Письмо в город Н

Ну, здравствуй, Алекс. Вот уже год в Москве я как в бреду пьянящем – в сем Граде дивном. Так некогда грезился Китеж славянофильской душонке, трепетавшей в предчуствиях неизъяснимых. Окаянный город! Славненький, бездонный, ушлый. Своего, сука, не упустит. Поманит да как саданет под дых – кровавой блевотой захлебнешься. Звон колокольный переливами доносится с Воробьевых гор... Тихий майский вечер. Сижу с Дуняшей в беседке (плющ ветвится в решети сосновой) и сарафан ейный тереблю на грудях, вольно развалившихся, жарких. Соски багровые в пятак и волосики на них – жеманно эдак, умилительно. Только читал незабвенного Василия Васильевича Розанова, любимейшее «Уединенное». Самовар пузатеньким бочком пропотел, каплет в блюдечко кипяток, стынет кус липового меда, а я в очи чаровницы моей гляжу, словно в бездну полыхающую ... Так вот, Алекс, не понять вам, провинцыйной мрази, лучезарного счастья моего. Мертвой испариной покрываюсь, как вспомню все ваше кодло ****ое. Жаль татарва не докатилась – меньше б вони было. Давеча был в Третьяковке, не то, чтобы по влечению к изящным эстетизмам каким, а по причине того, чтобы вас там, в невежестве прозябающим, еще больше унизить, растоптать, добить. Не имеете никакого права существовать. Разве что в концлагере, гетто, резервации. Возле параши гнойной. Вам. Быть. Нигде больше. И ведь, что странно: не злой же я человек, даже, можно сказать, сентиментальный. О, не избыть мне этой ... не ненависти даже, нет, слишком мелко, ничтожно, – это больше, это раздувает меня таким всепожирающим лютованием, что не обуздать, не образумить. Столько лет загублено в этом гадливом местечке, сколько сил, сколько семени пролито в усохлые чресла, не способные плодоносить! Москва-матушка! Не гони! Седы мои власы и борода. Дай пожить в утробушке твоей державной! Царской! Любо мне здесь. А вы там, Алекс, дохнете в срани да в нищенстве . Отбросы. Рвами бы расстрельными окружить. Ни одного порядочного человека во всем городе. Все сволочь какая-то убогая. Гопники. Подлые ваши хари бить тростью наотмашь. Надысь в Московском Доме Книги, что на Новом Арбате, был на презентации поэта Вознесенского. Почтительно взирал на маститого. А здорово сдал, дряхлый какой-то, плешивый. Слышите вы там, скоты? Все, все московское люблю, обожаю, трясусь восхищенно. Даже угар смоговый вдыхаю широко разъятыми ноздрями и благодарен. Шатаюсь от сладостного зуда. Вот идет высокомерная московская дива. Робко жмусь к стенке. Жадно оглядываю, естественно, обнажаю. Какие бока! Стать! Таких у меня никогда не было и не будет. Немножко загрустил. Ну, каких женщин я мог знать в этом ублюдочном захолустье? Фригидных пошлых баб с вьедливо менструозным душком. Ах, господа! Мне бы родиться в Москве. С детства посещать консерваторию. С гувернанткой гулять на Патриарших. (О, мое жуткое детство возле угольного сарая!) В присутствии москвича у меня на лице непроизвольно возникает заискивающая улыбка. Кто, кто посмеет меня осудить? Как великолепен Арбат в наступающих сумерках ... Иду в толпе гуляющих, принадлежа чему–то потрясающе грандиозному, что не может вместиться во мне. Эй вы! Слушайте: я дополз до Москвы с ободранной страданиями душой! Тронь её пальцем, расковыряй и увидишь: там нежность, тоскливое одиночество, благоговеющая любовь к литературе, комплексы, жалкие страстишки, мнительная жажда славы, смирение, падшесть, вдруг мелькнувшее воспоминание – о чем? о ком? Никуда нам не деться из этого города, града, Из городка этого до содроганья мозглявого. Отпусти! Отпусти же меня! Отпусти, сучья падла! Дай, ополоумев, пошляться под жирными звёздами Рима. Не отпускает. Рычит на меня наползая: – Ты сдохнешь здесь, Иорданов, нажравшись сапалаевской гнили. Так некогда исторг я эти строки и неужели напророчил? … Мерцающе алым блеском простерлось во мраке над фасадом: Ночное казино Черри – Метелица. Здесь буржуи играют в рулетку. Пытают счастья. Глупышки. Счастье – вот оно: дыши гибельным московским воздухом, бездумно шляйся по Гоголевскому бульвару, выйди к Храму, и дальше по набережной к Дому – тому самому ... Что еще увидеть?. Себя, что ли. Стоящего над Москвой-рекой, – в утопающем пространстве мглеющих очертаний ... Вот такие дела, Алекс. Ну, что еще? Напалмом бы вас сжечь, на хер. Ненависть моя уже спокойно-брезгливая, уверенная. Крепко уперся я в московитскую почву. Не выдрать. За плитку арбатскую буду цепляться и орать:«"Не хочу! Не хочу! Не хочу покидать тебя, Москва!" А тебе, Алексис, тоже надо сваливать: или в Израиль обетованный, или в Москву. Я тебе тут подыскал Хайку Мильман. Шустрая такая иудейка, лупоглазая и смешливая. Дурак ты будешь, если сгниешь в этом тухлом городишке. Ей-ей, братан! Не губи ты скорбную жизнишку свою. Не сучи ножками, поц. Вот что обидно: жизнь прожил в этом клоповнике, а некого вспомнить, некому, кроме тебя, Алекс, привет передать. Как же так? Нет, уж лучше подорваться в Москве от шахидского пояска чеченки – так, знаешь, чтобы все твои смердящие дерьмом кишки повисли соплями на деревьях и чтобы ты еще это увидел и околел, – чем заживо разлагаться среди тамошних пропидеров. После очередного теракта вся Москва ходит с обосранной от страха задницей – ходит так ровно месяц, а затем опять: «Гей, ямщик! Гони ты к «Яру»! А в глазах все равно тревожный блеск и готовность ко всему. Сам пережил панику: заходишь в вагон метро и косишься по сторонам. Вот стоит азиатка, а вдруг у нее в колготках килограмм тротила с гвоздями, а? что тогда, а? Вы там радуетесь, что здесь моджахедские фраера беспредел устроили. Погодите, они вам в Крыму еще фитиль в задницу сунут. То-то порадуетесь. Пора кончать, спешу на поэтический вечер милашки Пригова.

