Сладкие губки

- И что это значит?
Сенатор Лонгин сурово посмотрел на старуху, посмевшую нарушить его послеобеденный покой. Та засуетилась, зачем-то полезла в складки одежды, не сводя слезящихся глаз с патриция. Выудив откуда-то из-под старой столы, очевидно доставшейся ей от какой-нибудь щедрой матроны, льняной сверток, прошитый синей нитью, старуха протянула его сенатору.
- От благородной Ливиллы, мой господин.
Сенатор поморщился. Ох уж эти рабские замашки вольноотпущенников! Нет бы, сказать «сенатор», или «патриций», а то – «господин»…
- Не вскрывала?
- Нет, мой господин, клянусь Изидой!

Имя чужеземной богини царапнуло слух Лонгина, напомнив о распространившемся в Риме модном поветрии – поклонении варварским богам. Сенатор видел в этом святотатство и оскорбление древних богов Отечества. Вера отцов должна быть единой и нерушимой, на этом Рим стоит. Нет, бросились со всех ног – кто к Изиде, кто к Анубису… Но хуже всех иудейское поклонение рабскому богу Иисусу. Где это видано, чтобы бог позволил распять себя? А эти ренегаты еще и изображению креста поклоняются, о котором порядочному гражданину и говорить-то непристойно. Чудовищно!

Сунув в заскорузлую ладонь старой ведьмы монету, – не глянул – какую, но, судя по радости старухи – явно не медную, сенатор махнул рукой – убирайся. Кланяясь и бормоча что-то себе под нос, та скрылась за дверью. Лонгин щелкнул пальцами и приказал рабам никого не впускать в таблин. Только тогда разорвал синюю шерстяную нить и вынул послание. Что могло прийти в легкомысленную рыжую голову Ливиллы, разве что, - очередные глупости. Сенатор вспомнил смеющийся рот Ливиллы и ее влажные зеленые глаза, и что-то внутри внушительного тела патриция дрогнуло. Ах, Элия, Элия! Разве дело женщины – владеть стилом? Умеешь заставить мужчину вздрогнуть от воспоминания о тебе, и - ладно, других умений тебе и не нужно.

Лонгин представил себе, как Ливилла, наморщив лоб и прикусив от усердия губку, выводит угловатые латинские буквы: «Элия Ливилла – сенатору Марку Лонгину. Будь здоров, сенатор, Элия Ливилла приветствует тебя». Дальше в послании шла неудобоваримая чепуха – сладкое сюсюканье, любовные клятвы и прочий вздор. Сенатор вздохнул и отложил послание в сторону. Ливилле он никогда не отвечал. Сюсюкать – не умел и не любил, а что такое серьезное можно написать женщине – ему просто в голову не приходило. Не принимал сенатор любовницу всерьез, и все тут. Наиграется Ливилла и успокоится, не пускать же ее в сердце ради сладких губок.

А губки у Ливиллы и впрямь были сладкие. Лонгин прикрыл глаза, припоминая. В прошлое свидание любовница набросилась на него с таким напором, что сенатору небо показалось с овчинку. Правда, за стеной покашливала старуха, может быть, поэтому Элия переусердствовала второпях…

От неудобного положения у Лонгина заныли ноги. Сердясь на застарелую болезнь, прицепившуюся к нему в сырых болотах Данувия, он переменил положение. Мысли патриция приняли иное направление. Годы, годы – они вспять не пойдут. А Ливилла еще молода, год, другой, и найдет себе кого-нибудь под стать. Пусти такую в сердце – только лишняя боль. Нет уж, лучше так…

Как – так, сенатор и сам не знал. Просто не верилось ему в горячую Ливиллину любовь, да и разочарования остерегался. Авось, и впрямь – наиграется и успокоится. Ишь, написала: «Мы будем жить вечно». Красиво, конечно, да только кто ж тебе это позволит? Лонгин прожил на свете не один десяток лет, и знал, что бессмертны только боги. Люди, как правило, умирают даже раньше, чем предполагают. И не всегда тою смертью, на которую рассчитывают. Вон, проповедник иудейского Христа – обещал всем вечную жизнь, а по приказу цезаря испустил дух на кресте. Что же он сам о себе не позаботился, коль другим бессмертие сулил?

