ТРОЕ. Короткий роман

       Чтобы искренне уважать самого себя, не нужны причины исключительные. Увидел в зеркале, что стал похож на пегую лошадь, удивился: — «Витька, да ты теперь старый хрыч! - но тут же себя поправил: — вот ты и дожил до седых волос, Виктор Давидович... »
Великое дело формулировка.
«Молодой человек! Я, слава Богу, дожил до седых волос и... » От молодого человека можно требовать уважения. Почтительность? «Co zanadto, to nie zdrowo», —. Это она говорит по-польски – что слишком, то нездорово. Пословица. В самом деле «мое почтение» звучит иронически. Невелика заслуга родиться раньше и не твоя, к тому же, хотя что-то в этом есть...только вот, что именно?
Ходишь медленно, солидно...
А потом я пережил свои седые волосы. И называется это вовсе не торжественно — «лысый, как колено». Хорошо еще если с коленом сравнят — от них, нынешних, жди! Сын Муська смеётся: «Конечно, батя. До сих пор тебе места в автобусе не уступали. Высокий лоб и седенькая бородка обеспечивают некоторый комфорт, поскольку на автомобиль ты не заработал.
Нет, при моем появлении еще не вскакивают почтительно. Однако, вчера в автобусе стояла девушка. Освободилось место, а она продолжала стоять, косо на меня глянув. Я сел, и девушка сочла это естественным. Я тоже, но это вчера. А сегодня, задним числом, обиделся. Девушка была хорошенькая и от этого обида сильнее. Муську можно бы поставить на место. Знай, он, кто любит об эту бороду тереться щекой, молчал бы. Как рыба молчал бы, да. Хотя рыбы, кажется, все-таки, не молчат. Будто бы ученые ловят в воде какие-то звуки. Ну, так то рыбы. А он бы молчал. И не бородка вовсе, а борода. И не седенькая, а седоватая. Еще лучше — короткая борода с проседью. Вот так. Не думал, что мне придется от него скрывать. Казалось, наоборот: он постарается утаивать юношеские романы — первые поцелуи в парадных, любовные записки. Как мы скрывали от своих родителей. А я обо всем догадаюсь, посмеиваясь мудро и снисходительно. В чем и буду родителей своих если не умнее, то современнее. Все получилось наоборот. Я мог бы поставить его на место и... не могу. Боюсь потерять остатки отцовскою авторитета, а может быть и любовь, которая нас связывает, хотя, наверное, уже не так, как в детстве. То есть я, конечно, люблю его не меньше. А он? Здоровенный, выше меня и — «отец, это мое личное дело, не вмешивайся, пожалуйста!» — Но вдруг подошел сбоку, обхватил длинной рукой и — лбом в лоб. Ехиден да, бывает. На собственный автомобиль я не заработал, как и на многое другое. Наверное, приятно иметь отца, который «в жизни чего-то добился» - есть такое определение. Автомобиль, большая квартира, загородная дача. Должность. У Чехова: «Мужчина состоит из мужа и чина». Мне почти пятьдесят. Холостяк. Обыкновенный рядовой инженер с обыкновенной рядовой — очень рядовой, к сожалению! — зарплатой. В остальном, что ж, нормально. Взрослый сын. Дерева, правда, не вырастил и змею не убил.
Змея от меня ушла. Но этому поводу особых переживаний не было. Сына обещала забрать потом. И забрала, но не надолго. Поскольку моя квартира больше. В пересчете на единственную душу населения, опять же, мою. Сын перешел обратно, пока я не женюсь. Теперь он балует меня по выходным, готовя завтрак. В будни я балую его, если не уезжаю в командировку. Кто балует его без меня, я не знаю и не спрашиваю. Ребенок вырастает — естественный процесс. О процессе думать трудно. Легче вспоминать куски. Отрывки, точки. Школьник. Учился прилично, хлопот не доставлял. Приходили товарищи. Мальчики, девочки - компаниями. Гремела музыка. Твист? Шейк? Рок? Я в этом плохо разбираюсь, дальше танго не пошел. Появилось увлечение. Все мальчишки чем-нибудь увлекаются, и я не волновался. Муська занялся фотографией. Сначала делал маленькие карточки. В ванной. Потом заявил, что там мало места и пристроил на окно своей комнаты плотные шторы — мне это неприятно напомнило войну и светомаскировку. Стал печатать фотографии в комнате, но и ванна оказывалась занята, в комнате нет проточной воды. На учебе фотолюбительство пока не отражалось. Десятый класс закончил хорошо и в институт поступил, что совсем не просто при нынешних конкурсах. Не в какой попало, а в авиационный. Для меня это имело особое значение. И вдруг на втором курсе бросил. Перестал ходить на лекции, сказал, что забирает документы.
— Скучно мне там, — заявил. – Неинтересно.
— И кем же ты хочешь стать?
— Фотографом.
— Ты с ума сошел?!
Глупо, конечно. Старался не повышать на него голос даже в детстве и вдруг заорал на взрослого. Но он убивал мою большую мечту: прожить в нем свою неосуществленную жизнь. Я ничего не мог изменить и орал от бессилия. Мы стояли в его комнате, сплошь увешанной фотографиями, он давно уже не снимал все подряд, как и первое время своего любительства. Сначала исчезли невыразительные карточки «на память», больше стало, пейзажей, натюрмортов. Портреты на фоне стены или куска ткани, у него было много таких кусков-фонов светлых и темных, с гладкой поверхностью или покрытых узором. Портрет повторялся с вариациями фона и света. «Светом и ракурсом всё можно выразить». Группы. Люди обязательно двигались, жили. Выражение лица, которого не было секунду назад и через секунду не будет. «Позирование в фотографии отжило свой век» — сказал он как-то. Прохожие на улице, в сквере, на рынке. «Сынок, тебе где-нибудь набьют рожу». «Что делать, папа, репортаж занятие небезопасное». Снимки менялись, я часто заходил посмотреть. Умеет! Но делать из этого профессию? Вместо инженерной? Криком не возьмешь, конечно. Пробую иначе.
— Вам на паспорт? — негромко, но подчеркивал иронию.— Вам с невестой? Желаете на фоне гор? Повесим горы. Чего изволите?
       Муська не улыбался. На меня не похож, вылитая мать. Вернее даже бабушка, моя теща. Да, взрослый. Лохматый, черноглазый. Красивый, собака. У меня «собака» — слово ласковое. Он и сам ласковый, добрый. Но сейчас на роже упрямство. -
       — «Чего изволите» , — не страшно, — говорит он тем же спокойным тоном. — Или тебя волнует престижность? Сейчас это в моде, престижность. Тогда нужно учиться не в авиационном институте, а в торговом. Настоящая престижность ныне там, инженерия в полном загоне. Кстати, очень в моде и престижные родители, — это он говорит точь-в-точь моим голосом. Зубки показывает. — Кстати, в ателье работали фотографы прекрасные и знаменитые. Очень интересно работали. Между прочим, зарабатывали не меньше инженеров. Конечно, лучше свободная охота, самому выбирать натуру и типажи. И снимать, как считаешь нужным. Пластически выразить человека. Судьбу, характер.
— Кто тебе даст эту возможность? Тебя ждут в иллюстрированных журналах? —Начинать придется в одном институте, — подтверждает Муська. — Стенды, технические снимки, реклама. Ерунда, в общем. Но там есть лаборатория, настоящая техника. Можно снимать. И своё тоже можно.
— Переведись на вечерний и можешь днем работать фотографом! – я уверен, что учиться нужно днём на стационаре, но лихорадочно ищу выхода. .
— Чтобы сначала мне было нудно на занятиях, а потом всю жизнь тошнило на работе? Кому интересна техника, пусть будет инженером. Я не хочу.
        Господи, сколько моих сослуживцев и знакомых закончили технические вузы, не имея никакого интереса к технике! Но «сумма прописью» в бухгалтерской ведомости интересовала всех. Пусть и не крупная, но гарантированная. Жить-то надо!
— Инженер всегда инженер, — повторяю я тысячекратно битую фразу, хотя вижу, что смысла в этом нет, - инженер всегда инженер, даже средний.. А что такое средний фотограф? Рутина, тягомотина, серость. Стать настоящим художником удастся ли? На что ты себя обрекаешь? Не раз пожалеешь о брошенном институте!
— Всё может быть, — говорит Муська лениво. Уже решил, и спорить ему надоело.
Я опять смотрю на снимки. Все-таки здорово. Некоторые «модели» знакомы: Муськины товарищи, их девушки. А вот и я. Нельстивое творенье! Неужели я такой… обшарпанный? Зато самый большой портрет в комнате. А это что? Голова девушки откинута, лицо искажено то ли мукой, то ли радостью, не поймешь. Рот будто в крике.
— Что за самодеятельная артистка? И вот еще...
        Муська не отвечает. Собственно, разговор уже кончился.
Девушки теперь приходили и по одной и время от времени менялись. Музыка в комнате звучала громче
— Здравствуйте. Виктор Давидович.
— Здравствуй.
        Но как-то новенькая удивленно посмотрела. Длинненькая, будто чуть вытянутая. И лицо удлиненное, галичанское, таких много на Львовщине. В Дрогобыче и Станиславе, переименованном теперь в Ивано-Франковск. Заостренное к подбородку, с прямым, узким носом, тоже чуть удлиненным, с темными бровями и ресницами. В украинских песнях красивая девушка всегда черноброва. Но у этой глаза, будто с другого лица, не карие, как бывает обычно, а зеленые и огромные, в полщеки. Зелеными глазищами глянула и, похоже, измерила. Я понял.
  — Здравствуйте, Виктор Давидович.
— Здравствуйте. Здравствуйте, Катя.
        Тогда я и отпустил бороду. Но отпустил хитро. Бороду, от века признак старости, теперь носят молодые. На улицах сколько угодно двадцатилетних бородачей, нестриженых и нечёсаных. Это не годилось: мне уже не двадцать. В самом деле сойдешь за старика. Аккуратную, интеллигентскую острым клинышком тоже не хотелось: похоже на бухгалтера в сатиновых нарукавниках. В романтические годы юности объектами нашего презрения были нарукавники, пижамы и геморрой. Приметы заплесневелого канцеляриста. Я выбрал бороду без усов, от висков прямо вниз и. углом к подбородку. Отпустил в командировке, домой приехал с готовенькой.
       — Батя, да ты шкипер! — встретил меня Муська. — Настоящий шкипер, хоть сейчас на корабль! Пр-раво на борт! — заорал он хрипло, — кр-руче право на бор-рт!! Так дер-р-р-жа-ать!!!
       Мне понравилось, но я, как мальчишка, этого стеснялся.
       — Шкипер еврейского парусного флота, — сказал я. — Сокращенно шкиперман. Шкиперман Виктор Давидович.
- — А что? — Муська не успокоился. — Командир подводной лодки герой Советского Союза Израиль Фисанович тоже был евреем. Говорят, евреем был сам Христофор Колумб! И еще пиратский адмирал, тоже еврей, командовал арабской пиратской эскадрой. Вообразим тебя с повязкой на лбу, а и зубах ятаган. И вокруг арабы, арабы, арабы... и все с ятаганами.
— Евреи с авторучками, — сказал я. – В зубах авторучка, а на боку арифмометр. Системы «Феликс» Повязка не нужна: повязка это, чтоб густые волосы на глаза не падали и в туманную даль смотреть не мешали.
— Да. — вздохнул Муська. — повязка действительно ни к чему. И ятаган тоже. Ты ведь не пират, а просто шкипер. Солидный, интеллигентный шкипер Виктор Давидович.
        Мне уже грустно было расставаться с ятаганом. Кстати, вы обратили внимание на сочетание моих имени и отчества? Для нашего времени вполне обычное. Отца моего звали Давид, старинным еврейским именем. Так называли детей в начале века. Предки жили тесно и, не смея выехать за «черту оседлости», стойко хранили древнюю веру и обычаи. Кажется, отец даже учился в хедере — начальной еврейской школе, В гимназии была процентная норма, на госу¬дарственную службу евреев не брали и все знали заранее, что мальчик станет ремесленником или торговцем. Папа всё же окончил реальное училище. Оно не давало права на поступление в университет и с евреями там было мягче.
       А в семнадцатом году все перемени¬лось. Нам позволили забыть о висевшем над головами проклятии. Жить, хотя бы и в столице, учиться, наплевав на процентную норму, рабо¬тать, где тебе интересно. И не к чести нашей надо сказать, что вместе с древним угнетением евреи поспешили забыть древний обычай. Ка¬ждый захотел «на всякий случай» — хотя нас уверяли, что никакого «всякого» случая уже ни¬когда не будет, по крайней мере в нашей вели¬кой и свободной Отчизне – каждый, все-таки, хотел отодвинуть своего ребенка от страшной еврейской судьбы. Как можно дальше. И ближе к тем, кто, от века населяя эту землю, был в ней хозяином. И детей звали уже не Давид или Ревекка, а Владимир или Наталья, Не встречал я только еврея по имени Иван. По-моему, очень красивое мужское имя - Иван. Но оно стало символом России и не привилось у евреев даже в демократические времена. Жаль, Тем бо¬лее, что имя-то библейское — Йоханан. Древнееврейский Ванька. Взрослые тоже «подравнивали» имена. Неко¬торые официально с заменой в документах. То¬гда это было легко: короткое заявление и у те¬бя другое имя или фамилия. Чаще же докумен¬тов не меняли, но «камуфлировали» себя для бытовых отношений. Какую-нибудь Дебору Хаимовну всю жизнь называют Дианой Ефимовной, а настоящее имя знают только на почте, да и то, если она получает денежные переводы. И еще в отделе кадров. Там все знают.
       Я родился в самом начале тридцатых годов и получил имя Виктор. Победитель. Тогда чуть не каждый день появлялись новые победители и герои. Их было великое множество. «Когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой» — пели на демонстрациях. Демонстраций тоже было множество.
       Герои не жили обыкновенной человеческой жизнью, а только преодолевали и побеждали. Вражеские армии и течение рек, небеса и свекловичные поля, северные льды и твердость металлов. Летчики побеждали пространства воздушные, железнодорожники — пространства земные. Во¬рошиловские стрелки не просто стреляли по мишеням, а побивали рекорды меткости. Побе¬дители смотрели с газетных полос — кто, широко улыбаясь, кто сурово и пламенно, а впрочем, и те, и другие торжественно. В светлое буду¬щее.
А светлое будущее, это были мы. Нам предстояло совершать новые героические пе¬релеты и рекордные плавки, снимать урожаи — только рекордные, о других мы ничего не знали — охранять границы и, в свою очередь, гордо смотреть с газетных полос.
        Еще писали газеты о врагах народа. Их тоже было неисчислимо. Возможно, даже больше, чем героев. Но по фамилиям называли только самых главных врагов, об остальных писали просто: «столько-то».Осуждены. Расстреляны. Забыты. Нередко врагами оказывались вчерашние герои — мы спешно вырезали их изображения из жур¬налов и книг, или хотя бы замазывали тушью. И тоже забывали. Это было не их вре¬мя. Это было время героев.
        А для нас, мальчишек, время героев-лётчиков. Самолет, становясь повседневностью, не перестал еще быть сказкой. Моему сердцу он и сейчас говорит больше, чем космический корабль. Может быть, потому что космос лежит вне доступной реальности, я никогда не полечу туда, хотя бы и пассажиром. Полеты в космос начались, когда я был взрослым и даже не очень молодым. Я старше Гагарина и не мог в него играть. Умом понимаю, что космонавтика это шаг вперед, но только умом. «Вчуже», как говорили когда-то. Самолет — другое дело. В командировки или в отпуск предпочитаю летать, а не ездить. Не только потому, что быстрее, нет, этим я отдаю дань детской игре, это ее след, оставшийся на всю жизнь. В аэропорту, ожидая своей очереди, всегда смотрю, как взлетают самолеты. Мне это никогда не надоедает. Винтомоторные всплывают, чуть покачиваясь в воздухе, как на воде. Реактивные пронизывают небо, как пуля. Бывший смертельный враг из соседнего, враждующего с нами, двора, а теперь авиационный конструктор и партнёр по преферансу, шутит, что. если меня пустить к самолету, я стану его гладить. «Конечно, — добавляет он, улыбаясь, — предпочтительно авиетку. Она все-таки женского рода». «Авиетка» тоже слово из нашего детства. Так назывались крошечные, иногда самодельные самолетики с моторами в пятьдесят, сорок или даже меньше лошадиных сил. Журнал «Самолёт» описал французскую «Летучую блоху» с двадцатисильным мотором.
— А ты что, самолеты не любишь?
       Бывший враг улыбнулся: «Как ты думаешь, будь Лаура женой Петрарки, он бы писал ей сонеты?»
       Цитата, но чёрт её знает, откуда. Забыл. И он не знает. Клара, жена его, пожалуй, помнит. Судя по выражению лица. Но молчит. Хотя цитата ей не нравится. И отвечать она умеет. Если хочет. Когда-то над ней подшутили, пригласив на вечеринку в антисемитскую компанию. В комнате на стенке висел рисунок, работа хозяина или его друзей: Пушкин, с неправдоподобно огромными бакенбардами, в большом роскошном магазине, а перед ним уродливый, маленький, согнутый поклоном еврей в ермолке. Пушкин тыкал в еврея палкой. «Губернскiй городъ Кiшинёвъ», написано было по старому правописанию, с твёрдым знаком. Девушка, не торопясь, достала из сумочки толстый чертежный карандаш с золотой надписью «kohinor» на боку и вывела под рисунком красивыми плакатными литерами:
       Его почтенный предок — эфиоп..
       Но предок мой его царицу ... Да!
... все-таки обойдясь эвфемизмом, потому как была девушка интеллигентная, даром что выросла в бандитском районе у самого Печерского базара. И знакомых у неё полгорода, иногда попадаются самые неожиданные. Но с этой компанией дела иметь не пожелала. Пометила ниже «стихи К.Л.», спрятала карандаш в сумочку и так же,. не торопясь, вышла.
Да, умеет. Но Лаура и сонеты — пустяк. .Мир в семье дороже
Мы с ней познакомились и сразу стали друзьями. На всю жизнь. Я много лет жил холостяком и никогда не давал монашеских обетов, но было в моей жизни несколько женщин, с которыми я дружил. Просто дружил, никогда не пытаясь… в общем – никогда не пытаясь. Увы! Ни одна из них, мне этого не простила.
       А про любовь к авиации, это он теперь. Пацанами, завидев синюю гимнастерку, тогдашнюю форму летчика, мы вместе бежали следом, то заглядывая летчику в лицо, то отставая. В начале войны летчиков срочно переодели в хаки: немцы, заходя на штурмовку наших аэродромов, гонялись за каждой синей гимнастеркой отдельно, не жалея патронов и бомб. Мальчишки этого не предвидели, но и высшее авиационное начальство тоже. И пока вместе с нами восхищенно смотрело на проходящих вразвалку «сталинских соколов». Ходить вразвалку было модно в авиации. Так ходил самый знаменитый из летающих людей Валерий Павлович Чкалов. Не было у нас более любимого имени и не было у меня знакомого пацана который не хранил бы дома его фотографию. Хотя бы маленькую. У меня она есть и теперь. И теперь, как в детстве, это лицо меня удивляет. Герой похож на героя – хоть сейчас на плакат. Мужественное лицо и доброе. Не знаю, был ли он таким в жизни, а на фотографии такой. Я читал, что самолет можно было посадить на лёд Яузы, но там катались на коньках дети и Чкалов отвернул в берег, в землю, в смерть. Легенда? Но ведь сложили именно о нём!
И в Громова мы играли, и в Водопьянова.
Муська прав, портрет многое говорит о человеке. Но всегда ли правду?
       Не играли в Леваневского. До Америки не долетел. Подвиг ему не удался, играть в него не стоило.
В моей семье не было героев и врагов народа не было. Только помню историю с папиным другом старым, ещё по гражданской войне, Василием Ивановичем. Мне нравилось его имя «как у Чапаева» Жил Василий Иванович в Москве и, приезжая в командировки, всегда останавливался у нас. О приездах не предупреждал, просто появлялся в доме, зная, что все ему рады и это вполне соответствовало действительности. Но вдруг мы получили телеграмму, совершенно, как будто, обыкновенную: «буду тогда-то, поезд такой-то, вагон…». Странным был только факт, кому нужна эта телеграмма? Зачем извещать о приезде, если известно, что кто-нибудь в доме всегда есть?
– У Васьки неприятности, – сказал папа, нажимая на слово «неприятности».
–Да, – сказала мама, – надо его встретить, иначе он подумает…– она замолчала, глядя на отца.
Разговора я не понял. Что подумает дядя Вася? Он приедет и это самое главное. А пока можно отправляться во двор. Играть.
Между тем, в моей жизни наступал новый этап: школа.
На третий день занятий я случайно выбил зуб своей однокласснице. В коридоре на бегу ударил головой. Других воспоминаний у меня не сохранилось. Я, как и большинство моих товарищей, уже свободно читал, знал счёт в достаточных пределах, писал… Ох, как я писал! И до сих пор... Не всегда могу прочесть собственные записи. Почерк надежно защищал от попадания в отлич¬ники, чем я был доволен, потому что отлични¬ков у нас не любили, как не любят их во всех классах и во все времена. Я был обыкновенный «способный мальчик» и школьные задания вы¬полнял неохотно, но легко. Кроме того, любил чи¬тать, больше всего про войну. И случалось, по-прежнему, хотя и был уже школьником, «вёл» свой «самолет» через полюс или, надев на пле¬чо ремень вместо портупеи, брал в руки «чапаевскую саблю»
       Наступил торжественный день: нас принимали в пионеры. Мы стояли на школьном плацу не парами, как первоклашки, а в настоящем строю, хоть пока и не военном, а только пионерском. Одетые в пионер¬скую форму: белый верх (рубашка или блузка), черный низ (штанишки или юбочка). И звали нас Витя, Жора, Наташа, Игорь, Юра, Таня, Ко¬ля, Женя, Глеб. И не понять было кто из нас русский, кто украинец, а кто еврей.
       Но своего сына я назвал Са¬муилом. Это уже потом было. Когда я не стал лётчиком. Самуил Викторович. Я зову его Муськой. В детстве он этого терпеть не мог, потому – «девчоночье». Товарищи говорят «Сэм» Это мне не нравится. Что он за Сэм? Какой, к чёрту, Сэм? Он Самуил. Муська.
Тогда, на школьном плацу, мы об этом не думали. Наши сердца бились счастливо и гулко. Каждый выходил из строя – не просто выходил, а печатал шаг, поворачиваясь чётко, как настоящий красноармеец и, «приставив ногу»,замирал «смирно» под знаменем.
        – Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…
Слова обещания по очереди произнесли все, и тогда раздалась команда вожатого:
– На знамя ра-авня-айсь!
 Сухо забили барабаны.
       – Пионеры, к борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!
       И мы, заглушая барабанный бой, раздельно, все, как один ответили:
– Всегда готовы!!!
       А потом началась война…
       А потом началась война.
        Я видел много фильмов о войне, и в большинстве она начиналась одинаково – взрывом. Теперь я знаю, что такие кадры даже не снимают, а перепечатывают и это называется «контратип« . На самом деле, конечно, война для каждого начиналась по-своему. Для меня с тёти Фани. Которая никакой тётей мне не была, а была просто соседкой по двору. По нашему огромному двору с таинственными закоулками. Теперь-то я знаю, какой он на самом деле — маленький дворик на углу Хоревой улицы с проходным, на поперечную Межигорскую, парадным. В парадном жил фотограф Раковский, и мы находили иногда стеклянные фотопластинки с негативным изображением. Негативы попадались только надколотые, исправных Раковский не выбрасывал. Я был у него в квартире и видел длинные стеллажи с огромным количеством пластинок, поставленных на ребро в пропиленные специально канальчики. Это были жители Подола, целый мир, снятый им за всю жизнь, и этот мир исчез в одночасье, когда, соседи грабили квартиру фотографа, ушедшего в Бабий яр. Пластинки валялись на полу, а стеллажи разбили на доски и волокли по битому стеклу. Со скрипом.
