Часть 3, гл. 4. Недочеловеки. С. А. Грюнберг

Глава 4.



Рытвины



1.



Тогда, на пересылке, когда Лили спросила, нет ли у него мыла, а он махнул рукой, она восприняла его жест как отказ не только от помощи ей, но и от неё самой. «Вот как! – возмутилась она, - я столько для него делала. Эгоист. Только такие могут выжить здесь. О, теперь я понимаю, что это за страна! Странно, что её могли превозносить люди, которых я уважала. Хотя ни Поль-Антуан, ни Пьер, ни Яша в России не были. Но Марта Зейлер, ведь она здесь была! Она мне рассказывала про Москву и про Ленинград... Маруся, та даже родилась здесь, хотя не совсем, на Украине. Но всё же... Неужели привычка застит глаза на очевидное? Или своё кажется всегда лучше, чем есть на самом деле?
Её возмущение как-то улеглось, оно свалило вину за её злоключения на порядки в этой стране. Она вспомнила про Иренку. Её перевязочки на руках... Ребёнок остался у Веры Николаевны. Та приходила на свидания, говорила, что всё в порядке, и что с ней самой всё устроится. Лили кивала в ответ. Что она могла ей сказать? О каком порядке могла идти речь? Ведь всё нарушено. И порядок вместе со всем. Всё так запутано, что голова кругом идёт.
У неё с самого начала жизнь какая-то... Ни с Пьером, ни с Жаком она не была соединена настоящим браком. Может быть, в церковном браке, как говорят люди, что-то есть. И поэтому у неё ничего не получается? Ни с Жаком. Но ведь Жак и не стал бы венчаться – он еврей. Что она думает, она же тоже... ах, да, забыла, что она не еврейка, она дочь Чакки. Здесь?
Спросить бы об этом всём Монику... Но ещё не известно, кто такая Моника. Стоит ли себя выдавать?
Та, как будто догадавшись, притронулась к ней рукой. Лили взглянула на соседку. Моника сидела, нагнувшись вперёд, и перебирала самодельные чётки, вылепленные из хлеба. По вечерам она молилась. Лили не могла понять, кто её соседка. Иногда ей казалось, что она с вывихом. На тонкой шейке сидела изящная головка готического ангела с длинноватым прямым носом и упорно стиснутыми губами. Когда губы приоткрывались, лицо Моники приобретало детское выражение. У неё были серовато-синие глаза, один глаз косил. Это было особенно заметно, когда она поворачивала голову, словно глаз не успевал за движением. В ней была какая-то странная смесь вызова и покорности, рассеянности и сосредоточенности, слабости и силы. Её облик создавал впечатление нарушенной элементарной соразмерности, того, что принято называть естественным и разумным.
Как это ни странно, между Моникой и Лили существовало какое-то неуловимое сходство. Первой это заметила Моника. –Вам не кажется, что мы чем-то похожи?
- Не знай. Ву парле франсэ? Чем?
- Не знаю. У нас лбы бодучие: как у козлят.
Она вдруг замолчала и с опаской взглянула на Лили. Те расхохоталась.
- Де шевр!
На них оглянулись. Это было в первые дни их знакомства. Потом это знакомство углубилось, но что-то мешало им сойтись. Как будто они играли в теннис, и сетка их разделяла...
Чётки остановились. Моника взглянула изучающе на Лили. В той что-то неприязненно напряглось: молится, очень это поможет!
- А ты не падай духом, - вдруг сказали Моника. – Отчаиваться, это уже терять себя.
- Я себя потеряю? И не подумаю!
Случалось и раньше, что Моника успокаивала её. Бывало такое, что Лили, возмущённая издёвками блатняжек, брала Монику под защиту.
- Не надо. Им самим надоест.
«Где же ты, бодучая, - думала Лили, - хитрая, вот это да». Странно, она всё время искала пищу для своей подозрительности. Что-то в Монике её действительно отталкивало. Посматривая на худые руки соседки, Лили думала: белоручка. Слабость она могла ещё простить, но ре напоминание о ней. Это казалось ей чуть ли не притворством. Но вот случилось, что это слабое на вид существо поразило не только её, но и грубых блатняжек. Произошло это так: в камере сидела осуждённая за спекуляцию жирная похабная баба. У неё как-то пропала кофточка. Спекулянтка принялась кричать и стучать в дверь. На шум явились сразу три надзирательницы. Перебивая друг друга, женщины стали объяснять причину шума. Сама пострадавшая не могла выговорить ни слова, она задыхалась от ярости. В общей кутерьме никто не обращал внимания на соседку Моники слева. Это была нестарая, чернявая, бедно одетая женщина. Шныряя глазами, она принялась потрошить оставленные на нарах мешки.
