Девочка моя ясноглазая

Вот ты говоришь - я все придумываю, сочиняю. Вру, то есть. Ну, не без того, конечно, бывает, что и приврёшь, чтобы красивше разговор выходил, да только так, по мелочи. А жисть, она, как в рекламе говорят, штука сложная, но интересная. Она другой раз такое выкидывает - самому заправскому выдумщику ни за что не сочинить.

Вон, погляди, у той могилки... Да не, не у той, тут какой-то профессор лежит. Подале, за рябинками. Мужик сидит, видишь? Ну вот, я тебе об ём и расскажу.

Звать его Семёном. Ты не гляди, что он седой такой - ему лет-то всего сорок с небольшим. Инженер. На радиоэлектронном заводе работает. Да, вот на том, что раньше «ящиком» называли. Лет двенадцать назад Семён в этом «ящике» самый раскрасавец-парень был. Сердцеед и бабник. Скоко девок попортил, скоко семей порушил, морду не раз ему били мужики рогатые - да ему не сильно-то и набьешь: он ведь еще и спортсмен. В общем, жил на всю катушку и ни в чем себе не отказывал. Платили тогда куда как хорошо, рублей, поди, четыреста на круг выходило. Все при нем было: и квартира в центре, и машина «Жигули», и мебель, и одёжа.

И вот, значит, у них там в столовке появляется новая девица. Звали-то ее Аля между собой, а родители дали имя из старых - Аделаида. Скромненькая, тихонькая, на раздаче стояла, суп-кашу, кофе кому налить, а то и вилки сполоснуть, в общем, черная работа. Но ни фигурой, ни лицом Бог не обидел: стройная, аккуратная, как куколка, косища русая в мелких кудряшках, глаза огромные, серые, носик точеный, шея лебединая. Ну, просто русская красавица.

Норов никогда не показывала. В столовке ведь как? Народ уработанный, умственным трудом траченный, нервный. Кто и накричит, усталость сорвёт. А она только улыбнётся да и не связывается. Говорили про нее, что одиночка, дочку растит одна, с мамой живет. Одевалась, правда, хорошо, модно, все и удивлялись даже: с каких-таких доходов на наряды хватает? А дело-то простое: шила она сама, а мать ей вязала, вот и выкручивались понемногу.

В общем, появилась эта Аля, тут Семён, что твой павлин, хвост распустил, слова всякие начал ей говорить, свидания назначать... Та улыбается, краснеет, а отвечать не торопится. Он уж и так, и этак, и гоголем вокруг, и цветы давай дарить. Она улыбается и молчит... Ну, и решил он, дурак нечёсаный, вроде как шутку над ней пошутить. Приходит это в столовку, в очередь стоит, лапшу какую-то с котлетами берет, да и говорит этак небрежно, но громко, чтоб, значит, всем слышно было: «А я, говорит, и не заметил даже, как ты утром ушла. Чего ж не разбудила? Кофейку бы попили после такой ночки веселой!»

Народ в столовке замер, кто как был - кто со ртом разинутым, кто с вилкой наперевес. Мысли всякие, конечно, возникли: вот, дескать, хват у нас Семён, и эту оприходовал! Ай да мужик! Ну Алька-то какова - все тихоней прикидывалась...
А девчонка аж задохнулась, покраснела, слезы на глазах. Не знает, куда от стыда деваться. Вдруг берет эту тарелку, ну, где лапша его с котлетами и подливкой, и... выворачивает ему на голову!

Где бы, наверное, хохот стоял полчаса, а тут в столовке тишина настала гробовая. Как говорится, немая сцена. Семён застыл - весь в лапше с подливкой, глаза выкатил, морда аж фиолетовая. Ну, народ думает, сейчас он её тут и убьёт.
Нет. Отряхнулся, платочек достал, пиджак слегка обтер. «Я, говорит, - тебе этого вовек не забуду!». И вышел.

Алька рот ладошкой зажала и вылетела из столовки в один момент. Настасья, повариха, баба в летах уже, за ней. Мало ли что девчонка зеленая удумает?
А Алька убежала в подсобку и разрыдалась: «Тетя Настя, ну, зачем он так? Что я ему плохого сделала? Стыдно-то как, тетя Настя! Ведь все подумают, что я такая... А он мне так нравился! Ну, за что он меня? Что же мне делать? Что мне теперь делать?»

Настасья слезы ей утерла, домой отпустила раньше времени, смену одна закончила, да и айда в отдел, где Семён работал. Тот уж ополоснулся, рубаху сменил даже, сидит, как ни в чём не бывало. «Что, говорит, с извинениями от мадмазель идешь? А сама-то чего, не осмелилась, что ли?» И ехидно так лыбится.

Настасья подбоченилась, голову набок, и говорит: «Не мой ты сын, кобель бессовестный! И не надо бы мне такого сына! От позора не знала бы, куда голову седую девать! За что девку ославил? Мало ей без тебя горюшка? А ведь не тебе чета: и образованье высшее, и культурная, и работящая. А что мать-одиночка, так ведь ссильничали ее, не нагуляла! Тьфу тебе в глазищи бесстыжие, и весь разговор!»