Рядом с парадным был ход в подвал, заваленный мусором, а посередине двора стояло двухэтажное строение. Оно, почему-то, называлось «чердак» все вместе, от фундамента до крыши. Оба этажа занимали дровяные сараи. Наш был на первом ярусе и мне до сих пор непонятно, как по крутой и узкой лестнице, и такой же узкой галерее владельцы верхних сараев ухитрялись летом туда класть, а зимой сносить вниз тяжелые плахи дров и ведра с углем.
— Непонятно как, идиот? Объясняю для неизлечимо слабоумных: с трудом! — ответил на мой, в общем-то, риторический вопрос враг, он же друг и партнёр.
Для детей чердак был центром дворового существования. Его кругом обегали, играя в прятки — мы говорили «в жмурки» — он служил штабом нашей «армии» на войне с соседним двором, бывал кораблем с палубой и капитанским мостиком, или укрытием от дождя, если дождь заставал соседей во дворе за неоконченным разговором. В этом дворе, населенном чрезвычайно густо, люди рождались, вырастали, приводили мужей или жен, старели и за десятилетия так привыкали друг к другу, что были похожи на родственников. Иные, как полагается родственникам, друг друга терпеть не могли. Дети звали соседей «тетя Маруся «или «дядя Арон». Так привыкли.
        И война для меня началась с нашей соседки, тети Фани. В то воскресенье мы с мамой собирались к знакомым, жившим, по летнему времени, на даче. И вдруг услышали вой сирены. Учебные тревоги бывали тогда нередко, и жителям полагалось спускаться в бомбоубежище. Убежища оборудовались во дворах, где были подвалы. Наш подвал был сырой и огромный, со сводчатым потолком, обложенный по стенам нестандартно большими кирпичами, кое-где неровно выступавшими. Мусор вытащили, протянули электрический провод и в центре повесили слабую лампочку. Под лампочкой поставили голый дощатый стол со щелями в столешнице, скользкой от сырости и три венских стула. Предполагалось, что здесь разместится управдом и другие руководящие лица, чтобы и во время тревоги, как обычно, руководить. Еще были в подвале садовые скамьи, такие же влажные. Садиться на них никто не хотел, только поглядывали косо, если учебная тревога затягивалась и, почему-то шепотом, повторяли друг другу непонятное слово «ишиас». Может быть из-за шепота, мне это слово долго казалось неприличным. Дальние углы пропадали в темноте, и было там еще холоднее. Тот подвал я вспомнил через несколько лет, встретив описание ада в романе Томаса Манна «Доктор Фаустус».
Добровольно в бомбоубежище никто не спускался, но по тревоге квартиры обходили активисты с угрозами. Грозили, разумеется, не бомбами, а соответствующим административным взысканием. Таковым была «проработка» в домоуправлении, а также и письмо на место работы.. Сами активисты в подвал не ходили, считалось, что они отвечают за предотвращение паники и для того должны, рискуя жизнью, оставаться наверху. В самом опасном месте. Руководства за столом мы тоже ни разу не видели. Обсуждать эти факты не полагалось и лучше было послушно спуститься в убежище, как только в квартире появились активисты..
  Но двадцать второго июня ни в одну квартиру никто не пришел. У нас не работал радиоприемник, и некому было сдать его и ремонт: отец уехал и командировку. Когда заревела сирена, мама послала меня к тете Фане. Узнать, что говорят о тревоге, надолго ли она. Потому что, хотя тревога и учебная, выходить на улицу нельзя: учебные санитары .заберут в учебный госпиталь и пропал настоящий выходной день.
        Тетя Фаня стояла посередине комнаты и смотрела в окно. Вопроса она не слышала, пришлось повторить громче.
– Учебная? Война, Витя. Война с Германией.
        Ура! Не на Дальнем Востоке, не в Испании, а у нас здесь настоящая война с фашистами! Это захватывающе интересно…
        Я не был идиотом. Известны случаи, когда взрослые люди встречали первый день войны приблизительно так же.
К вечеру мы узнали, что два пионера пойма¬ли шпиона. Он хотел срисовать рас¬положение Дома правительства, чтобы нанести его на план и передать немецким бомбардировщикам. Потом прошли слухи о поимке еще не¬скольких. Все они готовились причинить нашей обороне непоправимый урон, однако, благода¬ря бдительности простых советских граждан, не успели. Шпионы плодились с невероятной быстротой. Ах, какое это было везение – поймать хотя бы одного! За неимением на нашей улице военных объектов, мы тщательно следили, не пытается ли человек в пальто с плюшевым во¬ротником – именно так должен был выглядеть шпион, если не замаскировался под военного или милиционера – не пытается ли такой чело¬век сфотографировать магазин «Церабкооп». Магазин находился напротив нашего дома рядом с двором, где раньше мы воевали булыжниками, а теперь организовали союз по борьбе с немецким шпионажем и следили по¬очередно. Увы, наша бдительность была на¬прасной. Человек с плюшевым воротником не появлялся. Может быть, потому что война нача¬лась, как известно, в жарком июне.
Зато мы узнали много новых слов. Собствен¬но, не то чтобы узнали, но из книжного мира они перешли в обыкновенные ежедневные раз¬говоры, приобретя от этого новое качество - простоту, что ли. «Мобилизация», «позиция», «окружение», «затемнение», «сдали» (город). Города сдавали один за другим. Непо¬средственно нас коснулось одно слово: «эвакуация». По радио передавали, что насту¬пающие немцы уничтожают тысячи мирных жи¬телей. Особенно евреев. Евреев расстрелива¬ют поголовно. Рассказывали вещи необыкно¬венные, невероятные. Пожилые люди улыба¬лись: «Не говорите глупостей. Конечно, оккупа¬ция это всегда плохо. Но немцы были здесь со¬всем недавно, в восемнадцатом году. Люди, как люди. Пережили оккупацию тогда, пережи¬вем и теперь. Не надо горячечных фантазий».
       Отец вернулся двадцать третьего и сразу пошел в свою часть. Он был приписан к странным, будто и ненастоящим войскам ПВО – противовоздушной обороны. До войны
его. время от времени, призывали на учебные сборы, он проводил там вечер после работы, а иногда и несколько вечеров, возвращаясь с противогазом, повешенным не через плечо, по форме, а на одну сторону, как теперь, через много лет, носят спортивные сумки с яркими эмблемами.
. Знакомые сочувствовали: «Все люди, как люди, а Давид обязан таскаться на дурацкие сборы вместо того, чтобы сидеть дома с женой и ребенком». Теперь, ожидая призыва в армию, многие завидовали отцу: войска ПВО создавались не для боя, их бойцы должны были сидеть на крышах домов, пожарных вышках и других высоких строениях, чтобы, первыми увидеть вражеские бомбардировщики и сообщить о них в штаб по телефону. Все-таки не передовая и не атака в штыки! Пока бомбардировщики долетят, можно дойти в убежище.
Отец в тот же день вернулся домой по-прежнему в костюме, но с противогазом, В их части обмундирования еще нет, его получат завтра или послезавтра. Мест в казарме тоже не хватает, он пока будет приходить домой. Не каждый день, конечно, а в дни, свободные от дежурства на колокольне, в начале нашей улицы. Получение формы откладывалось, их переодели уже после нашего отъезда. Настоящим военным я папу так и не увидел, и тем был здорово огорчен. Вообще, это была странная служба, никто не знал, есть человек или его нет, явился он в часть или исчез неведомо куда.
        Мы уезжали не с вокзала, а с какого-то дальнего запасного пути, вероятно давно заброшенного, потому что рельсы были в пятнах ржавчины. Вагоны в поезде, который назывался по-военному «эшелон», были пассажирские – взрослые говорили «классные», а попросту обыкновенные жесткие вагоны. Это была большая удача. Многие ехали в теплушках, на баржах по Днепру – как, и на чем попало. Кто куда сумел устроиться.
        Кроме единственной нитки рельсов и состава на них вокруг ничего не было: ни путей, ни вагонов, ни каких-нибудь построек. Паровоза тоже не было, и никто не знал когда он придет. Это тревожило взрослых, тревога передавалась нам. Я запомнил на всю жизнь – ночь, одинокий состав посреди широкого поля, тяжелые низкие звезды и группы людей, большей частью стоявших неподвижно. Провожающие и мы, эвакуированные. Это слово применительно в себе я тогда услышал впервые. И еще запомнил, что в говоре моих родителей появился еврейский акцент. Дома у нас говорили по-русски. Без еврейской напевности и без мягкого «г». похожего на «х», как произносят этот звук многие жители Украины. Если я приносил с улицы напевную интонацию или какое-нибудь «тудой-сюдой», мне строго внушали, что культурный человек должен говорить правильно. По-русски ли, по-украински или по-еврейски. А тут вдруг сами заговорили с акцентом. Это меня поразило настолько, что я и теперь, кажется, слышу весь разговор.
– Давид. – говорила мама и у нее получалось протяжно, Дави-ид... – Ну, не говори глупостей. Едем с нами! В твоей дурацкой части никто даже не заметит. У вас же нет никакого порядка, и правая рука не знает, что делает левая. Кому нужна такая армия, подумай, ну с кем вы можете воевать? Здесь произойдет что-нибудь ужасное. Посмотри, ваши спокойно уезжают. Пускай тебя призовут не в этот сумасшедший дом. А может быть, такому специалисту дадут бронь?
        Отец действительно был хорошим полиграфистом. Об этом говорили его ученики после войны. Почти никто из них на фронте не был. Но он только покачал головой.
– Чтобы моему сыну сказали, что я трус? Да не бойся беспорядка, война всегда беспорядок. Скоро все наладим. Немцев сюда не пустим, и вы вернетесь месяца через три. Зачем сидеть под бомбами? Только и всего.
        Мне всё равно это сказали. Очень скоро, но папа уже не слышал. Вряд ли он сам верил в то, что говорил. Шло большое отступление, куда больше похожее на бегство. По радио говорили об «отходе «на заранее подготовленные позиции», но для него это была уже вторая война, и он разбирался в обстановке. Хотя предвидеть всё, конечно, не мог.
Пока не сдали Киев, мы получали письма. «Не волнуйтесь, живем вполне спокойно. Я все так же торчу, вместо главного колокола. Опасности никакой». Потом письма прекратились. Мы ждали год за годом. Только после войны до нас дошли какие-то смутные слухи. Мама была права ужасное произошло. О «странных войсках», отступая, просто забыли и они, не получив приказа, попали в окружение под самым городом. В сорок первом году попадали в окружение целые армии, но позже об этом вспоминать не любили, свою бездарность постарались оправдать или спрятать. Нам рассказали, что. когда немцы давно уже взяли город и повсюду висели приказы о регистрации евреев, отец в грязном обмундировании – выдали в конце концов! Без него было бы лучше – зашел домой, чтобы переодеться в гражданское. Но во дворе его увидела соседка, бывшая дворничиха и закричала «Люди добрі! Дивiться, он іде жид, я його впізнала, це жид, люди добрі, держіть жида, бо він втече. держіть жида, люди добрі». Кто-то затопал, сначала пошел, затем побежал. Выглядывать боялись. А когда посмотрели, во дворе уже никого не было – ни отца, ни тех,. кто бежал за ним, ни дворничихи. Мы это узнали уже после возвращения. Мама получила справку, что ее муж, а мой отец «среди убитых, раненных, и пропавших без вести не числится...» Странная справка. Может потому, что странные были войска? Никогда и нигде, ни в одной книге о войне я не встречал о них какого-либо упоминания. Будто их и не было. «Среди убитых, раненных, и пропавших без вести не числятся...» Впрочем, пенсию мне все-таки дали. Сто рублей. На базаре – буханка хлеба.
       Через несколько лет я буду сидеть в своем локаторе, всматриваясь в экраны. По левому экрану, он поменьше, называется «ИВД – индикатор высоты и дальности» будет бежать горизонтальная развёртка из которой, как всплеск, вдруг разрастется импульс – самолет, летящий в сотне километров от меня, а на другом, правом экране, побольше, «ИКО – индикатор кругового обзора» развертка движется по радиусу. Один её конец в центре, другой обегает окружность, вычерчивая на поле маленькую дужку – тот же самолет. Войны нет, но мы живём в казарме, все обмундированы, на аэродроме стоят истребители и пилоты в кабинах готовы немедленно взлететь, если на мой запрос по радио самолет не ответит условным кодом «я свой». А на другой позиции зенитчики у пушек, готовые принять от меня данные цели. Как отец, я служу в ПВО, но не лезу на колокольню и это уже не «странные», а просто войска и, хоть я сам по себе никого не могу уничтожить, первая задача врага будет уничтожить меня, потому что без локатора армия слепа. Правда, ответчики, недавно установленные, отвечать ещё не могут, врага нет, и вся наша грозная сила, пока сплошная декорация..
       Наш эшелон, в конце концов, все-таки дви¬нулся и уныло потащился от станции к станции. Мы понятия не имели куда едем и когда будем на месте, тоже не знали, хотя бы и приблизитель¬но. Однажды попали под обстрел, и мама пова¬лила меня на пол вагона. Над нами летал немецкий самолет и, когда рев его становился невыносимым, потому что летел он над самым поездом, раздавалось еще более гром¬кое «Тра-та-та-та-та-та...» - это с неба строчил по нам пулемет, В соседнем от¬делении вагона ехала женщина с дочкой. Дочке было лет семнадцать, и я думал, что будь я та¬ким взрослым, ехал бы не в тыл, а на фронт. Мать толкала ее в наше отделение и кричала истерически: «Иди туда, здесь тебя убьют, а, там не убьют!» Дочь упиралась и не отходила от матери. Но ее не убили, да и во¬обще во всем эшелоне ни в кого не попали. Как это могло получиться, хотя самолет летал вдоль эшелона туда и обратно, я не понимаю, но яс¬но, что нам сказочно повезло. Наверное, летчик был совсем молодой и неопытный. Мы продолжали ехать, по-прежнему не зная куда, и даже приехав, ничего не знали, пока не приказали нам выгружаться ночью в поселке имени Шмидта, бывшем Запанском, на окраине города Куйбышева, который раньше называло Самарой.. Выгружали нас, как и отправили, ночью, на дальнем, заброшенном пути. Но здесь был глубокий тыл.
В поселок уже приходили похоронные. «За упокой» пили денатурат, от него иногда слепли. Тосты переходили в крики, потом в протяжные песни, похожие на вой. Утром шли на работу по глине, изрытой косыми дождями, шли вяло, не защищаясь от дождевых струй. Глина была размоченная и склизкая, ноги на ней разъезжались. Вокруг города с небывалой быстротой строили новые заводы, а на старых заводах работали круглые сутки. Смена продолжалась столько часов, сколько было нужно. Сколько требовал фронт.
        – Мама,. что такое «жиды»?
        Новые слова. Мобилизация, позиция, эвакуация. Жиды. Мама отмолчалась, но скоро я пошел в школу, единственную в поселке. Девочка, с которой меня посадили за парту, сказала:
– Убери свою книгу, Абрам.
Я сказал, что зовут меня Виктор, но в ответ услышал презрительное: «Все вы абрамы, убери книгу, жиденок!» Это вмешался длинный парень с задней парты. И ударил меня по голове металлической ручкой. Я не успел понять в чем дело, а в меня уже летел мелкий, но больно бьющий мусор, потом жёванная бумага и еще что-то. В классе у каждого была резинка, прикрепленная к большому и указательному пальцам, вместо рогатки или металлическая трубка для плевков – на худой конец, мелкие камешки. Я растерялся. Учительница повернулась на шум и пообещала строго наказать меня. «Пока не привезли эвакуированных, был в классе порядок», - сказала она.
       Я шел домой. День кончался, улица стала серой. Оглянувшись, я увидел, что за мной идут одноклассники, глядя в мою сторону. Я замедлил шаг, чтобы поравняться с ними. Ссора забывается быстро пока не знаешь, что такое жид. Но и они замедлили шаг. Почуяв недоброе пошел быстрее, но и они тоже. Один уже догонял. Я заторопился, но он побежал. За ним другой и третий. Меня обогнали. На шею шлепнулся ком жидкой грязи, потекло за воротник. Я оглянулся, и следующий ком попал в лицо. Комья летели отовсюду, вся мужская половина класса атаковала меня, окружив дугой с трёх сторон. С четвертой стороны были закрытые ворота паровозного депо и перед ними лужа грязная, и большая, как пруд. Меня загоняли в лужу.. Выхода не было, я в пальто и ботинках ступил в воду.
– Купайся. Абрам, купайся! – кричали мне. – Крестись, жидёнок!
        Мужик, шедший мимо, поймал за ворот одного из моих мучителей.
– Вы чего затеяли, вышкребок?
– Ой. дяденька, жидёнка крестим!
– А-а... – и мужик пошел дальше.
        Спас меня дождь. Все разбежались, и я мог, наконец, вылезть из лужи. Дома не стал рассказывать, в чем дело, да и некому было жаловаться: мать ждала писем, их не было, и по ночам она плакала. Еще год мы жили в поселке, я продолжал учиться в той же школе. Случалось, одноклассники списывали у меня решение задачи или примера, но никто никогда не обращался с посторонним делом или вопросами, как это было в моем старом классе, в Киеве. Я тоже ни с кем не заговаривал.
– За нас воюем. – сказал мне Генка Шевырев и глянул с ненавистью. У него только что мобилизовали отца. – Немцы вас, жидов, убивают, а мы из-за вас воюем. Если б не жиды, никакой войны бы не было.
– Мы тоже воюем. Мой пана воюет. И писем нет.
– Вою-юет! – протянул Генка. – Воюет! Как же! На складе сидит. Все жиды трусы, все сидят в магазинах и на складах. А русские за них воюют. Русские, как кремень! Мы самые храбрые! – закончил он гордо. «Чтобы моему сыну сказали, что я трус?!» Вот и сказали.
– Мой отец воюет! – крикнул я. – И мы не трусы!
- – Ти-их-хо! – Генка всей пятерней провёл но моему лицу, больно защемив нос. Я размахнулся и ударил, но Генка, отскочив, свистнул в два пальца, и четыре человека бросились на меня. Через секунду сбежались все, у меня из носа текла кровь, под глазом набух синяк. Меня продолжали бить, толкая и перекидывая от одного к другому, и я уже только прикрывал лицо. Свалив на землю, еще пинали в бока, потом ушли. Им надоело. Я брел домой, плача и утираясь грязными руками.
       Больше меня не били, а, как будто, просто не замечали. Учительница говорила маме, что я нелюдим и заносчив, мама была огорчена. А я с тех пор избегаю толпы. Даже первомайских демонстраций. В толпе напрягаюсь, это происходит само собой и от меня не зависит. Уже взрослым, читал Достоевского: «Я только говорю, что русская душа, что гений русского народа, может быть, наиболее способны, из всех народов, вместить в себе идею всечеловеческого единения, братской любви, трезвого взгляда, Прощающего враждебное, различающее и извиняющее исходное, снимающее противоречия…» Передо мной опять стояли закрытые ворота паровозного депо. И шёл дождь, который меня спас.
       Через год мы переехали из посёлка в город, и я поменял школу. В классе уже были эвакуированные: два мальчика из Ленинграда, девочка из Москвы и ещё мальчик из Белоруссии. Девочку звали Ирой, училась она с нами только год, потом школы разделили на мужские и женские. Но жили мы рядом и продолжали встречаться прежней компанией.
В первый же день ко мне подошел местный парень.
– Ты кто? - спросил он. И я ответил не задумываясь:
– Украинец.
Я заранее решил так отвечать, чтобы не повторилось, как в поселке. Конечно, можно было назваться русским, но я не хотел. Украина, где я прожил свои десять лет, не зная, что такое жиды, казалась роднее. Об отце узнал потом. Когда мы вернулись в Киев. И с тех пор всегда говорю – еврей. В Прибалтике всех приехавших с восто¬ка называли русскими. От старых времен, от привычного слова «Россия». Я всегда поправ¬лял: еврей.
– Украинец, - повторил я твердо.
– Хохол.
– Ну, хохол. Тебе что?
– Хохлы хи-итрые... Что, драпанул от Гитле¬ра?
– От тебя драпать не буду.
Возле него стояли местные ребята, и держаться надо было нахально. Почувствуй они мой страх – немедленно набросятся.
– Поборемся? – сказал он.
Это уже обходной маневр. Борьба не драка, борьба – просто так, для выяснения сил, при¬мерка. Можно сказать, почти спорт. Нас обступили «судьи» и наблю¬датели, но никто не вмешивался. В первый раз после отъезда из Киева я боролся с противни¬ком один на один. Свалить его не смог, но и сам устоял до конца перемены.
– Ничего, здоров, - сказал он. Потом я узнал, что это самый .сильный парень в нашем классе. – Как тебя звать?
– Витька.
– Здоров, - сказал он еще раз и похлопал меня по плечу. Мы пошли на урок.
В этом классе я проучился до отъезда об¬ратно в Киев. Два года. Драк не было, то есть не то, чтобы совсем не было, такого класса без драк, наверное, никогда и не существовало, но здешние столкновения не выходили за рамки обычных школьных происшествий. «Стукнемся после пятого». «Ладно, стукнемся». И за школой после пятого урока «стукались» один на один, соблюдая все правила: ниже пояса не бить, лежачего тоже не бить, драться только руками. Это уже было для меня просто забавой.
Близких друзей не появилось, но и врагов особых не было. Зато была любовь. И влюбился я не в хоро¬шенькую Иру, а в ее местную подружку. Почему в чужую? Но, кажется, у девчонок не было такого строгого разделения на своих и приезжих. Во всяком случае, у нашей одноклассницы было несколько подружек из местных. В одну из них я и влю¬бился. Она была русоволосая и слегка косила. Это казалось мне особенно трога¬тельным. Несколько раз я шел за ней по улице, разумеется, не осмеливаясь подойти, хотя она меня отлично знала. Я томился всем своим мужским сердцем, и в глубокой тайне мечтал об ответной любви, не представляя себе, как это может произойти. Она сама передала мне через Иру записку, написав, что хочет со мной дружить. Слова «любить» мы стесня¬лись. И если я тоже хочу дру¬жить с ней, то должен ответить через Иру. Ответил немедленно и по возможности красноречиво, на обрывке бумаги поставив «ДА» большими буквами. В тот же вечер Ира привела Люду (так звали мою любовь) в наш двор. Ира недолго пробыла с нами и дипломатично удалилась, а мы' сели на кучу бревен в углу двора и промолчали пока Люде не пора было идти домой. Я проводил ее, на другой день мы встретились снова. Вечер прошел так же в молчании. Мне уже случалось влюбляться лет, эдак, с шести и девочки наши были куда любопытнее, об этом я уже рассказывал. Но никогда раньше сердце мое не билось так сильно, как в присутствии Люды.
Мы так и не поцеловались до мое¬го отъезда в Киев. Самое странное, что, уехав, я тут же забыл о ней. Даже не написал ни разу...
Мы вернулись четвертого мая сорок четвертого года, а в ночь на пятое была в Киеве последняя тревога. Немецкие бомбардировщики рвались к Дарнице.. Теперь никто не уходил в убежище, и я тоже стоял в темной комнате возле открытого настежь окна, Свет погасили, подняли черную маскировочную штору, В комнате было несколько пожилых мужчин и женщин, все смотрели в ночное небо, там вспыхивали отсветы разрывов.