Только спустя некоторое время надзирательницы приступили к обыску. Они стали проверять все мешки, узелки и чемоданы подряд. В котомке чернявой оказались лишь зачерствевшая корка и губная помада. Пропавшая кофта была обнаружена в школьном ранце Моники.
- Твоя кофта? – спросила надзирательница. Один глаз Моники перестал двигаться.
Один глаз Моники перестал двигаться.
- Нет, не моя.
- Как она к тебе попала?
Молчание.
Спекулянтка схватила кофту и разразилась грязными ругательствами. Вокруг слышалось: «Убить такую мало!»
Моника стояла бледная, но смотрела на всех широко раскрытыми глазами.
- А ещё богомолка!
- Не она украла, - заступилась за неё Лили. Больше сказать она не успела. Спекулянтша вцепилась ей в волосы. Лили ударила её кулаком. В немецком лагере её научили драться.
- Обе лишаетесь передач.
Старшая надзирательница повернулась к Монике.
- Ну, ты, собирайся с вещами. И ты, - к спекулянтше.
- А мне за что? – завопила спекулянтша, - другие воруют, а меня наказывают!
За надзирательницами закрылись двери. Женщины стали приводить свои вещи в порядок. Тут обнаружились пропажи у многих. Словно сговорившись, женщины стали обвинять надзирательниц.
- Гадюки! Вот зачем им шмон понадобился! На нас наживаются.
Послышались голоса в защиту Моники: «Такую в карцере гноить!» Одна рассказывала: каменный мешок, станешь посередине, локти в стену упираются. Койку опустят – прохода нет. Вентилятор то холодный, то горячий воздух гонит. Ты то в поту, то зубами стучишь. Со всех сторон вода стекает. На цементе лужи, гниль кругом. На третий день горячая пища, а то сухой хлеб да вода. Какая покрепче, и та загнётся.
Моника вернулась в камеру через пять суток. Внешне не было заметно, что она побывала в карцере. Она всегда была бледной. Её встретили радушно, предлагали поесть, но она отказалась. «Я не голодная». Чернявая бросилась её обнимать. Моника кивнула ей дружелюбно, но уклонилась. Лили взяла у подруги её ранец.
- Ты не сказала, что это она?
- Нет.
- Почему?
- Ничего, может быть, поймёт.
После отбоя чернявая придвинулась к Монике. Лили разбудила возня рядом.
- Оставь, – шептала Моника. При свете ночника Лили видела, как чернявая бросилась целовать Монику. Лили приподнялась и пригрозила ей кулаком. Чернявая откинулась на свой мешок, всхлипывая.
- Ну, зачем ты это? что тут сделаешь? – сказала Моника.


2.

В формуляре Моники стояло: Минскер Искра Наумовна. Еврейка. Образование высшее, незаконченное. Профессия – прочерк. Осуждена по статье 58, пункт 10 УПК РСФСР к 7 годам заключения в ИТЛ.
Это выяснилось на перекличке.
Чувствуя на себе взгляд Лили, Моника сказала:
- Удивляешься? Я тебе потом объясню.
Лили пожала плечами. Она не имела привычки «лезть в чужую душу». Лили считала Монику странной: она ведь образованная, трэз энструит - и верит. Она сама, конечно, немного верила, но только чуть-чуть и не придавала этому значения. В хореографической школе мадам Шома говорила, что Бог есть, но в жизни надо устраиваться.
И поэтому, когда Моника вечером положила руку ей на колени и спросила: «Рассказывать?» – Лили приготовилась слышать удивительную историю. Но ничего удивительного не услышала.
Моника училась на втором курсе консерватории. Одна студентка сказала ей, что слышала в костёле хорошую органную музыку. В следующее воскресенье они вместе отправились туда, но на этот раз хор пел какие-то наивные песни. Священник замедленно двигался, толпились какие-то старушки. Монике было неприятно и скучновато.
После службы она разговорилась с каким-то улыбающимся маленьким старичком. Старичок был историком или чем-то в этом роде. Он заговорил о мессе. Оказалось, что эти церемонии, которые показались Монике немного театральными, были наследием веков. Они возникли в глубине катакомб, где собирались обречённые за веру люди. Они приносили с собой светильники – теперешние свечи, и на камнях, покрывавших тела погибших, служили мессы. Эти камни теперь алтари, а люди, которых она видела в костёле, повторяли древние жесты, обращаясь друг к другу на умершем уже языке: «Доминус вобискум». Такое постоянство говорило о большем, чем приверженность к форме. Форма была бережно сберегаемым свидетельством прошлого.