 С невероятнейшим презрением к провинциальным хамам – Иорданов.


 Виват, Лукойл!

 Коготок увяз - всей птичке пропасть.
 Пословица ...

Продажа автозаправки русской нефтяной компании "Лукойл" в западноукраинском городе N вызвала среди местных украинофилов вполне понятное беспокойство. Это было настолько очевидным национальным позором, что не отреагировать на такую москальскую экспансию было невозможно. Гнат Резванюк, старый бэндеровец, сказал на заседании провода ОУН:
- Подпалить к чертовой матери эту заправку, а холуив на лихтари!
На что более умеренный оуновец Нечипайло заметил:
- "Беркут" прииде и всыпле нам пид саму завязку. Трэба щось инше придумать.
Между тем представитель "Лукойла" Василий Иванович Черняев, сам москвич, крепкий мужичок в бархатной поддевке, лет сорока, радостно суетился.
- Вот здесь елочки посадим, - балагурил он, - рекламный щит чтобы сверкал, как маяк. Сделаешь, браток?
Онуфрийчук, к которому обращался Василий Иванович, был полукровкой, то есть мамка его была курской селянкой, после войны приехавшей работать учительницей, папашка - хохол из фабричных.
До продажи заправки перекресток был неосвещен, теперь же все было залито ярким светом. Вечерами окрестные жители прогуливались, дивясь такому чуду. Уважительно зыркали на аршинные надписи - "ЛУКОЙЛ" - вдоль чугунной ограды. Чесали затылки: "Да, вот дожили, москаль пришел учить нас уму-разуму. Тьфу!". Для поднятия настроения клиентов передавали русские песни. Особенно часто повторялась "Не валяй дурака, Америка!", где Расторгуев требовал от коварных янки "отдать Алясочку взад".
Утром Василий Иванович собирал обслугу и внушал:
- Ежели шофер по-русски говорит - так всяческое почтение ему, а если на "мове" - тоже не гнушаться, памятуя, что хохлы младшенькие братаны наши, так неразумно отъединившиеся, об чем тепереча дюже сожалеют. Да и то: стоило ли уходить из России, чтобы потом ездить туда на работу? Особенно в Москву. У меня в Щелково на даче три гуцула баньку строят, ничего ребята, смирные, работящие, я им бесплатно похлебку скармливаю, лопают, будьте любезны. А теперь по местам, господа! Помните, что работаете на благо России.
Тем временем бэндеровцы собирали боевиков. Под прапОром стали пять старых УПАвцев, уцелевших в колымских лагерях. Вечерами в курене пили сивуху, закусывая салом с чесноком и вспоминали, как забивали колодцы доверху трупами райкомовцев, как шпокали детскими головками об избяные углы - мозги кровавыми ошметьями брызгали на сапоги, а потом ротой в двести вояков ****и кацапок, иные так под ними и кончались, отрезали им груди с сочащимся молочком, живьем закапывали красноармейцев, выкалывали комсомолкам глаза и забивали им в лона бутыли, сжигали в клунях пособников колхозного строя, состязались: кто больше удавит энкеведистов, особая сласть была отрывать петлей яйца агитаторам, затем расстреливая оных в сортире, был еще способ: сокиркой да в темечко, коротким ударом из-под полы... Эх, да мало ли что было! Из молодых националистов десяток набралось да тетки для психической атаки, чтоб повизжать, ротатые.
Двинулись колонной, с хоругвями, распевая "Щэ нэ вмэрла Украйна". Заготовили цепи, арматурные пики, булыжники. Во главе шествовал Гнат Резванюк в униформе и чудилось ему, что он под Ковелем, крадутся москалей резать длинными ножами, таким горло полоснешь и хлещет кровища ручьем, как с кабана, и дерьмом тут же завоняет, редко кто не срал в портки, прося пощады, да разве ж остановишься, когда очи казацкие страшным лютованием заволокло и радость великая в сердце, то волю окроплять идут соколики, загрызать клыками жидовско-комуняцкую падлу ... Показалась заправка и захололо внутри. Ишь, какую рекламу замастырили, вражьи гады!
