясь с крыльца, Жак слышал, как немец («незадачливый коллега», – подумал Жак) надсадно кричал:
- Срочно! Крайне важно!!
Они свернули в аллею, обсаженную липами. Сопровождающий Жака фельдфебель всё время торопил его. Аллея вела к дому с колоннами. На фронтоне висела вывеска: «Татарiвский Радгосп им. Жовтня». Перед домом была разбита клумба. На противоположной стороне стоял автобус в чёрно-жёлтых маскировочных пятнах. К удивлению Жака, фельдфебель повёл его не к дому, а к автобусу. Когда они подошли, убирающиеся ступеньки автобуса опустились. Значит, кто-то был внутри и следил за ними. Войдя, Жак попал сначала в переднюю, отделённую перегородкой от кухни, в которой, вытянув ноги за дверь, спал денщик. Фельдфебель остался в кухне с денщиком, кивком головы показав Жаку, куда идти.
Жак вошёл в помещение, обитое обоями «под кожу» и обставленное наполовину, как столовая, наполовину, как рабочий кабинет. В глубине, за пологом из тонкой противомоскитной сетки, стояла прикреплённая к полу кровать.
Из-за письменного стола поднялся гладко причёсанный человек средних лет с красными лампасами и отворотами пижамы.
- Курит? Цигара? Цигаретт? Мы опойтёмся пес перефотчик. Примо: фи фидет – я кофорю по-русски. Мой отец пиль бредстафитель фирма Крупп и компания ф корот Санкт-Петерспург. Этот ауто потарок мой старик, конфорталельный, непрафта? Секундо: берефотчик при наш раскафор мешайт. Тертио: я слишал, фи кофорит по германски. Откуда снаит язык?
Жак объяснил, что он «штудировал» в Швейцарии.
- Ошень хорошо. я перфый рас фишу опрасованый офицер-польшевик.
Он продолжал разглагольствовать о том, как после победы будет установлен «новый порядок» в России. Немцам нужны будут интеллигентные помощники для того, чтобы наводить порядок среди мужиков. И, если большинству русских интеллигентов придётся «юбер ди клинге шпринген» то некоторые из них, которые добровольно покорятся немцам, смогут в перспективе пользоваться всеми благами немецкой культуры.
Жаку показалось, что его обдали клейкой грязью. Он непроизвольно тряхнул плечами.
Внезапно меняя тон светской болтовни на казарменный окрик, гестаповец накинулся на Жака:
- Вы дали ложные показания!
Только бы теперь не сорваться!
- Если вы не верите, тем лучше, Я сожалею, что дал такие показания, – он нервно замигал. – Минута слабости...
- Вы утверждаете, - не затрудняя себя более «русским» языком, зарычал немец, - что русские сегодня в семь ноль-ноль предпримут атаку в трёх километрах южнее Новоархангельска на реке Свинюхе,
- В четырёх километрах южнее Новоархангельска, - поправил его Жак. – Кроме того, я говорил, что такова была прежняя диспозиция.
Гестаповец поспешно вставил два листа с копиркой в стоящую на письменном столе портативную пишущую машинку и стал проворно отстукивать «показания» Жака. Выдернув затем листы из машинки, он ткнул в перевязанную руку Жака одну из авторучек, стоявших на подставке на столе и, взяв другую, нажатием рычажка обнажил иглу длиной в несколько сантиметров.
- Подпишите.
- Только левой рукой.
- Как хотите! От ваших показаний вы отказаться не сумеете. Вы, несомненно, догадываетесь, что вас ожидает, если вы нас обманули?? – поиграв с иглой, он её отложил в сторону. – А теперь желаю вам спокойной ночи.. .Я не говорю «до свидания», потому что повторное свидание с обергруппенфюрером Ханхеманом не сулит вам ничего хорошего.
... Тот же фельдфебель в пилотке отвёл Жака в белый дом с колоннами. Здесь, в помещении, которое очевидно раньше служило кухней, лежали на тюфяках человек двадцать. Фельдфебель, указав Жаку на свободный тюфяк, сказал зевающим и наперебой под взрывы смеха портящим воздух солдатам:
- Вы его не слишком донимайте. Ему и так нелегко после того, как он своих предал.
Жак не стал обращать внимания на «шутки» солдат. Он положил левую руку под голову и, несмотря на усиливающуюся боль в бедре и в правой руке, пытался думать: « До назначенной на семь часов отвлекающей атаки на брод осталось не больше двух часов. Успеют ли немцы сосредоточить на этом, якобы угрожаемом участке, свои силы, сняв их с того участка, куда действительно направлен удар? Конечно, семьдесят вторая дивизия не будет выведена и не предпримет атаки. Но ведь цель этого маневра (отвлечь внимание немцев от других участков) может быть достигнута разыгранной Жаком комедией. Актёрское его искусство на что-то всё-таки пригодилось».
Один из солдат поднялся и пошёл к двери. Проходя мимо Жака, он, как бы невзначай, сплюнул и пнул его ногой. Жак не шевельнулся. Он провожал солдата глазами, когда тот вернулся, кивнул ему. Солдат остановился и, вглядываясь в лицо Жака, чуть заметно поднял кулак. «Товарищ», - подумал Жак с тёплым чувством.
Неужели в эти минуты Жак не думал о себе, о том, что будет, когда обнаружится обман? Действовал ли он из патриотических побуждений? Может быть, он хотел, пусть даже посмертно, прослыть героем? Ничуть! Просто он не мог иначе действовать, как человек не может сменить кожу. (Он может только загримироваться, что Жак и сделал.) Не думал он о смерти, пытках и только представлял себе радость товарищей, вырвавшихся из окружения. Пусть они никогда не узнают, кто им помог и какой ценой. Как ни странно, именно тайна его поступка, то, что об этом никто не узнает, переполняло его гордостью и грело.



6.

Жак родился в деревне недалеко от города Гродно. Отец Жака познакомился с его матерью в Белостоке, где она работала на текстильной фабрике в красильном отделении. С точки зрения администрации фабрики, для дочки помещика, господина Бронского, это было позором. Правда, Полина Бронская поступила на фабрику художницей. Но узоры тканей не менялись годами, художнице было нечего делать, и администрация, с её согласия, перевела Полину в красильное отделение.