В следующее воскресенье Моника одна пошла в костёл. На этот раз она услышала настоящую музыку. Она не знала, что исполнялось, но в рокоте органа звучали древние верования с их упоением восторга.
Теперь каждое воскресенье Моника проводила в костёле. Она шла туда, как идут на концерт слушать знакомую вещь, каждый раз раскрывающуюся по-новому. У неё возник интерес к церковной музыке. Она стала разыскивать ноты у букинистов. Находила другие источники. Ей казалось, что она заглядывает в какой-то особый мир. То, что звучало в музыке, не походило на пустое воображение. Такую глубину даёт только пережитая реальность. Чудо присутствия Христа было для создателей музыки фактом, а богослужение, в котором этот факт происходил, неизменным и несомненным, как само бытиё.
Моника поняла, что Бога нельзя себе представить, а ощущение его присутствия подменить фантазией. Наигранная религиозность приводила только к омертвлению чувств. Её попытки подражать мастерам церковной музыки ни к чему не привели.
Нельзя выразить то, чего не испытываешь.
Стремясь приблизиться к вере, она с трудом раздобыла Библию и принялась за чтение. Нельзя сказать, чтобы это заметно приблизило её к цели. Всё же сила и динамика слов, заложенная в библейских сказаниях, создали почву, на которой вырос сперва хилый цветок её вдохновения. Она написала кантату, посвящённую восхождению в гору. Рождённый из неопределённых ощущений расплывчатый образ Бога в музыке неожиданно приобрёл форму и содержание.
Следующей ступенью были книги на французском языке: история церкви в иллюстрациях и Евангелие. Французский она учила в школе. Она любила этот язык, может быть, потому что в тайне была влюблена в учительницу французского. «Француженка» была полна грации, смотрела спокойно чёрными глазами и говорила так, словно придумывала каждое слово заново.
История церкви стала для Моники занимательным чтивом. К Евангелию она притронулась как к запретному плоду. В этом было виновато её представление, что Евангелие, это замешанное на лжи благочестие. Кроме того, у неё было смутное ощущение, что то, что она делает, постыдно для её еврейского происхождения. Но эту мысль она загоняла внутрь.
Это были дороги, которые вели к Нему, но ещё не Он сам.
Превращение выявленной словами мысли в действительность произошло позже. Она услышала с амвона слова: «Сколько раз прощать? Не до семи, а до семижды семидесяти раз... Я есмь лоза, а вы ветви, Кто пребывает во мне, и я в нём, тот приносит много плода... творите добро ненавидящим вас».
Ей хотелось быть той, к которой обращался Христос
После мессы она зашла в ризницу к священнику. Он посмотрел на неё в упор, помедлил, и потом, взяв из ящика стола катехизис в 10 страниц, дал ей: «Выучите наизусть, и тогда, если вы захотите, подумайте...»
Моника взяла катехизис, выучила его наизусть, и ничего не поняла. Неужели нужно было триединство, вознесение, непорочное зачатие для тог, чтобы понять простую истину: люди сами несут в себе спасение, потому что они ветви Бога. Христос указал им путь, нужно только следовать по этому пути.
Она обратилась к священнику ещё раз за разъяснениями.
- Нужно верить, - сказал он строго.
«Хорошо, - подумала она, - я готова верить, но ведь это не зависит от меня... Наверно, мне всё же будет легче верить, когда я стану католичкой».
Она стала усердно молиться
Было ещё одно препятствие: она читала про чудеса, которые творил Христос, она в них не могла поверить, пока ре сказала себе: если Христос – Бог, то он всё может. Священник прав: нужно только верить.
Она приходила в костёл, но она не могла оставаться перед Ним, ничего не сделав.
Услышав её имя, священник замялся. Таких имён не дают при крещении. Её назвали Моникой.



3.


Она была очень удивлена, когда Лили сказала:
- Говорят, ты должна. А откуда я знаю, что я должна? Всю жизнь мне это говорят. Во время оккупации в Париже мне сказали, что я должна выйти замуж за человека... Я его любила, но тут у него оказалась другая фамилия. В лагере я тоже должна была сойтись с одним. Но вот, что из этого получилось: у меня ни мужа, ничего. А где я сама? А ведь у меня ребёнок от него. Вот ты говоришь, а я сижу и думаю: я тоже иногда о таких вещах размышляю, даже немного верю... иногда. Но когда я подумаю – страшно. Идёшь куда-то и дороги не знаешь. Тебе только другие указывают.
