Проходной двор

Они стояли во дворе, казалось, столько, сколько сущестует город - эти две будочки.
И те, кто в них сидел - тоже были ровесниками этого города - Саркис и Мойша.

Место было бойким, двор - проходным. Двор выводил прямо к гордскому рынку. А если проходившему было лет десять, да на спине его висел черный, с желтыми полосками ранец - так и знай, это опаздывает в школу очередной бывший "третеклассник", только что поднявшийся на класс выше, обредший с этим взрослость и свободу - ведь это младшие, третьеклашки сидят в одном кабинете и изучают все предметы с одним учителем, а те, кто уже минул начальную школу - те самостоятельны, уже и раздеваются в общей раздевалке, и сменная обувь у них каждый день с собой в мешочке, сшитом мамой, с резинкой на его горловине, которая намотана на замок ранца и подрагивает на каждый прыжок в лужу, да пошлепывает содержимым мешка, поторапливает сорванца к первому уроку...

Мойша и Саркис любили провожать вторую смену на уроки, открывая двери своих будок, смотревшие створ в створ, щурясь осеннему солнцу и шевеля своими косматыми бровями, живущими, казалось, отдельно от своих владельцев.
Всех пробегающих они помнили по именам, со всеми, кто, по-взрослому, солидно и чинно подходил, протягивая руку - здоровались так же солидно и уважительно, а у мальчишек потом долго пахло от ладоней кожей, клеем и еще какими-то вкусными неведомыми запахами.

Саркис был сапожником, Мойша - портным. Если город принимал важного гостя, самый главный хозяйственный начальник горкома шел не в государственное "КеБовнО", как презрительно называл его Саркис (расшифровывающееся, как Комбинат Бытового Обслуживания), а сразу к "нашим дедам". Саркис садился тачать свои знаменитые унты, а Мойша, по одной только фотографии приезжающего высокого гостя, шил меховую жилетку и куртку для грядущей охоты.

В обычные дни работы до самого вечера, до поры, когда возвращаются со смены мамы сорванцов со слетевшими набойками и разорванными полами, не было. Зато хватало прибегающих мальчишек с плачем: "Дядь Сереж (так Саркиса звали все вокруг), мамка убьет - подметка оторвалась, сама оторвалась, я только чуть-чуть пнул по кирпичу...!" или с разорванной курткой, привезенной с далекой Литвы, с джинсовыми кармашками и яркой непонятной надписью на воротнике: "Дядь Миш, дядь Миш, мне домой нельзя теперь, помоги...!".
И Саркис, посмеиваясь, садился менять подметку, и Миша-Мойша, брал в руки иголку, и за полчаса всё устаивалось в лучшем виде, а за эти полчаса, подтрунивая друг над другом, оба старика вспоминали столько интересного из своего детства, что хотелось еще раз оторвать подошву, чтобы только слушать... - да так и делали ведь, чего скрывать.
И так было всегда, всё детство, прежние мальчишки уезжали, появлялись новые, только две будочки и два почерневших, то ли от времени, то ли от дубителей, старика, да запах кожи и клея оставался прежним.

А времена становились всё труднее, а люди...- что люди, люди, вроде бы, оставались прежними, но часто в них просыпалось что-то давно забытое и страшное...
... А однажды Евочке, правнучке Саркиса, плеснули в лицо кислоты.
И сидел Саркис на жетском топчане в камере, и смотрел он на сделавшего это Митьку сухими глазами, и даже не спрашивал, а рассказывал Митьке:
- Ведь я, Митенька, тебе с т р о и л ботиночки, когда у тебя ножка болела. Ведь я, Митенька, твоего папку непутевого обувал, когда у того грошика не было даже на семенную картошку. Ведь мы с покойной старухой сидели у твоей больной бабушки ночами, когда мамка твоя, Мить, лежала в роддоме с тобой, семимесячным, а папка завербовался на Севера... Ведь ты, Митенька, с малолетства мою Евочку знаешь, они ведь с твоей Светочкой-сестрёнкой в одном садике были и ты ж их вместе забирал, потому как все рядом, одной семьёй жили, а Евочка без Светочки твоей никогда не хотела уезжать на речку купаться, да и ты устраивался вместе с нами...
Скажи ты мне, Митенька - ЗАЧЕМ?
- Вы, мрази чёрные, всё наше отняли, вы...
- Митенька, я ж живу в России-матушке, да-да, м а т у ш к е для меня, уже намного больше, чем те мои десять лет в Армении. И родина детей моих - здесь, и родина детей моих детей - тоже здесь, и детей деток моих детей - тоже здесь. И вот Евочка теперь носит под сердцем своим мальчика - твоего друга, Вовки-Стрекозы, сына - а я и не возражал даже - ведь любовь же, а эти свадьбы и регистрации - это уж как захотят... А ты - ЗАЧЕМ ты, Митенька? Ведь Евочка может с к и н у т ь ребеночка, ты же не только ей жизнь споганил, ты ж на дитя руку поднял.
И плакал Митька, и плакал в коридоре лейтенант, только Саркис раскачивался на топчане и смотрел на Митьку, всё ждал ответа...

А потом сгорели обе будки в одну ночь, и стояли Мойша с Саркисом во дворе, и опять не плакали.
Заплакали они, когда выложенные кирпичик к кирпичику, вместо прежней разномастной фанеры, будки сгорели во второй, последний раз.
Стояли они и оплакивали - но уже не будки, а что-то своё, потаённое.
И уехали они, как жили - вместе, в один день, оставив весь немудреный скарб соседям, да отдав целый воз крепких сапожек и всепогодных накидок в местный детдом.

И шлёт теперь Мойша письма с Хайфы и, наверное, стал забывать язык, потому что когда пишет про свою тутошнюю сибирскую жизнь, то говорит "у нас", а когда про нынешнюю израильскую , то "у них".
И Саркис еще пишет, да не просто пишет, а даже присылает с оказией Митькиной бабушке целительные травки и мумие, как-то мудрёно называющееся на местный лад, хвастает фотографиями Евочки со всеми тремя её подросшими мальчиками, жалуется, что далековато до их Москвы, куда Вовку взяли в серьезную больницу...
А в проходном дворе теперь стоят два полуразобранных остова, от которых, если подойди, пахнёт горелым и неживым.


Рецензии