Я еще растаскивал с одноклассниками кам¬ни, которыми был завален взорванный Крещатик и видел шествие пленных немцев. Их вели тысячу за тысячей мимо толпы, стоявшей на тротуарах. У людей в толпе были мрачные ли¬ца, на немцев смотрели с ненавистью. Какая-то женщина жирно плюнула им под ноги.
Почему-то среди многих тысяч я не видел ни одного чисто выбритого. Я точно помню, ни одного.
А потом на площади, где до войны стояло здание бывшей городской думы и кото¬рая так и называлась - «Думская площадь», а потом «площадь Калинина», а потом «Октябрьской революции», а в прошлом веке была «Крещатицкой» и еще раньше, как я слышал, просто «Козьим болотом»... теперь она -«Майдан Незалежност!»*– потом на площади вешали военных преступников. Они стояли под виселицей в кузовах грузовиков и когда грузовики по¬ехали, тела задёргались в воздухе. Сняли оцепление и мальчишки вцепились в трупы, раскачиваясь, как на качелях. Мальчишек прогнали.Это последнее воспоминание, непо¬средственно связанное с войной, не счи¬тая инвалидов на улицах. Инвалиды оставались еще долго. Безногие, без¬рукие, они собирались группами и переговари¬вались, дымя махоркой. Много их толкалось возле базаров, особенно на Евбазе*, что-то покупая и перепродавая, или, азартно тасовали карты «дала-взяла, дала-взяла». Были другие инвалиды – на заводах и в институтских аудиториях, но те не были так за¬метны.
Особенно хорошо помню одного, одетого в старую морскую форму. У него тряслись руки, всегда оголенные до локтей. Он пел на улицах под аккомпанемент гармониста в гимнастёрке такой же ста¬рой, изношенной, но сухопутной, песни на популярные в те годы мотивы «Темная ночь», «На позицию девушка провожала бойца». Но слова другие, неизвестно кем со¬чиненные, с плохими рифмами и не всегда ук¬ладывались в размер. Тогда эти песни пели везде. Чаще всего варьировался сюжет, по ко¬торому жена в тылу получает письмо из госпи¬таля. Пишет ей муж, лежащий с оторванной ру¬кой (или ногой, или ногой и рукой - зависело от варианта) и ожидающий приезда любимой же¬ны, которая приедет, заберёт его домой и бу¬дет преданно ухаживать. Помню отдельные строчки: «...оторвало мне ноженьку и разбило лицо...» И еще: «...дорогая жена, я ка¬лека...» Даже голос помню, их выводивший, го¬лос матроса высокий, сиплый, без всякой протяжности. Матрос пел, запрокинув голову, тря¬сущаяся рука поддерживала подбородок, дру¬гая опиралась на палку и тоже тряслась.
Злодейка-жена отказывалась приехать в госпиталь и отвечала раненому, что жить с ним больше не будет, пусть он устраивается сам, а благодарная Родина, дескать, не оставит забо¬тами своего защитника. Она же, бывшая супру¬га, просит ее больше не беспокоить. А через некоторое время приезжал в отпуск муж (во время войны в нашей армии отпусков не давали, но этот факт не тревожил ни исполнителя, ни слушате¬лей) приезжал, разумеется, совершенно здоро¬вый с руками, с ногами и с огромным количе¬ством орденов. Он просто испы¬тывал негодяйку, и теперь презрительно проходил мимо изменницы, даже не глядя в ее сто¬рону. А она страдала, видя такого героя,
Одним было точно из¬вестно, когда и где его контузило, и более того, история, про которую он поет, его собствен¬ная история, разумеется, кроме счастливого конца; потому что он навсегда остался инвали¬дом. И будто бы свои песни он сам сочи¬нил. Другие говорили, будто матрос никакой не матрос и не инвалид, и не контужен, а просто пьяница и руки у него тря¬сутся именно от этого. Ничего достоверного не знаю, только помню, как плакали женщины и мрачно курили мужики,. плутая нехитрые песни матроса, помню. сиплый, высокий голос, прерывающийся посередине слова, чтобы набрать дыхание, и трясущуюся руку на задранном подбородке, В конце концов матрос куда-то исчез с киевских улиц. Вообще, явных инвалидов становилось все меньше, одним сделали хорошие, не бросающиеся в глаза, протезы, других, как глу¬хо, оглядываясь, мы передавали друг другу шёпотом, бла¬годарная Родина согнала в специальные учреждения, за высокие забо¬ры, подальше от людских глаз. Чтобы не хулиганили, «качая права» и не напоминали своим видом о тяготах недавней войны, а тихо вымирали под гром победных маршей и лозунг «никто не за¬быт, ничто не забыто», К тому времени, когда я окончил школу, с улиц давно убрали развалины, всё приобрело обычный вид. Только вдруг меж двух домов посередине квартала наткнешься на просвет, которому здесь никак не место. Но посажены кустики, растет трава, и дети играют, уже послевоенные. Мир.
       В этом мире ничего не произошло. То есть, конечно, была война. Но до нее были другие войны. Хотя бы гражданская, а ещё раньше турецкая или, скажем, походы двурогого Искандера –Александра Македонского. У меня погиб отец. Три года назад? Триста? Три тысячи? Другие отцы вернулись. Третьи стали отцами. Все в мире уравновесилось, все в нем течет. Течет, будто действительно ничего не случилось. Или случилось невероятно давно. Величественное равнодушие истории не абстракция, оно касается каждого и всегда. Меня поразило это открытие, то ли сделанное мною для себя. то ли кем-то подсказанное. Но шок постепенно проходил и я жил, все меньше ощущая потери.
Пришло время осуществить детскую мечту. Я не изменил ей, только вместо «самолета» из старого дивана и поломанных табуреток, появились модели, построенные в кружке Дома пионеров и книга Ассена Джорданова «Ваши крылья», изданная по-русски до войны. «Как и почему летает самолет» Водяного и разные другие на ту же тему. И я, ни минуты не сомневаясь, подал документы в авиационное училище летчиков. Это было началом: я слышал, что для тех, кто уже закончил училище и имеет собственный налет, открылась ШЛИ – школа летчиков-испытателей. Это была высшая цель. Элита авиации. Летчик-испытатель. Лучший из лучших. Но пока училище.
Авиация начинается с медицинской комиссии. Больше всего волнений именно здесь. Считалось, что, хорошо пройдя медкомиссию, ты – почти пилот. И я думал, что все начинается и заканчивается в этих белых кабинетах. Один за другим выходили растерянные, и каждый раз нам было ясно: с этим – все. Он поедет домой и в небо поднимется только пассажиром. Не всем дано, что поделаешь! Но мы, проходя в следующий кабинет, чувствовали себя все увереннее
       Меня осматривали, выслушивали, выстукивали, сгибали и вертели в кресле сто раз. И сто раз повторили: годен. Когда все закончилось, председатель комиссии, немолодой еврей в золотом пенсне и с бородкой клинышком, посмотрел в мою карточку, хлопнул по плечу и сказал:
       – С таким здоровьем не только на самолете, и на снаряде летать можно. – В голосе мне, однако, послышалась грусть. Почему? Это я понял позже. Летать на снаряде был готов, но только в свободное время. Главное, конечно, самолет. С крыльями – мы уже говорили «с плоскостями», как настоящие авиационные люди. С мотором и штурвалом. Чтобы его качало в воздушных потоках и я легкими движениями выравнивал, аккуратно подводя к посадочной полосе. Выводил на глиссаду и плавно «выбирал ручку» именно там, где это надо делать. По Ассену Джорданову. На три точки. Без «козлов» и «капота». Экзаменов по общеобразовательным предметам я не боялся, считая, что необходимые предметы знаю на пять. И. как показали отметки, не ошибся. У меня был, как теперь это называется, «высший балл». Тогда так не говорили, термин появился позже. Оказывается, из «проклятого прошлого». Из царских учебных заведений, куда нас, евреев, принимали строго по норме. Не более! Но царское время давно кончилось, все пятерки были получены, мне оставалось только надеть курсантскую форму. Я даже не был счастлив, просто спокоен. Все осталось позади.
Все действительно осталось позади, я узнал это не найдя в списке зачисленных своей фамилии. В канцелярии мне объяснили, что забракован я мандатной комиссией, а мандатная комиссия не обязана указывать причины своих решений.
        Мандатная комиссия? Мы о ней даже не думали. Какие у нее мандаты? Что она делает?
«Проверяет ваш морально-политический облик, - объяснили мне. - По документам. Если надо, вызывают на беседу. Но вас вызывать не стали».
Мой облик, хотя бы и морально-политический, был, как будто, в порядке. Я не был - и не мог быть! - на оккупированной территории, что, в те времена, могло многому помешать. По молодости не успел бросить хотя бы одну жену с малыми детьми, и она не писала скорбных писем в комсомольскую организацию нашей школы. Не пьянствовал. Не судился. При чем тут мандатная комиссия?
        Не все были так наивны.
– Жопа! – вразумительно объяснил мне один из зачисленных, – жопа. Ну, кто тебя примет? Ты же безродный космополит! У тебя нет Родины. Хрен знает, куда ты поведешь самолет. Ни рельсов, ни дороги, куда хочешь, туда и лети! А вдруг ты хочешь в Израиль? Тебе же все равно. Вот я русский. А ты кто? Безродный космополит!
Израиль только что появился на карте.
        Я не плакал и даже не ругался. Молча взял документы из канцелярии и ушел. Мог переночевать в общежитии, но ушел на вокзал и просидел ночь до отхода поезда. Она была длинной, эта ночь. Я понял грустную интонацию пожилого еврея в золотых очках. Он всё знал заранее. Знал, что у меня – и у него тоже? – нет Родины. Той, за которую погиб мой отец. А отец моего отца воевал в русско-японскую войну. Когда их призывали в армию, родина была, а теперь нет. У меня она тоже появится в день призыва, но временно, пока буду служить. Потом исчезнет. Этим я буду отличаться от всех и всегда. Родина исчезнет или вдруг появится, по чьей-то воле. В луже у ворот паровозного депо. На приемных экзаменах. Где ещё – это не я решаю. Я только должен помнить. И этого у меня не отнять. Я помню.
Мне советовали поступать в Институт гражданского воздушного флота. Там, как будто, легче: инженерам самолеты не водить. Но я уже не хотел в авиацию. И когда родился сын, назвал его Самуилом. В честь еврейского пророка. У меня вполне земная профессия. Инженер-механик. Занимаюсь монтажом холодильных установок. Когда начинал, они были у нас новинкой. Бригады нашего управления работали в разных местах и частые командировки мне нравились. Единственное, что нравилось по-настоящему. Постоянное ожидание завтрашнего дня, казалось, что-нибудь обязательно произойдет. В самолете, в поезде, в незнакомом городе. Но годы шли. неожиданности случались редко и еще реже вызывали удивленную радость. Разъезды и полеты давали ощущение пространства, «на север» или «на восток» становилось реальностью, карта страны обживалась, как схема троллейбусных маршрутов. Подходил возраст, когда стараются осесть и мои сослуживцы меняли работу, привыкая бывать дома каждый день, а меня носила нелегкая и по привычке, и просто так, от нежелания что-либо менять. Неожиданности все-таки случались, но не в командировках. Дома. Когда жена ушла. И когда вошел без стука в муськину комнату. Был конец месяца, как всегда горел план и с ним наша прогрессивка. Именно её спасали почти круглосуточно. Под утро я вернулся домой немного поспать – и обратно. Постелил, достал сигарету, вспомнил, что зажигалка осталась на столике, в углу зала, где монтировали машину. Так и увидел ее, стоящей прямо в центре стола, на котором я разбирал чертеж. Забыл,.уходя. Не был уверен, что на кухне есть спички и пошел к Муське. Вошел в комнату без стука, чего давно не делал. Не будить же его в три часа ночи! Пусть спит.
За окном светили фонари, и в комнате стоял полумрак. Девушка сидела на подоконнике, согнув ногу и упершись в колено подбородком. Та самая, что приучила меня к обращению на «вы». Собственно говоря, неправильно называть девушкой «особу женска полу», ежели оная особа в комнате мужчины сидит на подоконнике в чем мама ее, не так уж давно, родила. Так недавно, что и женщиной её назвать тоже язык не поворачивается. А Муська полулежал в постели. На фоне белой простыни, он казался негром. Взглянул на меня, хотя в полутьме я мог ошибиться. Может быть, он продолжал смотреть на Катю и даже глаз не перевел. Кажется, смутился только я. Муська, не спеша, натянул одеяло: Она так же, не торопясь, протянула руку к спинке стула, стоявшего рядом, взяла первую попавшуюся часть одежды, это оказалась юбка и прижала ее подолом к тонкому плечику. Юбка развернулась и повисла, спрятав, обращенный в мою сторону бок, маленькую грудь и то место, где начинались негустые волосики, мыском уходившие в темную щель между ногами. Зато на самой попке остался открытым узор из родинок, похожий на созвездие Стрельца. Я это сразу увидел, потому что у моего стоматолога висит копия картины Чюрлениса «Созвездие Стрельца». Как раз напротив дивана, где я жду очереди… Там мне картина не нравилась, ассоциируясь с зубной болью. А здесь я с трудом отвел глаза. Девушка переходного возраста это, когда, глядя на попу, сомневаешься: ещё отшлёпать, или уже погладить?
– Дай спички. – попросил я и, хотя за тем и пришел, сам себе не поверил. Ещё решит, что я подглядываю!. Только потом пришло в голову, что смутиться, все-таки, должны были они.
       Муська взял спички с тумбочки. «Бросай – сказал я поспешно. Еще вылезет голый из-под простыни! Он бросил. Я поймал коробок и пошел к двери, сказав: – прикурю и верну» «У меня есть» – ответил Муська спокойно. Я вышел.
Катя потом еще приходила. Как ни в чем не бывало, здоровалась со мной и проходила в Муськину комнату. Я, конечно, больше не входил, но и она никогда не задерживалась. Громкой музыки они не включали. Я долго не решался заговорить с сыном и вдруг начал совершенно неожиданно, без всякой связи с предыдущим разговором.
– Интересно, что девушки ваши теряют раньше, честь или совесть? - не спросил, конечно, а так… высказался. – В наше время, если девушка теряла невинность до свадьбы, говорили, что она обесчещена, – еще и пояснил я несложную мысль.
– Ваши девушки хранили честь в неудобном месте.
– Все-таки странно. Катя даже не смутилась. Ну ладно, черт с ним, что я твой отец. Но я же мужчина заодно, хоть и старый! А ей трын-трава. Сделала мне одолжение, чуть прикрылась.
       – Ты старый? – вдруг удивился Муська. Даже вроде бы возмутился. – Еще чего выдумал! Ты не старый, а глупый. Ничего не понял: Она остолбенела от ужаса. Не могла шевелиться.
       – Что-то я не вижу этого, встречая ее здесь.
       – А я её убедил, что мой батя клёвый чувак и все понимает, – Муська широко улыбнулся. – Что никаких невежливых мыслей у тебя на ее счет нет и быть не может. Так что ты уж меня не подведи.
– Спасибо за доверие.
– Ты не благодари. Ты оправдай. Это ведь авансом.
  – Не увлекайся авансами. Рассчитываться будет нечем.
– Я и не увлекаюсь. Мне хватает твоих командировок.
– Представляю, что тогда творится! Компаний, видимо, не бывает? Девушки по одной, одна утром, другая вечером? Или все-таки бывают компании? Я слышал, что теперь модно любить в коллективе. Может быть, и мою комнату кому-нибудь сдаешь? Это я категорически запрещаю! Чтоб в моей постели никого не было, слышишь?
– Слышу, не кричи. Папа, ты ненаучный фантаст. Нет, твою комнату я не сдаю. Сам туда переселяюсь иногда. Не возражаешь? /Врет негодяй? подумал я/. А своей разрешаю пользоваться. Друзьям, которым нужно остаться вдвоем. Если они хотят – вдвоём.
– Вы что, и втроем... умеете?
– Умеем. Если это не любовь, а чистый секс, мы друг друга не стесняемся.
– Чистый секс?! Грязный секс, вот как это называется. Грязнее некуда. Мой сын участвует в пьяном коллективном разврате! Муська, до чего ты дошел!
– Спиртное исключено. Пьянеть нужно друг от друга.
        Я вспомнил фотографию девушки с запрокинутым, искаженным лицом, которую принял за актрису-любительницу, и понял, что это было на самом деле. И тут испугался по-настоящему.
– Слушай, – сказал я, – эти фотографии девушек… И там еще какой-то парень… Ну, как будто в экстазе. Это что? Это ты как снимал? А?
– Ты правильно понял, папа. Это снимки в постели. Они занимаются любовью, и я снимаю. С их разрешения, конечно.
– Любовь под твоими фонарями? Ты занимаешься порнографией!
– Во-первых, фонарей минимум: пленка «кодак» чувствительность 100 единиц, идиот! Можно подумать, что именно это самое важное!/. Во-вторых, никакой порнографии.Меня интересует только лицо. В самые разные моменты, в том числе и в
моменты наивысшего напряжения. Ты видел фотографию штангиста, когда он фиксирует вес? Фотографию пилота, выходящего из пикирования? /Тут он меня подцепил,. Эту фотографию нашел я в книжке и попросил его переснять. Мне было интересно, как все, что касается авиации/. Так вот, кардинальной разницы между этими снимками и теми, что тебя пугают, не существует.. Я не занимаюсь порнографией, и не потому что боюсь «неприличного». Для искусства нет запретов, есть выражение мира и человека в этом мире полное или неполное, талантливое или бездарное. Но меня интересует лицо, характер. Можешь ты это понять?
Я могу. А прокурор? Ну, пугать Муську поздно. «Наглец», – только и сказал я.
- – Да нет же. папа! – ох уж, это детское «папа»!.. – Ты сам приучил меня быть с тобой откровенным. Я всегда знал, что тебе можно всё рассказать, и ты поймешь. Я благодарен тебе за это и хочу, чтобы дальше так было. Теперь всё сложнее: я вырос и мы – другое поколение. Мы отличаемся от вас, «лобастые мальчики невиданной революции...» – кажется, так писал почитаемый вами поэт? «В двадцать лет внесенные в смертные реляции...» Я знаю, что он старше вас, но блеск этих стихов ещё лежал на вашем поколении. Как вы назывались? Шестидесятники? Ваш поезд ушёл. Мы не рвёмся к высоким целям и не любим пышных названий. Меня в детстве прозвали «Сэм». Позже я бы получил «Степана» или как-нибудь в этом роде. Проще, без изыска.
– Э-э-э, ты не понял: Сэм и Степан это явления одного порядка. А ты Самуил.
  – Правильно, папа. Я Самуил, мне нужны джинсы, машина, мне нужна жизнь и на фиг не нужна «невиданная революция»
– Автор этих стихов погиб на войне с фашистами. На той же войне погиб твой дед. Ты и в самом деле считаешь, что вы имеете право смотреть на них свысока?
       – Нет. Но как быть с разницей между гибелью поэта в бою и моего деда, которого выдали свои, то есть те, кого он считал своими, те, за которых он, как считается, воевал? И как с твоей лётной профессией? – Ещё хорошо, что я не рассказывал ему о деповской луже. Или плохо? Уже и сам не понимаю. А он продолжает: – Кто по высоким идейным соображениям написал доносы на Бабеля и Гумилёва? Я не о подонках и подлецах, они всегда есть, я о тех, кто – «по высоким соображениям». Лобастые мальчики? Я не хочу быть внесённым в смертные реляции, я хочу жить. Жизнь должна быть интересной и доставлять удовольствие.
– Удовольствий тебе, кажется, хватает.
– Папа, не делай из мухи слона. Что будет, если он взлетит и с неба накакает? Мы тоже читаем книги и строим дома. И разве были вы совсем уж другими? До самой свадьбы не знали... как устроены ваши девочки?
Я промолчал. Да, «как устроены девочки» мы узнавали до свадьбы. Честно говоря, даже до поступления в школу. В том самом подвале сыром, темном и тогда еще полном мусора. Это позже его расчистили под бомбоубежище и навесили замок. А мы ходили туда лет, эдак, с пяти-шести. С нашими девочками. Девочки охотно соглашались нам помочь: быстренько снимали трусики и мы, при тусклом, неизвестно откуда проникавшем, свете, знакомились с тем, «как они устроены». Знакомство было чисто визуальным: что надо делать мы точно не знали да по малолетству и не могли. Девочки тоже не были свободны от любопытства и мы, как могли, помогали им. Девочка, с которой ходил в подвал я, нагибалась, брала мой отросточек губками и язычком его ласкала, посасывая – конечно же, был это чистый инстинкт. Так мне, впервые, попробовали сделать минет. В шестилетнем возрасте. Но Муське об этом, конечно, не расскажу. И всё равно главным было не это, а игра «в летчиков». Когда не играли, в подвал ходили чаше. У всех так было или только в нашем дворе? Наверное, у всех и всегда. Потом девочки подросли и стали стесняться. Так сказать, «съели яблоко познания». И уже в юности все было иначе. Впрочем, лет через пятнадцать мы повторили опыт. С той же девочкой, теперь уже бывшей. Она всё сделала, как в детстве, а на моё предложение «пойти другим путём» только пальчиком покачала: «Милый! Разврат – понятие относительное, а беременность абсолютна. Так что, делай, как разрешают и больше ни-ни!» Я согласился, и разрешённое с удовольствием повторил.
–У нас было не так, – сказал я. – Мы дружили со своими девушками, ухаживали за ними, конечно. Но... без «этого». Да они бы и не позволили. – Я не врал, но рассказывал только о том, что было в юности. Не вспоминать же детские игры! Он уже не ребенок. Хотя ещё и не взрослый, по-моему. – «Как они устроены», мы. конечно, знали. Ну... понимаешь, всегда были другие... доступные женщины. Старше, конечно... Но мы хотя бы стеснялись! – нашел я последний довод.
       Муська поморщился.
– Шлялись к ****ям и спрашивали с невесты девственность. «Стеснялись!» Вы же этих «девушек общего пользования» за людей не считали, я по твоему лицу вижу. Ты стесняешься сейчас, притом именно знакомства с ними. Ответить было нечего. Разумеется, он не совсем прав: отношение наше к девушкам было сложнее. И отношения с ними тоже. Я заострил для убедительности, а получилась вовсе другая картина. Но кое-что увидел он точно, а главное точно оценил. Они лучше нас, хотя бы, потому что разрешают своим девчонкам то же, что и себе. Нет. дело не в разрешении: кто их спрашивает? Наши,. между прочим, тоже не спрашивали. Но при этом врали нам. А мы им. Считалось, что «некоторые вещи делают, но не говорят о них». Что нужно вести себя прилично. На людях, во всяком случае. Эти откровение нас, вот что главное. Честнее и откровеннее. Но я этого не могу принять, все во мне бунтует. Не просто из ханжества – я боюсь. Да. Боюсь и не стесняюсь признаться в этом. Я знаю: от «все открыто» до «все позволено» маленький, почти незаметный шаг. Шажок. До полного отрицания всяких норм и ограничений, до полного скотства. И не только в любви. Так называемые «предрассудки» выдумали не зря: они тоже отличают человека от быка,. покрывающего корову. Но преодолеть Муськино сопротивление и доказать свою правоту я не мог. А теперь не могу тем более. Для этого надо быть неуязвимым. Не думать постоянно о том.. что произойдет, если он узнает. А что, собственно, произойдет? Возможно и ничего особенного. «Ну, батя, даешь!» По-приятельски - «а ты еще молоток, чувак!» Вот этого «чувак» я и боюсь: тогда забудь, что ты старший, что ты отец. В старом анекдоте мальчик, подглядывая в спальню родителей, возмущается: «А мне они запрещают ковырять в носу»! Да и только ли ему не понять происходящее? Желающих тыкать в меня пальцем будет много. «Солидный, немолодой человек - неужели не мог найти солидную, во всех отношениях достойную /читай - немолодую. Молодая женщина рядом с немолодым мужчиной очень раздражает жен-ровесниц/ достойную женщину, и создать с ней солидную, достойную семью? Седина в бороду - бес в ребро? » Это – общественность. Общественность я ненавижу. Она никогда не бывает интеллигентной. Всегда знает рецепты. Не знает лишь формулы «это не мое дело». Хаму дают власть и официальный статус. Но я неуязвим. Мнение? Карьера мне никогда не светила. Выговор? Я беспартийный. Работа? Я всегда найду другое такое же дерьмо. Зато она со всех сторон под ударом. Начать хотя бы с семьи. Что там поднимется, если узнают! Нет, об огласке нельзя и думать. А как долго это может продолжаться? Не знаю, и думать боюсь. Пусть идет, как идет. А Муська... Непонятно, как вести себя с ним дальше? «Эх,. нелегкая это работа...