Моника почувствовала радость. Она поможет Лили. И замешательство. Что она сможет, что она знает?
- Прости, я ещё плохо верю, - сказала Моника, а то я бы тебе, наверно, помогла.
Этап их разъединил. Заключённых женщин везли в нескольких вагонах. Лили попала в один, Моника в другой.
Лили придумывала всякие способы попасть в вагон Моники. Но это оказалось неосуществимым.
Помог случай.
Где-то по дороге эшелон долго стоял на станции. Из рупора громкоговорителя донеслись звуки штраусовского вальса. Лили отлежала ноги. Ей захотелось поразмяться. Она вышла на середину вагона. Женщины, как по команде, расступились. В Лили шевельнулась давно угасшая любовь к танцу. Она закружилась в образовавшемся посреди вагона пространстве. Подбадриваемая возгласами, она забыла, где находится. Мало-помалу всё закружилось вслед за ней. Вальс кончился, Лили сделала несколько шагов по направлению к двери, как это делают подбегающие к рампе танцовщицы, и воскликнула:
- Вуаля.
- Валяй, валяй! – рассмеялась одна из женщин.
Снаружи донеслось:
- Эй, вы там, дайте на вас поглядеть!
Вдруг женщины услышали голос начальника эшелона:
- Разойдись!
Сквозь щели в обшивке вагона женщины видели, как конвоиры ринулись на толпу. Послышалась ругань, свист. Какой-то веснушчатый парень в военной гимнастёрке схватился с конвоиром. Его потащили внутрь здания.
Бабы в вагоне взбунтовались. Они стали кричать, топать и колотить по стенкам. В общей суматохе не слышно было, как с дверей теплушки сняли замок. На уровне пола показалось красное лицо начальника эшелона. Двое солдат пытались взобраться в вагон. Бабы их спихнули.
- Стрелять буду!
Лязг затворов.
В здании вокзала какая-то женщина завизжала:
- Кровопийцы!
На перрон выбежал начальник станции. Его красная фуражка была сбита набекрень. Он казался подвыпившим. Начальник замахал руками в сторону паровоза пассажирского поезда, стоявшего позади эшелона. Раздался удар колокола и гудок. Ныряя под теплушками, пассажиры поспешили к отходящему поезду. Перрон опустел. Начальник эшелона принял победную позу:
- Кто затеял эту бузу?
Бабы оттеснили Лили в угол вагона.
- Поразмяться что ли нельзя.
- Эх, сынок, был бы ты с нами, вот бы поплясали!
- Молчи, старая карга. Я спрашиваю, кто тут зачинщик?
- Зачинщик, зачинщик, - смешно спотыкаясь на шипящих, повторила Лили.
- Может, ты?
Лили понимающе подмигнула лейтенанту. Бабы загалдели.
- Француженка она.
- Кто бы ни была, а нарушать я не позволю. Слезай!
Лили сделала бабам ручкой и пошла к двери. Вагон стоял на насыпи, и Лили не решилась прыгнуть. Она спустилась на руках. Лейтенант скосил глаза на её тугие икры. Бабы махали ей вслед, подбадривая:
- Валяй!
Лейтенант зашагал по направлению к головному вагону, но, поравнявшись с теплушкой №3, он скомандовал сопровождавшим:
- Снимай замок.
- Как твоя фамилия? – спросил он Лили.
- Шеригёс.
- Так вот что, Шеригёс. Веди себя здесь поприличнее, чтобы нареканий не было. А то я тебя на хлеб и воду посажу.
- Нареканий? Что такое? – переспросила Лили.
- Это чтобы на тебя жалоб не поступало.
- Жалёб? А кто жалёб? Девушки очень довольный. Хотель танцевать.
Лейтенант махнул рукой.
- Валяй!
- Ты меня зналь? – с лукавой улыбкой спросила Лили. Она ещё не потеряла способности лукаво и весело разыгрывать мужчин.
Лейтенант постоял немного, наблюдая, как она лезет в вагон. «Чёрт возьми! Если б не его положение... Вот бы завязать романчик с этой смешливой француженкой».
В теплушке, в которой Лили ехала до сих пор, бабы содрали с окошка фанеру. В той, куда Лили теперь попала, царил полумрак. Не успела она привыкнуть к нему, как две руки обвили её шею.
