Анна Дашкова

– 1 –
В Казахстане лето жило полной жизнью: оно улыбалось теплыми деньками, плакало грибными дождями, жгло слепящим глаза и обжигающим тело солнцем. Семья Дашковых – папа Григорий Иванович, мама Наталья Фроловна, пятилетняя девочка Аня и её младший брат Витя – уже год, как жили на казахских солончаках, в селе Сандыктав. Но все четверо были куряне. Так уж повелось в непостоянной и отчаянной семье отца Дашковых: его родители Иван и Анна весь свой век мотались между Сандыктавом и родной деревней Фатьяновкой, которая и сейчас живет только в меньшем количестве ветхих архаичных домов и забитых наглухо окошках в Курской области Фатежского района. Половина их детей бегали своими босыми ногами по теплым дождевым лужам, меся грязь-глину, среди саманных хат, другие же появлялись на свет на родине предков, и такие же чумазые и без присмотра бегали по земле Русской. Родителей Григория Дашкова не стало несколько лет назад, а он, не нарушая традиций или, – как знать? – гонимый некой неподдающейся человеческим объяснениям силой, манимый музой дальних странствий, забрал свое семейство и с надеждой в сердце, верой в себя и близких (не изменили Казахстану, оставшиеся там два брата и младшая сестра Григория), уповая на волю божью, не имея при этом за душой ничего, вернулся по завету предков в Сандыктав. Приехав в село, Дашковы обосновались в одной из великого множества близнецов саманных хат. Сделанное ногами месиво глины и соломы, затем слепленные из него умелыми руками кирпичи и высушенные в печи самой природы, на солнце, назывались саманом. (И по сей день в селах и деревнях Казахстана доживают свой век хмурые маленькие реликтовые хатки из самана, старинные дары прошлого века). Хата Дашковых напоминала сарай, два окна, земляной пол, как и у всех, из добра стол и кровать - за прошедший, предвоенный, год ничего ещё не успели нажить.
А известие о вступлении фашистов на русские земли пришло вместе с проводами отцов, сыновей, братьев, мужей – всего мужского населения села на огромной безымянной и единственной сандыктовской площади. И проводы эти, связанные с вызывающим ужас, но ещё до конца не осознанным словом война, стояли в страшных от горя и предстоящей, – а для кого-то и вечной – разлуки, затуманенных пеленой слез, жемчужинами скатывающихся по щекам, подбородку, шее, кадыку, глазах стариков с палочками, стоящих, словно на трех ногах, женщин, внезапно, вдруг, вынужденно ставших главой семейства, хозяином дома, единственной опорой старикам и воспитателем детей, девушек, прощавшихся с женихами, близкими, а с ними и с беззаботным, беспечным временем, которое бывает у всякого, кто уже простился с детством, но ещё и не вступил в ряды взрослых, обремененных каждодневными заботами и хлопотами, детворы, мал одного меньше, путавшейся под ногами, и вместе со слезами размазывали по заплаканным лицам грязь и налетевшие от приезда грузовиков мириады пылинок. Машин было множество, огромные и могучие, они заполнили всю площадь. Наталья Фроловна Дашкова с дочерью Анной и сыном Виктором в числе многих провожали мужа.
- Пап, возьми меня с собой! – плакала пятилетняя Аня. - Пап, возьми! – И тянула руки к Григорию Ивановичу, который уже сидел в кузове гигантской, как казалось девочке, машины. Отец перегнулся через бортик, оторвал дочь от земли, прижал к себе, поцелуем вытер мокрую щёку и зашептал:
- Нельзя, доченька, нельзя. – И отпустил. И уехал, заметаемый летней, золотистой стеной пыли, которая словно острог отделила село от немецких оккупантов, от насильственной смерти, бомбежек и расстрелов, но не от голода, не от войны…
Наталья Фроловна устроилась сторожем при столовой и на всю ночь Нюся (так нарекли Аню местные) оставалась с трехлетним братом одна в доме, где по земляному полу бегали день и ночь страшные грызуны, которых девочка панически боялась. Ночью во сне, время от времени прерываемом мышиным папискиванием, Нюсе снилась еда, а возможно и не снилась, а въелась в сознание – и осталась там на всю жизнь - ноющая постоянная боль в пустом желудке, голодное детство. Абсурдность действительности: работая при столовой, мама не могла принести своим детям и крохи тех «обедов», что она видела ежедневно. Единственное, что изредка могла принести Наталья Фроловна это борщ. Борщ – вода и капуста. В небольшой кастрюльке с мутной жидкостью Нюся отыскивала плавающую там картошечку, и, найдя хотя бы одну, радовалась, смакуя её, как шоколадную конфету в серебряной обертке, которую она никогда не ела. Заменяли конфеты и тому подобные диковинные сладости, а так же фрукты, вплоть до неслыханных бананов и прочих экзотических плодов травы, коими богата и плодовита любая поляна, любой луг, любой лесок, любой закуток русских земель. Это и лебеда, и лопухи, и «калачики». (Завернутые, как в кокон, в лапковидные плотно сжатые листочки скромно выглядывают маленькие зернышки. Отковырнешь нежную мякоть, и вот – светло зеленое съедобное чудо – калачики, клюешь, как семечки, пока не насытишься. А хочешь, ешь вместе с листочками, не выбирая, только это, конечно, уже не так вкусно). И множество других растений, название которых утеряно или было неизвестно, но которые по вкусу хоть отдаленно напоминали что-либо съестное, выходили, спасли Нюсю и других ребят от голодного истощения и смерти. Стоит ли утверждать, что в России существует около сорока видов лебеды сорной, кормовой, декоративной и лишь незначительная часть пищевой, пригодной для употребления? А корни некоторых видов лопуха используются только в медицине, как мочегонное, потогонное? И поедание травы вместо обеда грозит расстройством желудка?
Еще один способ спастись от голода: продать вещи, которые, утратив свое обыденное назначение, превратились лишь в средство выживания. Они выполняли функции денег: определяли стоимость продуктов, позволяли оплачивать эти же продукты, служили средством накопления. Сначала из семьи Дашковых ушли, словно на ногах, ковры, затем за ними поспешили перины, не долго думая оставляют осиротелый дом и самотканные, связанные разноцветными нитками дорожки, прикрывавшие убогость земляного пола и хоть как-то скрывавшие нищету внутреннего убранства. Но и этого мало:
- У горькой беды нет сладкой еды! –гремела война.
- Худ обед, когда хлеба нет! – вторил голод.
За хлеб-батюшку не пожалела Наталья Фроловна и подушки, и одеяла, и свое единственное пальто…продавать стало нечего!
- Да как же?! А вот у вас шлёнки две! – не унимался голод.
Да, шалей было две: девственно - белоснежная в ручной работы подзорах и старинная с шерстяными ворсинками – колючками, но приятная на ощупь, серая. Эта серая шлёнка была Нюсиной радостью, и, пожалуй, единственной вещью, расставание с которой омывалось горькими девичьими слезами.
- Не отдавай мою шлёнку, мама! – плакала Нюся.
- Шлёнку есть не будем, - словно оправдывалась перед дочкой Наталья Фроловна. Шлёнки не стало. Её место, правда, совсем не надолго, заняли три килограмма муки, а может ведро картошки, или два стакана соли.
 Спустя четыре бесконечных голодных военных года, в течение которых сандыктавци не получали ни одного письма, в доме Дашковых, словно фантом, - о, чудо! - появилась весточка.
- От папы! – кричала радостная Нюся, держа в руках тонкий четырехугольный заветный листок бумаги. Шел сорок пятый год. Вся семья читала и перечитывала папино первое и единственное письмо, так что за день оно превратилось в истрепанный мягкий зажомканный листик, с разводами от капавших на него слез счастья, что папа – каким-то чудом! – остался жив и горьких слез от пережитых тревог, безысходности и неизвестности домочадцев. Мелкий и неровный почерк на долгожданном клочке бумаги сообщал, что Григорий Иванович был двенадцать раз ранен, но только сейчас его комиссовали, что работает он в своей родной деревне Фатьяновка библиотекарем.
- Мам, когда папа приедет? – спрашивали хором Нюся и Витя.
Наталья Фроловна вздыхала:
- Папа не приедет. Это мы к нему поедим. Он нам вызов прислал.
- И куда мы поедим? – любопытствовал Витя.
- На Фатьяновку, где вы родились. Мы там жили до того, как переехали в Казахстан. Вы уж теперь не помните.
- А я не хочу уезжать, - противилась Нюся.
…Саманная завалюшка, бутафорского вида хатка осиротело поглядывала двумя глазами-окошками, провожая свое семейство.
-Тух-тух-тух, - посапывал товарняк, - тудух-тудух, - стремилась вперед кавалькада вагонов, неслись мимо усталые леса, промозглая до костей почва, почерневшие от крови островки снега, хмурые поляны, обездоленные поля, донельзя однообразная – страшно подумать! – картина земли русской, красавицы России! И в этом усталом грузном поезде спешили домой солдаты, кто остался живой, кто дожил до светлой дорогой ценой более двадцати миллионов человеческих жизней, человеческих судеб, будущего и надежд доставшейся нам победы! В прострелянных, окровавленных ватниках, в прожженных земляных от многомесячной грязи сапогах, со вшами, похожие друг на друга, как братья близнецы, военные, все больше молодые зеленые мальчишки, шершавыми, как наждачка, руками скручивали самокрутки. И по глазам понимали ребята, Витя и Нюся, что творилось в душах этих странных и грязных людей. Победа!!! А там, дома, куда поторапливали солдаты ползущий, словно черепаха, поезд, выйдет ли тебе на встречу рано постаревшая мама, обрадуется ли любимая, кинутся ли обнимать с громкими воплями: «Папка вернулся!» не погодам взрослые дети, и есть ли он, этот дом?!