  –Из болота тащить бегемота» - вдруг сказал Муська.
– Муська?!
– Что, папа?
– Я что-нибудь говорил сейчас?
– Не-ет... Что с тобой, папа?
– Ничего...
        Действительно, ничего. Раньше часто бывало: один из нас подумает, а другой уже
 говорит. Я думал, прошло. А вот, поди ж ты…
И последний довод:
- – Какой-нибудь гадостью заразиться не боишься? При таком свободном… общении?
Он оскалился:
       «Не старушку на крыльце
       муха злобная «це-це» -
       мандавошку на яйце
       укусила за лицэ…»
Серьёзный разговор стал невозможен. Только спросил, сам ли он это сочиняет, но. Муська помотал головой.
       – Моё дело – сфотографировать. Ну, батя. салют. Я похилял.
Терпеть не могу этих словечек: «батя», «хилять», «кочумай» и так далее. Муська это знает и дразнит меня. На самом деле к жаргону относится вполне иронически, умеет говорить правильно и даже красиво.
Появилась другая девушка, но Катя снова приходила. Они веселились втроем или компанией, как будто, вполне невинно. Интересно, что знают родители девушек? Если даже мне нелегко быть «клёвым чуваком».... «Слушай. – сказал я как-то Муське, – а новенькая знает... ну... с Катей?
– А что скрывать? Это же до неё.
– Вдруг захотите вспомнить старое? Ей все равно?
. – Ты говоришь глупости, папа.
Хм… глупости… Я смотрю в зеркало и вздыхаю: «Папка дурак! » Муська сжатым «попугайским» голосом подхватил: - «И Сэм дурак! – добавляя: - Весь в папку!» Э-э! «Шо можна попові, то дякові зась! » – я врезаю Муську по затылку. Не сильно, почти в шутку. Почти. Это не решение вопроса... ох, не решение. Но есть ли вопрос? Девочки у них, в самом деле, славные и совсем не панельные шлюхи, как мне сгоряча показалось. Одну я помню ясельным карапузом, школьницей, подростком - еще бы не помнить, это дочь всё того же моего партнёра и жены его Клары, упомянутой выше под инициалами, Марьяна, а по-домашнему Манька. В компании ее зовут Мэри или даже Мэм,. что вовсе уж и не имя, а чёрт знает что. Манькины родители пылают ко мне благодарностью и мне это неловко. В доме превосходная библиотека, но, стоит похвалить книгу, как её пытаются мне подарить. К игре в карты это, впрочем, не относится: «преферанс - не школа гуманизма». учит игроцкая мудрость. А история вышла такая.
        Было время на грани зимы и весны, когда выпавший снег тут же превращается в слякоть и после ночного морозца, готово – гололед. По-украински, «сракопад». Береги ее, родимую: выбирай обувь с шершавыми подошвами и передвигайся осторожненько. Руки вынь из карманов, балансируй. Я приближался к дому, обходя очень уж скользкие места. Неподалёку гуляла Манька с няней. Мы все тогда завидовали ее родителям: с нянями и домработницами уже было трудно. То есть, не «уже», а «еще» было трудно. Потом «уже» стало невозможно. Переезжающие в город сельские девушки, из которых раньше набирался «домашний персонал», теперь предпочитают завод. Зарплата больше, дадут общежитие, а со временем, глядишь, квартиру. Кроме того, домашняя работница или няня, та же прислуга, а у девушек появилось самолюбие и это нужно записать жизни в актив. Мы завидовали, хотя няня была немногим старше Маньки, а серьезнее, так и совсем чуть-чуть. И я, подходя увидел, что она, мечтательно засунув палец в рот, смотрит на кондитерскую витрину, а трехлетняя Манька с важной мордой, пересекает мостовую, перед носом идущего самосвала. И тоже увлеченно сосет палец. Было ясно, что на обледенелой мостовой ни машина затормозить, ни Манька пройти не успеют. То есть, понимать было некогда, я это почувствовал в долю секунды и к концу этой секунды уже бежал по мостовой, с Манькой в руках, но скользнул и грохнулся, прижав малышку к себе. Перекатился через бок и спину, уходя от колеса – Манька, ушибившись, заорала во всю мочь. Шофёр, видимо, затормозил, ашину понесло юзом и она, развернувшись, стала поперёк улицы. Надо мной показался задний угол кузова, надвинулся боком, закрыл на секунду небо и отъехал дальше. Колесо прошло рядом, едва не зацепив, я лежал, обнимая Маню, а она ревела и вырывалась. Разъяренный шофёр вылез из кабины и вместо благодарности – я все же избавил его от наезда! – громко матерился, идя к нам, но я приподнялся на локте и глядя вдоль улицы позвал: «Инспектор! Инспектор!» Шофер, махнув рукой /никакого инспектора не было/, прыгнул в кабину и, развернувшись, уехал. Я неуклюже поднялся на колени, встал на ноги и понес Маню к тротуару. Няня ушла с ней домой, так и не вынув палец изо рта. Мне было стыдно вспомнить, что упал и катился по мостовой, как мешок с говном. Еще и штанину порвал.
Манька выросла и развлекается в одной компании с Муськой. Они теперь Сэм и Мэм. Мэм и Сэм. Надеюсь, что ее отец не в курсе этих игр. От которых, между прочим, у детей дети бывают.. «Все-таки сын лучше, чем дочка» - подумал я не в первый раз. Подобные известия о дочерях отцы воспринимают больнее, чем матери. Наверное, потому что роль женщины в постели нормальный мужик определяет как пассивную, страдательную, что ли. Сам же себе он кажется действительным членом… человечества. Гордым победителем. Умные женщины поддерживают его в этом заблуждении. И вдруг, кто-то... его собственную дочь! Если бы это зависело от отцов, дочери, наверное, оставались бы старыми девами. Во всяком случае, не имели бы любовников. Мужа немолодой уже, и довольно опытный, отец не воспринимает, как мужчину. Во всяком случае, не в первую очередь, как мужчину. Да и стереотип мышления: замуж – надо. Зачем? Как это – зачем?! Надо! Нет, все-таки, сын лучше. Понятнее и потому спокойней. Ладно. Хорошо, что ему «хватает моих командировок». Не то я бы спятил, наверное, от всех этих мыслей и рассуждений. А тут еще... нет, об этом он догадываться не должен. Это мое дело. И мы очень осторожны. Да, командировки...
Лето было на редкость жарким, даже ветра не было. Ранняя засуха выжгла донецкую степь, сухие рыжие травы стояли неподвижно. Городок тоже высох, и к автоматам с газированной водой тянулись очереди длинные, завитые кольцами и медлительные. Выходя из гостиницы, я вежливо здоровался с администратором. Каждое утро. Я говорил «доброе утро» или «здравствуйте» и кланялся. Женщина в окошке смотрела на меня строго, и что-то цедила в ответ. Иногда чуть-чуть кивала. Почти незаметно. Или вовсе не отвечала, но назавтра я снова вежливо здоровался. Хотя охотнее послал бы. Ох, как бы послал! Но хорошо помню как, приехав, стоял перед ней с паспортом и командировочным удостоверением. Удостоверение - листок тонкой, плохой бумаги. Выпусти его из рук, он даже не упадет, а спланирует на пол, сдуваемый в любую сторону легчайшим движением воздуха. Он и в руке трепетал, как только открывалась дверь. Всем своим видом листок говорил, кому полагается, что предъявитель сего личность вполне обыкновенная и никаких прав, отличных от прав других обыкновенных личностей, не имеет. Я стоял перед окошком, администратор же, не обращая на меня внимания, листала свои бумаги. Суровым голосом распекала коридорную полноватую, средних лет женщину в переднике и несвежей наколке. Говорила по телефону, и голос был уже не суровый, а наоборот, воркующий и нежный, хотя говорила она с женщиной. О какой-то особенной, необыкновенной импортной помаде, совершенно необходимой администратору. Видимо, собеседница имела к этой помаде непосредственный доступ. Администратор, конечно, в долгу не останется, это подразумевалось само собой. Потом она отвечала, тоже по телефону, мужчине, но голос был не нежный, а почтительный – третий голос. Этим голосом администратор говорила коротко, каждый раз, однако, добавляя имя и отчество собеседника: «Да. Егор Федорович. Конечно, Егор Федорович. Учтем, Егор Федорович». Ей хотелось встать перед телефоном. Я думаю, в душе своей она и другие такие, как она всегда и даже по телефону стоят перед Егором Федоровичем и перед теми, кто выше Егора Федоровича, и перед теми кто выше тех, кто выше Егора Федоровича. Но не ниже!
       Со мной она говорила следующим голосом, четвертым. Без интонаций. На одной ноте. Мест нет. Не предвидится. Что ж, командировка. Не хватает, чтобы в гостиницу кого угодно пускали. Монтаж холодильника для города ее не касается. Не ее дело – где. Гражданин, гостиница занята, мест нет. Двадцать раз повторять не намерена.
        На мое счастье, услышав разговор, подошел какой-то мужчина и быстро сказал что-то ей на ухо. Я понял, что это относится ко мне, и в самом деле администратор подняла, наконец, глаза.
- Да. конечно, я разбираюсь в любых холодильниках. Да, посмотреть можно и сейчас, но инструмента у меня с собой нет, он у рабочих /бригада приехала накануне и поселилась в общежитии/. Запасных частей с собой нет, но когда приступлю к работе, будут.
        Новенький ресторанный холодильник стоял в закутке под лестницей и был вполне исправен. Чуть неточно отрегулирован и /делали в конце месяца? Спасали план? Господи! Как бы мы жили, не будь сплошного бардака в нашем великом государстве? Слава бардаку, слава, трижды слава!/ так вот, неточно отрегулированный, он шел влажным ходом, почти не давая холода. Довернуть вентиль и все в порядке. Но это у них «в порядке», а у меня? Не так уж я прост, не вчера родился. Я нашел неисправность термопары, назвал несколько мелких дефектов и обещал все исправить в ближайшие два-три дня.
. – Вы хотите одноместный номер? – спросила администратор, и теперь в ее речи даже можно было расслышать интонацию. Вопросительную.
. – Если можно, – скромно сказал я.
Меня оформили, взяв деньги за бронирование номера со вчерашнего дня. Я не возражал, хотя бронь бухгалтерия не оплачивает. Через день принес инструменты и несколько деталей, взятых наугад. Попросил открыть зал, где стоял холодильник. Достал из сумки инструменты, разложил на брезенте. Оценив солидность приготовлений, завхоз ушел. Тогда я закрыл вентиль и открыл снова на три четверти прежнего хода. Достал из кармана книжку Феликсы Кривина «Подражание театру» и, подвинув стул ближе к свету, погрузился в чтение. Не совсем, однако, погрузился: нужно было прислушиваться, чтобы не застали врасплох. Через полчаса потрогал трубки: ход еще был влажным. Еще чуть прикрыл вентиль и опять почитал. Холодильник работал прекрасно. Почитал еще часик и свернул «мастерскую».
Наше представление искажает картину мира и отношений в нём. Что нас волнует? Премьер-министр Англии не договорился – или наоборот, слишком легко договорился – с
председателем Китая? Какая армия победит в Африке? У кого сколько ракет и где они расположены? На самом деле не от этого, а от настроения администратора районной гостиницы зависят благополучие среднего человека. Потому что ракеты, скорее всего, так и останутся на базах – кто угодно задумается раньше, чем начать в атомном веке большую войну. А вот место в гостинице – дефицит. Его заполнят, но тобой ли? Конечно, приятнее было бы сказать правду и отрегулировать холодильник тут же. Мне бы даже сказали «спасибо». И я пошел бы искать частную квартиру, которую бухгалтер не оплатит, по причине отсутствия казенной квитанции. Или устроился бы в общежитии строителей комбината. Куда я и приехал. В комнате шесть-восемь коек. Днем и вечером приходят и уходят, и хохочут по поводу старого анекдота, играют в подкидного дурака, выпивают и все это «со смаком», с шумом, и все это именно тогда, когда тебе нужно посидеть над чертежом и разобраться, почему трубопровод не помещается в конфигурацию машинного зала, под который он и спроектирован? Или хочется полежать после работы. Или принять душ, а он работает всего два раза в неделю. А ночью соседи будут поворачиваться на скрипучих кроватях, и хрипеть, и стонать, и пукать, а ты будешь,вздрагивая, просыпаться. И тоже ворочаться, а как только станешь засыпать, кто-нибудь вскрикнет и сон улетит.
На этот раз повезло. И каждое утро, выходя из гостиницы, я вежливо здоровался с администратором. Вначале она была даже приветлива, но не долго. С каждым днем работы холодильника я терял ценность в глазах администратора, но из гостиницы меня уже не выгнать. Господи, почему я не радиомеханик? Водопроводчик, в конце концов! Холодильники портятся так редко! Но срок проживания указан в карточке при вселении. Закон пока на моей стороне, спасибо ему и за это. Но, на всякий случай, поклон. «Доброе утро». Еще поклон: «Добрый вечер». Получай, стерва, хрен с тобой. Хотя, что тебе мои поклоны? Не помада...
Выйдя из гостиницы, я пересекал площадь ровную и голую, без единого деревца, сплошь покрытую асфальтом, с единственной вертикалью – бетонная статуя длинная и прямая с такой же длинной рукой, но вытянутой на манер казацкой пики. Указательный палец торчал вперёд, как наконечник. Черная тень статуи, ещё и вытянутая низким утренним солнцем, делила площадь по диагонали, рассекая асфальт, как трещина. За площадью начинался городской сад с утренней прохладой под деревьями и запахом цветов. Здесь еще стояло первозданное безмолвие, и птичьи песни его только подчеркивали. Люди придут позже: сначала, днем, дети, потом, к вечеру, взрослые. Я не спешил, наслаждаясь недолгой свежестью. Предстоял длинный, жаркий рабочий день. За садом город кончался, и нужно было идти просёлком еще километр до холодильника, к которому добавлялись новые камеры. Машины обычно монтируют в готовом здании, но здесь освоили передовые методы и все делают одновременно. Кто-то посчитал, что это сокращает сроки. Может где-то в Европах, при четкой организации работ это так и есть. Мы же мешаем строителям, а они нам.
В достроенной части машинного зала только собирались класть перекрытие. Ещё стоял башенный кран, и лежали потолочные панели. Некоторые были побиты при перевозке. На одной сидела моя бригада. Курили. На другой сидела бригада строителей. Тоже курили. Из кабины крана высунулся крановщик и, опять-таки, курил, прикрыв глаза от солнца козырьком кепки. Козырек был маленький, кепку пришлось надвинуть даже не на брови, а на ресницы. Сверху на ней торчал хвостик, называемый «иждивенец».
Бригадир помахал мне рукой. Это я добился, чтоб его назначили бригадиром. И с немалым трудом. Потому что руки у него, как говорится, «растут из задницы». Толком держать напильник так и не научился и уже, конечно, не научится. Поставить деталь, укрепить, законтрить, это он может и не больше. Но когда машина не работает или работает плохо – второй случай всегда сложнее, это вам любой технарь скажет – так вот, тогда он быстрее всех точно укажет причину. Без всяких чертежей и инструкций постоит, подумает и скажет. В любом знакомом ему механизме, будь то промышленная холодильная установка, автомобиль или, допустим, пылесос. Умеет представить себе весь цикл работы и понять от чего идет нарушение режима. Когда начинаются доводка и регулировка, он – король.
Тогда он запоет
       Поет он всегда одну и ту же, наверное, чрезвычайно длинную, песню. «Наверное», потому что мы ее так и не знаем: на самом деле он не поет, а неразборчиво мычит, иногда слышаться слово или два, но повторять их не стоит. Может, в ней все слова такие? Кроме рефрена, который Костя произносит всегда громко и четко. Звучит рефрен так:
»...Золотая рыбка
        пьяная лежала...«
Помычит еще немного: куплет, а может два и опять:
»...Золотая рыбка
        пьяная лежала «...
И еще Константин самый рыжий человек, какого я когда-нибудь, видел. У него рыжая, да не просто рыжая, пламенно рыжая, невообразимо рыжая шевелюра, рыжие брови и ресницы, выбритый и все равно рыжий! – подбородок. И руки, и грудь, видная в разрезе футболки, тоже рыжие.И надо же, чтобы такому человеку досталась фамилия... Рыжий! Не Рыжов, не Рыжкин, не Рыжевский какой-нибудь, а прямо и без вариантов - Рыжий. Вот так...
– Чего сидите. – спросил я подходя, – работать не пора?
Константин лениво махнул рукой в сторону стен:
– Потолок ставят. По технике безопасности работать нельзя.
Вижу. что нельзя /и понимаю, что ставить потолок будут не скоро. И панели на месте, и кран тут уже два дня. а работу не начинают. Но нарушить инструкцию я не имею права, и вся бригада это знает./ Расконсервируйте пока трубы и оборудование.
Никто не пошевелился.
– Не стоит. – сказал Костя, продолжая сидеть. – В масле они сохраннее. Вдруг дождь? Всё под открытым небом.
– Всемирный потоп, – сказал я. Дождей не было с ранней весны и, к ужасу окрестных садоводов, не предвидится. Кроме того, все наше оборудование из нержавеющего металла. Но уж очень им не хочется работать. – Покроете брезентом, - сказал я. - А сделают крышу, перенесете в зал. Раньше или позже – надо.
– Сопрут брезент, – лениво сказал Костя. – Сегодня же сопрут, ночью.
Брезент лежит тут же, и украсть его можно не ожидая, пока развернут и положат на трубы. Даже удобнее. И Костя отлично знает, что здесь меня не связывает никакая инструкция, работать я их заставлю. Но уж очень не хочется! Протянуть еще хоть пару минут!
  – Кончайте волынить, – я начинаю злиться. – Здесь охрана и никуда брезент не денется.
И они, и я знаем, что ночью охрана спит непробудно. Но если что-нибудь пропадёт, по идее должна отвечать. Это уж не наша забота.
Бригада молча поднялась, все лениво побрели к ящикам, сложенным поодаль. Если разобраться, это и есть мое основное занятие. На него уходит больше всего сил и времени. Иначе будут полдня просиживать на солнышке. Где-нибудь по недосмотру не поставят прокладки. Или так поставят, что через месяц – ремонт. За всем надо следить, да еще «утрясать» со строительным начальством графики, чтобы мешать друг другу поменьше. В общем, вполне интеллектуальный труд.
Вечером я той же дорогой возвращался в гостиницу. В саду отдыхал, теперь спешить некуда. Как раз напротив скамей, по другую сторону аллеи располагались детские аттракционы. Однажды сел возле аттракциона «Полет». Смотрел и жалел о том, что в моем детстве таких не было. На оси вращалась башенка с электромотором внутри. От нее раскинулись восемь ажурных балок-консолей и каждая на конце несла самолетик, то ли космический кораблик, да, наверное, космический, потому что крыльев у корабликов не было, а назывались они «СССР:», «Восток», «Восход», «Союз» и еще «Луна». Остальные я забыл. В кабины усаживались детишки, по двое в каждую. Один за другим. Маленькие, с мамой. Старый дядька в некрасивых круглых очках кассир, он же контролер и сторож, щелкал включателем, и штуковина в центре начинала вращаться, увлекая консоли, на которых висели кораблики. Вращение ускорялось, консоли уходили вверх и вот «космонавты» уже выше деревьев. Мелькают довольные детские мордочки. Сквозь вой мотора и скрежет плохо смазанных подшипников, слышен восторженный писк. В следующие дни я садился возле аттракциона уже нарочно. Мне все сильнее хотелось залезть в кабину. Я представлял, как смешно буду выглядеть, но хотелось все равно. В конце концов, решил, что чихать на усмешки и темным вечером, чтобы все-таки поменьше глазели, подошел к старику в очках. Протянул двугривенный. Старик отвел его королевским жестом.
– Не надо, – сказал он, – садись так
На билет моего заработка еще хватит! Я стоял, протягивая двадцать копеек. Я настаивал.
– Зачем же? Берите!
Не брал.
– Катайся так, – повторил он. – Я пенсионер, ты пенсионер. Катайся так. Не очень приятно, когда тебе «на глазок» добавляют лет пятнадцать. Но тут он дохнул в мою сторону, я всмотрелся и понял. Он был пьян. Пьян устойчиво и прочно. Таким пьяным не бывает человек, если напивается сразу. Но тот, кто встаёт каждое утро, не отрезвев за ночь, и весь день добавляет, чтобы вечером упасть на кровать, а завтра снова встать не отрезвевшим – только он может быть пьян так глубоко и полноценно. Каждой клеточкой тела, каждым движением и мыслью. Наш разговор происходил вечером, звездный час был близок. Денег старик так и не взял. Он желал быть моим благодетелем, и никакая сила в мире не могла его остановить.
  Я заметил, что не все кораблики поднимаются до самого верха. Видно, в механике что-то разладилось. «Какой летает выше?» – спросил я.
– Все - во! – ответил старик, и поднял большой палец. Но тут же честно добавил: – В «СССР» не садись – буксует. Остальные, во! – и снова поднял большой палец.
Ближайшей оказалась «Луна». Она висела возле деревянного мостика с лесенкой, заменявшего аэропортовский трап. Мостик закачался, когда я осторожно полез в кабину. Поместился в ней, примерно, до пояса. Согнул ноги и влез еще немного, чувствуя нелепость своего присутствия среди головок, еле видных из других кабин... Дети этой нелепости не замечали, они вообще на меня не смотрели. Для них мое странное желание было нормально и естественно. Мотор взвыл и я «полетел» по кругу. Оказывается, кораблики поднимались не сами по себе, нужно было нажать черную кнопку на щитке управления. Если страшно, отпусти раньше и лети пониже. И еще на щитке есть красная кнопка «стоп». Управление!
Черное звездное небо рванулось мне навстречу. Движение по кругу напоминало вираж в настоящем полете. Самолетик даже кренился внутрь поворота, как настоящий.
Пролетев круга полтора, я почувствовал, что снижаюсь, и нажал черную кнопку, удерживаясь на «потолке». Так повторялось все время: спуск-подьем, спуск-подьем, спуск-подьем. Мне даже казалось, что я чувствую давление воздуха снизу на «плоскости» хотя никаких крыльев, даже декоративных, у моего кораблика не было. Устроители аттракционов хотят быть на самом современном уровне и согласны только на космос. Самолет для них пройденный этап. Я летел, думая, что игра эта больше говорит взрослому, чем ребенку. У детей не хватает материала для ассоциаций. Здесь лучше всего вообразить себя пилотом самолёта легкого, того, что проваливается в каждую воздушную яму, вызывая ощущение зыбкости стихий. А детское воображение скорее представит нечто огромное, несущее с тысячекилометровой скоростью сотни людей сразу, через целый континент. Хотя такой полет мало отличается от поездки в автобусе по бетонной дороге. Разве что пассажиры не стоят в проходах. Разговоры о том, будто бы приобретенный с годами опыт убивает воображение – выдумка людей, у которых воображения никогда и не было. Пренебрежительные улыбки по адресу «взрослых мальчишек» скрывают обыкновенную неполноценность, болезнь, вроде дальтонизма. О котором его обладатели просто не догадываются. Ну и Бог с ними.