Это была довольно странная история. У отца Полины, которого она помнила только стариком, остались от первого брака пять дочерей. Мать Полины была нанята гувернанткой к ним, а в тридцать лет стала их мачехой и родила шестую дочь пану Бронскому – Полину. «Гувернантша», как её продолжали звать окрестные помещики и их жёны, после смерти мужа превратилась в сухонькую старушку, которая собственноручно секла падчериц и, заодно, свою дочь. Однако, хозяйство она прибрала к рукам, даже сумела выплатить часть долгов покойного мужа. Ежегодно вся округа ждала, какие цены удалось выторговать «Гувернантше», чтобы, ориентируясь на них, продать урожай. Всё же имение пана Бронского в конце концов было продано с молотка. Единственное, что Гувернантше удалось выхлопотать - право остаться пожизненно в доме, в котором она жила при муже.
Новый хозяин – богатый фабрикант, в поместье не въехал, а нанял для управления им агронома Берзелина. Тот поселился в доме Гувернантши. К тому времени она уже успела «кое-как» выдать замуж трёх из пяти своих падчериц. Новый, молодой управляющий имением, вопреки ожиданиям Гувернантши не стал ухаживать за оставшимися двумя. Он «бросил глаз» на младшую, когда та, уволенная с фабрики за участие в забастовке, наведалась домой.
- Странное поведение для дочери помещика, - приветствовала свою дочь Гувернантша. – Приехала сесть мне на шею? – она сказала это по-французски. Будучи уроженкой города Нанси, она всегда говорила по-французски, когда сердилась
- Эль а фэтюн парти формидабль, - говорила позже старуха. «Хватка» дочери импонировала ей.
Несмотря на всякие кривотолки, молодому управляющему не пришлось раскаиваться в своём выборе. Полина оказалась хорошей хозяйкой и примерной женой. Правда, её демократические наклонности продолжали вызывать недоумение Губернантши: она танцевала с мужиками, участвовали в свадьбах, была крёстной десятка деревенских карапузов, садилась с крестьянами за стол и угощала их своими пирогами. Она всех мирила, девок выдавала замуж, мужей отчитывала за плохое обращение с жёнами, а жён за неумение «потрафлять» мужьям.
Но всё это было ещё полбеды. С чем Гувернантша уже совсем не могла мириться, это были постоянные гости в доме. К молодожёнам приезжали из Белостока, Вильны, даже из Варшавы какие-то странные личности. Они, правда, долго не задерживались и исчезали так же внезапно, как и появлялись.
- Я не вмешиваюсь в ваши дела, - сказала однажды старуха, - но я боюсь, что это плохо кончится.
Она оказалась права.
Жак смутно помнит, как однажды явились жандармы и увели маму. Папа ездил в Гродно, был у самого генерал-губернатора. Маму вскоре «освободили», папа долго с ней разговаривал при закрытых дверях, бабушка ходила на цыпочках и прикладывала палец к губам, словно в доме был тяжело больной. Жак понял, что творилось что-то немыслимое... Ему было пять лет, когда мама «уехала». Его воспитанием занялась бабушка. Она учила его говорить по-французски и «правильно сидеть за столом». Она била его по рукам и обещала дать розг, если он не исправится. Жак, видимо, не исправлялся, потому что бабушка однажды выполнила своё обещание.
С этого дня в Жака вселился страх. Он помнит, как папа потом спорил с бабушкой, и она сказала, что детей надо наказывать так, Чтобы им было «больно, страшно и стыдно, иначе они вырастают непутёвыми или мямлями». Папа рассердился и запретил бабушке сечь Жака. На это бабушка сказала, что больше она ни за что не отвечает.
Для Жака начались дни упоительной свободы, игр и мечтаний: он босиком ступал по утренней росе, каждое утро входил в новый, им только что открытый мир. Дни были светлы, он ими наслаждался, как прохладным сладким и пахучим напитком. Вечернее солнце освещало росшие на обрыве краснотелые сосны. Они были ближе к солнцу, чем к земле. Сосны жили, как во сне – смелые, гордые, лишённые боязни. Позже, когда Жак думал о людях бесстрашных и свободных, он вспоминал эти три сосны.
Он бежал к речке, вьющейся среди ивняка, плюхался в воду и, плавая, слышал, как вода серебряно струится. Мир был полон звуков и цветов. Они были связаны с предметами и не знали, как от них отделиться. Для этого должны были появиться на земле музыканты и художники. Предметы, потерявшие свою окраску, покинутые звуками превращались в понятия.
Жак научился стрелять из лука, и руки его удлинились во много раз. От быстрого бега крепли ноги, грудь становилась объёмистой, способной своим дыханием поддержать любое усилие. Но Жак был одинок. У него не было братьев и сестёр. Он не сумел сблизиться с деревенской детворой: те видели в нём паныча Жаку, свободному от забот о собственном благополучии, были непонятны их связанные со съедобным интересы. Всё же эти годы были годами роста и развития, только этот рост измерялся не величиной тела, а развитие – приобретёнными знаниями.
Ему было 8 лет, когда вернулась мама. Она так изменилась, что Жак её в первый момент не узнал. Он испытывал буйное желание дать ей почувствовать самое ценное, что приобрёл за годы разлуки – свою силу: он принялся с ней бороться. Мать освободилась от него и отстранила рукой. Жак понял, что он стал чужд ей, что никогда больше материнская любовь не откроется ему, и он заплакал.
С приездом матери внешне как будто мало что изменилось. Только владелец имения уволил папу. Папа был рассеян и жаловался на головную боль.