От «огневощекого» мороза, – а ведь был март – резавшего лицо и душу ветра, залетавшего в дыры товарняка, спасала стоящая посреди вагона круглолицая буржуйка, с закопченной трубой, которая извивающимся червяком выползала на улицу. Железная печь давала не только кипяток, но и делилась теплом своего раскаленного от топки углем тела. Нюся и Витя часто бегали в гости к буржуйке, вытянуть на встречу печке свои озябшие руки. Мягкое, ласковое тепло приятно окутывало пальцы дремавшей у буржуйки Нюси, вдруг подлетает Витька–шалун, не долго думая, он толкает старшую сестру на встречу к печке – и вмиг – Нюся стоит, обнявшись с ней, как с живой, секунда – и плач. Словно раскаленные руки горят и пышут, шкворчат и стонут – больно! К девочке подходит солдат:
- Тише, тише! – взявши её за руку, успокаивает, достает из потертого мешка буханку двухсот рублевого хлеба, отрезает от него тяжелую краюху – у, вкуснотища! – и протягивает её Нюсе. И только тут девочка замечает, что у самого солдата руки напоминают печеную картошку, но не от грязи, не от шершавости…
- Ты, почему не ешь? - заметив внимательный Нюсин взгляд на своих руках, удивляется солдат.
- Я маме отнесу, - прижимает к себе, как куклу, хлеб Нюся. Солдат молча отрезает ещё кусок просяного хлеба, протягивает ей. Нюся сначала не берет, – знает же, что у солдат у самих есть нечего.
- Бери, бери, - всовывает солдат ей в руку драгоценный кусок. Счастье, что можно порадовать маму и самой полакомиться заслоняет боль от ожога и обиду на брата.
Месяц, прожитый в поезде, плелся ели-ели. А затем дорога и вовсе остановилась: пересадка в Москве. Москва… Как много в этом звуке для сердца русского слилось, как много в нем отозвалось! Но город, как показалось Вите и Нюсе, ничем не отличавшийся от других, попадавшихся им на пути, стоял хмурый. Он встретил Дашковых не дружелюбно, они долго ждали следующий поезд, маялись в ожидании, сетовали на бесцельно проведенное время в сером здании ЖД вокзала с грязными стеклами, а где и вовсе без них. Москва. Тула. Орел. Курск!
- Ура! Приехали! – радовалась за троих Нюся и, уже разглядев в толпе встречающих отца, тыкала пальцем в мутное, заляпанное стекло. – Папа! Смотрите!
На перроне и впрямь стоял, словно на трех ногах, человек, опираювшийся на палочку. Увидев Наталью Фроловну с детьми, он
размашистой, спешной походкой, кинулся им на встречу. Улыбка растянула сухие губы, по суровому лицу побежали морщинки: по уголкам губ, около крыльев носа, множество мелких и острых – около жестких глаз, они добираются до переносицы, забежали на лоб, спустились на подбородок, напряглись тонкие ели видные нежно-голубые прожилки на грубой от ветра, навсегда загорелой - пропеченной на солнце - шее, показались крупные ямочки на щеках, и побежали скупым потоком мужские слезы радости от встречи, ужаса от всего пережитого, от осознания – только сейчас! – бесконечно долгой разлуки, от неискупимого чувства вины перед детьми и женой. Разглядев сквозь пелену слез Нюсю и Витю, которые были одеты Бог весть во что, а на ногах – шахтерские с чужой ноги галоши с длинными, как у лыж, носами, вместо портянок - тряпки, намотанные жирным слоем, прохудившиеся за долгую дорогу мешки, Григорий Иванович в порыве жалости и экспрессии, как это часто бывает, пообещал:
- Будите у меня в ботиночках ходить! – cхватил обоих отвыкших за годы войны от мужских рук детей, обнял…
- А я теперь председатель колхоза в Верхних Холчах, - хвастался Григорий Иванович, - хату мне пока не дали, но со временем построимся,.. родные мои!
- Твоими бы устами да мед пить, - с сомнением сказала Наталья Фроловна.
От Курска до Фатежа ехали на расхлябанном автобусе –красота! – только ветер залезал галоши, пробирался через мешки и щекотал пятки. А вот от Фатежа до деревни топали тридцать километров пешком, тут уж устанешь, – не ной! – надо дойти дотемна! Фатеж. Фатьяновка. Пилюгинка. Нижние Холчи. Верхние Холчи! Стоит деревня в дымке морозного мартовского вечера, вокруг – голые усталые от долгой «нравой» зимы деревья поблескивают работы самой хмельной метели подзорами на меандровых тяжелых от своей кружевной каймы ветвях, в центре – пруд, искрится, переливается, подмигивает приезжающим!
- А жить-то негде? – вздыхает Наталья Фроловна.
- Тут одни в город уезжают, хата освободиться, - успокаивает её Григорий Иванович.
- Нам бы свой угол, - мечтательно произносит женщина, - дома и стены помогают. И кажется Наталье Фроловне, Нюси и Вите, что это химера, что-то запредельное, эфемерное, как бывает, когда мечтаешь о чем-то давно – грезишь – и понимаешь, что это не осуществимо.
Но первое время пришлось Дашковым ютиться в хате двоюродной сестры Натальи Фроловны Матрены Егоровны, в которой и без них – полна чаша – трое детей и муж.
А «унылой порой» сорок пятого, когда еще скакала кавалькада солнечных воздушных деньков, мягких приятно бьющих по лицу и открытому телу больших пушистых капель звонкого дождя, но – уже! – шелестели, шуршали, шаркали, шмякали, шумели, шептались, шевелились первые глупые попрощавшиеся с деревьями до весны, опавшие в своем медленном перформансе листья – дети осени: золотисто-ало-серые, ярко лимонные, грязно коричневые, болезненные в мелкий горох, изношенные дырявые, и – чего им не сиделось на ветках? – молоденькие зелёные, девятилетняя Нюся пошла в первый класс, в семилетнюю верхнехолчанскую школу. А в доме Дашковых – неспокойно: для Григория Ивановича слишком тяжела оказалась шапка Мономаха, днями и ночами он «председательствовал», позабыв о детях и жене, жил своей отдельной жизнью, в которой им не было места. Он, то приходил домой заполночь, то и вовсе не приходил, оставался, как говорили, а позже и сама Наталья Фроловна убеждилась в этом, у одной незамужней женщины, с которой «путался» ещё до приезда жены. Видно, как волка не корми, он все в лес смотрит… Постройка дома остановилась, даже не начавшись, дети оказались попросту ненужными. Когда отец все же появлялся в доме, Наталья Фроловна, не примирившаяся со своей тяжкой женской долей брошенной жены пыталась напомнить мужу о его матримониальном долге:
- Что ж ты делаешь? – причитала она. – Ты ж нас из Сандыктава сорвал? Зачем ты нас срывал? Мы бы лучше там жили, без тебя? Мы живем на квартире, а детям нужен свой угол. Думала, что худшие времена закончились, да видно ошиблась, - горько вздыхала Наталья Фроловна. - Из огня да в полымя…
 И хотя это был всего лишь эвфемизм, отец, матерью не по хорошу мил, а по милу хорош, страшный в своем гневе, словно ударенный гальвано разрядом, как зверь, кидался на неё. Но беда не приходит одна, – этой же осенью Нюсина мама слегла, у неё, на нервной почве, воспалился седалищный нерв. Больная нога отказывалась подчиняться телу, не ходила, капризничала, болела и с каждым днем медленно умирала. Когда Наталью Фроловну положили в больницу, находившуюся в тридевятом царстве, в селе Любимовка, Нюся и Витя осиротели. Весной огорода не садили, вот и осенью собирать нечего, а Григорий Иванович и в ус не дул. Нюся полола огороды состоятельным людям, получая за это тарелку супа или каши, стакан молока. Выручали соседи, – мир не без добрых людей – кто картошку даст, кто – хлеба кусочек.
Нюся просила отца:
- Повези меня к маме!
И хотя Григорий Иванович, как председатель колхоза ездил на лошадях, но не екнуло у него сердце, не всколыхнулось на мольбы дочки, не тронулось жалостью и участием к жене. Зачерствело, превратилось в сухарь, и крошилось каждый день пока не остались от него лишь крошки, сердце, видевшее не одну смерть! Сердце, убивавшее! И продолжавшее убивать жестокостью своих близких! Когда стало понятно всю тщетность уговоров, Нюся, запрятав поглубже свой детский страх перед предстоящей дорогой, который перебороло желание увидеть, хотя бы, как мимолетное виденье, своего «гения чистой красоты», маму и, собрав волю в кулак, отправилась в Любимовку. Это было подвигу подобно! Дорога проходила через огромный, казавшийся Нюсе, без конца и края, луг. Слева - бугор, справа - тоже, то там, то тут – выскакивают суслики и поют:
- Футь-футь, футь-футь.
А Нюся по сторонам головой вертит – любопытно, но ноги бегут во всю прыть – боязно встретить на своем пути других провожающих. Обернулась, – как солдаты, стоят суслики и свистят вдогонку. (Маленькие зверьки боялись воды, польешь её в их накопанные по всему лугу норки, тут же выскочат, как ошпаренные, – а охотникам того и надо, поймают беззащитных зверьков, сдерут кожу и на продажу, а шкурки той –кот наплакал).