- Хутчиш! - взывыл Гнат и выхватил из пазухи обрез.
Понеслась толпа, затрещал пластик бензоколонок, зазвенели расшибленные окна, метнулись внутрь. Выскочил Василий Иванович из каморки и давай палить калашом от пояса. Снесло череп какой-то бабки синюшной, положил юнца в вышиванке, отступил к стойке, дал еще очередь, нагнулся и в мобильник:
- Алле, алле! "Скорпион-плюс? Нападение на заправку! Поднимай отряд на подмогу!
И опять всадил длинную очередь в мелькавшую толпу. Онуфрийчук лежал заколотый армартурным прутом и еще дергался. Охранник Сергеев, рослый парень из тутошних русаков, молотил дубинкой наседавших дедков. Загорелся на вьезде бензовоз и, когда к нему подбежал боевик, полыхнул огненным смерчем, завизжал кто-то истошно и захлебнулся, хрипя ... Гнат Резванюк выпускал кишки заправщику, с закатанными рукавами, в кровавых подтеках на галифе, удовлетворенно озираясь. Так, сынку! - кричал. - Так их! Крови мени, крови! Орлик мозжил прикладом кассиршу, молоденькую, уже бездыханную, оголившуюся срамно. Василий Иванович, лихо заломив картуз, в обгорелой тельняшке, отстреливался уже возле диспетчерской и доносился его неунывающий московский говорок:
- Козлы бэндеровские! Ага, получил! Вот еще на новенького!
Заправочная охрана редела, но и хохлы тоже слабели. Тетки в фартушках валялись, то ли убитые, то ли пришибленные - кто в горячке боя разберет? Стонал дворник Сысой и витиевато матюкался, борода у него была оторвана, и рукой он прикрывал крестик, видно готовился сигануть, родимец, на небеса. Заухал обрез Гната и с шипением понеслись пули над газоном, по которому полз раненый бармен Лёвик, он что-то кричал, вдруг ткнулся ничком и затих. Едкая гарь от бензовоза заволокла небо, на которое некогда Андрюшка Болконский взглядывал: об вечности кумекал. Бой затихал, только неугомонный Гнат за бордюром все палил по рекламному щитку, норовя попасть в лукойловскую надпись, изрешитил, подлюга, весь оракал и не полюбуется больше Онуфрийчук на дело рук своих, вот лежит убиенный за Русь-матушку, спи спокойно, голубчик, отомстим, уж дорого заплатят нам украинские братцы за причиненную шкоду. И ты Гнат, чья молодость прошла в резне за вольность, целься в самую мякоть, в мозжечок, и нет тебе теперь жизни иной, как помереть за неню, постреливай в затихающем угаре боя, пока еще длится сечь ...
 Подоспела, наконец, охрана "Лукойла" и разметала бэндеровцев, один Гнат ушел, имея опыт, пальнул напоследок, еще возвернемся, трупы погрузили в фуру.
Через год все автозаправки в городе принадлежали "Лукойлу". Василий Иванович заматерел, сменил поддевку на шикарный темный костюм с искоркой. Обрил наголо бугорчатый череп. Курил сигары. При каждой заправке имелся бордельчик, в коем хохлушки отдавались в вышитых сорочках. Заправщики из местных казачков обряжались в шаровары. Изрядно выпив, Василий Иванович вышел на свежий воздух. В жасминах бесновались соловьи. Огромная стелла вперилась в звездную глыбь ослепительными буквами:
 Л У К О Й Л.
- Все-таки дрянь эти хохлы, как срамно, постыдно раскорячившись, легли они под РУССКУЮ ЕЛДУ... Потекла из них гниль. Отсюда, - горло его перехватило радостным восторгом! - начнется возрождение Российской Империи ...