Впрочем, об этом, наверное, думал я все-таки потом, а тогда просто наслаждался «полетом». Мне казалось, что теперь я понимаю чувство летчика, сидящего впереди, в пилотской кабине. И знаю, чем оно отличается от чувства пассажира. Перед пассажиром ряды кресел и чьи-то затылки, и глухая передняя стенка салона, и кабина экипажа за ней. Небо в иллюминаторе, сбоку. Небо пролетает мимо. Летчик не становится пассажиром, даже включив автопилот. Именно потому, что небо перед ним, впереди. Он не мимо летит, он врезается в небо.
Все это, конечно, ерунда и мои придумки. Летчик профессионал и в полете для него так же мало романтики, как для меня и монтаже холодильника. Настоящий летчик над моими рассуждениями только посмеется. Но я-то летчиком не стал. И только несколько минут врезался в небо, к тому ж и не всерьез, и на ничтожной высоте. И мне показалось, что это уже было. Где, когда? Особенно снижение в конце полета. Мой самолетик терял высоту, как и летел, неровно, оседая и выравниваясь, будто подпрыгивал на воздушных потоках. И тут же я понял, где и когда
Муськино замечание насчет автомобиле точно било в цель. Автомобиль моя давняя и - увы! – неосуществимая при «рядовой» зарплате, мечта. Я знаю об автомобиле почти всё, что можно прочесть в общей и специальной литературе. Владельцы машин обращаются ко мне за советами и помощью: всякие доводки, регулировки клапанов, развал и так далее. Я это делаю с удовольствием. Они благодарят и уезжают, а я стараюсь глядеть вслед снисходительно, скрывая зависть. Иногда кто-нибудь предлагает провести вместе отпуск. Если в отпуск едет один и на машине. «Составляю компанию», да и удобно в дальней дороге иметь сменщика. Некоторые считают, что «сменщик» звучит недостаточно шикарно, и предпочитают английское cou-driver, что совершенно то же самое. Так вот, однажды пришлось мне спускаться с Айпетри в Ялту по извилистому крымскому серпантину. Дорога не так уж сложна, но захотелось себя проверить, я разогнался и наш «жигулёнок», почти падая вперед на крутизне, резко выравнивался на пологих участках. Меня даже прижимало к сиденью, как пилота на выходе из пике. А поворачивал я так, что новенькая резина пела.
– Тебе в такси работать, – хныкал хозяин машины, однако, взять руль на спуске не решался: только перед отпуском он, наконец, получил права. Кажется, с шестой попытки. Наверное, это напоминало полет, но тогда, весь в поту, я о сходстве не думал. Ассоциации пришли в игрушечном самолетике.
А по-настоящему я так и не полетел. За всю жизнь. Только пассажиром в командировку. И домой из командировки, тоже пассажиром. Да, пора домой. Дело сделано. Пора повидать Муську. И кроме того… Вот именно, что «кроме того». Врешь сям себе. Не «кроме», а самое важное. Давно уже - самое важное. Да..
... Часы на стене стучат громко и странно – маятник не отбивает привычное «тик-так, тик-так, тик-так», а стучит через раз. «Так. Так. Так». Каждое «так» звучит уверенно, чётким утверждением, отделенное от предыдущего жирной точкой. Бьют эти часы тоже необычно, двойным звоном. Звон, наоборот, кажется не утверждением, а вопросом, потому что второй удар по тону выше первого. Час отбивается: «бим-бом»? В два часа они спрашивают: «бим-бом? Бим-бом?» В три: «бим-бом? Бим-бом? Бим-бом? Так. Так. Так». Час. Два. Три. Цифры фигурные, отлиты из бронзы. Это старые часы. Славка говорит, что достались от деда-прадеда. Хотя. может и куплены по случаю, наврать Славка тоже может, особенно при дамах. «Бим-бом? Бим-бом? Бим-бом? Так. Так. Так». Три часа. Полчаса до твоего прихода и потом все время до завтрашнего утра. До утра эта квартира станет нашим домом. А началось в моём. Ты пришла не ко мне, к Муське. Его не было. Днём он редко дома, и ты это прекрасно знала. Все-таки, было у вас что-нибудь потом? Только дружили? Спросить не решусь: ты ведь даже врать не станешь. Бухнешь все, как есть. И правильно. Не лезь в чужие дела, старый хрыч. Будь благодарен судьбе и молчи. Еще бы, не быть благодарным! Я молчу. И знать мне незачем. А может и вправду, вы потом только дружили? Меня ты как будто и не замечала. Однажды измерила глазищами, потом только здоровалась. А в тот раз Муськи не было, ну и осталась его ждать. С утра ко мне заходили друзья, мы поддали. Не вдрызг, но ос¬новательно. Ты села и взяла журнал. Я зава¬рил кофе и предложил тебе. Ты кивнула.
- Что вы пьете?
       - Коньяк.
«Девчонка дорого обходится,- подумал я. - Впрочем, она того стоит». Сам я, с тех пор, как цены на коньяк удвоили, пью водку. Но немного коньяка нашлось. Как потом оказалось, ты вообще пить не любишь, и сказала так для солидности. Это уж я научил тебя наливать коньяк не в рюм¬ку, а в стакан, на дно и греть в руках, чтобы чувствовать букет.
Ты молчала.
– Знаете, это вы показали мне, что Муська стал взрослым. Муська и его дру¬зья.
– Как?
– Я сказал «здравствуй». Вы так посмотре¬ли, что я понял: пора на «вы».
– Это я специально. Чтобы не чувствовали себя патриархом.
Ты сидела в кресле, а я стоял сбоку. Наклонился, подавая кофе, и вдруг почувство¬вал твой запах. Запах тела смешался я духами и чем-то лёгким, горьковатым… Может, это был пот? Именно от этого, горьковатого – я это помню! – закружилась голова. «Губы!» – не сказал, скомандовал. Всё-таки, я был здорово пьян. Ты подняла голову и подставила губы. И шевельнула ими, от¬вечая на поцелуй, и потянулась за мной… Тот поцелуй стал грустным символом нашей любви, отрывочной и бездомной. «Так. Так. Так...»

– Ты ведь знала, что Муськи нет дома? Знала ведь?
– Догадывалась. Но, честное слово, я вовсе не думала, что так будет. Просто мне было интересно, какой ты? Смотреть на тебя было интересно. И Муська про тебя рассказывал. Мне было интересно. Но тогда я не думала. Честное слово!

Кажется, маятник стучит всё громче. Стук запол¬няет комнату. Еще двадцать минут. Хорошо бы, когда ты придешь, остановить часы, а вместе с ними время. Глупо? Нет способов продлить счастье. Что это такое, счастье? Мы спорили о нем в юности, и это тоже была игра, вроде как «в летчиков», но для другого возраста. Некоторые считали, что счастье в достижении цели, но не могли определить достойную цель, получалось мелко и неубедительно или ходульно и напыщенно.. Кто-то говорил о славе. И еще о бессмертии. Не символическом, а примитивном и недостижимом физическом бессмертии. Я молчал не потому что был умнее других, просто никогда не любил отвлеченно философствовать. И сейчас о счастье знаю даже меньше, чем в молодости. Что это? Может быть, любовь? Но сколько горечи в нашей любви – в поцелуях, которые могут заметить, и близости, которую надо скрывать. Ночи в Славкиной квартире, когда мы считаем время от конца, не сколько прошло, а сколько осталось. «Так. Так. Так». Старые стихи говорят «это не время идет, это мы проходим».
Скоро ты будешь здесь.. Я заранее стелю постель. Так у нас заведено.
       Я люблю эту квартиру, небольшую, из двух комнат «вагончиком».Прокуренную, открытую для друзей, набитую книгами, которые хозяин даёт читать, вызывая усмешки настоящих библиофилов. А еще больше люблю самого хозяина. На шестом десятке он сохранил что-то из юности. Прошел войну, да не просто прошел, а в немецком тылу, командиром группы диверсантов. В последний раз они вернулись через фронт вдвоем. А прыгало тридцать. Но Славка рассказывает о войне редко, и только смешное. Любимая история про то, как,. заминировав мост, они подожгли шнуры – без запинки он перечислил все виды бикфордовых шнуров и скорость горения каждого, это через тридцать пять лет!– заминировали и бросились в укрытие. Командир, как положено, бежал последним. Группа, оглядываясь на него, почему-то миновала укрытие, все побежали дальше, размахивая руками, что-то крича. Взрывная волна достала их, повалила на землю и слегка контузила. Оказывается, командир бежал с толовым зарядом подмышкой. Забыл! Заряд не сдетонировал. А мог! И бойцы кричали ему такое, чего при женщинах он не повторял. Но не будь женщин, вообще не стал бы рассказывать.
        Обволакивая даму «особым», журчащим голосом, одно за другим он читает японские танка и не кажется смешным ей, а главное, себе. Танка, танка, танка. Танкавая атака. Бабы тают и, по слухам, редко отказывают. Славка рыцарь и рыцарски служит дамам. Правда, многим сразу. Постоянно, у него три любовницы. Одна «домашняя», хотя в его квартире не живет, этого он не допустит. Но часто здесь бывает и с его друзьями хорошо знакома. Сохраняя независимость, он, будто бы, даже запрещает ей заниматься хозяйством, хотя тут, опять-таки, может врать. Другая любовница в городе и в пятницу Славка исчезает у нее. Как сегодня. До утра воскресенья. А я этим пользуюсь. И не я один: в специальном отделении шкафа лежат свертки постельного белья, в каждом лист бумаги с именем «пользователя». Когда это обнаружила Катя, я смутился. А она веселилась, будто так и надо. Третья Славкина любовница обычно существует в Москве, для отпусков и двух-трех, за год, прогулок в столицу. Однажды в Москве я его случайно встретил. Он был один, но постарался от меня отделаться. Связи его продолжаются годами, иногда десятилетиями. Мелькают и «проходящие тени». «Я ловил и ловил уходящие тени. уходящие тени уходящего дня./ Я на башню всходил и скрипели ступени,/ И скрипели ступени / Под ногой у меня...» Это Бальмонт. Славка произносит «БальмОнт, как называл себя сам поэт. И бабы умирают. Конечно, все они обо всем догадываются. Но Славка умеет убедить каждую, что ей отдано лучшее. Даже бывшая жена не может противиться его обаянию. Лет десять назад он выдал ее замуж, как сам считает, очень удачно: за хорошего человека и старого друга. Теперь дружит с обоими. Говорит: «Знаешь, она стала гораздо приветливее». Я думаю, что именно это – его талант. Женщины. Тоже редкий, как талант художника, ученого, полководца.
В другой раз стреляли по карателям из пушечки, снятой со сбитого самолета. Пушечку приспособили на лодку, вывели в речку и выстрелили. Отдача лодку перевернула, все попадали в воду. И снова повезло: единственный снаряд попал в штабель сложенных мин, поднялась паника, и они успели удрать.
– А не повезло бы?
– Невезучему в десант не ходить...
Главное - стрелять, оказывается, можно было и с берега. На лодку полезли, потому что гак интереснее! Ведь, пацаны воевали. Командиру было двадцать два, почти Муськин ровесник. Из тридцати таких вернулись двое…
       На стене висит фотография военного времени. Большая. Это Муська увеличил со старого документа. На фотографии Славка молодой. В немецком мундире без погон, блондин, фриц, да и только! Лицо упрямое, глаза будто прокалывают. Такой мог ходить по немецким тылам. После войны хотел поступить на филологический факультет, но стал инженером-строителем. И прекрасным строителем, говорят. Одинаково хорошо знает производство и проектную работу, но кульмана не любит. Смеется: «когда не используешь ноги, растет зад.» Главный технолог треста, ездит с объекта на объект. Зад худощавый, но широкий. Плечи тоже широкие. Гордится тем, что ни разу в жизни не гладил брюк и не осквернил себя галстуком.
Славка бывает и другим, это я знаю. Неулыбчивым, жестким. Глаза усталые. Вместо рюмки стакан, по-солдатски. Или вообще ничего. Но это редкий Славка и только с близкими друзьями. И еще иногда он злой. Не говорит, а рычит. Преимущественно матом. Получил по службе нагоняй и считает – не по делу.
Может, по-настоящему он и вовсе не такой, каким кажется? Черт его знает. И бабы, конечно. Бабы нас всегда знают. Но умные молчат.
Ему-то Катя говорит «вы», хотя он ей «тыкает». И она ничего, терпит. Не смотрит удивленно. Ему можно. Я ревную и немного злюсь. Она это знает и посмеивается: «Ты хотел бы с ним поменяться?» Нет, меняться я не хочу. Боюсь, как бы он не захотел. И не знаю, как поведет себя при этом Катя. Я даже что-то буркнул на эту тему. Она показала язык и весело заржала. Но потом стала тереться носом о мою щеку. Перед этим я устоять не могу. она знает.
«Так. Так. Так. Бим-бом?» Сейчас ты придешь. Я выхожу в переднюю. Лифт поехал вниз. Поднимается. Грохнула дверь. Нет, не ты. Еще поехал. Теперь должна быть ты. Открываю входной замок, беру его на защелку. Ухожу в комнату. Стою возле окна. смотрю вниз. на улицу. Ты запираешь за собой дверь. Входишь в комнату, отвернувшись к книжным полкам. Что-то рассматриваешь. Отступив, задела меня спиной, оглянулась. Удивилась постороннему. Осмотрела. Сверху вниз. Потом снизу вверх.
– Ты кто такой?
Удивлен и я. Что за беспардонность в чужой квартире? Я тоже осматриваю тебя, будто впервые вижу.
– А ты кто такой?
Именно «такой», а не «такая». В квартиру залез пацан. Нахальный пацан! Уперся в меня глазом. Покачался с пятки на носок, не двигаясь с места. И снова:
– Так ты кто такой? – по-прежнему удивленно, уже заводясь.
– А ты кто такой?
. Она идет по кругу, не сводя с меня глаз. И уже подозрительно:
– А ты кто такой?
Потом сердито, Потом испуганно. Глупо? Конечно, глупо. Но это наша игра. Её Катька придумала. «А ты кто такой?» Она стаскивает с меня водолазку. Темп ускоряется.«А ты кто такой?» Я снимаю с неё блузку. «А ты…?» Быстрее, быстрее. Мы постепенно раздеваем друг друга. «А ты?» «А ты…» Игра может продолжаться долго, а может и быстро закончиться, по настроению. Рассматриваем друг друга, каждый раз меняем интонацию удивленно, агрессивно, хитро или ласково спрашивая друг у друга - «А ты...«... «А ты...». И переходим с места на место. И стаскиваем друг с друга одежки…
- - А ты...
Мы в постели. Я погружаюсь в Катю, и мы обо всём в мире забываем…
«Бим-бом? Бим-бом? Бим-бом?» Теперь мы отдыхаем. Я лежу на спине, Катя рядом, повернулась набок и обняла мою руку. Прижалась лбом к плечу.
– Теперь я знаю, кто ты такой...
Отдыхаем. «Бим-бом? Бим-бом? Бим-бом? Бим-бом? Бим-бом? Так. Так. Так. Так». У нас уже ночь. Да. Ну и что же, что я старый хрыч и должен бы давно стать солидным? Раз Катя хочет играть, значит, будем играть. Если захочет на голове ходить – стану на голову. Пока, слава Богу, она этого не требует. Тычется, «бодаясь», в мою бороду. В бороду, а не в «бородку», да! И ее требование: никаких пиджаков, галстуков, шляп и прочей солидности. «Не желаю спать с патриархом!» Водолазки, свитера, куртки. Вязаная шапочка. Хорошо, солнце мое. Хочешь, стану бегать по улицам? Трусцой. Смеются? Плевать.
Когда темнело. Катя зажигала свечу. «Люблю видеть, что со мной делают». От этих заявлений меня все-таки передергивало. В наше время так не говорили.
- Развратная ты девка. Катька.
- Грубиян. Целуй созвездие.
- Развратная ты девка. Катька.
- Грубиян. Она поворачивается спиной, делая вид, будто сердита и обижена. Но я эти штучки уже знаю. Целую спину, потом позвоночник. Сначала наверху, у самой шеи.И вниз, поцелуй за поцелуем. До самого созвездия Стрельца. Переворачиваю и целую в губы крепко, долго. Катя начинает задыхаться и чуть прогибается. Нет, к этому я еще не готов. Повторяю: «Развратная ты девка». Не всерьез, конечно Она всерьез и не принимает. Обиделась бы. Обижается она совершенно по-детски, до слез. Тогда я выпрашиваю прошение. Иногда она этим пользуется, притворяется обиженной, чтобы лишний раз простить. Ей нравится. Ладно, пусть ее. Совсем ведь еще девчонка. Я уже откровенно смеюсь, повторяю: «Развратная ты девка
Тот разговор был у нас не в постели, а в саду, высоко над Днепром. Долго не могли увидеться и как только выпал свободный час, встретились, хотя бы днём здесь. Ходить, озираясь, чтобы не попасть на глаза знакомым, отвратительно и мы редко бывали где-нибудь вместе. Если уж становилось невмоготу. Тогда ходили по саду мимо детей и пенсионеров – те, наверное, принимали нас за отца и взрослую дочь. Катя не обиделась, но и шутки не приняла. Взросло так посмотрела и серьезно.
– Почему «развратная»? Просто я не ханжа. Лучшее, что у нас есть, происходит в постели. Почему я должна этого стесняться? От кого прятаться? От тебя? Тебе неприятно в это время меня видеть?
  – Приятно, – сказал я, – Еще как приятно!
У нас не было общих планов, и мы не собирались заводить детей. Воспоминания касались того же. Нет, конечно, не только это. Прогулки. Не такие, как в тот раз в саду, хотя и так хорошо, а настоящие, длинные прогулки по темным вечерним улицам или, еще лучше, поездки за город. И даже – наша страшная и прекрасная тайна – две недели в отпуске. И просто ее глаза, которые можно поцеловать. Сначала один, потом другой. Но главным, конечно, были ночи. Только меня приучили, будто «о некоторых вещах» не говорят. Нельзя. Стыдно. А ей не стыдно. «Потому что, если нам вместе стыдно, так и раздеваться не надо. А надо только приподнимать шляпу: «Бонжур, мамзель!» «Бонжур, месье!» Она смешно показывала, как встречаются двое воспитанных и чинных людей, здороваются и проходят мимо. Каждый хочет прикоснуться к другому и нельзя. Неприлично. ?
– И каждый раз, когда ты хочешь кого-нибудь коснуться, ты так и делаешь?
– Я не хочу «кого-нибудь». – сказала Катя, вдруг совсем серьезно. – Только тебя. И не всегда могу это сделать. Почему ты так со мной обращаешься?
– Разве я плохо с тобой обращаюсь?
– Хорошо, – сказала Катя. – Хорошо, просто замечательно. Даже не побил ни разу. Спасибо.
Мы сели на скамью. Здесь уже сидела молоденькая, не старше Кати, мама с ребёнком в коляске. Мальчик садился и вертел головой, оглядываясь по сторонам. Улыбался, сверкая аж двумя зубами. Они с Катей друг другу понравились, и она тоже заулыбалась. Мама отложила книжку, и теперь улыбались все трое, как будто понимая друг друга. Сын был красивый, толстый, ухоженный и мама тоже красивая и ухоженная, хоть и не толстая. Но самая красивая была Катя и шире всех улыбалась тоже она.
Я сидел чуть подальше на краю скамьи, как всегда на людях не слишком близко к Кате, не слыша разговора, и смотрел. Сначала только на Катю, потом и на мальчика, думая, что, хоть он и в самом деле симпатичный, а Муська был еще лучше. Но потом Муська вырос и этот тоже вырастет, и с ним тогда хлопот не оберешься. Пойдут в школе неприятности, я, почему-то, был уверен, что будут неприятности, хотя с Муськой их почти не было, а кроме того, все время беспокойся: не заболел бы, не попал бы в плохую компанию. Сколько моих товарищей кончили тюрьмой? Ну да, время было другое, заниматься нами было некому. Отцы не вернулись с войны, матери работали с утра до вечера. Но говорят, в детских колониях и теперь не пусто, и в тюрьмах тоже. С детьми не бывает все гладко, взять хотя бы Муськину историю с институтом. Да еще эти вечеринки, с их «чистым сексом». А если и Катя, пока я в командировке... с кем-нибудь... в моей постели?! С Муськой они договорятся. Как будто не все равно, где! Но мне показалось отвратительным именно, что в моей постели. Глупо. А если с Муськой? Что может ее удержать? Или, наоборот, подстегнуть? Чёрт его знает, до чего у них все перепуталось. Хотя они думают, что перепутано было у нас, и они, как раз, поставили на место. Пока дети маленькие, все хороню. Но когда Муська был маленьким, я мечтал, чтобы поскорее вырос, потому что он болел детскими болезнями, и мне было страшно. За ним нужно было ухаживать и сидеть ночами, а днем еще и развлекать. Я думал о том, как тяжело и неспокойно растить ребенка и не знаю, что выражало мое лицо, когда Катя, которая уже держала малыша на руках и что-то поправляла в его одежде, и смеялась, посмотрела на меня и вдруг затихла. Положила малыша в коляску, сгорбилась. Не согнулась а именно сгорбилась, встала, отошла на несколько шагов и остановилась, ожидая меня. Она держалась впереди на два или три шага, но возле самого выхода там, где мы всегда прощались, опять подождала меня и вдруг крепко взяла под руку.
Дальше Катя меня повела. Остановись я теперь, это было бы уже сопротивлением. Мы вышли на улицу Кирова, где никогда раньше не рисковали бывать вместе, повернули направо и пошли вниз, к Крещатику. Катя все так же плотно держала меня под руку и прижималась бедром – я чувствовал её тепло, и движение бедра при каждом шаге тоже чувствовал. Она показывала всей улице, что вот, мы идем вместе и не просто идем, а принадлежим друг другу, и пусть смотрят, кто хочет, ей наплевать. Слева, по другой стороне улицы, показалось огромное, облицованное гранитом, здание, оно смотрело на нас сотнями окон и глазами часовых у входа. В этом здании работал Катин отец и если его окно выходит на улицу, – а есть ли вообще там окна в другую сторону? – если его окно выходит на улицу, он может видеть свою дочь. Со мной. Это вряд ли доставит ему удовольствие. Мы шли мимо здания, не ускоряя шага, и я все время чувствовал Катино бедро, а она еще склонила голову, будто хочет положить ее мне на плечо, только на ходу ей неудобно это сделать. Пересекли мостовую и скоро вышли на площадь к Академии общественных наук, где работала – или работает и теперь, не знаю? – моя бывшая жена, во всяком случае, там много знакомых и у меня, и у Муськи. Миновали Академию и, хотя руки наши, сплетясь, противно взмокли от пота, Катя так же крепко меня держала. Я понимал, что сдаю очень важный экзамен и если провалюсь, Кате будет совсем плохо. Мы не сели в троллейбус, а вышли на Крещатик и прошли его весь, Катя и тут вела меня по солнцепеку, по самому открытому месту, потому что здесь нас вероятнее всего могли видеть. Я с усилием делал каждый из тысяч шагов, гораздо больше, чем, если бы я шел один, потому что нужно было приноровиться к шагам Кати. Мы шли по длинному подземному переходу, так называемой «трубе» под площадью, на которой,. задолго до Катиного рождения, вешали осужденных немцев. Миновали Прорезную, улицу Ленина, повернули и пошли вверх по бульвару. Свернули в сад и сели на скамью у памятника Шевченко, где всегда сидит множество студентов и преподавателей. Прямо перед главным университетским корпусом. Я достал платок, вытер лоб и руки.