 Но сердце у Нюси уходило в пятки при одной только мысли, что предстоит вновь проделать этот путь Верхние Холчи – луг – Любимовка. Поэтому в следующий раз она придумала вот что: топать пять километров до Пилюгинки, где стоит ещё крепкий родительский дом, в котором быстрой стрелой пролетело детство и «туманная юность» Натальи Фроловны, здесь красуется каждый год плодоносящий наливными яблоками, усыпанный ими от корней до верхушек бархатных крон, посаженный ещё родителями Натальи Фроловны, ей самой и тремя её братьями, один из которых Федор Фролович жил здесь со своим семейством и пожинал богатые плоды, сад; затем через архаичный, видавшей виды, мост перебраться на другой берег приятно волнующейся от прохладного по-осеннему щекочущего ветра реки, – бррр – протягивает свои холодные руки ветер, так и норовит пробраться в хлипкую Нюсину одежду, а дальше – поле, здесь тебе – ни сусликов, никого, а кто появиться – сразу видно, не спрячется (к счастью, не разу не повстречалась Нюсе на пути собака или заяц, а то не выдержало бы детское сердце и без того напуганного ребенка), бежит Нюся, оглянется - ещё виднеются мирно стоящие бок о бок пилюгинские хаты, печальные в своем однообразии, а впереди – ура! – уже показались макушки каланчей-тополей, которые как острог, укрывают от посторонних глаз больницу, оглянется – деревня растворяется, скрывается, почти не видна, зато впереди – тополя, тополя, тополя, растут и надвигаются на Нюсю своей величественной листвой, хлопают в ладоши ветвями, шумят и приветствуют, тут уж Нюся не оглядывается, открывается второе дыхание, и вот встают тополя перед Нюсей в полный рост, могучие и спокойные, живые ворота в больницу, а за ними – мама!
В это время Нюся осталась совсем одна: семилетнего Виктора забрали к себе брат Натальи Фроловны, Федор Фролович и его жена Федора Семеновна, у них и без того было трое детей, но Витю не собирались кормить даром, свой хлеб он зарабатывал, пася гусей. Тяжело было расставаться Нюсе с братом, но не на век же, да и все равно есть нечего.
Маму все никак не выписывали, Нюся часто бегала к ней, через Пилюгинку, где жил дядя, заходила проведать Витю. Но с мамой долго не побудешь, дорога дальняя, а осенью солнце лениво, день угасает рано, поглядит Нюся на маму – и назад. Понести Наталье Фроловне было нечего, а мама, зная бедственное положение своих не по годам самостоятельных детей, пыталась подсластить и облегчить им жизнь. Но что она могла сделать? Наталья Фроловна собирала рафинад, который им давали по кусочку на завтрак. Прибежит растрепанная, запыхавшаяся Нюся, а мама ей протягивает белоснежную, искрящуюся, как на солнце снежинки, словно бутафорскую горку сахара. Нюся бережно сохранит сахар, понесет брату полакомиться.
В пилюгинском доме притаилась тишина, в хате пусто – кто где. Осторожно высыпав свое маленькое съедобное сокровище на узкий срубленный из дерева «на века» подоконник, Нюся направилась к болоту: там пасет гусей Витя. Чуть зазевается ночь подмигивающими звездами, улыбнется заспанным месяцем, потрет глаза – планеты, и на покой – досыпать, уступает место ленивому раннему утру:
- Вставайте! Пора коров доить! – голосила раскричавшимися петухами заря.
Подарят коровы-телушки свое теплое нежное пенящееся сочными надутыми пузырями в блестящем чистотой, только что сполоснутом ведре, молоко, тянутся, бегут молочным дождем жирные струйки под умелыми руками хозяйки.
- Муууу, - благодарит животное, кланяется и спешит полакомиться прохладной от росы травой, погреться в лучах последнего пережитка лета, осеннего солнца. После Буренок – кормилиц наставала очередь менее терпеливых гусей:
- Га-га-га, гааа-гаа-га, - не унимались непоседы. - Уже утро – кушать хотим.
 Витя, разбуженный ни свет не заря теткой Федорой, полусонный, потирающий глаза выгонял стаю гусей на старое, бывшее когда-то светлой голубой рекой, мохнатое в зеленую мозаику из ряски болото, а сам убаюканный сладким утренним сном валился на сырую колющейся проволочной щетиной траву, которая была для него в этот ранний час мягче перины. Словно только того и ждали птицы, зашумели, загалдели гусиным говором – мало им болота, с бугром и растущей там жухлой травой – им подавай раскинутые за бугром поля с его богатыми, глядящими во все зерна колосьями. Но не знали гуси какую могут накликать беду на себя и на своих хозяев: стоит им только залезть на посев, объездчик тут как тут: разгонит глупых палками, побьет, а то и штраф зазевавшихся пастухов заставит платить.
 Приходит Нюся на болото и не узнает в чумазом, лохматом со слипшимися от грязи, не стриженными вшивыми волосами-мочалками мальчишке своего брата, с цыпками, потрескавшимися от грязи и сырости, с мелкими кровавыми ранками руками, с загрубевшими ногами, больше похожими на кирзовые сапоги. Одного Нюсиного взгляда было достаточно, чтобы понять, что жил Витя на болоте. Он – детище воды, грязи и солнца. Только после загона гусей, поздним уже проводившим густые сумерки вечером, приходил измученный ребенок в совсем не ласковый дом, ему чаще всего давали железную в ржавых меандровых выемках кружку с молоком, ломоть хлеба или холодную картошку, но иногда в хлопотах быстро уходящего дня забывали, тогда неприхотливый, не привыкший просит мальчуган, грязный и голодный, засыпал крепким сном взрослого усталого после длинного по-деревенски тяжелого рабочего дня человека.
- Витька! – Нюся теребила с спросонья ничего не понимающего ребенка, - пойдем домой.
- А тетя Федора? А гуси? – упирался мальчишка, предчувствовавший наказание от тетки за брошенных гусей.
- Она за тобой совсем не ходит, пойдем! – тащила брата Нюся в дом. Там в хате хлопотала по хозяйству Федора Семеновна, ещё не почувствовавшая надвигающейся бури. И тут, как гром среди ясного неба, забегает Нюся, мрачнее тучи, и своим грозным, на сколько может быть грозным детский голосок, собирается выплеснуть все, что наболело, но осекается… Взгляд скользнул по подоконнику, где недавно ею была оставлена собранная заботливыми теплыми материнскими руками и поэтому вдвойне дорогая горка рафинада, и где сейчас лежал лишь луч, преломляющийся через окно. Сахар исчез.
- Где сахар? – кричала Нюся. Федора Семеновна недоуменно пожимала круглыми, сутулыми от деревенской работы плечами.
Нюся, хотя и поняла, что сахар украл кто-то из детей, скорее всего шустрая пятилетняя Тайка, бегавшая без дела во дворе, залетела в дом, глядь – сахар! – а хата пуста, схватила и схрямзала, аж за ушами трещало, но негодование и обида кипели через край:
- Ты за Витькой не ухаживаешь! У него и цыпки, и вши! Зачем было его забирать! Он не кормленный! И сахар у меня украли! Воры! – уже сквозь слезы кричала Нюся. – А ты жадная - прежадная! Жадеба! Мама садила сад, и дядя Сережа, и дядя Ваня! Все сад садили, поливали, а ты пришла на все готовое, сад уже выращенный был, теперь ты распоряжаешься, не даешь нам яблок! Чтоб вы подавились своими яблоками! – произнесла самые страшные слова, которые знала девятилетняя Нюся и которые могли бы обидеть человека.
Осенью Нюся приходила за яблоками в посаженный Натальей Фроловной богатый сад, принадлежавший теперь старшему брату. Тетка Федора накладывала в сумку оброненных деревом, не удержавшихся хрупким черенком на ветке, разукрашенных рваными дырами – следами, оставленными квохчущими курами, которые, не зевая, протыкали своими сильными клювами только что упавшие плоды, сочную мякоть яблок. Полных круглощеких яблок дети не знали, тетка сторожевым псом не пускала племянников в сад. Дядя Федор машинами возил на продажу за Донбасс ничем не опрысканные, как с картинки, плоды, которые каждый год щедро родили преданные саду деревья. По возвращению в село, он подворачивал пропитанные пылью и дорогой штанины, оголяя сапоги, с гордостью лихо вытаскивал, словно упиравшиеся, туго набитые вокруг горлышка сапог, обернутые тряпками-портянками, – эдакая маскировка – обвязанные веревками пачки денег. Все это Нюся, которой не перепадало, – хоть с голоду умри – ни рубля, ни яблочка, знала и, забрав брата, отныне зареклась больше не ходить к Федору Фроловичу. Свое детское, но твердое, слово Нюся сдержала: навещала она маму той же дорогой, проходя мимо дядькиного дома. Наталье Фроловне после изнурительного, долгого, оказавшимся в последствие бесполезным, лечения мудрые эскулапы решили делать операцию. Но женщина, руководствуясь одной ей понятным объяснением, а скорее интуицией, наотрез отказалась «резать» и без того измученную ногу.
- Хозяин барин, - пожали плечами медики и со спокойной совестью, с чувством выполненного долга. - Мы сделали все, что смогли, - отпустили Наталью Фроловну домой.
Нюся с Витей переполненные радостью, бегали вокруг мамы, суетились. Даже, казалось, их дом оживился, расправил спины-стены, распахнул глаза-окошки, приветливо улыбался открытыми дверями, помолодел. Только радость эта была обманчива: мама по-прежнему почти не ходила, единственная разница – теперь она, собрав всю свою закаленную войной и горем волю в кулак, нечеловеческими усилиями доползала до маленького сарайчика, служившего туалетом. В больнице, где Наталья Фроловна провела более трех месяце, его заменяла опостылевшая утка. Но, несмотря на долгую болезнь матери, в самом доме по-прежнему царила домостроевщина. Отец, не изменяя себе, каждый вечер под упреки жены поднимался и уходил из дому.
- Куда ты идешь? – бросала непонимающий взгляд на дверь Наталья Фроловна. – Нам надоело жить на квартире, надо что-то думать! Сколько мы так будем жить?!
Обычно отец молча разворачивался и, хлопнув напоследок хлипкой дверью, так что вибрировали стены, уходил в ночь, мамины вопросы оставались без ответа. Наталью Фроловна плакала в опустевшей хате, Нюся, у которой сердце разрывалось от жалости и беспомощности к маме, сидела рядом и глотала соленые слезы. Вдруг дверь оживала, зацокал, державшийся на честном слове, крючок, ворвался разъяренный с налитыми кровью, как у зверя, глазами отец, вся комната заполнилась стойким тошнотворным запахом перегара. Он хватает за слабые плечи Наталью Фроловну, стаскивает с приступка, на котором она, не о чем не подозревавшая сидела ещё несколько секунд назад, с грохотом одна за другой валяться с приступка доски. Отец словно обезумел и от этого страшен Нюсе вдвойне, втройне – это не отец – хватает хищной рукой оскаливший огромные акульи зубы нож-секач, орет:
- Щаас зарежу!!! – кидается на маму.