Мама, папа и Жак переехали в город. Переезд был для Жака, никогда до этого не покидавшем деревни, радостным событием. Но оно стало тускнеть, когда они втроём поселились в маленькой квартирке большого дома, где Жаку было негде играть. Мама ходила продавать какие-то вещи, папа пытался устроиться на службу, но это ему не удавалось. И, хотя это было «типичное не то», как говорила мама, новая жизнь имела для Жака и свои привлекательные стороны. У него впервые появились товарищи, Они бродили вместе по городу, открывая скрытые проходы между громадами домов. Говорили, что под городом имеются подземелья. Они представлялись ему таинственным царством великанов. Помимо этих открытий, расширивших его познания о мире, Жак научился играть в лапту, а зимой кататься на коньках.
К следующей осени, когда Жак поступил в приготовительный класс гимназии (его подготовил для этого папа), в городе стало как-то особенно тревожно. Толпами ходили люди с красными бантами, у мамы и папы тоже были такие же банты, и мама научила Жака петь по-польски «Червоны штандар» «Варшавянку». Теперь Жак знал три песни. Третья пелась по-французски и начиналась словами «Труа жен тамбур сан ретурнан де гере». Жак пел все три песни подряд, меняя только их порядок, пока папа не схватился за голову, а мама не сказала в строгом тоне: довольно!
Однажды по улице бежало множество людей, а за ними гнались солдаты на конях и били их плётками. Тогда Жак впервые услышал слово «казаки». Оно выговаривалось с ненавистью. Вскоре после этого папа заболел. Он кашлял и задыхался, к нему приходили врачи. На ночном столике возле кровати папы появился шприц, которым папе делали уколы. Шприц лежал в выложенном фиолетовом бархате футляре. Тайным желанием Жака было приобрести шприц, чтобы испытать, как далеко «бьёт» струя. Как только Жак узнал, что папа может умереть, он подумал о шприце. И папа действительно умер. В квартире появилось множество людей, они стояли у дверей комнаты, в которой лежал умерший папа, и говорили с плачущей мамой. Жак никогда не видел маму плачущей. Это зрелище потрясло его. С криком «Мама, не плачь!» он бросился к матери. Мама стала гладить его по голове отсутствующей рукой, и эта безымённая ласка скупой на нежность матери наполнила сердце Жака такой жалостью к себе, что и он заплакал.
Приехала бабушка с тётями Вандой и Зосей. Жак поздоровался с ними за руку, как взрослый со взрослыми. На похоронах Жак шёл с мамой, бабушкой и тётями за катафалком и гордился, что он как будто предводительствует в шествии. Он совершенно забыл о шприце и вспомнил о нём только тогда, когда вернулся домой. Но шприц бесследно исчез. Тогда Жаку стало жалко папу.
Папа умер в 35 лет. Бабушка в 35 лет вышла замуж. Мама в 35 лет овдовела. Очевидно, 35 лет было роковым возрастом. Если Жак доживёт до этого возраста, он будет очень осторожным.
Вскоре после смерти папы маму снова арестовали. В квартире поселился бородатый дядя с тоненькой тётей, у которой всегда была мигрень. У них были две девочки. Жак пытался с ними играть, но они оказались глупыми. Когда мама вернулась из тюрьмы, она приняла ванну, надела папин халат и села писать письма. Потом она долго шепталась с бородатым дядей и тоненькой тётей, у которой чудом прошла мигрень. Девочки стали капризничать, и их уложили спать. На Жака никто внимания не обращал. Он бодрствовал до полуночи и заснул на диване. Проснувшись утром, он побежал во двор рассказывать своим товарищам, что он с мамой уезжает в Швейцарию. Полусонный он слышал, как мама согласилась с бородатым дядей, что ехать туда необходимо.
Сенсационное сообщение сразу же возвысило Жака в глазах товарищей. Ещё больше возросло их уважение к нему, когда он объявил, что может ложиться спать, когда ему заблагорассудится. Жака признали вожаком. Но вожаком ему долго быть не пришлось.
... Потом были сборы. Жак прощался с множеством людей, которых видел в первый раз. Он сел с мамой в поезд и уехал в Швейцарию. Сначала было интересно ехать, но вскоре смотреть в окно стало скучно, и Жак заснул. Два дня они прожили в большом городе с серыми и жёлтыми домами. Там Жак впервые увидел мотоцикл и поднимался на лифте. Потом они поехали дальше, и Жак проспал всю ночь и утро, а когда проснулся, увидел горы. Это была Швейцария.
Два года Жак прожил с мамой вместе. Мама чему-то училась и определила в школу Жака. Он ничего не понимал на том языке, на котором велось преподавание, и был ужасно несчастлив. Неуспевающих учительница била тростью по рукам. Жак вспомнил тот единственный случай, когда его секли, и снова страх накрыл его своими чёрными крыльями.
Примерно в тот же период кончилось детство Жака. Он стал хитрить, чтобы избежать неприятностей, врал матери и учительнице, стал тайком ходить в синематограф, есть каштаны на улице. Деньги на эти роскошества он прикарманивал, когда мама посылала его за покупками.
Жак стал говорить на бернском диалекте и писать по-немецки . Он сдал экзамен сразу в третий класс прогимназии – так назывались первые четыре класса «литературной» школы . Задачи по арифметике он решал легко, французский знал с детства и сочинение написал на «6» . У Жака была хорошая память, он запоминал литературные выражения как некие заклинания. Разговорный и литературный языки были различные. Если бы Жака заставили писать так, как он говорил, это показалось бы ему смешным.
По вечерам мама обычно куда-то уходила, и Жак оставался один. Он стал читать запоем, читал всё, что попадалось под руку. Прочитанное ему снилось, часами он находился в каком-то дурмане.
Ему было 15 лет, когда мать оставила его в Берне на попечение одной французской семьи, и уехала в Париж. Там она вскоре вышла замуж за русского политэмигранта.
Жак стал привыкать к новой среде.
Развитие Жака в этот период жизни шло скачкообразно. Были годы, когда он почти не менялся. Потом вдруг за какой-то короткий промежуток времени совершался рывок. В эти годы началось продолжившееся на всю жизнь увлечение Жака спортом. Он играл в футбол, занимался боксом, катался на коньках. Здесь, как и в других занятиях, Жак не проявлял своей индивидуальности, вернее, проявлял её в том, что с успехом копировал стиль и приёмы корифеев спорта, которых ему довелось видеть.