- Как хорошо.
Первый раз в жизни Моника дала волю своим чувствам. Она удивилась, немного смутилась и прибавила бессмысленное:
- Вот теперь ты здесь, - и устыдилась ещё больше.
Лили взяла Монику за руку и, подведя к стенке вагона, села на пол. Путая русские и французские слова, она принялась рассказывать, « как хотела в другой вагон», как ей захотелось танцевать, как разошлась «се дроль де бабёнка » и что из всего этого получилось.
- Я начиналь думать, что так устроиль Бог.
Моника кивнула глазами.



4.


Моника выросла в типичной нителлигентской семье. Мать и отец её были коммунистами, также как дед и бабка с материнской стороны. Отца Искра плохо помнила. По словам матери, он попал в армию, когда ей не было ещё четырёх лет. Но Монике запомнились слова, сказанные когда-то бабушкой:
- Хорошо, что Кристя (мать Искры) не взяла его фамилию.
Это происходило в 37-м году. Тогда все говорили шёпотом. События того года не коснулись семьи Минскеров. Дед продолжал работать в наркомате, бабка в банке, мать пропадала в больнице. Искра училась. Родители уделяли её ровно столько внимания, сколько казалось необходимым для поддержания родственных чувств. Внутренняя жизнь девочки их мало интересовала. Гордясь успехами Искры, они считали себя мало к ним причастными.
Действительно, у Искры была великолепная память и абсолютный музыкальный слух. Ей приняли в школу для одарённых детей при консерватории. Приобретение виолончели было семейным праздником. Инструмент показывали знакомым, не забывая назвать его цену.
По сути дела Искры оказались придатком музыкального инструмента.
Она как раз кончила школу, когда на страну обрушилась война. Ей мерещилось, что она станет знаменитостью. Война вмешалась в эти планы. Честолюбивые мечты, когда-то расцветавшие в атмосфере школы, увяли.
На семейном совете было решено: Искра отправляется с дедом в Среднюю Азию. Мать была мобилизована, связь с ней должна была поддерживать бабушка, та самая, которая в двадцатом году служила в продотряде, в двадцать втором пошла на рабфак, где познакомилась со своим мужем, который преподавал истмат. Она была в семье Искры единственным самостоятельным и духовно полноценным, и как раз может быть поэтому, к ней относились снисходительно и немного свысока
Искра прониклась к деду презрением. Выступая на собраниях, он бил себя в грудь и твердил: «Четверть века я иду нога в ногу с партией» В чём заключалось это хождение с партией, Искра недоумевала. Ведь партия должна идти вперёд, расчищая путь, а он прячется здесь и только и делает, что охает и ахает, да по вечерам набивает мешки кишмишем.
Весной сорок четвёртого года Искра вернулась в Москву. Она снова стала жить в тихом особнячке на улице Чехова. Когда-то улица называлась Дмитровкой. Это было время, когда советская власть приступила к переименованию городов, площадей и улиц, утверждая переоценку ценностей.
Она возобновила занятия музыкой. Ей удалось в короткий срок догнать своих сверстников. Она поступила в консерваторию. Но тут она самовольно разрушила мост к возможной блестящей карьере. Кто-то узнал, что она ходит в костёл. Искра защищалась, ссылаясь на конституцию и свободу совести. Секретарь взорвался:
- Свобода совести! Связалась со всякой мутью, с богомолками. Деда позоришь!
Когда она спустилась вниз и вышла в скверик при консерватории с памятником Чайковскому, то почувствовала себя очень скверно. Всё, что она пережила до этого дня, показалось не имевшим отношения к ней самой. Глупо. Зачем она испортила себе жизнь? Что теперь? Ей не хотелось двинуться с места, не хотелось встретить знакомых. Она так и осталась стоять, прислонившись к колонне, смотрела на проезжавшие за оградой машины, на прохожих, на свои медленно, но настойчиво промокавшие туфли. К ней подошёл милиционер:
- Вы что тут стоите?
- Так просто.
- Проходите. Нечего тут стоять. Если вам нужно куда-нибудь, то идите.
- А почему я не могу здесь стоять? – спросила она уже раздражённо.
- Проходите, говорю, - сказал милиционер уже в угрожающем тоне.
Искре сделалось страшно.
- Тут не стой, этого не делай! Жить нельзя! Затравили совсем. – Это была истерика, она плакала, пугаясь того, что говорит.
- Идите со мной. Вы повторите то, что вы здесь сказали?
- Нет.