Нюся с расширенными от ужаса и страха зрачками, опухшими от слез глазами, дрожит: страх перед жестокостью, способного на убийство, отца оковывает все тело, но ужас того, что он может убить маму для ребенка оказывается во сто крат сильней. Ни секунды, не думая, девочка бросается к отцу на шею, обнимает его, пытаясь защитить своим хрупким, костлявым от вечного недоедания телом маму, шепчет, как молитву, как заклинание слова:
- Папочка, не убивай маму! Папочка, не убивай маму! Папочка, не убивай маму! – Нюся не разжимает рук на закопченной на солнце шее отца, не дает ему приблизиться к маме ни на миллиметр.
 Что размягчает – гнилой сухарь – сердце отца? Слезы Нюси, жалость, оставшиеся крохотки здравого смысла?.. Нож выпал и больно ударил земляной, вытоптанный ногами в камень, пол. Тем временем мама выползла из хаты, волоча при каждом движении болью напоминавшей о себе ногу. Отец, кинувшись сначала её искать, но без особого усердия, так для вида, чтоб окончательно узаконить в доме свое превосходство, вскореушел. Не прекращавшая дрожать Нюся, побежала искать маму, догадавшись, что та спряталась в огороде:
- Мама, он ушел, – почему-то шепотом, боясь произнести, кто он, звала Нюся. Мама не отзывается.
- Мама, ты где?
Только спустя время Наталья Фроловна, убедившись, что муж-тиран ушел, осмелилась ответить дочери. Так вдвоем, закутавшись в покрывало мягких трав, – а шел уже июнь, – они и просидели всю теплую летнюю звездную ночь.
 Но сердце ребенка – самое чуткое к любому горю и радости – не привыкло мириться со страданием, пытается вырваться из затягивающих зыбучих песков обыденного, страшного, неизменного. Это чудо! Оно ещё не знает, и даже не чувствует, что не все измеряется любовью, исправляется любовью, исцеляется любовью, не потому что любви нет, а потому, что некоторые не способны любить, впитать хоть толику, крупинку, крохотку того, что зовут любовью, даже – что противоречит естеству человека, самой природе! – к собственным детям! Ребенок пытается исправить ошибки взрослых, склеить разбитую чашу брака отца и матери. Нюся, свято веря детской наивностью, что все в её руках, уверенно идет к отцу. Вечер, но сумерки еще не успели овладеть светом, летом всегда так – никто не сидит дома, дети заняты в своем мире игр, женщины делятся между собой житейской мудростью, старики – вечной. По другую сторону деревни сидит на лавке у дома своей очередной возлюбленной папа и милуется с ней.
- Пап, пойдем домой, - просит Нюся.
Григорий Иванович отшатнувшись, как от удара, вскочил, словно сидел на раскаленной сковороде, надвинулся тучей на дочь:
- Тебя кто послал? – гремит его звучный мужской голос и разносится страшным эхом по всей деревне. На противоположной стороне Наталья Фроловна, стоящая с соседками у дома, слышит вопль разъяренного зверя, материнское сердце, предчувствуя недоброе, сжимается от страха за своего ребенка.
- Тебя кто послал?! – не унимался отец. – Тебя мать послала?!
- Никто меня не посылал, - успокаивала его Нюся, пятясь назад. Потому что отец начил проворно снимать грубый в ладонь шириной ремень.
«Сейчас будет мне!» - в одно мгновение пронеслось в Нюсиной голове, в одно мгновение нашлось и решение - бежать! Не оглядываясь, летит Нюся мимо родных деревенских хат, мимо удивленных нежданным негаданным бесплатным перформансом людей, через писклявый охрипший простуженный мост, мимо бугра, сердце чутко отзывается на каждое движение тела, но останавливаться нельзя – отец (хотя всего полгода назад ему вытащили пулю, реверс войны, которая железной пиявкой присосалась к ноге и долгое время была виновницей физической неполноценности отца, вынужденного передвигаться сначала с помощью костылей, затем – палки), как охотничья собака, жаждущая во что бы то ни стало настичь свою жертву, несется по пятам – вот-вот нагонит, - а если нагонит, изобьет до смерти!
Дилемма: справа – приветливо, «беги, спрячу!» подмигивает хата Дашковых, у которой стоит испуганная мама, эпатированные поведением отца женщины, слева – узкая лента тропинки, хмурый сарай, который крепкой сваленной горой сторожили ещё не пиленные, не колотые метра по три, по четыре столбы-чурки.
«Домой, конечно, нельзя, сразу найдет», - решает на бегу Нюся, сворачивая влево, просит защиты у чурок, ныряет в могучую гору, обнимает всем своим хрупким телом еще хранящий тепло и нежный запах сосны неотесанный столб, вжимается в него, пытаясь слиться с ним, как хамелеон, стать невидимой, как фантом, замирает. Отец, тяжело дыша, стоит на распутье, огладывается по сторонам, и в ярости от непонимания, куда делась Нюся, ревет, как зверь в клетке:
- Где она? Где Нюська?
Увидев стоящую возле дома Наталью Фроловну, подлетает к ней:
- Где Нюська? Ты её посылала?! – захлебываясь в желчи злобы, брызжет слюной отец.
Наталья Фроловна, окруженная плотным кругом женщин, вжимается в этот круг, поднимает свои полные бездонной и неиссякаемой добротой, льющейся теплым мягким светом на окружающих и все живое, глаза, пытаясь не выдать страх, как можно спокойней произносит:
- Я никого не посылала, – и добавляет, - Я не знаю, где она.
По разъяренному жуткоглазаму мужу Наталья Фроловна поняла: «Не жди ничего хорошего!» и приготовилась к самому худшему. Но раскатистое эхо женских голосов предупреждает дальнейшие расспросы и, – не дай Бог! – рукоприкладство:
- Она никого не посылала! Никто твою Нюську не видел, мы уже давно тут стоим, разговариваем. Нюси около нас не было и, где она мы не знаем.
На это им Григорий Иванович пообещал:
- Я её щаас найду – засеку! Я её засеку!
Отец еще порыскал вокруг дома, не раз проходя около чурок, перед самым Нюсиным носом, останавливался и высматривал, но видно в этот день охотничья хватка изменяет ему. Ни с чем он возвращается на противоположную сторону в густые сумерки к своей любовнице, от которой его оторвала совсем не к стати пришедшая дочь.
Аня, как сыч, ждущий дня, чтобы, наконец, погрузиться в царство Морфея, не смыкая глаз в опушке мохнатых ресниц, лежала в обнимку с сосновыми поленьями, а время медлительной черепахой ползло к ранней пташкой просыпавшемуся утру. Лежать было неудобно и страшно: в сарае мышь пискнет – у девочки сердце – в пятки, у соседей поросенок во сне разговаривает «Хрю-хрююю» – не по себе, собака залает – не уснуть!
Но вопреки Нюсиному страшному ожиданию отца, он так и не пришел, ни вечером, ни утром следующего дня. Нюся и Наталья Фроловна, которая отругала дочь за то, что та самовольно пошла к отцу, боясь его возвращения, ещё долго даже не догадывались, что их отец и муж не вернется в дом, к семье, к ним. Никогда.



- Мам, а курицу одну брать?
- Две. И корзинку достань.
- Для яиц?
Наталья Фроловна ответила Нюсе кивком головы и, продолжая собираться, добавала:
- Что б зря в Фатеж не ходить.
А идти было куда: Фатеж, где располагался рынок и, куда со всех деревень несли на себе, везли на лошадях все то, чем богата деревня, прятался от Верхних Холчей за тридцать километров. В этот раз дорогу к рынку разбили на два дня: ближе к вечеру – путь держали на Фатьяновку, где можно переночевать у маминой подруги Екатерины Кирилловны, а чуть зардеет заря – курицу под мышку и на рынок. Зато вечер не застанет в дороге, засветло с деньгами за вырученный товар окажешься дома.
В хате, служившей маяком, указателем, домом, стоящим посреди дороги ведущей в Фатеж, пахло влажным свежепомазанным глиной полом и чистотой, на столе – свежие хлебца. Хозяйка дома Екатерина Кирилловна миловидная статная женщина, схоронившая мужа в войну, и оставшаяся с живой памятью о нем – с тремя детьми.
Сашка, тринадцатилетний сын хозяйки, улыбался ясноглазой улыбкой, и его светлые волосы задорно заигрывающие смеялись и подмигивали, приглашали Нюсю познакомиться.
- Тебе сколько лет?
- Пятнадцать.
- Ты верхнехолчанская. К нам в клуб не ходишь?
Нюсе не хотелось признаваться, что там она была всего однажды:
- Хожу!
Сашка прищурился. Приподнявшись, его верхняя губа, выражая удивление, засветила белоснежные столбики зубов:
- Что-то я тебя не разу не видел?!
Пока Нюся думала, что ответить, их позвали:
- Шурик, Аня к столу.
Стол, скатерть самобранка, аппетитным кушаньем манили к себе. Жуя и причмокивая от удовольствия, Сашка предложил:
- Приходи, вместе в клуб пойдем!
Нюся, нарушая мягкий ободок пенки, большим глотком отхлебывает деревенского, ещё не успевшего остыть после вечерней дойки молока, легким кивком головы дала согласие.