Четыре раза в году, на каникулы, Жак ездил к матери. Иногда она приезжала в Швейцарию. Жаку помнится, как однажды они всей группой русских эмигрантов отправились осматривать знаменитую пещеру святого Беатуса на Тунском озере. Все они, в том числе и мать Жака, ни малейшего внимания на красоты природы не обращали. Они шли по дороге, поднимающейся всё выше над озером, спорили о чём-то своём, поминутно останавливаясь, чтобы закурить, и почему-то смеялись, когда Жак показывал им сверкающие белизной вершины Бернских Альп. Он обращал их внимание на расходящиеся веером волны за плывущим по озеру пароходом. Они пробежали по пещере, подтрунивая над восковой фигурой отшельника, искусно сооружёнными мостиками через подземные ручейки и надписями, объясняющими природу сталактитов.
Вообще эти люди, окружавшие его мать, представлялись ему странными и непонятными. Они были поглощены совсем иными мыслями и интересами, чем те, которые были предметом разговоров среди товарищей Жака. Он молчал и пытался от них отделаться. Жак стал стесняться своей матери, столь непохожей на других мам. Она могла сидеть в трамвае, заложив ногу на ногу, читать газету (!), курить в общественном месте (!!). Она ходила по городу не с кошёлкой, а с портфелем, а, приезжая в Берн, поджидала Жака к концу занятий у дверей гимназии, брала его под руку и пыталась его развлечь рассказами о парижских встречах с «известными вождями революции», среди которых Жаку запомнилось имя «Ленин».
Всё это отделяло его от сверстников, росших в другой среде, с другими понятиями, с укоренившимися представлениями о «приличном» и «неприличном». Он чувствовал себя взрослее их и вообще на них не похожим. Он стал уединяться. Зимой брал в субботу лыжи и уходил в горы. Доезжая до какой-нибудь станции, шёл навстречу неизвестному. Ночевал в какой-нибудь хижине, а утром, встав на лыжи, поднимался вверх по отлогим склонам, пока перед ними не вставали скалы. Они преграждали дорогу, как великаны, стоящие на страже заколдованного царства. Концы его лыж розовели, на них падал отсвет восходящего солнца, а след его тянулся за ним фиолетовой лентой. Затем он летел на лыжах вниз, подогнув колени. Он знал, когда ему применить поворот «Телемарк» или «Христианию». Он заканчивал свой слалом поперечным прыжком, который однажды принёс ему аплодисменты группы иностранных туристов, собравшихся внизу у гостиницы в конце трассы.
Летом он присоединялся к какой-нибудь партии туристов, совершал вместе с ними восхождения на вершины. Так он поднялся на Юнгфрау, которая снизу, между лесистыми холмами выглядела, как бутон белой розы, а вблизи казалась раскинувшейся на ложе предгорья белобёдрой великаншей. Он бродил по отлогим холмам, взбирался на Блюмлизальп, у подножья которого синело озерко, которое так и называлось Синим. Он бросал в него завёрнутые в бумагу камни. Они долго падали, светясь изумрудами, их падение казалось Жаку полётом в вечность...
Однажды зимой он пошёл вместе с матерью в театр на оперу «Гугеноты». Этот спектакль стал поворотным пунктом в жизни Жака: театр стал для него откровением. Он ушёл в его волшебный мир, все деньги, оставленные при отъезде его матерью, он тратил на билеты в театр, пропуская матчи любимых футбольных команд. Городской театр давал представления каждый день, его репертуар был обширен, охватывая драматические произведения, оперы и оперетты. За сезон Жак познакомился с Зудерманом, Гауптманом, Ибсеном, Стриндбергом, Бернардом Шоу, Ростаном и Чеховым, с антибуржуазными комедиями Штернгейма и модернистическими пьесами Кайзера. Классики, которых он «проходил» в гимназии, приобрели вторую жизнь. Перед ним открылся девственный лес драматургии Шекспира.
В 1912 году его мать уехала вместе с отчимом Жака в Россию «на работу». Перед отъездом отчим приезжал в Берн и оставил какую-то сумму денег у 2хозяев» Жака. Мать приехала позже и тоже кое-что оставила: Жаку пришлось перетаскивать книги из привезённых матерью двух ящиков на чердак...
Спустя год после отъезда матери пришло письмо от незнакомых лиц с извещением, что мать и отчим Жака арестованы и сосланы на пять лет в Туруханский край. Жак напрасно искал на карте России этот Туруханский край. Место это осталось окутанным тайной, как таинственно было всё, что происходило в этой далёкой северной стране, родившей гигантов – Достоевского и Льва Толстого и некоего странного бродягу Горького, произведениями которого Жак стал зачитываться в ту пору. Через несколько недель после получения письма хозяйка заявила Жаку, что оставленные его отчимом деньги «кончились». И, хотя тут же заверила, что она его «не гонит», всё же Жак решил расстаться с семьей, в которой жил столько лет и которую считал почти родной. Но для изменения бытового уклада нужны были деньги. Перебирая все свои возможности раздобыть денег, Жак подумал о театре. Он успел «притереться» к миру кулис, оказывая актёрам мелкие услуги. Его неоднократно привлекали к участию в массовых сценах. Он не замечал ни грима на лицах артистов, не видел грязи, не подозревал интриг. Во всей жизни театр был единственной приемлемой реальностью.
Всё произошло как-то само собой: директор театра, мягкий и культурный человек, его приметил, свёл восторженного неофита с актёром, игравшим «отца героев». Тот бесплатно стал давать Жаку уроки дикции, нещадно эксплуатируя его на домашних работах (артист был холост). Жак безропотно выполнял все поручения, но запустил учёбу в гимназии. К счастью, он уже перешёл в последний класс. В том же году, в котором Жак с грехом пополам сдал выпускной экзамен, его фамилия, хотя и последним, впервые появилась в списке актёров городского театра.
В 1917 году в Швейцарию приехал Макс Рейнгард со своей труппой. В постановках Рейнгарда образы героев выступали рельефно и ярко, не стеснённые аксессуаром. Декорации, упрощённые до условности, подчёркивали лишь существо места действия. Игра актёров была проста и скульптурна, она всецело подчинялась замыслу режиссёра, доискиваясь смысла каждого его замечания.