Мой экзамен еще не кончился. Катя, усевшись, вытащила какой-то конспект и, читая, тоже протянула лапу. Я осторожно вытер пот и с нее.
– Дай сигарету.
Я всегда носил для нее болгарские сигареты. Вынул, протянул.
– Прикури.
Не дожидаясь пока отдам, сама вытянула сигарету у меня изо рта и стала затягиваться. Когда ей нужны были обе руки. совала сигарету мне в рот, держать ее губами без помощи рук она не умела, и, перелистав конспект, брала обратно. Наконец, спрятала бумаги и, не торопясь, поцеловала меня.
– Ходи осторожно, не попади под машину, – сказала насмешливо. – Ну, до свиданья, – она встала и пошла к университету, но, пройдя несколько шагов, остановилась и помахала мне рукой. Я тоже помахал.
Можно было считать, что ничего не случилось. Наверное, ей всегда было противно скрываться и прятаться. И все же мы скрывались и прятались.
На самом деле случилось многое. Потому что раньше я мог не знать,. что ей противно. А теперь не мог. И всегда помнил, что причиняю Кате боль. Вечером долго ворочался в постели. Около часу ночи раздался телефонный звон. Муськи дома не было. Выругавшись, по поводу хамства современной молодежи, я решил, что к телефону не подойду. Но звонок не умолкал. Пришлось надеть тапочки и топать в прихожую.
– Слушаю? – сказал я строго и недовольно.
– Ку-ку! – ответил Катин голос и раздались короткие гудки. Совсем девчонка, солнышко мое...
И думать должен я. За обоих.
Что я скажу Муське, приведя в дом его одноклассницу? Да еще и... Неужели это никогда не перестанет меня мучить? Ну, хорошо, с Муськой ладно, с Муськой как-нибудь. А ее родители? Они из Западной Украины. Галичане. Маму зовут Стефания Мусиевна. У нас вокруг Киева, Полтавы, Харькова таких имен нет – Стефания. Да и украинское имя Мусий перестало попадаться. Стефания Мусиевна моложе меня. Предположим, что завтра я прихожу и заявляю: «Стефания Мусиевна, я люблю вашу дочь. Не смотрите на меня так заботливо, я не спятил. Она меня тоже любит. Я женюсь на ней».
Стефания Мусиевна, конечно, в ужасе. Какая мать не придет в ужас от такой перспективы? Но, в конце концов, решает не она, а Катя. И матери придется с этим примириться. Ничего, привыкнет и успокоится. А Катин отец? Я его видел. Вот на ком написано полное, как говорили когда-то, «преуспеяние»! Он медленно распрямлялся, выходя из машины. Не собственной, а персональной с шофёром. Так сказать, рангом выше. А может и не одним рангом. Преуспеяние было написано в его глазах, никак не менявших выражения при виде другого человека. Даже в очень дорогом и немодном пальто. Они с матерью из одной деревни, поженились молодыми, встретясь случайно в Киеве: каждый обрадовался земляку. Наверное, тогда еще не был он таким чиновным. Кто знает, что на душе у человека? У человека из дома с гранитной облицовкой! Но восторга по поводу нашей любви там не будет, за это я ручаюсь. Ему это – удар «под дых». Кто я теперь? Враг народа? Космополит? Ах, да! Сионист. Я не знаю точно, что это значит. Скорее всего, он тоже не знает точно. Ему это и не нужно. Ему нужно знать не что это значит, а как полагается к этому относится в свете... и так далее. И это он знает, и поддерживает. Мой возраст, а также и то, что может он быть простым, честным, искренним антисемитом, пока в расчет не берем. Пока только «деловую» часть. Я неподходящий родственник для человека из «гранитного дома». В отличие от мамы, он в ужас не придет. Он разгневается. О, это будет праведный гнев! Отец будет орать. Сначала на Катю. Ну, допустим, она устоит. Потом на жену. За то, что недоглядела и так, вообще, на всякий отучай. Для накачки. Позвонит в нашу в партийную организацию, требуя «призвать к порядку», «наказать морально разложившегося...» и так далее, и в том же духе. Но тут накося, выкуси! Те времена миновали. Я не женат, Катя совершеннолетняя. Что нам можно сделать? Даже партийный билет у меня не отнимешь, нету! Здесь он бессилен. Может куда-нибудь услать Катю или просто запереть дома, кто знает? Если Катя позволит, конечно. А она не позволит. С отцом они, кажется, не особенно близки.
Остается сама Катя. Которая будет открыто ходить со мной по улицам. Жить у меня дома. И родит от меня ребенка. Ох. Катя!
       Предположим, что она будет счастлива. Долго ли? Уйдет ко мне и с важным видом потребует, чтобы Муська звал ее мамой. И они будут хохотать при этом, потому что кроме дружбы у них давно ничего нет, а меня сын все равно любит, хоть и отстаивает свою самостоятельность. Предположим, что все будет именно так. А дальше?
Ребенок? Тяжело, но не страшно. Ради Кати можно на это пойти. Хотя мне впору иметь внуков. В конце концов, какая разница? Рано или поздно Муська женится и детского писка не избежать. А у нас будет девочка. Похожая на Катю. Это даже начинало мне нравиться. Еще дальше?
Катя окончит университет. Профессия – переводчик. Впрочем, она еще что-то пишет. Может стать журналистом-международником. Для этого необходимы языки и, между прочим, связи. В том числе семейные. Кто угодно в эту элиту не попадает. Талант? Неплохо, конечно, а все-таки не главное. Во всяком случае, само по себе ничего не решает. Анкета, да. Анкета и связи. Связи и анкета. Связи те, что полезны и ни в коем случае те, что вредны. Ни в коем случае! Мы живем в анкетном мире. Немцы писали «порочащих связей не имел». У нас так прямо не пишут. Но с плохой анкетой не помогут «хорошие» связи. А с плохими связями не выручит анкета. Конечно, если связи исключительные, где-то на самом верху. Там, где перестают действовать любые законы, даже неписаные... Даже «порочащие связи». Но так высоко ее папа не дотянулся.
  Она свой человек в своей стране. А КТО я? Ах да, теперь. сионист. Бывший космополит. В любые времена неполноценный гражданин. Лишенец, как говорили после революции. Тогда говорили открыто. Теперь не говорят, но это со мной всегда.
Я всё помню. Вонючую лужу и летящие комья грязи. Мандатную комиссию и бессонную ночь на вокзале. Ясное сознание, что с этим теперь жить. Всегда и везде, потому что неизвестно когда и откуда оно снова вспыхнет. Управляющие этим силы я одолеть, ни предвидеть не могу.
Было время, когда я почти забыл об этой луже. В шестидесятые, в период самого большого либерализма.. Забыл обо всем и даже подал заявление на туристскую путевку. Не в Америку, не в Западную Европу, не в Париж какой-нибудь, а, всего-то на всего, в свои, социалистические Польшу и Чехословакию. В них почему-то ездили «дуплетом» не считая, очевидно, каждую достойной отдельного визита. Заявления подали человек тридцать. Не пустили двоих. Не хватило путевок. По странной случайности, не хватило Финкельштейну и мне. Дело, конечно, не в национальности, Бердичевский же поехал! Герой войны, член партии, общественный деятель. У него были очевидные преимущества. Мы в войне не участвовали. Беспартийные. Рядовые обыватели. Не назначенные даже предвыборными агитаторами. Такие как мы тоже поехали. Из нашего отдела Иванов,Петров, Сидоров. Мне было очень смешно. Потому что эти три фамилии можно встретить в любом военном уставе, наставлении или даже в устных указаниях командиров от сержанта до полковника – с генералами я не встречался. Скажем, при отражении учебной фланговой атаки: «В кучу не сбиваться! Рассыпаться в цепь! Иванов налево.
Петров в центре. Сидоров направо!! » И всегда именно в таком порядке: «Иванов. Петров. Сидоров!». Никогда не «Петров. Сидоров. Иванов». Фамилии-символы. Так вот, поехали Иванов, Петров и Сидоров. Не символы, а живые люди. Так совпало. Очень смешно. А мы остались.
С фамилиями всякое бывает. Рассказывали что, в одном из киевских проектных институтов работали три инженера с фамилиями «Маленький», «Беленький» и «Хвостик». Так и чертежи подписывали. Именно в этом порядке, по старшинству должностей. «Хвостик» был начальником и подписывал последним.
Года через два я снова подал заявление на тот же маршрут, но пик либерализации был уже пройден, и мне отказали без объяснений. «В настоящее время нет необходимости в вашей поездке» - сказали мне. Здесь тоже была мандатная комиссия. И необходимость определял не я. Я только больше не подавал заявлений. И уже ничего не забывал. Так-то, товарищ будущий международник. А что? Она, пожалуй, станет международником. И поедет не в Чехословакию и Польшу, а в Америку, Швейцарию или Австралию. И еще в какой-нибудь Люксембург. Все будет в порядке: образование, анкета, связи. Не порочащие, ни Боже мой! Кстати, и участников войны осталось не много, да и стареют они, даже самые молодые. Им те¬перь устанавливают всякие льготы, вроде бесплатного проезда в городском транспорте. Они заслужили, С лихвой заслужи¬ли. Так и должно быть. Только вот, где тот матрос, что пел на киевских улицах, поддерживая трясущейся рукой задранный подбородок? Куда он делся? Сколько их теперь, пользующихся льготами? Куда им ехать?
Ладно, Думаем о Кате. Вся ее жизнь впереди. Жизнь, в которой можно достичь известности. Высокого положения. Можно увидеть мир. Если, конечно, у тебя нет гири на ногах. Но может быть. Катя не боится гири? И наплевать ей на красивую жизнь с заграничными поездками. От любви смелеют. Проявим некоторую самоуверенность, предположим, что это так. И будь на моем месте Муська, стоило бы играть в эти игры. А мне пятый десяток. Как это происходит? Сначала в тебе умирает любовник, потом собутыльник и, наконец, собеседник. От любви смелеют, но и глупеют тоже. И жалеют,… но поздно. Поезд ушёл. Я уже думал об этом и объяснял Кате. Она не спрашивала, но я всё равно объяснял. А она слушала. Я старался на нее не смотреть. Вывинчивал винт-заглушку из донышка зажигалки. Опять зажигалка, как тогда ночью, в муськиной комнате... Не отверткой вывинчивал, а копейкой. Ребро копейки точно входило в шлиц. Вывернул, зачем-то дул на резьбу, потом так же тщательно стал завинчивать винт на место. Не спеша. Как будто процесс требовал внимания и сосредоточенности. И говорил. О том, что мы будем любить друг друга. Пока любится. А потом – у нее вся жизнь впереди. И Катя меня не ударила, не вцепилась ногтями в морду, даже не плюнула в нее. Только повторяла: «Да, да. Конечно. Это и лучше, чтоб никто не знал. А то у всех на виду и никто не стесняется. Противно» Тут мне стало обидно, и я подумал, что будь я моложе, она бы не стеснялась. И мне захотелось, чтобы все было открыто. Но нельзя, нельзя. И еще я подумал, что никогда не расскажу ей, как погиб мой отец. Потому что ей не будет страшно, как мне. Я не повторю выкрика, переданного мне, как его слышали, на ее родном языке. II рідною мовою. Яка могла б бути й мосю – адже хоче того Україна, чи ні, я прожив тут життя, а життя не живуть двічи.
И про то, как в деповской луже крестили жидёнка, я ей тоже не расскажу. Мне это будет стыдно и унизительно. Конечно, она возмутится, и будет переживать за меня.. Но сама не может оказаться на моём месте. Никогда. Нигде. И не её это дело.
Не ее это дело. Не имеет к ней отношения.
Не имеет к ней отношения.
Что же делать? Очень просто. С Катей надо расстаться. Для ее же блага. Раз в жизни ты совершишь поступок, за который можешь себя уважать. Не за седые волосы, а за настоящий мужской поступок. За то, что расстался с женщиной, которую любишь. Которая тебе дороже всего на свете. По которой начинаешь скучать, едва простившись с ней. А надо расстаться... Я об этом думал. Но сделать не мог...
Так вот, Катя любила, чтобы горела свеча. А электрической лампочки не любила.
– Она холодная. Читать при электричестве хорошо, а это – нет. Для этого свет должен быть живой, дрожащий
– Трепещущий.
       – Ага. Только слово неживое. Написанное.
В ту ночь тоже горела свеча. И мы занимались любовью, и опять занимались любовью, а потом ходили в душ, и Катя пришла из душа, и голая плюхнулась на ковер, сказав, что в постели со мной ей жарко, а здесь хорошо.
– Ковер, между прочим, грязный, – заметил я. – Точно знаю, что грязный. Этот тип пылесосит исключительно перед приходом гостей. А мы с тобой не гости. Мы свои. И ты измажешь пузо.
– Надеюсь, мне еще придется сегодня идти в душ...
Говорит и стесняется, я вижу. Но уж очень охота задраться.
– Кто знает? Все-таки, я не молод...
  Это уже ей по носу. Катя ненавидит разговоры о моем возрасте. По-настоящему злой видел я ее один раз. Мы тогда решили, на всё плюнуть и устроить гулянье без оглядки. Авось повезет, и никого не встретим. Начали с ресторана. Обеденное время кончилось, а вечерняя публика еще не собралась, и в зале было почти пусто. За соседним столиком сидели двое: мужчина лет пятидесяти в нейлоновой рубашке, с галстуком, навсегда завязанным на фабрике и молоденький, очень похожий на него, солдат. Они тихо разговаривали. Солдат не сводил глаз с Кати. Потом встал и подошел к нашему столику.
- Отец, позволь прикурить. - сказал он. И тут зажигалка!
        Катя, побагровев, стиснула зубы. Я щелкнул зажигалкой хотя отлично видел как его сосед, видимо, в самом деле отец, прикуривал, достав спичку из полного коробка. Солдат прикурил и, не найдя, видимо, что еще сказать, побрел к своему столику. Парню везло: обратись он к Кате, тот бы ещё ответ получил!
– Скотина, – прошипела она сквозь зубы, – сволочь...
– Ну, что ты? Он принял тебя за мою дочку.
– Гад! – не успокаивалась она. – я ему сейчас покажу дочку… – и наклонясь ко мне, демонстративно потёрлась носом о мою щеку.
. – Ты ему еще язык покажи, так он подумает, что ты внучка, – подразнил я ее. И совершенно напрасно. Катя, обычно скромная в местах, где нас могли увидеть – в конце концов, для посторонних я просто отец ее товарища! – только что на колени ко мне не влезла. Бедняга-солдат, видимо, всё уже поняв, сидел, отвернувшись, красный и, даже от меня было видно, вспотевший. Неизвестно что бы она еще выкинула, но пора было в театр. Она тут же взяла меня под руку.
– Отец, - бурчала она дорогой, – отец! Волк ему папочка в дремучем лесу.
– Глупышка, – сказал я и потихоньку на темной улице чмокнул ее в нос. –Глупышка. В конце концов, ты и в самом деле немножко мой ребенок.
  –Я тебе не ребенок! – опять взвилась Катя, – я тебе баба! Твоё дкло меня ****ь, а не а не воспитывать! – тут она смолкла, будто споткнулась. Даже сбилось дыхание, я слышал. Это было выше ее возможностей. Мне показалось, что она густо краснеет, хотя было уже темно и плохо видно. Смутилась Катя мило и чуть смешно. Я даже коротко засмеялся, но тут же замолчал: Катька могла до слез обидеться. С ней это случалось. Тем более, что я знал другие минуты, когда это действительно была женщина. От милого пацана и следа не оставалось.
– Ты становишься опасной, – сказал я, – еще кусаться начнешь.
– И начну, – заулыбалась Катя облегченно. – Тебя укушу в первую очередь, чтоб знал. Вот.
– Что – вот?
– Вот, – упрямо повторила Катя. – Вот. Очень разозлилась она тогда. Единственный раз. А теперь я опять дразнил ее, но это было уже другое дело. Здесь, в этой квартире все было иначе. – Годы поджимают, – продолжал я. – Силы уже не те.
- Мне хватает, – буркнула Катя с ковра. – Судить буду я, а не ты… – и вдруг добавила: – сравнивать тоже.
        Точно помню, что мне захотелось ее ударить. Но я сделал вид. будто все равно, болтай что хочешь и делай тоже. Кто я тебе? Какое имею право? Ты свободный человек. Я не догадался, что нужно именно ударить. И не для демонстрации, а по-настоящему, в кровь. Чтоб знала – никакой свободы нет, а есть я. Но я промолчал. Ей вовсе не нужна была свобода. А я не понял. Не захотел понять.
Кате, тоненькой и узкобедрой, шли джинсы, мужские сорочки, короткая стрижка. Но на самом деле она во всём была женщиной. «Ты мужчина, вот и думай». «Как решишь, так и будет». Мне это нравилось. Я уважаю современных деловых женщин, у меня есть несколько знакомых. С каждой можно посоветоваться о деле, облаять какую-нибудь сволочь, даже распить бутылку. Но ни одна не вызывает желания погладить колено под юбкой. Даже Ташка, очень красивая. И явно не возражала бы. Мне это все равно, что поладить Славку. Ну, почти все равно. Глупо? Может быть. Но красивая и преуспевающая женщина одна, значит, не только я так думаю. Может и есть «феминизация мужчин», об этом писали женщины-журналистки тоже, видимо, деловые и пробивные. Фе-ми-ни-за-ция. А как называется обратный процесс, у женщин? Пусть называется как угодно, мне Катина мягкость милее, чем их деловая собранность.
- Муська тебя зовет капитаном, - сказала Катя. Повысил в чине. Раньше я был шкипером. Борода, что ли, отросла? Это он о работе. Как-то я взял его подсобным рабочим на монтаж холодильника. Надеялся, что ему будет интересно. Нет, ему интересно не было. Только фотографировал с удовольствием. Говорить о работе мне не хотелось. Не люблю я своей работы.
– Я не капитан. И не мог им быть. И хорошим летчиком, наверное, не стал бы. Нерешителен, неуверен. «С той стороны, с этой стороны…» Раз в жизни скомандовал «Губы! » Да и то пьяный. Трезвый бы не решился. И ничего б у нас не началось тогда. Моя бабушка звала нас, пацанов, «матросы с разбитого корыта». Мы-то играли в летчиков, но она, почему-то, думала, что в моряков. И дожив до капитанского возраста, я нового корабля не получил. Капитан разбитого корыта. А тебе увиделся похожим на настоящего капитана.
– Не-ет…. Настоящего капитана я не могла бы полюбить. «Железные» люди мне всегда кажутся... дубовыми. Это хорошо, что ты не капитан, – сказала Катя и улыбнулась. Ясно улыбнулась, как маленькая. Я был ей благодарен и за слова, и за улыбку. Хотя втайне, конечно, думаю о себе иначе..
– Я преуспевший мужчина с блестящим общественным положением. Женщины обожают преуспевающих мужчин. Именно за это ты меня любишь.
– Ты мужчина с блестящим черепом, – засмеялась Катя. – А за что люблю, это мое дело. Моё собственное, – и опять, как в тогда ресторане, показала мне язык.
Все-таки, что нашла во мне эта длинноногая девочка с невероятными глазами? Почему она валяется здесь на ковре, а не танцует где-нибудь со сверстниками? Что делает во время моих командировок? Кате я в таких мыслях, конечно, не признаюсь. Не хватает выглядеть ревнивым, старым дураком! Нет, у неё я не спрошу. Другое дело, у сына.
– Муська, – спросил я однажды. – ну, вот у вас для девушек свобода и «чистый секс», и всякое... А если ... Ну, в общем... Вы своих девушек ревнуете когда-нибудь, или вам наплевать?
Муська посмотрел на меня изумленно и вдруг захохотал.
– Знаешь, батя, иногда ты выглядишь полным ослом, – сказал он. – Ну и вопросик! Еще как ревнуем, батя! До тьмы в глазах и дрожи в коленях. И вообще, мы отличаемся от вас гораздо меньше, чем тебе кажется. Ей-богу, меньше, батя.
  Уже легче. Может быть, я действительно старый дурень? Не такой уж и старый, но...
– Это самое главное, - сказал я Кате. – Неважно за что. Ты меня любишь и мне верна. – это я добавил комически-возвышенным тоном, чтобы не выглядеть смешным, если на самом деле все не так. – Ты любишь, верна, и будешь верна всегда, пока меня не бросишь. Или пока я тебя не брошу – Боже, какой бред! Как это, я ее брошу?! –. Слушай, а что ты сделаешь, если я тебя брошу? Пустишься во все тяжкие?
Катя продолжала смотреть вниз на ночную улицу. Далеко внизу бежал запоздалый троллейбус. Он казался маленьким.
– Если ты меня бросишь, я прыгну туда, – сказала Катя, все еще глядя в окно. – Я прыгну туда...
        Я вылез из-под одеяла, подошел к ней сзади и обнял за плечи. Она взяла мои руки и переложила с плеч на маленькие упругие груди. Прижавшись друг к другу, мы пошли в постель…
«Бим-бом? Бим-бом? Бим-бом?» И ещё. И ещё. Семь раз. Кончилась наша ночь, наш дом, наше счастье. Сейчас я точно знаю, что такое счастье. Это не выпазить из постели, в которой есть Катя. Она все еще лежала с закрытыми глазами.
– Не хочу, – сказала Катя, – не буду вставать. Не хочу. Не буду. Нет. Нет. Нет.
Я позвонил по телефону.
– Доброе утро. Извините, пожалуйста. Водопровод. Прорвало водопровод. Вода по всей квартире. Да, боюсь, что зальет соседей. Постараюсь до обеда справиться. Благодарю. Конечно. Да. я задержусь и все сделаю. Разве я когда-нибудь отказывался? Спасибо. До свиданья.
– Труба у нас уже текла, – сказала Катя, не открывая глаз. – Мог бы придумать что-нибудь новенькое.
– У нас плохая труба, - сказал я. – У нас очень старая труба и совсем новый начальник, труба для него сойдет. Будем экономить фантазию. Авось еще пригодится.
И залез обратно в постель.
– Всё врем. – сказала Катя, уже совсем проснувшись. – Всё врем. – Лицо у неё было грустное, будто и не обрадовалась, что в нашем распоряжении еще полдня. – Господи, как противно. Врём и врём на каждом шагу.
– Что прикажешь делать?
– Ничего не прикажу. Или нет, прикажу. Позвонить начальнику и сказать: «Товарищ начальник! Я лежу в постели с женщиной, которую люблю – ведь ты меня любишь? Да? Люблю, да.. – Так вот, я лежу в постели с женщиной, которую люблю и не хочу отсюда выпазить. Я лучше потом отработаю, а сейчас останусь здесь». Вот так прямо и сказать. Что?
– Не гуманно.. Он, пожалуй, заикой станет.
– Станет. А так не станет. И даже если узнает, что ты врал, тоже не станет заикой. Потому что врать это нормально. Врут все. Что он сделает, если узнает, что ты врал?
– Говорю же, новый. Дурак может и собрание устроить. Умный сделает вид, что не знает. Работу я все равно сделаю, куда от нее денешься? Ничего срочного там нет. А что правду сказать я не мог, он прекрасно понимает.
– Зачем же собрание устраивать? Даже и дураку?