А ночью, когда все погрузились в сон, и в унисон с людьми дом, убаюканный сонной дремой, казалось, сам тихо посапывал и видел сладкие, уютные сны, Нюся даже не пыталась уснуть. Всё в эту ночь представлялось особенным: и этот дом, с его новым глиняным полом, и красивая, с тонкой закраиной грустинки в глазах Екатерина Кирилловна, и солнечный от соломенных волос Сашка, и сонные звезды, беспардонно заглядывающие в окна, и преломленный клин лунной дорожки… И все это не хотелось пропустить, потерять, забыть. Не смыкая глаз, Нюся пыталась впитать в себя запах этого дома, сохранить надолго – навсегда! – это прекрасное ощущение неописуемого счастья, вобрать волшебство мистерии, эфемерности! А завтра – уже завтра!!! – увидеть Сашку! И слышать, что он говорит, и улыбаться ему, и пить из его кружки молоко, и знать, что он есть!!!



Отец без божества, без вдохновенья построил на периферии деревянную хату, в которой и всего-то одна комната. Черным глазом деревянная труба хатенки смотрела в небо, пролетая через соломенную крышу, сочные искры, во время топки, выбивались из неё, стремились опуститься на солому, но – есть Бог на свете! – не долетая, они потухали. Не загорелась крыша и во время знойной нещадной жары, – пощадило солнце! Остов хаты был не надежен, вместо кирпичного фундамента на скорую руку выглядывали столбики, завалинка – насыпь из опилок вокруг стен хаты и вовсе отсутствовала, уже сами, чтобы хоть как-то спастись от нравого ветра, Нюся с Натальей Фроловной бережно укутывали дом, за неимением опилок, землей. Про сарай и погреб отец и вовсе позабыл, он сколотил слипшиеся с домом крохотные, как спичечный коробок, сенички, в которых ютилась корова Белка. Бедное животное оставляло перед дверью в хату не просыхавшую золотую лужу, которую Дашковы перепрыгивали, каждый раз выходя из дома.
- Что поделать? – разводила руками мама, - животное не виновато! Просто места мало.
Белка была кормилица всей семьи, вернее, она - единственная в семье, кто зарабатывал хоть какие-то деньги. Молоко, творог, сметану, сливки, масло – продукты, которые щедро дарила корова и которые были деликатесами для Дашковых, не позволяющих себе даже притронуться к ним, продавали за копейки, но в доме появлялись кусок мыла, коробок спичек, метр ситца.
Из-за отсутствия столь ненужного в городе и крайне необходимого в деревне погреба Дашковы нередко оставались без картошки, которая не желала храниться в выкопанной в огороде в форме кувшина ямы, куда она складывалась до мая, когда начинались по обыкновению посадочные работы во всех домах верхнехолчанской деревни. Но прибегали первые вестники весны – ручьи, талая вода вьющейся мокрой лентой разъедает землю, подмывает самодельный погреб, заползали в ямку, которая вскоре обваливалась так и не дожив до настоящей весны. А в апреле опять морозец, не крутой февральский, но все же…окутывал ледяной коркой картошку, замораживал её изнутри. В мае раскапывали Нюся с мамой картошку, сначала – землю вытаскивали, потом – скукоженный мерзлый овощ, сортировали из оставшегося мало-мальски пригодного на семена, а остальную – на еду.
Нюся с Витей по весне собирали прелую прошлогоднюю картошку, из которой мама делала чибрики – такая вкуснотища! –потолчет мягкую кашицу, когда хлеб был, – добавит, чтоб сытнее было, налепит лепешек – и на сковороду, шкварчат, шваркают румянощекие оладики, и ничего вкуснее их нет! Часто чибрики сушили впрок, добавляли в суп, но ещё чаще и быстрей съедали сразу. Нюся с Витей росли далеко не кровь с молоком, а костлявыми и тонкими. Аня, на уроках конститутивно мечтая «Господи, хоть бы картошечку съесть!», училась, как и большинство её сверстников, плохо. Учеба не привлекала, не затягивала в вихре нового и перспективного, поэтому многие, особенно мальчишки десяти – тринадцати лет, во время войны потерявшие отцов, сами не заметившие, как из детства сразу перекочевали во взрослую жизнь, становились главой семьи, и учиться, «протирать штаны», было для них непозволительной роскошью. Они уходили работать подпасками, пахали чужую землю, сеяли, пололи, собирали урожай, скирдовали, молотили зерно и выполняли любую работу, которой в любой деревни хоть отбавляй.
Григорий Иванович ушел из дома Дашковых, оставив троих детей, - не за долго до этого на свет появилась крохотная болезненная Раечка, не заставившая его поменять решение уйти к другой женщине, воспитывать чужого ребенка…
Раечка не принесла радости в дом Дашковых, не оживила его своими крохотными черными, цвета спелой смородины, глазами, постоянно метавшимися в поисках опоры, она не могла задерживать взгляд на одном предмете, человеке, движении, охватывая все, она не видела ничего. Все ускользало, оставаясь незамеченным.
Наталья Фроловна осталась у разбитого корыта. Солипсизм мужа победил, вышел в тень, выжег на сердце рану. Время лечит. А, сколько его надо? Килограмм? Километр? Мириады звездных с рогаликом масляной луны бессонных ночей? Похожих, как сиамские близнецы, с табуированным негласным раз и навсегда решенным с самим собой правилом не плакать дней? Извечно будет так: сжигающая изнутри, дарящая вместе с крыльями ощущение полета, заставляющая
мужчин – воевать, творить, созидать, прятать свои страхи, быть великодушными и милостивыми, женщин – дарить жизнь, воскрешаться, подобно птице Феникс, воскрешать, ждать, прощать, жертвовать (порой не только собой, но и детьми) любовь через дни, недели, месяцы, десятилетия знойной поры увядает, как осенний лист: вот он «настоящий, верный, вечный» дышит на дереве, но – осень (нежданной хозяйкой) подкрадывается на цыпочках и взглядом прохладных глаз золотит его плавные края, он – бледнеет, но ещё почти не заметно, как, медленно скрючиваясь, он заражается будничной рамкой действительности, но вот он, багряно-алый, грязнеет, и из последних сил цепляется, чтобы не упасть с такого привычного и милого всем дрожащим на ветру и отражающихся на солнце в мутных кляксовидных лужах жилках, но не выдерживает – закон природы и всемирного тяготения берет свое – все ещё не веря своему поражению, он оттягивает миг приземления, цепляясь за придуманные опоры, – гибнет, опускаясь на землю.
Один, ещё так недавно горевший в пожарище любви, уставший от вечного пекла, сбегает в прохладную свежую тень, в глазах бегущей строкой скользит непонимание, – что держало там? – другой каменной статуей замирает в ужасе перед случившимся, ждет возврата былому, – но ничего, кроме воспоминаний, не возвращается, не повторяется, не одурманивает дважды волшебной птицей счастья, – и в своем тупом бессмысленном ожидании смиряется с неизбежным, чувства притупляются, но не исчезают…рана кровоточит, израненное сердце, закованное в грудь-тиски, бьется разбить их, рвется вырваться наружу, улететь, запеть, вновь поверить или, – разочаровавшись в могуществе времени и в силу этого в людях, в самой жизни – умереть.
Дом Дашковых обнищал и заболел, заразился атмосферой отчаяния и безысходности.
За уходом отца из дома не последовал окончательный разрыв отношений с дочерью-подростком, однако, эти отношения заключали в себе лишь одностороннюю связь: Нюся ходила в пропитанный новым незнакомым запахом добротный дом и…просит хлеба. Подобные отношения были не часты: лишь, когда в доме Дашковых есть становилось совсем нечего, Нюся, в душе которой смешивалось чувство стыда и преобладающая над ним обида на отца, который сам никогда не приходил, не угощал, не жалел и не понимал её, ей приходилось «попрошайничать» у родного отца. Повзрослев, Нюся поняла всю безучастность отца в её жизни и в жизни остальных его детей.
- Пап, ну дай кусочек хлебушка, - просит Нюся, и слезы твердым комком сдавливали горло.
Григорий Иванович открывал печь, в которой подходили круглолицие добротные булки со смуглой хрустящей на зубах и нагоняющих ещё больший аппетит корочкой, доставал хранящее тепло печи и рук хозяйки хлебное сокровище, отрезал краюху, протягивал дочери. Если была картошка, угощал ею. Но Нюся, пообедав у отца, понимала, что ужинать дома будет нечем, и завтракать тоже, но не осмеливалась каждый раз ходить к отцу и, на пустой желудок ох как часто приходилось ложиться спать.
 В один из таких «отцовских обедов» Нюся взяла закутанный в одеяло сверток – маленькую девочку Тоню, дочь отца и его новой жены – и принесла её домой: Наталья Фроловна, увидев словно игрушечного ребенка, заливается в женском полном горя и тоски плаче, перед ней проносится несущемся временем вся её тяжелая жизнь. Нюся кидается успокоить:
- Мамочка, прости меня. Не плачь, - просит она, поцелуями покрывая мокрое и солено лицо мамы.
Аня возвращает кричащий сверток восвояси и больше никогда не прикасается к своей сестре, чужой и ненавистной, которую отец любил, как казалось Нюсе, больше её. Но ещё долго слышны тихие всхлипывания Натальи Фроловны и вместе с ней словно вздрагивает усталый дом, заглядывает ветер в скрипучие щели, пахнет зимой и холодом. Морозит душу.
Ещё осенью разбилась шибка, кружок стекла, которую негде было взять: купить, вырезать, подогнать, её место заняли смотанные в жесткий тугой рулон тряпки. Ночью, как птенцы в гнезде, Нюся с Витей ютились на печке, забирали её ненадежное, временное тепло, а наутро – ледник, дом обкладывало тонкой коркой зеркального льда, одинарные окошки испещрены мелким почерком мороза, фигурные мистерии, заколотая в тески льда вода в ведре. Мама встает, лишь услышав будильные звуки голосистых красавцев петухов, ведь для того, чтобы заняться готовкой, надо печь затопить, мягкое пламя красных языков подберется к поставленному с замерзшей до самого дня водой, за ночь обернувшейся льдом, - скоро ли оно растопиться?! – тогда и напиться можно и завтрак готовить.