Из-за глубокой задумчивости послание любовницы выскользнуло из руки сенатора. Поднять он поленился. И так известно, что пишет рыжая бестия. Слащавые слова плохо связывались в памяти сенатора с воспоминаниями, а воспоминания о Ливилле были горячи, как она сама. Сильная, страстная, жадная на плотскую любовь, Ливилла вновь овладела мыслями Лонгина, как когда-то - его стареющим телом. За какую провинность боги послали ему Ливиллу? Или это была награда?
 
И все-таки, вспоминать о ней хорошо, даже щемит нездоровое сенаторское сердце. Не была бы еще столь навязчивой, вообще бы славно было. Но с этим ничего не поделаешь – уж больно пылка Ливилла. Пылка и неустойчива, то говорит, что счастлива через край, глянешь – и правда, зеленые глаза просто хмельны от счастья, радость в них так и плещется. То вдруг потемнеет вся, смотрит глазами раненого животного, ждет чего-то. И такая тоска вселенская во взгляде, хоть иди и травись.

Лонгин допускал, что Ливилле тоже непросто – тайная любовь, боязнь пересудов, мало ли что еще. Но – Ливилла – это Ливилла, а он, сенатор Лонгин, у цезаря на виду, ему есть что терять. Правда, цезарь при случае и сам не прочь сладкого хлебнуть, но кто знает – как он посмотрит на незаконную связь своего полководца?

Совсем запутавшись в своих мыслях и желаниях, сенатор, кряхтя, нагнулся за упавшим на пол посланием любовницы. И тут взгляду его подвернулось неуместное в Ливиллином письмеце слово «смерть». Смерть Лонгин не раз видел вблизи – гибли в боях солдаты, да и сам не раз рисковал жизнью, такова судьба военного трибуна. С чего бы это глупой бабе о таких серьезных вещах писать?

Отставив подальше руку с посланием – к старости глаза стали слабеть, сенатор глянул в конец письмеца. Летящий почерк Ливиллы, ее стелящиеся в торопливом разбеге буквы… Ага, вот: «Нелюбви я предпочитаю смерть. Быть тебе в тягость не хочу. Прощай, Марк, будь счастлив и живи долго». У Лонгина потемнело в глазах. Да как она посмела! Это он, мужчина, должен был принимать решение! И мерзкий какой-то, глубинный голос, поднимавшийся с темного дна души в самые тяжелые моменты, хрипло хихикнул: «Вот все само собой и решилось. А ты раздумывал – как бы половчей от нее избавиться».

Придя в себя, сенатор хотел кликнуть рабов, куда-то послать, самому поехать… Куда? И зачем? Бедовая рыжеволосая головка сама придумала, как развязать затянувшийся узел. Остается надеяться на то, что поля Элизиума будут благосклонней к Элии Ливилле, чем подлунный мир. В памяти смутно мелькнуло что-то о сладких губках, но воспоминание сменила новая, страшноватая в своей неожиданности мысль. Лонгин устало подумал о том, что надо принести жертву Венере Либитине за новую душу, по своей воле оказавшуюся в объятиях богини смерти…


Рецензии
Несколько замечаний:
Разве этот рассказ подходит под жанр эротической прозы?
На сколько я знаю, в древнем Риме символ креста означал не только мужское начало, но и "знак вечной жизни", и это было еще в дохристианскую эпоху.

Спасибо за это сияющее творение, лучик света остался и у меня в душе.

Михаил Журавлев   27.11.2007 10:04     Заявить о нарушении
Как я уже говорила, цикл "Римские новеллы" включает в себя вещицы разного плана, поэтому и ошиблась в характеристике "Сладких губок". Спасибо за замечание, попробую изменить.
По поводу креста. В этом случае он представляет собой не символ, а орудие позорной казни. Если помните, свободнорожденных граждан Рима распинать на кресте не позволял закон, такая казнь была применима только к рабам или союзникам. С точки зрения древнеримской этики, благовоспитанный квирит не должен был упоминать о вещах, порочащих достоинство гражданина Рима. Полагаю, что по мнению язычника - римлянина бог, позволивщий распять себя на кресте, не заслуживал ни малейшего доверия, не говоря уж о поклонении ему. Кроме того, Лонгин в моём понимании, человек искренне набожный, весьма ревниво относящийся к посягательству на величие отеческих богов. Отсюда его неприязнь к "новомодным" религиозным веяниям.
Ещё раз благодарю за рецензию.
С любовью и признательностью, Ли.

Ли-Инн   27.11.2007 16:39   Заявить о нарушении