Гастроли совпали с театральными каникулами, и Жак был единственным из труппы городского театра, оставшимся в это время в городе. Вместо заболевшего актёра берлинского театра Жак сыграл по просьбе ведущего режиссёра роль аристократа, которого в первом действии «Смерти Дантона» вешают на фонаре. Роль была малюсенькая и вряд оиа давала возможность блеснуть способностями, однако Режиссёр, не имея замен, стал хвалить Жака. Впоследствии он сыграл ещё роль резонирующего слуги, фата и (верх триумфа!) роль Фортинбраса с Александром Моисси в роли Гамлета. Жак сопровождал труппу в гастролях по городам Швейцарии. На прощальном банкете Макс Рейнгард тёплыми словами распрощался с ним, подарив ему свой портрет с собственноручной надписью, и пригласил в Берлин, предсказывая Жаку большое будущее, как актёру, если он останется под его, Рейнгарда, руководством.
Осенью 1918 года Жак получил от матери письмо: она вернулась из ссылки и жила в Питере. Она звала Жака в Россию, описывая жизнь там в выражениях, которые показались Жаку выспренными. В России зарождался новый мир, писала она, очень важно, чтобы Жак вошёл в него с самого начала.
Известие о Февральской революции застигло Жака в горах во время одной из очередных его лыжных вылазок. Известие принёс один из случайных спутников, заночевавший вместе с Жаком в хижине «Альпийского клуба». Вечером, за кружкой грога, на высоте трёх тысяч метров над уровнем моря обсуждались перспективы революции. Большинство склонялось к тому, что революция победит. Она рисовалась всем, в том числе Жаку, как грандиозный спектакль, поставленный гениальным режиссёром. Тогда он ещё не читал об этом «спектакле» критического разбора, а всё, что он о нём знал, было в высшей мере противоречиво. Письмо матери не могло служить критерием, но оно свидетельствовало о реальности событий.
Жак задумался... Он знал русский язык, но немецкий был для него языком искусства. Жизнь без театра он себе не представлял. В России он будет лишён возможности спасаться от действительности в томном мире искусства. Русский театр? Он должен быть чем-то принципиально другим. Жак понимал, что на Западе искусство живёт вне времени и пространства. Там, на Востоке, оно, возможно, слилось с жизнью, стало одной из её составных частей. Реальность искусства, помноженная на реальность жизни, могли дать исключительный результат. И Жак решил ехать.
Конец 1918 года ушёл на хлопоты, связанные с отъездом. Мать прислала ему денег, советский паспорт он получил в Советском посольстве, где его приняли, как своего, назвали товарищем и нагрузили кипой всяких брошюр. Советское посольство вскоре было выслано из Швейцарии. Он провожал членов посольства на вокзал, помог кому-то нести чемодан. За такие активные действия он попал в список неблагонадёжных, за которыми полиция учинила слежку. Он об этом узнал от директора театра: городской театр не мог терпеть в составе своей труппы человека, заподозренного в действиях, направленных на свержение существующего государственного строя. Как бы то ни было, но Жак очутился в орбите мировых событий.
В Россию Жак приехал в самом конце 1918 года. Он высадился на пустынной набережной Невы около Аничкова моста, не зная, что ему делать со своими чемоданами. К нему подошёл какой-то человек в пенсне, котиковой шапке, видавшей лучшие времена шубе, и предложил понести чемоданы. Через сто шагов этот носильщик остановился, поставил свою ношу на мостовую и стал обтирать грязным платком лоб. Жак понял, что надеяться на носильщика ему не следует. В конце пути выяснилось, что носильщик был прежде присяжным поверенным. К тому времени Жак уже сам нёс два самых тяжёлых чемодана. В качестве гонорара за свои услуги «присяжный поверенный» запросил немного муки и конопляного масла. На радостях встречи мать усадила его (то есть того же «присяжного поверенного») за стол и накормила пшённой кашей, что того настолько ошеломило, что он, заикаясь, провозгласил патетический тост за русскую интеллигенцию.
Поначалу Жаку многое показалось странным и непонятным: как можно было допускать такую перегрузку трамваев, при которой они кузовом бьются о мостовую, почему не убирают снег на площадях и улицах, не чинится отопление? Непонятной была кипучая жизнь в руинах, среди обломков прошлого, голода при расточительстве фантазии, выражавшейся в непомерных планах и амбициях.
А искусство?
В Россию приезжал Маринетти и покорил её своими футуристическими диферамбами. На одной из центральных улиц Жак увидел странное вертящееся сооружение из берёзовых поленьев, на одно из которых был надет цилиндр, на два других – бальные женские туфли. Середина прикрывалась юбочкой из фольги. Всё вместе оказалось танцовщицей с её буржуазными переживаниями. Это ироническое отношение к святому искусству казалось Жаку кощунством.
Он не понимал требований некоторых художников, чтобы искусство не отображало действительность, а было ею, чтобы актёр игрой выявлял своё отношение к создаваемому им образу. Его шокировала не столько непривычная форма, сколько стремление вывести её самостоятельным явлением в жизнь. Ему претило приклеивание ярлыков к явлениям, обилие мандатов на право суждения, нагромождение прилагательных в газетных статьях, игра в перегонки между революционными требованиями и бытом (быт окончательно отстал), глашатайство, Глашатайство исходило не из того, что есть, а из того, что должно быть, и окрашивало всё, в том числе и искусство, в тенденциозные тона.
- Искусство – это надстройка, - поучал его отчим. – Нужно сперва создать материальную базу.
Чтобы создать эту материальную базу, страну приходилось отвоёвывать у «гидры контрреволюции».
Мать была назначена на какой-то важный пост в Москву, и Жак с семьёй туда переехал.
Жак пошёл учиться на курсы по подготовке командного состава. Окончив их к весне, ушёл на фронт командиром роты. Он решил воевать для искусства, следовательно, для себя. Как ни странно, бойцы любили его. Может быть, их подкупала его искренность. Он кротко внушал грубиянам, что жить нужно не только для того, чтобы жрать и спать с женщинами, что в боях за революцию важна не только конечная цель, но и средства, которыми пользуешься для её достижения.