 Собственно и топить было нечем: дров с лета не заготовили. Наталья Фроловна с Нюсей брали топор, санки, по просьбе дочери милостиво сделанные отцом уже после его ухода, отправлялись в рощу, где одиноко перешептывались голыми ветками редкие кустарники. Увязая в каше стелившегося белой накрахмаленной скатертью снега, Нюся в глубоких шахтерских галошах 43 размера замерзшими ногами, закутанными вместо портянок залатанными мешками и тряпками – хозяев нет одни квартиранты, –пробиралась в гущу рощи.
Удобные филигранные лапти даже не пахли Нюсе своим тонким липовым запахом: во-первых, липа в Верхних Холчах почти не росла, а во-вторых, плести такое чудо некому. Не секрет, конечно, что в иных домах плели чуни – те же лапти, но не из лыка, сушившегося по обыкновению в хате и приятно шуршащего при резке, а из конопляных веревок. Приходет апрелем юная весна, сеют травянистые однолетние растения – коноплю, чуть август – собирают замашки, ещё не созревшие, без семян, но уже выше человеческого роста, заводят их дружным хороводом в снопы и – в копонь, вырытый специально для стирки, поливки и прочих бытовых нужд, либо – в зарой, где ещё недавно спец лопатой с прямоугольным туловищем вынимали из богатой великим множеством сокровищ, щедрой на широкие дары и всевозможные угощения матушки-земли образованный скоплением остатков растений, не до конца разложившихся в болоте, торф, широко используемый для топки деревенских (выполнявших сразу функции обогревателя, кровати, стола) печей, для удобрения, для утепления хилых хаток. Но не все деревни Фатежского райна довольствовались болотистыми почвами, а поэтому и торфом. В зарой набегала вода и, пели свою квакучую песню зеленые, как кузнечики, и пупырчатые, как огурцы, жирные и мясистые на торфяном болоте лягушки. Женщины, не обращая на них внимания, стирали здесь белье, мужчины таскали ведрами воду на огороды, недели на три сюда укладывали все в том же дружном хороводе замашки, а в сентябре – созревшую коноплю, для получения пеньки, которую, выбивая пыль, толкли на мялке, после – ногами, чтобы стали мягче и податливей грубые веревки: одно дело – чуни, для них «нежности» не к чему, а для онучек, которыми некоторые счастливцы заматывали ноги (это тебе не мешки и тряпки), веревки подавай потоньше для того, чтобы умелые руки хозяйки смогли ткать на станке приятные к телу и согревающие от кусающего мороза портянки.
Наталья Фроловна – редкая мастерица: из старых тряпок, из подаренного чьими-то добрыми руками клубка пряжи изобретала тапочки, подошву подбивая веревками из конопли, которые носились Нюсей до дыр. И даже – больше. Сотрется подошва в пыль, и ходит Нюся босиком по земле, но с виду как будто обута, лишь, когда проткнет ступню гвоздем, осколком стекла, железякой или начнут слетать ходунки каждую минуту – тут уж прощай, красота и удобство! Здравствуй, шахтерские галоши!
Хрупкие кустарники поддавались легко беспощадно рубившему топору, санки наполнились ворохом тонких веток, тяжело покряхтывая, катились к дому, но лишь выехав из рощи, – объездчик, охранник лесного царства, загремел:
- Что вы тут лес воруете, - глядит на мелкую кучу, прижавшихся друг к другу веток. Угрюмый и злой, он выхватывает топор, рубит скрипящие в последнем стоне санки, отвязывает веревку – в карман, топор Дашковых – в руки, сам на санки – и был таков.
Вторит уставший от зимы лес плачу девочки и женщины, беспомощные бредут они в хату-ледник, где топить нечем.
Но на следующий день – слезами горю не поможешь – вновь – в лес, собирать хворост. Много ли его унесешь на своем горбу, когда, словно играя, снег так и норовит укусить, цапнуть, заморозить: проваливается нога в снег, только вытащишь, другая оступиться, – и не видна в белой муке. Так и идешь…


Время течет своей жизнью, Нюся – своей, но не потому, что счастлива, а в силу отсутствия часов в доме Дашковых. И стрелки на часах ей заменяли ребята, идущие в школу. Нюся вставала пораньше, и, собравшись, летом – выходила во двор, зимой – несла дежурство у окна: как гуськом побегут с тетрадками под мышкой школьники, так и Нюся торопится на занятия.
В этот зимний день было особенно морозно, колючая корка, как наждачная бумага, разлеглась на земле и всюду виднелись слепящие глаза рассыпанные невесть кем песчинки драгоценных камней: алмазы, рубины, сапфиры, изумруды, аквамарины, лунные и солнечные камни, а кое-где – даже александрит, циркон и опал, зеленый и фиолетовый. Основания деревьев погружены в кляксовидные ледовые болотца, заковавшие стволы надежно и надолго, между ними – колючки снега, словно перекопанного и взбитого миксером до однородной массы. Земля и небо, белая и голубое, в морозном убранстве.
Девчонки 7«В» на перемене перешептываются:
- Сегодня погода – зверь, - констатирует самая рослая из них, Валя Цыпкина, - изваляет нас опять Кубышкин.
- Ну, уж нет, - машет рукой Юлька Галкина, - дулю!
- Надоело! В самом то деле! Нас вон сколько, а Лешка один! – возмущалась староста класса.
Нюся, хотя и слушала молча, но со всем, что говорят девчонки, соглашается. Лешка Кубышкин и её не раз кувыркал в белой муке снега: он подкрадывается сзади, когда спешишь домой, хватает в охапку, пихая в снежные горы, да ещё и ногами засыпает, что б мало не казалось. Не смотря на то, что Кубышкин от горшка два вершка девчонкам здорово доставалось… Но один в поле не воин, и вот, что было придумано.
Звонок заливистой трелью. Ура! Домой! Девчонки дружным караготом, плотной стеной, медленно протаптывают тропинку из школы, Кубышкин – сзади, медлит, отстает, будто нарочно.
Юля Галкина, толкая Нюсю в бок, шепчет:
- Сейчас ещё чуть-чуть подойдет, и – хватаем! Разом!
Все синхронно закивали.
Кубышкин сопротивлялся, царапался, кусался и орал, как девчонка!
- Ай, больно! Отпустите!
Все напрасно. Девочки сваливают, толкают брыкающегося одноклассника в снежный капкан, в качестве оружия мести – колючая корка. Противные колючки покрывают лицо, руки, живот, когда трут, как на терке, по нежной прозрачной коже, постепенно становившейся красной в крапинку, исцарапанной, обоженной. Кубышкину снимают штаны, и растирают снежной мочалкой. Красный, как вареный рак, горит Лешка от злости и подобной экзекуции, плачет. И сквозь слезы:
- Гады! Я вас по одной половлю! Вы пожалеете!
Потревоженный снег, вокруг него, примялся и медленно таял.
А на следующий школьный день Кубышкин не появляется, отлеживался, и девочек 7 «В» вызывают на ковер к завучу по воспитательной работе.
-Ань, что ж ты мне не сказала, что Лешка тебя в снегу валяет? Я б его живо отвадил! – догоняет Нюсю по дороге домой Коля Кум, высокий богатырь из параллельного класса. – Пойдем провожу.
- Тебе ж не по пути, - кокетливо поправив косынку, словно удивляется Нюся.
- Ну и что! Будем вместе теперь домой ходить, – предлагает Коля, лепя из белой муки снежную булку. Прицеливается и, отведя правую руку широко назад, отправляет её в путь. Где-то там хрюкает снег, ударяется ком, и снежинки припадают к снежинкам – волшебство. Зимнее волшебство!



А народ в деревне любит языки почесать, да и как иначе: отец – председатель колхоза, а дети в лохмотьях, голодают.
- И шош вы? – обращаясь к Нюсе и к Вите, судачила Прасковья Филипповна. – Отец на лошади ездит, а вам хлеба кусок дать не может? Ваш отец, че нет?!
- Да на шо они ему. У него своих хлопот, - машет потрескавшейся рукой с пухлыми пальцами, увенчанными с серой каймой ногтями Федора Пантелеевна.
- Вить, а сходи к отцу! Поговори! – гнет свое Прасковья Филипповна.
Федора Пантелеевна не соглашается:
- Да шо говорить, морду пойти набить надо! Сам как барин живет…
И так продолжалось изо дня в день. Промывали мозги и Наталье Фроловне, и Нюсе, и Вите. Они слушали молча, глаза – в землю.
Но сколько веревочке не виться, конец будет. Витька крепкий подросток, вымахал выше матери, и разница с Нюсей в два года стерлась сама собой. Вспыльчивый и своевольный, как отец, (а в кого же ему быть) – бунтарский дух! – так же, как и сестра, он ходил к Григорию Ивановичу просить хлеба.
В тот день Виктор поругался с матерью и, хлопнув дверью, пошел к отцу. Но, вопреки обыденному, он не голоден. Физически. Голод, требующий от отца пищи-расплаты за измену и нужду, двигал юношей, когда он, раздумывая куда бы пойти, перешел по писклявому мостику через речку на противоположный мохнатый в своих многочисленных домиках берег.
Витя толкнул дверь, и узкий клин света капнул и растекся по полу, скользнул на отца. Григорий Иванович – дома один. Он, сильно ссутулившись, сидел за столом, подперев тяжелой ладонью голову, густые заросли бровей – сдвинуты к переносице, где двумя отчетливыми параллельными линиями прокладывали путь глубокие морщины, курил не спеша и по тому, как замерло масочное выражение на лице, как не дрогнула линия бровей, не устремили на него меткий, цепкий взор ястребиные глаза отца, когда тихо, но стремительно, ворвался живой свет и шустрым зайчиком скользнул по лицу Григория Ивановича, Виктор понял, что отец сейчас не здесь, а где-то далеко, в своих одному ему ведомых мыслях, думает, перебирает, складывает, отрывает мозаику жизни.