–- Чтоб не нарушался порядок. Дурака пугает любое нарушение порядка. Дурак-начальник порядок обожает. Порядок в его самоценном, сверкающем величии. Порядок с большой буквы. Дураку это величие необходимо, ибо в порядке нет неожиданных ситуаций. Все строго определено. Не надо решать, а надо следить. Начни решать, вдруг ошибешься? Кто-нибудь увидит и удивится, почему дали власть дураку, не умеющему решать правильно? И он перестанет быть начальником. А больше ничего не умеет. И не хочет! Если не начальник, значит никто. Немо без Наутилуса. Капитан Пустое место.
– У тебя были такие начальники?
– Сколько угодно. И у тебя будут. Чаще, чем другие. Да и всегда ли надо резать в глаза «правду-матку»? Ты вчера не пошла к подруге, праздновать день ее рождения. Но не сказала чем занята, а что-нибудь придумала. И правильно. Она бы обиделась. Кому это
нужно? И родителям не говоришь. Те бы устроили грандиозный скандал.
Снова ляпнул глупость. Она бы и рада сказать родителям, да я этого не хотел. Почувствовал себя виноватым, погладил ее голову. Поцеловал.
– Прости.
  – Все равно противно. – сказала она. – Кстати, подруге могла бы и сказать. Но мы даже себе врем. И не верим. Ни себе, ни друзьям, ни книгам, ни газетам, ни радио. Ты веришь газетам и радио?
– Нет, конечно.
– А зачем читаешь газеты?
– Ты тоже читаешь.
– Я вынуждена. Попробуй не быть в курсе газетных новостей! Пришьют ярлык и на сессии вспомнят. Тебя-то, кто заставляет?
– Никто. Привык.
– Я тоже понемногу привыкаю. Врать, и считать враньё нормой.
– Может, это и есть норма. И ещё работа. Для тех, кому за это платят. Лучше врешь – больше платят.
– Вик, но то. что у нас с тобой, правда? Вот это, – она показала на свои груди, - правда?
– Да. Ты единственная правда в моей жизни.
Катя опять погрустнела.
– Снова лжешь, Вик, - сказала она. – Раньше у тебя были другие, и они тоже были правдой. И каждая казалась самой большой. Но я настоящая правда. Пусть и не очень большая, но настоящая. И никогда не лги мне. Даже если изменишь - не лги. Так и скажи: «Катька, я тебе изменил».
– А как ты к этому отнесёшься?
Катя опустила голову.
– Прощу. Помучаюсь и прощу. Но буду знать, что ты говоришь мне правду. – Она помолчала и добавила: – Я и ложь тоже прошу. Только не надо. – Катя обняла мою голову и повернулась на спину. Теперь я лежу на ней. Мы ещё и ещё любим друг друга,..
И вдруг Катя сам меня бросила. Позвонила, когда Муськи не было дома, сказала, что больше не будет со мной встречаться и мне искать встреч тоже не нужно.
– Ты поймёшь, ты же умный.
– Но что случилось?
– Ничего. Просто я больше не хочу. Это достаточное основание?
Да, это достаточное основание. Но мне было плохо. И я знал, что будет еще хуже. Как для них все просто. Пройдет немного времени и Катя, может быть, придет к нам в гости. К Муське, конечно. Когда я скомандовал – «губы!» - она тоже пришла к Муське. Но одна. И Муськи не было дома. А теперь придет с каким-нибудь парнем. Ничего, переживём. Хорошо, что подоспела командировка. Пора капитану в плавание. Короткое, но приятное: Вильнюс. Наш собственный маленький Запад. Там были свои фирмы, и они вполне справлялись с делом. Но случался какой-нибудь завал, штурм, срочная, внеплановая работа и сил не хватало. Такая командировка считалась везением, особенно, если задание, как у меня: установка почти готова, остались мелкие неполадки. Бригада молодая, считается неопытной и меня послали просто для большей уверенности. У нас говорят «для поддержки штанов». В общем, делать мне было почти нечего, и не стоило торчать лишние дни, раздражая ребят присутствием «начальства». Хотя прямым начальством я не был, а послан «проверить», «посоветовать», и, в случае надобности, «потребовать». Так формулировал задание наш главный инженер. Я старался не слишком задевать придирками их самолюбие, а в последний день командировки вообще не пошел на объект, чему бригада откровенно радовалась. Хотелось погулять по Вильнюсу, который люблю с давних пор. Каждый раз попадая сюда. вспоминаю первое впечатление. Была осень. Моросил дождь. Я шел по неширокой улице. Трех и четырехэтажные дома стояли экономно, вплотную. Без купеческой пышности послевоенного Крещатика или московских коробок, постройки тридцатых годов.. Сдержанно, изящно, солидно. Я не люблю один ходить по незнакомому городу. Хотя бы для первого раза нужен спутник или, на худой конец, путеводитель. Но в Вильнюс я тогда попал случайно, никого здесь не знал, а путеводителя в киосках не было.. Тогда, кажется, типографий не хватало. А потом не хватало бумаги. Как мог, осмотрелся. Город оказался невелик. Такси на окраину, куда мне было нужно, стоило меньше рубля. Но здесь есть всё, нужное столичному жителю. По чистым улицам, где дома, не давят своей огромностью, приятно ходить, есть картинная галерея, органный зал с хорошей акустикой, наконец, кафе, вильнюсские кафе, знаменитые на весь СССР, где в самом деле пьют кофе и официант не смотрит на тебя зверем, пока не закажешь коньяк. Можно, просидев с приятелем вечер, возвращаться без вензелей на асфальте и значительных финансовых потерь.. Хотя, честно говоря, я не такой уж трезвенник. Этого обо мне и клеветник не скажет.
В тот день я пошел в кино, привлеченный не фильмом студии «ДЕФА», а зданием кинотеатра, похожим то ли на старую молельню, то ли на крепостной бастион. Внутри, однако, полный модерн. Фильм был плохой, но я сидел до конца, потому что дождь перед сеансом усиливался, а идти в кафе было рано. Спросил, как попасть в «Нерингу», место, известное мне понаслышке. Это было совсем близко, один, то ли два квартала.
Вестибюль отделан полированным деревом, дальше холл с бассейном. Двери направо в ресторан, а налево кафе.
– Сегодня у нас короткий день, – предупредил гардеробщик.
– Я только до поезда
Официантка подошла сразу, я заказал «котлеты по-киевски», которые любил еще под девичьей фамилией «де-воляй». И не только за вкус, увы, просто я не так уж хорошо владею ножом и вилкой, не учили нас этому в стране пролетарской демократии. А с котлетами все просто. Еще попросил две чашки кофе покрепче и принялся рассматривать зал, больше похожий на комнату.
  В наших краях ничего подобного нет, я, во всяком случае, не встречал. Простая отделка стен, легкие занавески. Круглые фонари утоплены в потолке. Включены были не все и от этого светились мягким, асимметричным узором. Негромкая музыка, скорее всего магнитофон. Обильной еды и выпивки на столиках не видно. Сидящие обладают удивительным, неизвестным в наших громогласных краях, искусством говорить, не мешая окружающим. Хотя, вошедшие здороваются со знакомыми через весь зал, то есть, комнату. Даже обмениваются репликами, никому не мешая. Как им это удается? Не знаю. Столики изящные, стулья, будто нарисованные одним росчерком. Длинные диваны вдоль стен. За мой столик без разрешения не столько присел, сколько хлопнулся плотный мужик, явно, как и я, приезжий. Заказал еду и пиво, но пива здесь не подавали, чем он остался недоволен и, слава Богу, ушёл.
За угловым столиком три женщины. Старшая лет сорока с мило увядающим лицом, впрочем, ей может быть и больше. Морщинки делают ее глаза мягче, мудрей и спокойней. Она внимательно слушает молодую, некрасивую девушку, глядя мимо говорящей, на пустой угол столика и от этого кажется, что вся обращена в слух. Третья тоже молода, пожалуй, самая молодая из них. Очень светлые то, что называется платиновые, волосы туго стянуты на затылке и ниже распушены, почти закрывают спину. Вероятно, одного роста с двумя другими, кажется она крупнее, вылепленная сильно и четко – лицо, фигура, рука с сигаретой. И растерянные глаза. Время от времени трогает волосы, будто поправляет, хотя прическа в полном порядке. Подруга, что-то говорит, иногда кивая в ее сторону. Про себя я распределил роли: платиновая блондинка – драматическая героиня. Он уже третий день не звонит, некто намекает, будто его видели в... с… ну, что-нибудь в этом духе. Некрасивая – сопереживающая подруга. Третья женщина высший авторитет, судья и советчик, опытная, понимающая, умеет всему найти место и обозначение, а от этого даже переживания кажутся менее тяжкими. Такая дружба встречается нередко и больше у женщин: молодые ищут понимания и совета, старшие тянутся к молодости, к её интересам и волнениям.
Может все было не так и не о том, разговора я не слышал, а услышав, скорее всего не понял бы, потому что говорили они, наверное, по-литовски, как почти все здесь. Литовцы любят свой язык, а на русский переходят с нами,. приезжими.
Я тоже задумался. О том, что дома плохо и непонятно как налаживать семью, да и удастся ли? Оказалось, нет, не удаётся. Я не торопясь пил кофе и не сразу заметил, что женщины вдруг замолчали, глядя в мою сторону. Тогда сообразил, что уставился на них совершенно неприлично. Я думал о своем и смотрел не видя, но им-то, откуда знать? Отвел глаза и занялся второй чашкой кофе. Мужчина и девушка со стульями в руках, подошли с разных сторон к свободному столику, сели и, заговорив, сразу начали чему-то смеяться. Все было легко и удивительно непринужденно. Посидели, поболтали, разошлись каждый к своей компании. Я посмотрел на часы, пора на вокзал. Так прошел мой первый и единственный тогда, день в Вильнюсе, и я всегда его вспоминаю. На этот раз в кафе пойти не мог, самолет улетал днем. Только пообедал в «Шешуппе», столовой, где всегда очередь, но очень быстро идущая. Кормят в «Шешуппе» лучше, чем в ином ресторане.
Полет мне отравляет запрещение курить. Полтора-два часа перерыва мучительны. С появлением реактивных самолетов, летающих на керосине, аэрофлот гордо заявил, что теперь в самолетах курить разрешается. После набора высоты и с разрешения сидящих рядом, но набор высоты это всего полчаса и вытяжные устройства работают так хорошо, что сосед не чувствует дыма. Если же попадется сосед особо вредный, можно с кем-нибудь поменяться местами. Аэрофлот разворачивался, нужны были пассажиры. Но летать привыкли, билет стал дефицитом почти как место в гостинице и воздушное начальство тут же вовело себя, как гостиничная администрация.:«Не хотите, не летайте. Желающие найдутся. Мы в вас не нуждаемся. Это вы в нас нуждаетесь». Для начала запретили курить в рейсах продолжительностью менее трех часов. И еще, почему-то, в ночных рейсах. Самолеты были те же, опасность пожара не увеличилась. А если она была, то куда девалась на четвертом часу полета? Почему ее нет на заграничных рейсах? Оплошность исправили, запретили курить вообще. Кроме заграничных рейсов, разумеется: там пассажир валютный, ему сами спичку поднесём, сами рюмку нальем, сами поцелуем, куда прикажет. А вам курить нельзя, о чем гордо заявил по радио какой-то авиационный руководитель. Что выиграла от этого авиация неизвестно, думаю – чувство глубокого удовлетворения: «мы можем запретить, а вы будете терпеть и никуда не денетесь». Не делись. Терпим, мучаемся. Зачем? Стиль руководства. «Я запрещаю – я власть!» Если не запрещать, вдруг не поймут кто власть? Хочется, чтобы понимали. И пепельницы чистить не надо. В самолетных уборных курить запрещалось всегда. Я даже видел табличку: «в туалете курить запрещается, ввиду близости кислородного оборудования» Спросил у того же бывшего врага, ныне конструктора, опасно ли курить в туалете.
– Очень. Если совать непогашенные окурки в ящик с туалетной бумагой. А нет, так нет!
– Туалетная бумага? В самолете?! Сам видел или рассказывали?
– Видел. В заграничной командировке.
– Врешь. – сказал я уверенно. В капстраны тебя, еврея, не посылали.
Он молча протянул сигарету. Он в самолете не курит. Дисциплинированный человек. Дисциплина его не от почтения, а от презрения. «От дурака отойди. Не старайся быть еще глупее». Так он считает, и так поступал во всех известных мне случаях. Жаль, что нельзя написать о нем повесть. Что напишешь о герое, который интеллигентен, порядочен и с удовольствием делает свою работу? Кажется верен своей жене и точно любит своих детей. Приветлив с окружающими и ровен с друзьями. Ну что о таком напишешь? Бесполезный человек в нашем писательском деле.
Первая, кого я встретил по дороге из аэропорта, была Катя. Уже недалеко от дома. Шла навстречу, не поднимая глаз. Должно быть, заметила издали, а теперь притворялась, будто рассматривает тротуар. Ага, девушка, похоже, что и тебе не все на свете просто! Катя всегда ходила иначе: вертела головой, глазея с удовольствием на дома, людей и автомобили. А теперь шла под стенами домов, явно притворяясь, что меня не видит. «Не от Муськи ли? – кольнуло. – А какая разница теперь?» Дальше я узнал, что сегодня, по случаю отъезда жены в краткосрочную командировку, мой постоянный партнёр объявляет Большой Преферанс. Встреча с Катей вышибла меня из колеи, никакого преферанса не хотелось, и я сказал, что пойду домой, потому что соскучился и хочу повидать Муську. Оказывается, Муська-Сэм с Манькой-Мэм и всей прочей компанией укатили за город «на травку» и уж точно сегодня не вернутся. Я огорчился и тут же подумал, что, хорошо, значит, Катя была не у него. Странно, что не поехала с ними. Предлогов для отказа от преферанса больше не было. Играли стандартную сочинскую пятисотку по две копейки. Встреча с Катей выбила меня из колеи, первую пулю я проиграл. «Попал», как мы говорим. Я редко «попадаю», во всяком случае, средним игрокам. «Э. парень, ты, кажется, растерял бойцовские качества! - подумал я. - Чтоб не везло ни в любви, ни в игре – это уж слишком. Жёстче, брат, жёстче!» Вторую пулю выиграл, хотя карта шла плохо, и по результату я был в нуле. Самое время уйти домой, но пошел дождь, кроме того завтра суббота, выходной день. И мы начали третью пулю. «Если я выиграю, Катя вернется» - подумал я, и обругал себя кретином. Опять разыграли места. И тут, согласно истине «карта не лошадь, к утру повезет», мне, что называется, попёрло. Я выиграл пулю с преимуществом в шестьсот вистов. Всего-то двенадцать рублей, но все люди служащие и на лицах партнеров восторга не было. Наступало утро. Я пошел домой, лег спать и проспал всю субботу.
А в воскресенье около одиннадцати раздался телефонный звонок, и это была Катя. Она не сразу заговорила, и я стоял, слушая дыхание в трубке, и уже знал, что это Катя. А она молчала.
– Говори, – попросил я тихо.
– Только не требуй от меня объяснений и оправданий, – сказала Катя. – Можешь? - – Говори что хочешь, только говори!
– Просто, я самоуверенный щенок. Я хотела... Ну, в общем... Но у меня ничего не вышло. Потому что я твой щенок. И ни с каким другим хозяином я... Ты еще на меня не плюнул? Нет?
«Уже попробовала других хозяев, сука», – подумал я и удивился, насколько это показалось не важным, а важно, что я говорю с ней и слышу ее голос.
– Нет, щенок, я на тебя не плюнул. Только я сейчас взорвусь от счастья.
– Не надо. Я не могу прибежать и сложить тебя, потому что немного больна. Лучше будь, пожалуйста, целым..
– Хорошо, – охотно согласился я, – что с тобой?
– Чепуха. Простыла. Понимаешь, я тогда позвонила тебе, потому... – она уже забыла, что не хотела оправдываться, да я и не просил ее об этом, для меня она хороша, что бы ни натворила, да и не натворила она ничего, теперь я уже и в это не верил. – я позвонила, потому что. – продолжала Катя, – мне стало здорово тошно. Все время врать. Будто ночевала у подруги. Или вечером ходила в театр. Тебе я тоже врала, будто мне это нравится – я вспомнил наш разговор и как завинчивал зажигалку, ну и подонок же! – А потом эта неделя без тебя. Ты ведь и раньше уезжал, но тогда все равно был мой, и я знала, что вот-вот приедешь. А тут уехал и – чужой. Или это я чужая. А там какая -нибудь... своя. Я всю неделю, как неживая была. – Ага! Не я один ревнивый! – Мне никто не может тебя заменить. Вот. Все рассказала.
Она вздохнула и я услышал это в трубке. «Уже замены поискала? – подумал – А чёрт, не это важно».
– Где ты простудилась? Я же тебя видел позавчера.
– Тогда же. Когда ты меня не окликнул. Прошла еще немного и бросилась к тебе домой, знала, что Сэма нет. Стала ждать, а ты не шел. Ходила по улице, а туг дождь. Мне было стыдно стоять в твоем парадном. Я немного промокла. Ты не думай, потом я зашла в парадное... как будто от дождя. Но там тоже было холодно, и я все-таки простудилась. Немного.
Да ведь дождь пошел, когда мы закончили вторую пулю! Она стояла возле дома всю ночь! Всю ночь, пока я играл в карты. Встретил на улице... А она ходила по этой улице, чтоб я ее встретил. В одну сторону, потом в другую, обратно. «Ты и не будешь меня искать, ты же умный». А надо было - «ты же клинический идиот!» Старый идиот, не по уму и не по заслугам получивший собственное солнце, и должен был растаять, но притворился термостойким кирпичом. «Катенька. – сказал я, – Катенька, я дурак и сволочь. Как тебя увидеть? Когда ты сможешь встать? Что говорит врач?»
– Прибегу дня через два, – сказала Катя. – Ты, пожалуйста, не волнуйся. Врач говорит – ничего страшного. Ой, мама возвращается из аптеки! Я кладу трубку. До свидания, мой капитан!
– Подожди! – крикнул я. – Подожди, мама же не знает, с кем ты говоришь. Можешь же ты поболтать с приятелем.
– Глупый, – сказала Катя и я понял, что она улыбается. – глупый. Разве я могу говорить с тобой голосом, каким говорю с приятелями? Ну, пока, – это она сказала быстро, шепотом и положила трубку.
Но прошло еще два дня и еще два, и еще четыре, а Катю все держали дома и мы говорили только по телефону, и я чувствовал, что ей все хуже, а бодрый голос просто притворство, потому что не хочет она меня огорчать. Я тревожился все сильнее и сильнее.
       - – Меня кладут в больницу, – сообщила вдруг Катя. – чепуха какая-то, предполагают пневмонию. Но ты не бойся. Я быстро поправлюсь и прибегу. И не огорчайся, пожалуйста. Я скоро прибегу, ладно? – она замолчала и вдруг сказала совсем другим голосом: – Вик, мне страшно... – и повесила трубку, не дожидаясь ответа.
Я рано пришел на работу, план опять «горел». Нужно было срочно закончить оформление технической документации, с утра подписать у главного инженера и директора, и передать представителю заказчика. Никуда не опоздали бы завтра, заказчики отродясь подписывали документы задним числом, и никто от этого не умер, но один уперся, и надо было спешить, и спорить не приходилось. «Кто девушку ужинает, тот её и танцует – любимая присказка главного. Я пришел, думая о нашем утреннем разговоре с Катей, не понимая, зачем с пневмонией класть в больницу, дома найдутся лекарства и уход можно обеспечить лучше. Но сев за стол, углубился в работу и, постепенно отвлекшись от мыслей о Кате, скоро все закончил. Пошел за подписями, но. едва освободившись, опять стал думать о Кате. Разве что у Клары могут быть знакомые в той больнице, хотя больница особенная,: лечатся там исключительно типы, вроде Катиного отца и члены их семей. Подбор врачей по тем же принципам. Рассказывали, как врач с кристальной анкетой и ясным взглядом, принял спазм за опухоль, и пожилому академику вырезали кусок абсолютно здоровой кишки.
 – Ладно уж, посодействую твоему Муське, – сказала Клара.. – Девочка хорошая. Семейка, правда... А мне. признаться, казалось, что они с Манькой друг другу нравятся. Ладно, я зла таить не буду. А вот родители ее... да-а-а...
Я ни слова не сказал о Муське, но кто мог подумать, что Катино здоровье так важно мне самому? Ей это и в голову не пришло. Она позвонила только через два дня, и теперь в ее голосе не было даже тени веселости.
– Слушай. Витька, что Муська всерьез... ну... У них с Катей это серьезно?
– Что случилось? – не помня себя, я орал в трубку. Но Кларе было не до анализа ситуации.
– У нее саркома легкого. Никакой надежды, Витька...
        Вечерами я сидел у телефона, боясь пропустить звонок. Катя звонила редко: пробиралась к телефону вечером, когда врачи и сестры уходили, и оставались дежурные, вечно где-то пропадающие. Я к ней пойти не мог, днём постоянно дежурили мать или бабка, специально приехавшая из деревни, или кто-нибудь еще. Я ходил по комнате из угла в угол или сидел и ждал. Безуспешно пытался читать.
– Только не волнуйся. Пневмонию теперь лечат довольно быстро, и ты скоро поправишься. Все будет хорошо, малыш. Ты только не волнуйся.
Катя прервала меня.
– Не лги, Вик, я же тебя просила. В это отделение не кладут с воспалением легких. Ах, Вик, как здесь страшно! Мертвая тишина, будто ты уже... будто все уже... произошло. И у всех невидящие глаза, каждый смотрит только в себя. И вслушивается. Но - тишина. Тишина. Слушай. Вик, если я отсюда выйду...
- Что значит «если»?! - Я не дал ей договорить и постарался, чтобы мой голос звучал сердито. Как будто мысли не может быть о каком-либо другом исходе, кроме скорого излечения. И меня крайне возмущает ее уныние. Удивительно, что сердитая интонация мне отлично удавалась Больше того, я действительно начинал сердиться. Как будто сам верил в счастливый исход. Я врал Кате, но делал это для самого себя, врал и верил в собственную ложь – так было легче. Мне стало стыдно.
– Прости, – сказал тихо.
– Да, Вик, да, конечно, – сказала она каким-то другим, будто упавшим голосом. Она чувствовала мою игру, но и сама боялась до конца понять происходящее. – Слушай, Вик, когда я выздоровею, забери меня. А? Забери меня, пожалуйста, совсем забери. Чтоб мне ничего не скрывать, не врать и не бегать по чужим квартирам. Забери меня к себе, а, Вик? Ладно? – Да, Катенька? ладно. Я заберу тебя, как только ты выздоровеешь. Или нет, как только тебя выпишут из больницы. Заберу и сям буду за тобой ухаживать. Знаешь, с чего я начну? Я тебя всю обцелую. Начиная с пальчиков на ножках и до макушки. Вот так. Сначала ступни, потом коленки и все остальное. Ничего не пропущу. Вот так.
– Это замечательно, – сказала Катя. – От такого ухода я не столько встану, сколько взовьюсь. Я уже готова. Пока дойдешь до носа, я выздоровею. Это самое лучшее лекарство... – и вдруг она заплакала. Заплакала и повесила трубку. Она уже знала, что я не выполню обещания. И опять каждый вечер я сидел у телефона, ожидая звонка.