Каким командиром был Жак, неизвестно, хотя его имя дважды упоминалось в приказах по дивизии. В бою у Белой Калитвы он был ранен, потом заболел сыпняком. Батальон, которым командовал в ту пору Жак, представлял по тогдашним понятиям солидную силу. Он насчитывал 470 бойцов, располагал шестью «Максимами» и двумя пушками, правда, без передков. Снаряды возили на телегах. Батальон получил задание выбить казаков из станицы, которую они заняли накануне. Казачья станица раскинулась в ложбине. Виднелся спускавшийся к речке фруктовый сад, в верхней части которого, как бы озирая свои владения, возвышался господский дом с колоннами.
Было раннее утро, когда обе пушки открыли огонь по каменной стене. Внизу началась суета. Застигнутые врасплох казаки поспешно седлали коней и удирали группами, а то и в одиночку, огибая стену вокруг сада. Жак поднял свой батальон и побежал впереди по направлению к бреши, пробитой в стене снарядом. Когда он перелезал через обломки стены, притаившийся с той стороны казак выстрелил в него почти в упор, но попал в плечо. Казак тут же был поднят на штыки бойцами. Жака подхватил бородатый старшина и повёл к дому с колоннами. Они поднялись на веранду и вошли в комнату, обставленную, как салон. В углу стоял рояль красного дерева, слева кожаный диван. Старшина подвёл Жака к дивану. В комнате царил страшный беспорядок, на полу валялись патронташи, фляжки, портянки. Скатерть была стянута со стола и свисала до пола. На клавиатуре раскрытого рояля лежала офицерская фуражка. Старинные часы на комоде были опрокинуты, но, поднятые старшиной, оказались неповреждёнными.
Жак лёг на диван. Старшина пошёл за фельдшером. Жака клонило ко сну, и он стал считать квадраты паркета от дивана до противоположной стены. Ему никак не удавалось их сосчитать. То их было шесть, то семь. Вернулся старшина с фельдшером. Фельдшер перевязал рану и почему-то поставил градусник. Старшина пошёл искать кого-нибудь в доме. Он вернулся с молодой женщиной, назвавшейся Любой. Люба принесла на подносе графин с вином. Жак выпил. Не то вино ударило в голову, не то от высокой температуры (градусник показал больше сорока), но у Жака заходило всё кругом, и он не то, что потерял сознание, но впал в какое-то безразличное состояние. Он очнулся, когда уже стемнело. В комнате было душно. На столе стоял графин недопитого вина. Жак встал и вышел на веранду. У одной из колонн белела чья-то маленькая фигурка. Подойдя ближе, он распознал в ней девочку лет 12-13, с туго заплетённой чёрной косой и большими серыми глазами. Небо полыхало зарницами, серые глаза девочки с недоумением смотрели на Жака.
- Ты кто, - спросил он девочку.
- Я сестра Любы, - ответила она. – А ты кто?
- Я воюю.
- Зачем?
- Чтобы людям хорошо жилось.
- Тебе плохо?
- Теперь лучше.
Девочка перебросила косу за спину
- Ты большевик?
- Да.
- А рога у тебя есть?
- Нет.
- Дай потрогать!
Жак склонил голову, девочка ощупала его темя.
- Ты невсамделешный, - произнесла она разочарованно. И действительно, Жак почувствовал себя каким-то ненастоящим.
На веранду вбежал старшина:
Белые наступают!
- Так что? – спросил его Жак.
- Ты можешь верхом держаться?
Верховая лошадь стояла под яблонями, побелённые стволы обрамляли гнедого. Жак взобрался на коня. Ему казалось, что он плывёт высоко в облаках. Старшина очутился сзади. Они поскакали в ночь. Жаку казалось, что он сам превратился в коня. Он скакал по раскалённой земле, его копыта горели...
... Он пришёл в себя в больничной палате. Сквозь двойные стёкла он увидел деревья, с которых падали листья...
Гражданская война кончилась. Жака демобилизовали. Он поехал в Москву, разыскал мать. Она работала в каких-то «органах». «Органы» должны были организовать снабжение страны продовольствием. Отчим умер. Жак сказал матери несколько слов в утешение, она ответила кивком головы.
Был голод. Заедали вши. Сохранить в этих условиях неприкосновенность искусства, защитить его от посягательства критиков, требующих ликвидации храма искусств, утверждать право искусства на поиски в глубинах человеческого сознания, когда на поверхности царил хаос, могло показаться донкихотством.
Жак с грустью наблюдал, как театральные представления теряли свой праздничный характер. Актёры играли блёкло, без подъёма, переигрывали и кривлялись. В их сознании не укрепилось чувство меры, переоценка всех ценностей коснулась и театра: прежние ценности были посрамлены, новые не созданы. Раскрепощение мысли актёрским жестом, голосом, интонацией заменялось режиссёрской выдумкой во всех частях взаимно заменяемой. Оставшиеся на позициях реализма театры цитировали самих себя, не будучи убеждёнными, что это необходимо или вообще нужно.
Жак вошёл в театральную жизнь как-то незаметно. Он не спорил, спорить было не о чём с людьми, которые не верили в преобразующую стихию искусства. Они ещё допускали мысль о театре, как о трибуне, думали, что брошенным с этой трибуны словом можно зажечь массы, но осмеяли бы утверждение, что только в искусстве раскрывается сокровенный смысл жизни.
Наркомпрос послал Жака худруком в один из московских рабочих клубов. Здесь, среди молодёжи, среди цветущих, несмотря на голод, девчонок, передвигавших вручную многопудовые декорации, чтобы затем играть фрейлин при дворе Елизаветы Петровны, у Жака укрепилось убеждение, что театр имеет не прикладное значение, а задачу раскрыть то, что в жизни лежит под спудом, прикрытое наслоениями быта и обывательского безразличия. Он увидел свою задачу в том, чтобы направить этих рабочих парней и девчат в русло подлинного искусства, раскрыть перед ними профессиональные тайны, дать им в руки средства, позволяющие достичь цели. Он был уверен, что они будут знать, куда направить свои усилия. Ведь им нужно раскрепощённое искусство, чтобы раскрепостить своё сознание.