- Почему?
- Я вас боюсь, - сказав это, она пошла к воротам.
Милиционер пошёл за ней.
И вот арест и всё последовавшее. Неужели на её поступки можно было смотреть так, как это сделал следователь?
- Вы обращаете людей.
- Я ни с кем на эти темы не разговариваю.
Вы вели себя так, что уже этим могли воздействовать не людей.



5.


Мужской и женский пересыльные лагери были разделены двумя рядами колючей проволоки. Женщины и мужчины с утра выстраивались вдоль заграждений.
В этом месяце выпал ранний снег. Он лежал толстым пластом на не успевшей промёрзнуть земле. В снегу синели следы, в их глубине проступала вода.
Лили прикрыла глаза от слепящего солнца, отчего её лицо стало сумрачным, застывшим, как у восточных мадонн. Почему-то её вид вызвал возбуждение среди мужчин. Они стали грязно измываться над ней. Лили огрызалась, путая русские и французские слова, что только подливало масла в огонь.
Поодаль стоял человек в городском пальто и в шляпе. Он не участвовал в перепалке. Моника стояла рядом с Лили, оттесняя её назад, а сама приближаясь к проволоке.
- Что вам нужно? – спросил человек в пальто Монику.
Она долго не отвечала, потом сказала:
- Я католичка. Нет ли среди вас священника?
Человек в пальто казался озадаченным.
- Мне нужно исповедаться, - добавила Моника, боясь, что ей не поверят.
- Да... но здесь, кажется, никого такого нет. Вы полька?
- Нет, еврейка, - она сказала это словно в испуге.
Лицо человека стало замкнутым.
«Антисемит, - подумала она. – Пусть так, но, может быть, он хотя бы Лили поможет»
- А вы не могли бы найти Жака Берзелина? Моя подруга – вот она, - Моника показала глазами, - ищет его. Это её муж, - прибавила она, краснея.
- Берзелин? Дайте вспомнить... – он помолчал, потом замахал рукой. – Да, да, только вы не пугайтесь. По дороге произошло убийство. Нет, не его убили. Человека с такой фамилией увели в БУР. Здесь нет тюрьмы, и подследственных держат в БУРе.
Тема для разговора как будто была исчерпана. Человек в пальто отвернулся, постоял немного и пошёл вверх, к мужским баракам.
Вечером Моника получила записку: «Простите, что я с вами так. Шлю вам наугад. Если можете, приходите завтра в 12 часов к будке вахтёра. У выхода из зоны. Я там буду. Табакмахер.» Записка взбудоражила Монику. Этот человек, наверное, что-то узнал. Лили донимала её вопросами:
- Что он пишет?
- Хочет о чём-то со мной поговорить.
- Пойдёшь?
Моника пожала плечами, но тут же почувствовала свою неискренность. Она знала, что пойдёт, непременно пойдёт.
- Я удивляюсь, - сказала Лили, - ты не такая, как я думала.
Приглашение Моники задело Лили за живое. Ей показалось почему-то, что Моника стоит ей поперёк дороги. Ведь сведения о Жаке касаются только её. Никто не просил Монику взять роль посредника. Она сама могла спросить этого человека, который шлёт теперь Монике де баце ду . Кругом посмеивались: тихоня завела романчик с Табакмахером! Вы знаете этого длинного статистика? Моника услышала краем уха фамилию. «Это же еврейская фамилия, - подумала она, - а мне показалось, что он антисемит... Конечно, он возмутился: я еврейка и христианка! Как это ему объяснить?» Уже то, что Моника собиралась объяснить Табакмахеру, кто она такая, доказывало, что он задел её воображение. Если он занимает только должность статистика, то это ещё ничего не значит.
Она не знала, что в лагере должность статистика – это привилегия.
Всю ночь Моника представляла себе высокую сутуловатую фигуру Табакмахера, его лицо, продолговатое, всё в каких-то складках, плохо выбритое. «Но в нём что-то есть», - думала она. Эта сдержанность, чуть глуховатый голос, мягкое внимательное выражение серых глаз. В каждом его слове, Даже в каждом жесте, в немного неуклюжей походке проявлялась какая-то заторможенность, что-то неповседневное, что Моника уже отвыкла видеть.