Было воскресное утро. Муська приготовил завтрак - традиционную яичницу с колбасой. Заварил чай, который мы постоянно ругали: индийский и цейлонский давно исчезли из магазинов, есть грузинский, расфасованный, почему-то, в Одессе. «Одесса, ты мама, родная панорама…»
Чай бледный и безвкусный, сколько не сыпь в чайник. Запаха, в лучшем случае, нет, а в худшем резко отдает веником. Но и такой стал редкостью. Я в магазине возмутился, - «Опять нет чая! – и продавщица криком ответно: – Что значит «опять нет»! Вам лишь бы ругать торговлю! Вчера после обеда на Крещатике продавали чай!» Что в любое время, во всех магазинах должно быть несколько сортов чая на выбор, ей говорить нельзя: она искренне примет это за издевательство. Про такое никогда не слышала. Еще милицию вызовет.
Завтракали, как всегда, на кухне. Молча. В последнее время мы вообще мало разговаривали: я был занят мыслями о Кате и Муська, казалось, чем-то озабочен. До этого утра я не задавался вопросами на его счет, а позже в догадках нужды не было. Поев, мы сидели так же молча, каждый думал о своём. Это я тогда думал, что – каждый о своём.
– Отец, – сказа Муська, именно «отец», хотя никогда раньше меня так не называл. И замолчал, будто собираясь с силами. – Отец. Если Катя умрет, давай разменяем квартиру.
Вот оно. Заметил? Догадался?
– Я не догадываюсь, я знаю, – он, будто читал мои мысли.
– Откуда? – глупее вопрос придумать нельзя было, но я совсем растерялся. Муська это понял и не отреагировал. Я сказал: – Почему разменяем? Нас по-прежнему двое и почему тебе перестала нравиться наша квартира? – делая вид, будто не понял, что это я перестал ему нравиться, а не квартира. Говорить о Катиной смерти я тоже не мог и судорожно делал вид, будто разговор возник сам собой, без всякого повода. Это была еще одна глупость, но Муська не желал замечать, что я делаю глупость за глупостью. Давал мне время придти в себя. Я этого не понимал, совершенно вышибленный предложением и тем, что он, оказывается, все знает. «Другое дело,. если она выздоровеет, – подумал я, снова начиная врать себе, потому что знал: она не выздоровеет. – если выздоровеет, тогда я заберу ее к себе и вместе нам будет неудобно.» Но вслух я ничего не сказал и только повторил: – Зачем?
– Давай разменяем, – повторил он и, не желая объяснять, стал мыть посуду. Но я уже понял сам, что Муська не простит мне Катиной смерти. Я не виноват в ее смерти, но Муська не простит. Я не знаю, от чего бывает саркома. Он тоже не знает. Никто не знает в мире, и никто никого не обвиняет. И Муська меня не обвиняет, но и не простит. Чего? Не знаю и сам он тоже не знает. Мне даже оправдываться не в чем.
– Хорошо, – все-таки начал я. – Пусть ты все знаешь. Есть у тебя право так со мной говорить? – У меня хватило ума не напоминать, что я все-таки отец. На это, слава Богу, хватило. Но дальше я стал отбиваться и притом, глупейшим образом. – Ты образец непорочности? Я люблю Катю. Может быть я и виноват, но твои собственные сексуальные «подвиги»...
– Ты ничего не понял. – перебил Муська. – Мои девушки относятся ко мне так же, как я к ним. Я не обманываю ожиданий. Не предаю. Не убиваю. – он повернулся и быстро ушел к себе. Почти убежал. Я почувствовал, что схожу с ума: ревную умирающую Катю, будто может она мне изменить. Если б могла! Но откуда он знает? Никогда не видел нас вместе. Если Катя приходила, в его отсутствие, следы потом тщательно заметались. Мы вылизывали квартиру до такого вида, будто здесь никто никогда не жил. Катя весело играла преступника, воровато поглядывала в окно, надевала перчатки, однажды оседлала половую щетку и ездила на ней по комнате, пошевеливая, «хвостом». Мне объяснила, со ссылкой на фильмы по сценариям Юлиана Семенова и сериал «Следствие ведут знатоки», каковых она, Катя, объявилась усердным и благодарным зрителем, что, по части маскировки она дока – не какой-то несчастный Муська, даже Штирлиц вкупе со Знаменским ее не расшифруют.
Она же и рассказала, конечно. И тихо давилась от хохота, «маскируя» свои приходы. Или они вместе хохотали потом? В постели... У них ведь все просто. Я стал вспоминать, когда и где видел их вместе. Нет, вместе почти не видел. Только в компании, но теперь именно это казалось подозрительным. Однажды, придя домой, почувствовал, что здесь Катя. Почему? Не знаю. На вешалке не было ее пальто. В Муськиной комнате было тихо. Но я знал, что она здесь. Вдруг распахнул дверь Муськиной комнаты и вошел без стука. Хамство, но это было сильней меня. Я вошел.
Да, Катя была здесь. Она сидела в кресле, откинувшись на спинку и вытянув длинные ноги. Вид у нее был усталый. Муська на тахте, опершись на локоть, рассматривал какой-то альбом. И, мне показалось, что, увидев меня, поморщился. Во всяком случае, не удивился. Должен был удивиться, но – нет. Чем они занимались? Почему у обоих усталый вид? Держать в поле зрения обоих не получалось, они сидели в разных углах комнаты. Пытаясь видеть двоих, я не видел никого. Они не общались, присутствия другого каждому было достаточно. Так ведут себя очень близкие люди.
– Добрый день. – я растерялся, сообразив, что даже предлога не выдумал своему появлению.
– Здравствуйте, Виктор Давидович, – сказала Катя вежливо. Лучше бы она бросилась мне на шею!
– Здравствуй, – сказал Муська и после паузы добавил: – ты за спичками? По морде бы ему заехать. Но я плохо соображал и ничего не нашел умнее, как согласиться.
– Да.
Он протянул коробок, я взял и вышел в свою комнату. Даже обрадовался тому, что Муська меня выручил. А он, скотина, наверное, потом смеялся. Вместе с Катей. Знал он уже тогда? Или нет? Я долго сидел у окна, тупо разглядывая соседнюю крышу. Не выдержал.
– Самуил!
Он появился в дверях.
– Откуда ты знаешь?
Муська сжал губы в ниточку, потом вытянул пятачком. Это у него мое движение. Я тоже так делаю и это за собой знаю.
– Катя сказала. Помнишь, как ты вошел без стука? Днём. Вот перед этим она и сказала. Ты вошел, а я еще не совсем очухался. – он усмехнулся.
– Почему ты меня обвиняешь?
– Он сделал два шага от входа к столу. И два шага обратно.
– Мне рассказывали, как ты вытащил Мэм из-под самосвала. Думать было тебе некогда. Да или нет, но – сразу. Почему ты не забрал Катьку из дому? Испугался? Конфликты, сложности, головная боль. А так взрослый сын и молодая любовница, чем не жизнь?
Какая-то правота за ним была. А за мной? Его не убедит деповская лужа, и ночь после экзамена в училище тоже не убедит. Это другая жизнь.. А Катя – его мир. Что ему сказать? А себе? И тут я ляпнул самую большую глупость. Никогда себе не прощу.
– Что у тебя было с Катей? Потом - я спрашиваю?
Его глаза сузились в щелки.
– Ты спятил! – крикнул и ушел к себе в комнату, хлопнув дверью. Ничего подобного он себе раньше не позволял, но мне стало легче. Разговор выскочил из русла, где я чувствовал, что тону. А Катя и Муська... Действительно, я сошел с ума. Они друзья и вели себя, как друзья. Друзьям не обязательно вежливое общение. Особенно после такого разговора. Я успокоился, но не надолго. «Ты спятил», – могло значить все, что угодно. В том числе и мысль абсолютно правильную, вроде: - «Катя умирает, а ты думаешь об этом!» Все что угодно и совсем не обязательно «Ничего у нас не было». Врать Муська не любит, это я всегда знал. Это у них с Катей общее. Как, и это? Кажется, я действительно сошел с ума. Но «ты спятил» - такой ответ, в сущности, избавляет от необходимости отвечать. А нужно ли теперь отвечать?
Больше я об этом не думал.
        Катерина умерла во сне на холодном осеннем рассвете. Ветер нёс колючую серую пыль, голые стволы деревьев торчали в блеклое небо.Я впервые шёл к ней домой. Пусть думают, что хотят, пусть удивляются, недоумевают, угадывают. Теперь все равно.
Меня даже не заметили. Дверь в квартиру была открыта настежь. Входили и выходили какие-то люди. Прихожая завалена одеждой и, почему-то, чемоданами. У стены гроб, широкой частью вверх. Крышка чуть сдвинулась, образовав темную щель. Человек в деревенском кожухе, стоя рядом, смотрел в эту щель долго и внимательно. Я вошел в комнату на ватных ногах, единственный, пришедший без цветов. Не подумал о них. В голове начинался легкий гул. Стучало в висках, ломило затылок. В комнате было много народу, но все стояли вдоль стен и так же, возле стены, на стуле, зажатом между низким шкафом с посудой и какой-то полкой, сидел Катин отец, мешковато осунувшись, будто его лишили костяка. Руки, раскинутые крестом, лежали – одна сверху на низеньком шкафчике, другая на полке.. Он потухшими глазами смотрел в одну точку, и точка эта была на полу. Тут же сидела Стефания Мусиевна, но смотрела не на пол, а на угол большого развернутого стола. Там на подушке, аккуратно расчесанная, лежала голова мертвой Кати. Звучал голос матери – ровный, с будничными, спокойными интонациями, он был жуток своей обыкновенностью. Просто разговор и дочкой, которую нужно в чем-то убедить.
– Що ж ти з нами робиш, доню, що ж ти з нами робиш, – говорила Стефания Мусиевна, заботливо поправляя на Кате одеяло, – нащо ж тепер наше життя, кому воно поотрібне? Нам? Навіщо? Ми вже старі, доню, нам нема для чого жити без тебе. Краше вставай, доню, краще дай, я ляжу на твоє місце*...
Я понял, что сейчас упаду. Этого нельзя было, кто я такой, чтобы падать возле мертвой Кати? Я быстро вышел на лестничную площадку и стал, прислонясь к перилам. Следом показалось встревоженное лицо Муськи. В комнате я его не заметил. Ко мне он не подошёл, глянул и ушел обратно.
На кладбище ехали двумя автобусами. В первый, где стоял гроб, сели родители и еще кто-то, наверное, родственники и близкие друзья семьи. Во втором были Катины подруги и знакомые. Муська сидел на переднем сиденье. Со вчерашнего дня мы не виделись, дома он не ночевал. И ехали мы отдельно друг от друга, но его присутствие я чувствовал всё время. За нашим автобусом в легковых машинах ехали какие-то люди, похожие на Катиного отца. Не на сегодняшнего, а того, что я видел однажды. Не лицами, а выражением лиц – той отчужденностью от окружающих, с какой он тогда выходил из машины. И одеты они были так же, как он: добротно, дорого и немодно. Кате бы не понравилось, если бы я так оделся.
Гроб поставили на кучу вырытой земли. Над мертвой стал один из тех, что ехали за нами. Откашлялся, дернул щекой, издав звук, будто отсасывает из зубов остатки пищи, и произнес речь. Из речи следовало, что руководство, а также и товарищи по работе скорбят и сочувствуют горю уважаемого имярек, но надеются, что не оставит его испытанное мужество, и верят в стойкость закаленных характеров, как его собственного, так и супруги его Стефании Мусиевны.
Глаза Катиного отца еще не обрели своего пустого выражения, в них застыла боль. Но на бескостного он уже не походил и стоял твердо, хоть и сутулясь. Потом говорил молодой парень, Катин ровесник. Единственный из молодых, он был в белой рубашке и с галстуком. Во время выступления несколько раз оглядывался на сослуживцев Катиного отца, стоявших отдельной группой. Громким голосом, четко разделяя слова, объяснил, что выступает здесь от имени и по поручению, что тяжёлую потерю понесла сегодня комсомольская организация в лице активной комсомолки, с честью носившей это гордое звание, ибо до самого конца была она предана борьбе за общее дело и эта борьба была главным содержанием ее короткой, но такой яркой жизни. Он еще говорил о сплочении и единении. А я думал, как бы не упасть.
Стефания Мусиевна,. кажется, ничего не слышала. Она сидела на корточках у гроба, глядя и, глядя на мертвую дочь, зачем-то перекладывая цветы, покрывавшие тело.
Больше никто не выступал. Родственники и друзья по одному прощались с покойной. Отделился от группы Муська. Подошел к гробу, посмотрел на Катино лицо, наклонился, поцеловал в лоб. Но от гроба не отошел, выпрямился, нашел глазами меня, опять поклонился и поцеловал еще раз. Я не выдержал и заплакал. Гроб закрыли, крышку прибили двумя большими гвоздями и Катю закопали. Муська вместе с группой молодых прошел мимо меня и сел в автобус, возвращавшийся в город. В квартиру, теперь уже не Катину, ехали, по старинному обычаю, помянуть усопшую. Я думаю, что это гуманный обычай. Встреча со смертью всегда тяжела, и выпивая «за упокой», живые хотя бы временно облегчают горе и заглушают страх перед тем, вдруг воочию вставшим днем, когда неминуемо каждый из нас... В общем, несомненно, мудр был тот, кто первым выпил после смерти близкого человека. Хотя многие считают поминки варварством.
. Я туда не поехал. Не хотел ни мудрости, ни облегчения. Я поехал в пустую Славкину квартиру, отпер ее своим ключом, вошел в комнату и сел. Нигде в другом месте не могло мне быть так плохо.
Вдруг понял, что я один, что и прежней близости с Муськой не будет. Живая Катя была на моей стороне, мертвая она – Муськин свидетель. «Так. Так. Так. Бим-бом? Бим-бом? Бим-бом? Так. Так. Так». Стемнело. Зажег свечу, как любила Катя, но розового, трепещущего света выдержать не мог, задул огонь и остался в темноте, представляя, как лежит окостеневшее Катино тело в гробу, обложенном замерзающей землей, думал о том, что мне нет и пятидесяти, впереди может оказаться длинная жизнь... я опять представлял себе мертвую Катю, и так всю ночь... но, почему-то не умер, не сошел с ума и сидел так, пока не наступил рассвет. Серый, как позавчера, в утро Катиной смерти.
Я опять позвонил, сказал, что прорвало отопление, жду ремонтную бригаду. Начальник был недоволен: скопились дела, завтра я должен оформить командировку и выехать на монтаж, который уже затянут и. как всегда, грозит срывом плана.
«Да, да, конечно, завтра» – повторил я, почти не понимая, о чем он говорит, и продолжал сидеть. Несколько раз звонил телефон, я не брал трубку. Звонки прекратились, я услышал, как поворачивается ключ, отпирая дверь. Пришедшие смутились, особенно женщина и я подумал, что, может быть, это их простыню обнаружили как-то мы с Катей. Впрочем, смущение быстро прошло, они, конечно, тоже знали о нескольких комплектах белья и нескольких ключах. Наверное, по телефону тоже звонили они, проверяя, пуста ли квартира. И оглядывались исподтишка, удивляясь отсутствию женщины. Я не стал ничего объяснять и знакомиться с ними тоже не стал. Они удивились, но я молча кивнул и ушел.
Вылетал я только через день. Ещё похолодало. Наш «Ан-24» стоял, опустив нос, будто принюхивался. Почему-то Ан'ы всегда стоят опустив нос, как собаки, которые ищут дорогу. Я вошел в салон и почувствовал особенный «авиационный» запах - он примерно одинаков во всех самолетах, но нигде больше не встречается. Место было крайнее, у прохода. Я сел и разобрал привязные ремни. Всегда привязываюсь с тех пор, как пилот в Саратове влепил козла, и я чуть не выбил зубы о спинку переднего кресла. Почти сразу стали выруливать на старт, потом скорость увеличилась, меня вжало в сиденье, я почувствовал момент, когда прекратились удары колес о бетон, и нас упруго качнуло. Самолет чуть просел – в эту секунду я всегда вспоминаю свой первый полет на поршневом тихоходе Ли-2. Его все время поднимало и опускало в воздушных струях, и я, вместо ожидаемых прекрасных ощущений, почувствовал только тошноту. Давно уже меня не тошнит в самолете. Привык... Хотя в современных лайнерах вряд ли укачивает кого-нибудь. Интересно, какими будут самолеты еще лет через пятьдесят? Я видел фантастические рисунки в журналах двадцатых и тридцатых годов: самолеты нашего времени в представлении тогдашних инженеров и художников.. С неимоверным количеством пропеллеров, с прогулочными палубами для пассажиров и «дочерними» самолетами в фюзеляжных ангарах. А наши дети просто не поймут, что это за штука там впереди вертится и зачем? Предвидеть ничего нельзя, а привыкнуть можно к чему угодно. И к мысли о том, что привыкать буду уже не я. Как мой отец не привыкал к сегодняшним самолетам. Как Катя ни к чему уже не будет привыкать. Да. Ни к чему. Что там? Воду стюардесса разносит. Хочу ли я пить? Наверное, хочу, да.…
А Муська от меня не ушел, Муська от меня уехал. Как, когда, почему он решил? Не знаю. Хотя мы теперь опять довольно много разговаривали. У нас, как будто, все вернулось в норму, и я уже думал, что он выбросил из головы размен квартиры. Выбросил или просто забыл. Мало ли что скажет человек сгоряча! Да, мы опять разговаривали, но об отъезде Муська не говорил. С тех пор, как евреи начали уезжать, эта тема всегда носилась в воздухе, но в нашем доме ее не было. И планов таких не было тоже. И еще: никогда не говорил он со мной о Кате. Один ездил на кладбище. Бесполезно было доказывать, что я не виноват – он и не обвинял. Но теперь я понимаю, что Катю он любил. Я-то думал, что знаю о нем все. О нем и об их поколении. Старый дурак..
Молча положил передо мной только что полученный вызов. Требовалось мое согласие. Я дал. Теперь он уже не Сэм и не Самуил даже. Теперь он Шмуэль. «Шмуль! - кричали нам когда-то, «Шмулик! Шмулик-Срулик! Абрам! Абраша!» Мы старались быстрее проходить мимо, пока не начали бить. Иногда успевали пройти. Если рядом не было деповской лужи. Я так и не рассказал этой истории ни Кате, ни Муське.О многом мы не поговорил.
Для него Шмуэль не дразнилка. Для него это имя пророка. За этим именем тридцать столетий. Там, на своей земле он сумеет ответить всякому, кто отнесется к этому имени без уважения.
        Когда я написал, что женился – он. казалось, не понял. Во всяком случае, ответное письмо ничем не отличалось от прежних. Никаких поздравлений и даже упоминания о моем сообщении. И так навсегда осталось. Жена сначала обиделась, потом привыкла. Про Катю она, конечно, ничего не знает, и решила, что Муська обижен за мать. Поскольку он далеко, сложностей это не создавало, и жизнь была как жизнь – удивить мы никого и ничем не могли, но и огорчить не могли тоже. День за днём, день, как день. Жизнь. Утром до работы человек смотрит мексиканский ТВ сериал. В обеденный перерыв смотрит сериал бразильский. Вечером он смотрит сериал родной, собственный, а ночью ему снится, что он смотрит, смотрит, смотрит сериал... Это хуже, чем хронический алкоголизм? Или нет?
       Зато вокруг всё менялось. Менялось и бурлило.
 В газетах печатали статьи, за которые недавно полагался лагерный срок, а вчерашние «зеки» теперь заседали в парламенте. Бывшие спекулянты по мановению жезла превращались в уважаемых воротил бизнеса, поездка за границу была обыкновенным делом. Катя могла бы стать кем угодно, будь у нее в мужьях и три еврея подряд. Особенно с тех пор, как в мире свирепствует эпидемия феминизма.
Но я больше ничего не хочу. Даже летать на игрушечном самолётике. Я устал И пусть всё летит кувырком или пусть вернутся прежние времена, мне всё равно….

От Самуила-Муськи-Сэма-Шмуэля подруге Марьяне-Маньке-Маше-Мэм:
«И вот я теперь не жид больше. Я еврей,. ;;;; – так написано в моем удостоверении. А удостоверение называется ;;;;; ;;;; «Теудат зеут». Паспорт здесь нужен только для выезда за границу, а так теудат зеут. И в нем запись: ;;;' иеhуди. Еврей. Это я еврей.
– Эй, русский! – меня трогают за плечо. Оказывается, «русский» это тоже я. Наконец-то. Потому что из России. Я с Украины, но это ему все равно.
       - ;;;; ;-говорит. ;;; ;;; . Бокер тов. Доброе утро, значит.
       Я киваю. Мы не так, чтобы знакомы, но знаем друг друга. Здороваемся, но не всегда. Как выйдет. Большой мужик и толстый, килограмм на девяносто. Улыбается, глаза щурит. И парни с ним тоже улыбаются. Один солдат с винтовкой М-18. Еще девушка, единственная в компании, но какая! Ноги от ушей и глаза, как хасидские шляпы.
– Слушай, русский, – говорит он, улыбаясь, – а правда все ваши бабы – ****и?
И тут я ему врезал. «Школьно», как на тренировке – прямой слева в челюсть, полшага и крюк правой тоже по челюсти. Отец рассказывал, что раньше удар назывался по-английски «хук», его переименовали во времена борьбы с растленным влиянием Запада. Жаль, что переименовали. Крюк это в уборной на двери, а хук – удар. И звучит, как удар. Хотя по-английски, наверное, тот же крюк. Но то по-английски.. А я ударил. И он повалился. Нокдаун и теперь так называется. Не сумели побороть Запад окончательно. Нет, не сумели. Туз – он и в Африке туз
Драк я избегаю, ты же знаешь. Боксера из меня не вышло, хоть и старался. Но тут попал хорошо. Он завалился, как мешок. Только не ищи во мне рыцаря дон-Кишота и – ах! – благородного защитника вашей женской чести. Про вас я не думал и вообще ****ей люблю. А вмазал ублюдку за вопрос наглый, свысока. От сознания его права на этой земле, на которой он родился, а я нет. И плевать ему на то, что я – «иехуди«.
Солдат на меня навалился, еще двое схватили за руки. Может и морду набили бы, но тут «миштара», полиция. Повели в участок. Девушка с нами тоже пошла. «И зачем, – говорит, – пускают к нам этих русских, они все такие агрессивные»…
Ну, в общем, все в порядке. Жму вам лапы и целую. Ваш...

ПРИМЕЧАНИЯ
 9.11 «Люди добрі! Дивiться, он іде жид, я його впізнала, це жид, люди добрі, держіть жида, бо він втече. держіть жида, люди добрі!». (укр) «Люди добрые! Смотрите, вон идёт жид, я его узнала, это жид, люди добрые, держите жида, или он сбежит, держите жида, люди добрые!»

12.14 «Майдан Незалежност!»* (укр.)Площадь независимости

12.19 на Евбазе*. Евбаз – Еврейский (иначе «Галицкий») базар в Киеве

31.13 II рідною мовою. Яка могла б бути й мосю – адже хоче того Україна чи ні, я прожив тут життя, а життя не живуть двічи.(укр) На её родном языке. Который мог быть и моим, хочет этого Украина, нет ли, я прожил здесь жизнь, а жизнь не живут дважды.

43.13 – Що ж ти з нами робиш, доню, що ж ти з нами робиш, – говорила Стефания Мусиевна, заботливо поправляя на Кате одеяло, – нащо ж тепер наше життя, кому воно поотрібне? Нам? Навіщо? Ми вже старі, доню, нам нема для чого жити без тебе. Краше вставай, доню, краще дай, я ляжу на твоє місце…* (укр) –Что ж ты с нами делаешь, доченька, – говорила Стефания Мусиевна, – заботливо поправляя на Кате одеяло, – зачем теперь наша жизнь, кому она нужна? Нам? Зачем? Мыуже стары, доченька, нам незачем жить без тебя. Лучше вставай, дочка, лучше дай, я лягу на твоё место… ...





 








 


Рецензии