Женился он на той сероглазой казачке, которая когда-то девочкой ощупывала его голову: он встретил её в Москве. Это была уже не девочка, а красивая девушка. Встреча их не удивила, они оба увидели в ней свою судьбу. Она родила ему сына, Жак был влюблён в жену и в ребёнка. Но жена забеременела вторично и тайком от него сделала аборт. Операция была сделана неудачно, жена заболела и умерла. Перед смертью созналась, что изменяла ему.
Жак сходился с женщинами, подыскивая мать для сынишки. Он её не нашёл. Женщины быстро уходили от него, убедившись, что он не их идеал.
Между тем драматический кружок, которым руководил Жак, превратился в профессиональный коллектив. Завод построил настоящий театр, оборудованный по последнему слову театральной техники. На открытии театра присутствовал нарком просвещения. Нарком зачитал документ о присвоении Жаку звания заслуженного деятеля искусств. Но присвоение этого звания как будто дало сигнал его недоброжелателям: на него посыпались упрёки, что он увёл свой коллектив в сторону от задач революции, обвинения, что он не идёт в ногу со временем, что пропагандируемое им искусство реакционно, что он «препятствует здоровому стремлению коллектива играть в современном репертуаре».
На заседании худсовета Жак выступил против теории бесконфликтности в искусстве, доказывая её гибельность для театра. Шёл 1938 год, его никто не поддержал, хотя в фойе некоторые пожимали руку. Через неделю Жака уволили «за отход от классовых позиций в искусстве».
Мать тяжело переживала за сына. Многих это удивило: к Жаку она нежных чувств не проявляла, поведение и брак после смерти жены не одобряла. Его художественные поиски были ей чужды, связи с сыном она почти не поддерживала. Член общества старых большевиков, она последние годы не работала, зрение её сдало, она почти не видела. Узнав об увольнении сына, она продиктовала своей соседке по квартире письмо Сталину и опустила его в ящик. Из секретариата Сталина ей ответили, что её вызовут, как только будут наведены нужные справки. Справки наводились два месяца. Всё же Сталин её принял. Он заявил, что в деле Берзелина помочь не может, так как выдвинутое против него делает невозможным использовать его на идеологическом фронте.
Вернувшись домой, Полина Степановна приняла двадцать таблеток веронала. На клочке бумаги разлезающимися во все стороны буквами она написала: «Сыну. Самое главное – это быть добрым». Скончалась она четверо суток спустя, не придя в сознание. Сердце у неё было здоровое.
Позже Жак неоднократно вспоминал последнюю фразу матери. Она мучала его своей недосказанностью, и он не знал, понимать ли её как наказ или как позднее признание.

... треск пулемётов, взрывы снарядов. Сквозь пыль от взметнувшейся вверх клумбы Жак увидел обломки автобуса в чёрно-жёлтых пятнах. На дорогу выбежал немецкий солдат без каски и пояса. Показывая на юг, откуда доносилась стрельба, солдат кричал:
- Ди руссен зинд им зюден дурхгеброхен!
Удалось!


7.

Жака бросили в крытую брезентом машину, в кузов вскочили несколько солдат. Машина рванулась с места и понслась на север.
Под вечер Жака сбросили с грузовика перед домом, с которого ещё не успели снять вывеску «Гейсинское отделение милиции». Два эсэсовца вогнали его в комнатку, где на полу спало человек двадцать пленных офицеров. Пленные солдаты спали в коридоре или на ступеньках лестницы.
Днём пленных выпускали на огороженный колючей проволокой «пляц». Есть не давали. Пленные питались тем, что приносило население. Эсэсовцы отбирали у женщин корзины с едой и сваливали съедобное в кучу. Потом один из эсэсовцев свистел, и пленные бросались на кучу, сбивая с ног друг друга: более сильным доставались лучшие куски. Эта «кормёжка» привлекала, как зрителей, немецких офицеров. Они обходили кучу копошащегося человеческого муравейника и делали снимки. К десяти часам утра приезжали «следователи». Они были вооружены резиновыми кнутами. Кнуты эти поставляла фирма Мерц. Фирма публиковала в газетах и журналах объявления с изображением фабричной марки – двумя кнутами, образующими заглавную букву «М». Объявление гласило:
«Резиновые кнуты с металлическим стержнем фирмы МЕРЦ выпускаются в трёх размерах различного веса – для наказания детей, подростков и взрослых. Резиновые кнуты с металлическим стержнем фирмы Мерц причиняют наказуемым значительно более резкую боль, чем обычные ремённые плети или хлысты. Они имеют перед последними то преимущество, что не рассекают кожи, а поэтому могут быть в употреблении чаще и с большим успехом во всех случаях проявления злой воли, строптивости и лени».
До обеда доносились звуки ударов, крики палачей и вопли истязаемых. Вечером внизу у пруда стучали выстрелы. Это расстреливали «евреев и комиссаров».
За Жаком приехали на легковой машине около четырёх часов утра. Товарищи попрощались с ним, как с родным. Жак почувствовал теплоту и мощь мужской ласки. Эта теплота и сила помогли ему преодолеть минутную слабость, когда его усаживали в машину.
Его отвезли в лес, велели идти вперёд, не оглядываясь. Взошло солнце, оно врезалось косыми лучами в лесную чащу. Просыпающиеся птицы закатывали свои трели, в лучах утреннего солнца раскрывали свои крылья бабочки. Природа служила свою утреннюю мессу.
И, несмотря на смерть, которая шла по пятам за Жаком, что-то продолжало в нём твердить, что смерть невозможна, что эта просыпающаяся для дневных дел природа неодолима, и вторжение смерти – переходящее явление, как затмение солнца наблюдается только в определённых местах земного шара, а на остальной его поверхности небесное светило продолжает светить, и дни следуют за ночами.