АЛИК

 Гулял в парке, долго сидел на лавке и исподлобья взирал на проходящих женщин, на их подрагивающие, раздутые ляжки, мясистые икры, тяжело колыхающиеся под кофточками груди. Долговязый, сутулый, с черной взыбленной бородой, в очках на мясистом носу ерзал от спертого вожделения. Тяжело быть девственником в 40 лет. Встал и вихляющей походочкой пошел по аллее. Насвитывали птички в кустах. Денек выдался солнечный, теплый, конец марта, а как уже пригревает. Подходила прыщавая юница ... напряглись толстые жилы на шее ... засопел ... вспотели ладони и жуткой дрожью, как перед гибелью, сладостно засаднило в паху. Боже мой, боже мой! За что? За что такие муки? Уф! Прошла ... И в распаленном воображении в который раз изнасиловал ее, разодрал пипку, выворотил розовый, сочащийся вареник и завыл по-бычьи, захрипел всовывая испариной покрывшийся багровый фаллос ... Он погибал, уже не было никакого выхода, он должен был что-то сделать: то ли отрубить себе член, то ли изнасиловать кого-нибудь, старушку согбенную ли, отроковицу, бабу потную, вонькую от менстры и немытости. Ах, как бы он пытал, кусал, рвал на куски эти неподатливые тела женщин! Как бы ласкал эти вырванные куски женственной плоти! Как бы прижимал их к срамным местам! Нюхал бы разьятыми, поросшими черной щетиной ноздрями эти слизистые мокрощелки! О-о-о-о! Что же делать, что, что же делать ... Заскулило от безысходности нутро его, сжалось каким-то особливо мучительным спазмом, закручинился тяжко, горемыка. Пришед домой, зарылся в одеяла, зажег в изголовье благовонную палочку - полегчало. Пришел пьяный папик денег просить. Не дал. Залез головой под подушку и тут во тьме слегка вздрочил. Отлегла мука-мученическая. Ладно, суки. Пойти что-ли кроликов покромсать? И брал младенчески белоснежные головки кроличьи, дул на них,розовые пупырки в развеях виднелись, трепетали маленькие сердчишка и - брызгала на клеть кровь зверюшечек, стекала по прутьям, капала жалкими капельками на землю ... Хватал алчно за тёплые лапки и, подвесив, - хряк! хряк! - мозжил в темячка, из ноздрей пузырилась кровь, пачкалась меховая полость возле пупка... Десять душонок кроличьих зависло шкурками, освежеванные тушки пахли живьём и молоками, раскачиваясь на перекладине. Отлегло, отлегло. Зуд в паху спал. Вытер окровавленные, густо поросшие шерстью руки, заправил вылезшую рубашку. Накрапывал дождик и в пасмурной завеси над замком стыл закат.

 марта 2000г


Рецензии