Она ждала обеденного перерыва с нетерпением, которое её саму удивляло. Задолго до гонга она подошла к будке вахтёра. Снизу, где вдоль обсаженной деревьями дороги были видны строения казённого типа, потянулись работавшие в лагерном управлении заключённые. У большинства была гражданская одежда, поношенная и залатанная. Монике казалось, что эта одежда пахнет мышиным помётом. Она сразу заметила высокую фигуру Табакмахера. Он шёл отдельно от других, поминутно проваливаясь в сугробах. Видимо, он её заметил, потому что, подойдя к вахтёрской будке, сделал жест в её сторону: погодите немного. Он подождал, пока мимо пройдут люди, и только тогда заговорил с вахтёром. Вахтёр повернулся к Монике и позвал её глазами. Он впустил её в будку и придвинул скамейку к единственному окошку. Входя в будку, Табакмахер нагнулся, чтобы не удариться головой о косяк. Вахтёр запер дверь снаружи и ушёл, оставив их вдвоём.
Моника подняла глаза. Тпабакмахер показался ей ещё выше ростом и худее, чем вчера. Он улыбнулся застенчиво, и как будто извиняясь. Моника отвела взгляд. Ей казалось теперь непонятным, почему она ждала этой встречи, как будто от неё зависело что-то очень важное.
- Я работаю в конторе, веду учёт проходящих через лагерь заключённых. Мне было нетрудно найти ваш формуляр. Так что я о вас кое кое-что знаю.
Он придвинулся немного и потом, спохватившись, как-то неловко отпрянул. Моника внимательно слушала, не выказывая удивления, внешне спокойная. Один её глаз был неподвижен, как будто был пригвождён к пуговице пальто Табакмахера.
- Для того чтобы мы могли поговорить на равных, я должен вам представиться: Самуил Табакмахер, в пролом профессор физико-математического факультета Киевского университета. Арестовали меня в 37-м, статья та же самая, что и у вас. Срок был продлён в прошлом году.
Слушая Табакмахера, Моника чувствовала себя неловко. Этот человек сидит уже 10 лет. Она старается представить себе, каким он был на воле. Он мог быть знаком с её семьёй. Вот он приходит в гости, перелистывает журнал, спрашивает: «Ну, что у вас слышно?» Ему, конечно, нет до неё дела, но он человек воспитанный, знает, что сказать. В комнату входит дед, разыгрывая радостное удивление: «Ну как, ещё не добрались до Марса? Все надежду на вас, ха-ха-ха!» Всё это звучит фальшиво, и Моника в своём представлении отворачивается. Вдруг она сама себя в мыслях перебивает: «Нет, Табакмахер в этой фальши участвовать не будет, он не из тех...»
- Меня удивило, что вы, еврейка, ищите католического священника. Вы меня поймёте, если я скажу: для меня ваш вопрос звучал, как провокация. Я сам считаю себя христианином: это случилось недавно, пять лет тому назад, в лагере.
Табакмахер поднял брови, придерживая очки за оправу.
Моника кивнула, как будто он её чём-то спросил, и вздрогнула, услышав:
- А вы?
- Я тоже. Думаю, что...
Она замялась
Табакмахер улыбнулся понимающе. Он выглянул в окошко. Мимо проносили тяжёлые бочки с едой. Табакмахер некоторое время наблюдал, потом спросил:
- Вы не боитесь остаться голодной?
Моника ничего не ответила.
- Могу ли я вам в чём-либо помочь? – спросил он. – Достать, например, одеяло, варежки?
- Спасибо, мне ещё в Москве передали.
«Он пытается от меня отвязаться?»
- Мне ничего не нужно.
- Я думаю, - сказал Табакмахер, - вам следовало бы здесь остаться. Мне самому стоило большого труда добиться перевода сюда. Всё же здесь лучше, сем там, где мошкара. Я 4 года работал на лесоповале и могу сказать. Но если вы меня спросите, чего мне тут более всего недостаёт, то я скажу: леса...
Он помолчал немного и потом, как будто взорвавшись, сказал:
- Знаете, это страшно: спиленные у корня гиганты цепляются за другие, ещё не подпиленные. Они не хотят умирать... Потом на том месте, где они стояли, сеют рожь или гречиху. Конечно, польза Прогресс цивилизации. Но об эрозии почвы тоже забывать нельзя Размытая почва, обвалы. Это нам наказание.
Он поёжился.
- Я зацепился за эту пересылку из боязни попасть в производственный лагерь, где меня заставят вкалывать. А тут как есть всё – «туфта», - и он сделал локтем какое-то неприятное движение.
Хотя Монике не приходилось работать физически, но она немного презирала людей, избегающих физического труда Он заметил её улыбку.