И, веришь-нет, как подменили мужика с той поры… Присмирел, поспокойнел. В столовке перед Алькой при всех извинился, глаза опустивши. Она ему: «Ничего, ничего, я не сержусь...» - а сама и не смотрит даже. Стал он ее с работы у проходной ждать. Она через другую проходную ходить стала. Пробовал до дому провожать - ни в какую. Обходит его девка, как бешеную собаку, за семь верст. Ничего, терпит Семен. А она и не улыбнется даже лишнего разу. «Спасибо за помощь! - и весь сказ.

Тогда Семён-то с другой стороны подкатил. Стал матери Алькиной помогать - то картохи мешком привезёт, то на рынок в выходной свозит, то девчонке Алькиной подарок - куклу там красивущую, конфет шоколадных, апельсинчиков. И погулять сводит, и в цирк какой. В общем, прижился, да по-за порогом. В дом она его - ни-ни.

Только случилась у них большая беда. Занемогла Алька и в больницу слегла. Какое-то время ее там полечили по-женски, мать-то с Семёном всё передачки носили, дочку водили - навестить. А тут приходит мужик на работу - черней земли. Глаза мутные, седина в виске. У Альки-то рак, оказывается, и лечить уж поздно, и сделать ничего нельзя. Вот доктор ему и сказал, посчитал за мужа. Напился Семён в тот вечер в хлам и стельку. Сидел в пивнушке, хлебал стакан за стаканом, вроде всё не брало, а потом развезло как зюзю.

Проспался, пошёл в больницу. «Сколько, говорит, - ей осталось?» А всего ничего, с полгодика. Сама-то знает? Что вы, что вы, мы таких вещей больным не сообщаем. Ну, выписывайте покуда, говорит, да ни слова чтоб с вас не утекло!

Выписали Альку. Как-то сидит она в столовой, заходит Семен - в костюме, с букетом роз. Становится на одно колено и говорит: «Хочу, чтоб все знали, что я тебя люблю, и чтобы ты была счастлива! Выходи за меня, а?»

Народ, сама понимаешь, остолбенел. Глазами моргают и думают, чего же это теперь такое теперь дальше получится. Не обломала бы она те розы об его физиономию... А она встала, букет у него взяла, лицо спрятала в цветы и тихонько так говорит: «Я согласна!»

Свадьба была такая, что только ах! Алька вся в белом, румянец на щеках, глаза блестят, мать ее жениха дорогого обхаживает, не знает, куда и посадить, не налюбуется. И девчонка Женька, лет пять ей, бегает, хохочет, дурачится. В общем, счастливы все.

Сколько им там осталось пожить - пожили душевно. Семён Альку на руках носил, подарками засыпал: платье - не платье, колечко - не колечко. Женьку удочерил, естественно. На море съездили. А только Альке все хуже и хуже делается. Вот уж и в больницу опять слегла, дошла - одни глазищи на лице и остались. Ест её этот рак, зараза проклятущая. Она уж и сама всё понимала. Придет к ней Семён, она его худущей ручонкой по голове гладит: «Бедный ты мой, бедный! На кого ж я тебя оставлю?» И плачет. А он ей улыбается: «Да что ты, говорит, девочка моя ясноглазая! Да мы с тобой еще поживём, еще детишек нарожаем, свадьбу сыграем золотую!» А сам выйдет из больницы, в рощу уйдет и воет там как дикий зверь, землю ногтями царапает.


...Схоронили её по осени. Листья жёлтые дождём сыпались, и погода стояла ясная, солнечная. И тепло, что твоё лето. Хорошего, знать, человека природа провожает. Лежала она в гробу в подвенечном своем белом платье, веночек в волосах, коса на плечо перекинута. Бабы в голос, да что там - мужиков слеза прошибла. Семён только молча стоял, глаза сухие, желваки бегают. Руку ее гладит и шепчет: «Девочка моя, девочка ты моя ясноглазая...»

Пил он сильно потом, месяц, однако, не просыхал. Из дому ушёл, на работе отпуск взял. Гулял, говорят, пуще прежнего. По прежним подружкам прошелся, да и новых накрутил. А на сороковины пришел сюда в костюме, строгий весь, трезвый, как стекло, с букетом белых роз. Сидел у могилы, не поверишь, цельный день. Все курил да молчал. На закате уж на колени встал перед могилой, обнял ее да зарыдал: «Простишь ли меня, подлеца неучёного, нет мне без тебя ни свету, ни счастья! Век молить буду Бога, чтоб отпустил мне мои грехи, а только прости меня, девочка моя!»

На том и все. Вернулся в дом. Дочку растит. Такого отца, заботливого да ласкового, среди родных родителей еще поискать. Женька уж школу кончила, выпускной у ней сегодня. Они утресь вместе пришли, потом он её на бал-то проводил, а сам с цветами вернулся. Так вот и сидит.

Откуда, говоришь, я всё так хорошо знаю? Ай, не веришь опять? Ну, смотри, журналистка, дело твое. А токмо кладбищенский сторож - он и не то знать должон. Было б у тебя время, я б тебе и других историй порассказал, не таких, может, красивых, но тоже занимательных. Торопишься? Ну, иди, иди, девонька, с Богом! Не такое место кладбище, чтоб на нем живым долго задерживаться!

Проходя мимо Алиной могилки под рябинами, я невольно замедлила шаг и посмотрела на мужчину. Он сидел на низенькой скамеечке, курил и тихонько повторял: «Девочка моя...»


Рецензии