Виктор замирает, пораженный этой картиной, все плохие думы вылетели у него из головы, он изучал новое за пятнадцать лет ни разу не увиденное такое лицо отца. Дрожащая рука скользнула по ручке двери, та отозвалась слабым скрипом, Григорий Иванович очнулся, словно ото сна, оторвал руку от подбородка, сигарету – от губ, зажмурился, смахивая навязчивого солнечного зайчика с ресниц, повернулся к сыну: каменная статуя ожила, и злые, мучившие Виктора намерения спешной походкой вернулись к нему.
- А, Витя, ты? – словно не узнавая сына, спрашивал Григорий Иванович.
- Пап, хлеба дашь? – ступил уже твердым шагом Витька в чужой дом.
- А-а-а, - протянул устало отец, возвращаясь к столу, где под покровом цвета топленого молока салфетки с ручной работы подзорами покоились круглолицые булки.
Медлить не имеет смысла.
«Сейчас, - толкались мысли в еще не окрепшем, до конца не сформировавшемся детском мозгу, - сейчас или никогда!»
Ещё секунду поколебавшись, Виктор сделалал шаг навстречу отцу, крепко держа, до белизны костяшек и серо-голубо-зеленых ручейков и каналов вен, старый складной нож, о котором мечтает каждый мальчишка в детстве, и которым гордиться каждый юноша, став счастливым обладателем этого холодного оружия, чаще тупого и ржавого, чем нового, с ясным отражением в серебряном лезвии.
Вся злость и обида на отца смешалась и раскаленной лавой кипела и сметала всё на пути, выжигая здравый смысл. Витька резко, рывком, криво держа железный осколок, ударил им по отцовскому горлу, но предательская рука с игравшими пальцами заодно изменила траекторию движения ножа, который распорол правую стенку пропеченной шеи, кровь пульсирующим фонтаном забилась из под шершавой кожи, ленивым ручейком поплыла вниз.
Отец страшный в своей беспомощности, растерянный и пораженный, стоял с опущенными вдоль сильного туловища плетьми-руками, в одной из которых застыла краюха только что отрезанного хлеба, он силился что-то сказать и, как рыба на суше, открывал рот, ничего не произнося…Пальцы медленно разжали аппетитный кусок хлеба, тот, недолго думая, плюхнулся мякишем на пол, и, покачавшись из стороны в сторону, замер…
Витька, ногой больно ткнув дверь, выбежал во двор, на соседней лавочке заезженной пластинкой сплетничали повязанные в цветастые платки старушки. Их гулкое эхо замолкло, когда они увидели Виктора с перекошенным лицом, вылетевшего, словно ошпаренного, из хаты отца, но, зная из опыта, что от него ничего не добьешься, эхо возобновилось.
Виктор стрелой зашагал по сварливым доскам мостика и растворился в густой пене тумана, за шапками деревьев и кустов, за высокой в человеческий рост травой…



– 2 –

Когда были холода, карагот устраивали у кого-нибудь из деревенских на хате. Какие хозяева денег попросят, но все больше так пускали. Понимали, – молодежь!
Летом – все проще. Так уже в начале июня верхнехолчанские юноши и девушки, из-за отсутствия клуба в своей деревне, облюбовала место у дома пастуха Федора, где собирались каждый вечер и гуляли, танцевали, смеялись и пели, одним словом – жили! Любимая игра во все времена года – фанты, когда загадываешь все, чего душе угодно!
Загорелой с тугими в руку толщиной мастерски обернутыми узорчатой шапкой вокруг головы косами, в ситцевом с разместившимися, как на лугу, полевыми цветами: ромашками, васильками, колокольчиками, кашкой, кукушкиными слезами платье, в новых кокетливо сидящих на тонкой девичьей ножке ручной работы ходунках Нюсе выпало поцеловать Васю – гармониста. Не один карагот не обходился без песен и танцев, во время которых знакомились, влюблялись, и гармонист главный гость на любой гулянке. Голубоглазый Василек, который жил в двух километрах от Верхних Холчей, в хуторе Ильичевка, закончив четыре класса, ушел работать подпаском, и этим летом стерег коров в Нюсиной деревне. Девушка ещё до этого знала Васька, у которого в Холчах жила тетка Вера, и к которой он приходил довольно часто. ( Холчи славились красивыми невестами, к тому же в ту пору, – что за странные предубеждения?! – принято было брать в жены девушек только из других деревень.)
С этого времени, когда на глазах у всех Нюся, вытянув свой определивший её дальнейшую судьбу фант, поцеловала Васю, начались ежевечерние ухаживания и ночные проводы домой по спавшему пруду.
Серебристый водоем ночью притворялся небом. Застывал. Мост, одичавший и далекий, находился в конце деревни. А так как Нюся жила на противоположной от хаты Федора-пастуха стороне, то Вася провожал её после вечернего карагота на плоту, сколоченном из двух чурок и тихо ожидавшего влюбленных у пологого берега.
- Ты слышишь? – шептала тишине Нюся.
Вася, веслом полоснув по нежной глади воды, разрезал её, отпугивая рой копошащихся мошек, удивился:
- Тишина.
- Да нет же, - отрицает Нюся и уже одними губами добавляет, - это пруд разговаривает.
И замирает, вслушиваясь в журчание сопротивлявшегося движению плота пруда, всматривается в него.
Миг – и плот оживает, уровень воды в водоеме девальвируется, тишина обрывается и сильным хлопком оглушает влюбленных. От неожиданности и страха, что плот перевернется, сердце прижалось к пяткам!
- Всего лишь карп! –смеется Вася. – За мошками погнался или просто играл.
- Ух! Ну и большущий! – удивляется девушка.
Летняя ночь коротка. Переплыв на сторону, где уже спал Нюсин дом и все его домочадцы, постояв около его мерно храпящих окошек и, проводив Аню, Василек отправлялся восвояси, - а уже светает. Если плот ждет около берега своего попутчика, – повезло, а нет - идти пешком в другой конец деревни, к мосту, тогда уже на сон времени нет: в шесть голосят петухи: « Встава-а-а-ай!!!» Коровы ждать не любят, да и некогда им, чуть солнце, выспавшись, потянется, налетают на бедное животное оводы – не до еды.
Как скоро кончилось лето, так и любовь. Василек – в своей деревне, Нюся – в своей.
Дождь стеганым одеялом закутывает деревенские крыши домов, сараев, чердаков. Молочная пенка и кремово-матовые сливки разливаются по густому воздуху. Разрезая его, градины дождя – в полете, (бисерины - на облупленных ставнях и умытой траве), грозовым грохотом громыхают громадой грома.
В унисон сверкают васильковые глаза Василька. Филигранными колесами велосипеда, у которых словно вместо спиц ажурная паутина, он пережевывает грязевую кашу. Останавливается у Нюсиного дома. Аня собирается в Фатьяновку, где живет её двоюродная сестра Люда. Там - клуб, там – Саша. Увидев приехавшего парня, в налепленных грязевых узорах на фуфайке, думает: «Пьяный! Где его черти носили?!»
И точно. Василий, не успев поздороваться, просит:
- Нюсь, дай мне нож!
Запоздалый солнечный зайчик прошмыгнул между насупившимися тучами и мягкими облаками – извечная тема добра и зла, (даже в природе). «Как бы опять не полил, нытик!» – засомневалась Нюся и тут же: «Нож?! Зачем ему нож?» И, как будто обладая мысличтением, Вася объяснил:
- Отскоблиться! Грязь налипла!
«Нечего было в грязи валяться!» - огрызнулась про себя Аня, но нож принесла.
- Меня завтра забирают в армию, - констатирует парень. – Будешь мне письма писать.
Нюся уже переписывалась с Колей, который, отучившись 7 классов, уехал в Курск поступать в профессиональное училище, закончил курсы экскаваторщика, но в Холчи возвращаться не торопился. Из Курска его и забрали в армию. Письма Николай писал не часто, но регулярно. И Нюся писала.
- Ну, если пришлешь адрес, будешь отвечать, буду, конечно, – скороговоркой выпалила Нюся.
Но, не смотря на обещание, попрощались холодно. У Нюси – фатьяновский Саша и Коля «в письмах». У Василька – Нинка – в Любимовке, там – Лидка, там – Зинка. Оба об этом знали…
Служить Василию выпало – во флоте. Крохотный кусочек России, зажатый со всех сторон Литвой, Белоруссией и Польшей, лишь голубая клякса свободы – Балтийское море.
Из Калининграда Аня получила уже два подписанных небрежным мальчишеским почерком конверта, когда пришел третий, номер воинской части прежний, но почерк не Васин. Писал некий Сергей:
 « Здравствуй, незнакомая девушка!
С приветом к тебе незнакомый Сережа. Я хочу с тобой познакомиться и переписываться…»
Не дочитав, Нюся рвет злачное послание.
«Видишь, какой ты парень! Значит, тебе девушка не нужна, ты отдал адрес! Зачем ты мой адрес дал?!
Ты ушел в армию, надел китель и нос задрал! Задавака!» – настрочила ответ в мгновение ока, «отлупила» им незадачливого жениха.
После этого - взаимная обида, обоюдное молчание.
В июле Нюся с подругами нанялись сезонными рабочими в село Поздняково, где хранит земля богатство – торфяное болото. Работа не затейливая, но тяжелая, не девичья – резать пористый, как губку, торф, укладывая спрессованными темно-коричневыми кирпичами - кубариками, ворочать то одним боком, то другим, подставляя его под солнечную печь, собирать в скирды. Девушки, с мечтами о новом ситцевом платье или сатиновом платке, до конца лета орудовали квадратными боками лопат, не покладая рук…
Пришлось снимать квартиру в селе.
- Нюська, там Васек в отпуск пришел, - хорохорятся девчата и бросают в сторону молодого моряка охапки восхищенных взглядов.
- Красавец, - вздыхают.
 Гордая бескозырка с золотом звезды и смоляной лентой, развивающейся строгим парусом, где тонкие, но главные буквы - Балтийский флот. Темно-синяя, почти черная форменка, чертит каллиграфические полоски гюс - пристяжной воротник. Каскад живых веселых звуков, низвергающихся с гармошки. Василий Сотников. Ходит по деревни, мимо окон Нюсиной хаты. Но к ней ни шагу. За весь отпуск они и слово друг другу не сказали.