Вдруг в нескольких шагах от Жака вскочила женщина с ребёнком и бросилась бежать. «Хальт! Хальт! » – закричали идущие за Жаком эсэсовцы, но женщина успела скрыться в лесной чаще. «Хальт!» – ещё раз крикнул один из эсэсовцев и прибавил по-русски: «Стой!». Потом автоматная очередь и смех эсэсовца.
Жак не понимал, почему его везли на машине, а не прикончили, как других, у пруда. Не ясно было, зачем его так долго везли и теперь ещё возятся. Немцы в таких делах не мешкали. Прошли лесок и вышли к полевой жандармерии в незнакомом Жаку селе.
Его ввели в «вахтштубе» . За письменным столом сидел толстый немец с бляхой на всю грудь. Старший эсэсовец подошёл к нему и стал шептаться, косо поглядывая на Жака.
  - Юде? – спросил жандарм после того, как эсэсовцы ушли.
Жак отрицательно покачал головой.
- Комиссар?
- Нихт комиссар, - ответил Жак, нарочно ломая немецкий язык.
Жандарм покачал головой, не то удивляясь, не то сомневаясь. Раздался звонок телефона. Жандарм лениво повертел ручку аппарата, но тут же мгновенно преобразился.
- Яволь! Цу бефель!
Он встал и закурил.
- Альзо... Каин юде... каин комиссар... аинфах кригсгефанге официр? Хир ист этвас нихт ин орднунг!
Он постоял, глядя в окно, не докурил сигарету, а, потушив её слюной, положил обратно в пачку. Затем вынул из кармана фотографию и стал её рассматривать.
- Ферхайратет? – спросил он Жака, изображая поцелуй и хлопая себя по ляжкам, как курица крыльями.
- Фраутот! – продолжая ломать немецкий язык, ответил Жак.
- Ах, витвер! Ист нихт гут!
Было ясно, что жандарму нечего делать, и он от скуки завязал этот «разговор».
- Сталин капут! Нах хаузе! – теперь он стал подражать воображаемому синтаксису русских.
Жак пожал плечами.
- Дох-дох! – пытался убедить его немец.
Но тут эта «интересная» беседа была прервана появлением двух немецких офицеров. Один из них – высокий, в чёрном макинтоше и с моноклем в глазу показался Жаку знакомым. Другой, небольшого роста в пенсне с любопытством уставился на Жака.
Жандарм вытянулся в струнку и крякнул.
Шён гут! – сказал высокий и прибавил в тоне, не терпящем возражений. – Вир немен ин мит унс.
Офицер в пенсне предупредительно открыл перед Жаком дверь в соседнюю комнату, Высокий, войдя, скинул макинтош и бросил его на диван, а сам уселся на стул возле стола. Теперь Жак его узнал: это был тот же офицер, который первым попался ему на глаза в немецком стане.
- Распорядитесь, чтобы подали обед, - приказал он тому, в пенсне, а когда тот вышел, обратился к Жаку, - Мы вас знаем, хотя вы нас, по всей вероятности, не знаете. Я долгие годы был военным атташе в Москве, а капитан (он показал кивком головы на дверь) корреспондентом немецких газет. Я видел вас в роли Гамлета и должен сказать, что вы напомнили мне Мойсси. Это высшая оценка с моей стороны, хотя Мойсси не немец... Очевидно, настоящее искусство интернационально.
- В гербарии растения сохраняют свой цвет и даже запах, но не растут!
- Я вас понимаю. Национальный характер – это природа искусства. Но разве искусство повторяет природу, а не создаёт другую?
- Вне природы не может быть искусства. Искусство её не повторяет, но выражает.
- Не будем заниматься разбором волос, – он задумался, потом продолжал в том же тоне. – О том, что вы попали в плен, я узнал от нашей разведки, а что находитесь здесь – от наших солдат, которые были в плену и вас узнали. Отношение к пленным делает вам честь.
- Я не могу того же сказать о вас.
- Разве я лично?..
- Я имею в виду обращение эсэсовцев.
- Вы делаете ошибку, ставя знак равенства между вермахтом и органами государственной безопасности.
- Не всё ли равно, кто меня убьёт?
- На вас, конечно, точат зубы, вы сами догадываетесь, почему... Я лично придерживаюсь мнения, что вы поступили так, как поступил бы на вашем месте каждый офицер вермахта. К сожалению, вы находитесь здесь в руках эсэс и в распоряжении 1-го отдела Гестапо. Мы, офицеры вермахта, на их решения влияния не имеем. Единственное, что мы можем для вас сделать, это сманеврировать так, чтобы Берлин вас вызвал. Если Берлин вас вызовет – вы будете находиться там в относительной безопасности. Это удовлетворило бы и нас, поскольку такое решение было бы справедливым и убедило бы вас, что не все мы звери. Я не либерал, мягкотелость мне противна, но мне, немецкому офицеру, неприлично оставаться должником. Ведь переодетый в форму рядового я находился среди тех пленных, к которым вы отнеслись более чем человечно. Короче говоря, может быть жизнью я обязан вам, а отсюда желание помочь. О, как раз подоспел ваш обед!
Он встал и вышел. Вместо него появился солдат с судками
- Нох этвас? – спросил он бывшего корреспондента, который лоснился, как бычий пузырь.
- Найн, нихтс, - ответил тот.
Солдат иронически улыбнулся, однако щёлкнул каблуками и промаршировал к двери.
«Бедный корреспондент, - подумал Жак, - ему так же трудно, как и мне». Но тут же вспомнил про статьи Геббельса о советском театре, которые ему довелось читать, полные извращений, злопыхательства и инсинуаций. Он поглощал обед молча, упрекая себя за то, что ест с аппетитом.
После обеда Жака отвели в дом милиции. Товарищи встретили его с недоумением и выслушали его объяснение с плохо скрываемым сомнением. Жак сообразил, что всякое отступление от принятой нормы вызывает недоверие, а нарушение укоренившегося представления воспринимается, как святотатство. Все эти рассуждения заставили его усомниться в ценности человеческих суждений.
Через неделю Жака на машине повезли в Берлин.


Рецензии