Светящиеся газовые шары, подобные Солнцу. Мириады звезд. Порой, летящие в некуда. Как мечты. Шепчут и нашептывают. Обманывают. Завораживают.
Раскаленный плазменный шар. Слепит. Но без него не прожить. Существуешь только за счет его энергии. Не захлебнуться бы в его динамике, огненных вспышках, протуберанцах, солнечных ветрах.
Заря туманной юности. Школьные годы. Последний звонок. Экзамены. Выпускной. Рыльский библиотечный техникум. Провал.
- Мам, если не поступлю, поеду в Казахстан. К теть Дуси. – загадывала Аня. Отцова сестра Евдокия Ивановна и её муж Константин Иванович давно звали Нюсю погостить в родные пенаты.
И вот – свершилось.
- Еду.
- Вернешься та хоть когда? – вопрошала Наталья Фроловна. – А может там работу найдешь?
Нюся, молча соглашаясь, на мгновение оглядывается на гурьбу шепчущихся вековых дубов, на мягкие с приятной щекочущей воздух щетиной иголок елок, на панамки в бордово-красный горох шиповника. Дорога пылиться. Пыль чихает. Хрусталики пылевых росинок плывут в воздухе.
Плывут по течению реки Жизнь одни. Верят в судьбу – другие. Только все – равны: не могут перелистать страницы, разгадывая кроссворд роковых событий, и не отгадав, подсмотреть в ответах, и вместо неправильно написанных графических знаков, не зачеркивая синими чернилами, стереть ластиком, замазать штрихом и чертежным уверенным почерком написать правильное.
 Если бы можно было все предугадать, стало бы скучно. А когда скучно – незачем жить.
Знать как будет, и сделать по-другому! Изменить Судьбу?! Возможно?.. Только самые отчаянные не пытаются исправить орфографические ошибки, а, признавая их, переписывают предложения, абзацы, а порой и тексты заново. В крайнем случае, зачеркивают жирной прямой, но – никогда!!! – не соглашаются.
Судьба же ведет свой числовой дневник. Где страницы – дни, а графические знаки – события. Подкупить, заставить, умолить Капризную Барышню пропустить графический знак или страницу, отложить ручку на время и забросить это развлекательное дело удается. Удается ли? Любви удается!!! Судьба любит любовь. Оттого-то и люди, (самые внимательные и находчивые), подсмотрев где-то или догадавшись, пытаются, чтобы добиться своего, подражать Ей!
- Теть Наташ, а Нюська дома? – высокий худощавый парень, как фантом, появился из неоткуда и, щуря щелочки глаз, в которые, заигрывая друг с другом били солнечные зайчики, улыбался.
- Николай, ты? – развела руками воздух Наталья Фроловна. Распугала трусишек. – В отпуск или насовсем?
- Отслужил. Уже в Курске работаю.
- Надо же, – засуетилась Наталья Фроловна. - А Нюся в Казахстане уже второй месяц. У тетки, – вздохнула и стала оглядываться по сторонам, как будто ища дочь, которая вовсе никуда и не уехала, а спряталась…



- А без тебя Николай заходил. Тебя спрашивал. С армии пришел, говорит, работу нашел и сразу к тебе. – Анина мама, набрав полные легкие воздуха, значительно. – Свататься.
- Так я схожу, - загорелая, с облупившимся носом – подарком жаркого сентября, Нюся ещё не успела налюбоваться, обнять и впитать в себя после трехмесячного путешествия соскученные Холчи.
- Так он уехал.
- В Курск?
- Сразу как узнал, что ты надолго уехала, на следующий день и– в Курск. Оставаться в Холчах не захотел. Городской. И работа, сказал, не ждет.
Нюсины глаза, блеснув хитрым чертиком, замолкают. Время…
- Мам, а я в Сандыктаве решила остаться. Буду жить у теть Дуси с дядей Костей. Колхоз у них богатый, работы много… Теть Дуся должна приехать. На папку поглядеть, я – сними назад.


Мягкий кружок воды мерно покачивается, обгоняя Нюсины шаги, тяжелые ведра отбивают, как часы, свою мелодию – тик-так – и только коромысло, никуда не спеша, идет в ногу с девушкой.
- Нюська! Нюся! –гремит радостное сзади.
Обернуться резко нельзя, вода – в разлёт.
- Анюта! – знакомый далекий голос.
- Васек, – оборачивается.
- Сколько лет… – красивый, светящийся васильковыми глазами, на руках – чернильные армейские татуировки, клеймо молодости и ребячества, стоит он в золотистом празднике осени. – Я к теть Вере иду. А ты…изменилась.
- Да… – протягивает. Ждет. Но – не терпелива. Обрывает тишину. – Сейчас все уезжают. Ты куда думаешь?
- В Курск. У меня же там старшая сестра Нина, училище закончила – продавец. Я к ней заезжал после армии.
- А я в Казахстан.
- Решила?
- Как мои приедут – сразу.
Щедрый поток света плюхнулся в воду, и, наплававшись вволю, вынырнул, отряхнулся, посвежевший и чистый, разбрасывает вдвое больше звенящих лучей. Сентябрь – пора любви и слез. Ну, нет! До зимы подождут. Сентябрь – пора любви и влюбленности! Света и надежд!
- Я зайду! – бросает Вася у Нюсиного дома.



- Зайду завтра, - и вместе со словами - клуб морозного воздуха. Белая пряжа одной из рукодельниц Зимы – ноября. – У меня мать против. Говорит, тяжело по хозяйству ей будет. И Нинка в Белгороде ждет. Ругают.
Вечер любовался собой. Зазнайка!
- Но завтра приду. Поговорю с ней еще раз…
Ждать. Удел всех женщин. Которая не умеет или не хочет ждать – одна. Аксиома.
На периферии луга, где Нюся с Васей прощаются уже битый час, а то и больше, (так, наверно, все влюбленные, которые расстаются, патетично мечтают, - ведь завтра, уже завтра! Только завтра?! – знают, что увидятся вновь), густые сливки сумерек разрезает стройная фигура девушки.
- Люда, - узнает Аня свою двоюродную сестру.
Прощание обрывается. Вечер, сощурив глаза-звезды, предательски засмеялся. Зануда!
- Я к вам с ночевкой, - шепчет Люда по дороге домой, - Поместимся? Не знала, что у вас гости.
- Это папина сестра с мужем. Забирают нас с Васькой в Казахстан! На полу будем спать.
- Только давай еще погуляем.
Ноябрьские морозы – первые и ревнивые – не пугают.



Сонным утром – гонец. Младший брат Василька Коля – с запиской: «Я не поеду с тобой. Желаю тебе всего хорошего. Вася».
- Что это он сам не пришел? – Люда скатывает шарик из жалкого клочка не краснеющей бумаги. - Так дело не пойдет. Пойдем разбираться
- Да ну его, Люд.
- Собирайся.
Дом зрелого возраста не ждал гостей.
- Здравствуйте, Варвара Алексеевна.
- Здрасте. Васи нет.
- А где он? – стоят в дверях Нюся с Людой.
- На мельнице. Клуночки с пшеницей понес.
- Мы подождем.
- Не скоро он будет.
Тишина разрезает морозный воздух.
Варвара Алексеевна Сотникова мать двенадцати детей, шестеро из которых, не дожив до пятилетнего возраста, умерли, растила их одна. Без вести пропал в 43 под Орлом муж Иван Тимофеевич. Только старшую дочь Нину удалось выучить в городе, остальные – и школу не закончили. Васино образование – три с половиной класса – завершилось, когда есть в доме стало не чего. И теперь, когда сын вырос, она с прагматичной Ниной нашла ему невесту в городе. А тут…
- Не ждите его. Он никуда не поедет… Он поедет в Белгород.
Девчонки, наперекор всему, ждут до последнего. Но уставшая от медленно тянущегося времени, Нюся тянет к двери сестру:
- Я есть хочу!
Вдруг, освещенный кавалькадой солнечных лучей, - Вася.
- Мы тебя заждались!
У него рот до ушей.
Выходят во двор, поговорить.
- Я не поеду с тобой. Не могу. Меня не пускает мать, – сказал, как отрезал.
В ответ Нюсина улыбка:
- Нет, так нет. Мы тогда домой.
- Пойдемте, я вас провожу.
 Световые блики потухали. День, забирая последние краски, исчез с пьедестала.
- Только до бугра, - предупреждает Аня. – Мне ещё Люду в Пилюгинку провожать.
 Горбатый бугор.
- Всего тебе хорошего Нюся. Счастливого пути!
- И тебе того же!
Шаг, второй, в противоположную сторону друг от друга. Оборачивается Аня, - стоит Василек, смотрит, как её цветастое платье уменьшается с каждым новым её шагом.
Верхние Холчи. А там – Евдокия Ивановна после разговора с братом, расстроенная и поникшая.
- До середины лога тебя провожу. Поровну будет идти и тебе и мне, - спешит Нюся.
Хмурая лента тропинки почти невидна. Ночь тому виной. Аня проводила Люду и – бегом домой.
Скрипнула сонная калитка, запищала. Подкралась тень. Фантом? Мираж? Приведение?
- Вася?! – отпрянув назад, вскрикивает девушка.
- Напугал?
Эфемерное таинство вечера кружит и завораживает. В тишине слышно чудо! (Даже гейдельбергские романтики, увидев подобное, позабыли бы на время мрачный скептицизм и разукрасили бы свой дряхлый и дисгармоничный мир бурным каскадом свежих креативных красок счастья). Звезда подмигнула влюбленным и хотела что-то сказать, но осеклась, зашаталась, (не смогла удержаться), покатилась по ровному закрашенному смугло синей, а кое-где – хромовой краской полотну неба – исчезла в вечность.
- Аня! Я с тобой! Еду…


22.05.2005.


Рецензии