- Зарабатывать свой хлеб? Очень хорошо. Но вот что я вам скажу: работающему физически человеку нужно 3600 калорий в день. Мы получаем в лучшем случае половину. Выходит, в течение каких-нибудь десяти лет мы съедаем себя заживо.
Она его как будто не слушала.
- Скажите, - вдруг спросила она. – Вы верите в чудо?
- Чудо?
Моника кивнула.
- Смотря что под чудом понимать. Вот мы с вами стоим и превращаем звуковые волны в слова и понятия, понятия в осмысленные действия. Разве это не чудо? Я не принадлежу к тем, кто доказательства божественной сущности Христа основывает на мученической смерти свидетельствовавших о Нём. Чудо явления Христа и распространения Его учения в том, что люди поверили Ему и пошли за Ним, хотя Он призывал не к славе, не к богатству, а к смирению и бедности. Или как объяснить приход к христианству таких, как мы? В нас воспитанием должен быть выработан иммунитет против веры вообще и христианской в особенности. Если для людей начала нашей эры сила духовного влечения казалась сильнее привязанности ко всяким благам, то что говорить о тех, кто сегодня и в такой стране, как наша, приходит к Христу? В истории явление Христа из ряда вон выходящий факт. И это подтверждается сегодня обращением стольких неверующих.
Он вздохнул и развёл руками.
- Ошибки? Ошибки, конечно, могут быть и есть. Ошибки в доказательствах, в логической цепи. Они происходят, главным образом, оттого, что правила вычисления объёмного мы переносим на внеобъёмное. Мы не видим и не ощущаем духовного и заключаем, что оно ре существует. Между тем доказательство Его существования в Его неконкретности. Мы, физики, изучаем явления, их связь, но их начало и конец выходят за пределы познаваемого... Между тем понятие мира не может так обрываться. На ничём никакой системы не построишь. Проэтому-то материалисты должны говорить, что материя вечна и беспредельна. Но, если так, то она перестаёт быть материей.
Он замолчал, понимая, как разорвано то, о чём он говорит. Почему ему так хочется объясняться с этой девчонкой? Кто она? Что ему? Одиночество? Взвихрение мысли? И он спросил Монику, когда они ещё увидятся.
В бараке Лили накинулась на Монику.
- Здесь все такие же свиньи, как в Германии! Вы к ним привыкли. Для вас всё это «ничего».
Моника пожала плечами. Какой комар её укусил?
- Ты сам, как они!
Она стала говорить по-французски, не стесняясь в выражениях.
- Я просто не верю, что ты христианка.
Причина ожесточения Лили? Ей казалось, что Моника завела её в какую-то трясину и оставила одну. Это было подло с её стороны.
Моника вздохнула с облегчением, когда Лили перебралась в другой конец барака. «Она права, - подумала Моника, - какая я христианка?»
Шли дни. Однажды Табакмахер пришёл на свидание озабоченный.
- Намечается отправка женщин в один из ближайших лагерей. Хотя лагерь не из плохих, я думаю, что можно выбрать получше. Как вы на это смотрите?
- Разве выбор зависит от меня?
- Я могу задержать ваш формуляр, а без формуляра вас не отправят.
Монике пришло на ум, что там, в другом лагере она будет лишена общества Табакмахера, и согласилась.
В следующий раз Табакмахер уже издали стал махать ей уками.
- Всё в порядке.
Моника почему-то стала рассказывать ему о консерватории, о зависти студентов, об их тщеславии. Но он, видимо, не слушал.
- Вы непременно спишитесь с вашими родственниками, чтобы они прислали вам ваш инструмент.
Зачем?
- лагерные начальники любят разыгрывать меценатов. Здесь на пересылке собирают художественную бригаду, которая будет обслуживать лагпункты.
- Ладно, я подумаю.
- Думать нечего. Пишите не откладывая. Письмо я переправлю по гражданке. Так что в письме можете писать всё, как есть. Конечно, без хамства.
«Пристроить», «без хамства». Что за жаргон. И как люди портятся!



6.


Нагруженные своими пожитками, женщины спускались, скользя по укатанной дороге к длинной веренице розвальней. В морозном воздухе застыл пряный запах сена и лошадиного пота. Термометр показывал минус 22 градуса по Цельсию. Зима в этом году установилась ранняя, мороз делал воздух стеклянно-звонким. От лошадей шёл пар. Солдаты конвоя перебрасывались шутками, приглашая женщин занимать места на санях. Женщины расселись по трое, и под звон бубенцов и гиканье конвоиров сани пронеслись по прямой обсаженной редким кустарником дороге вниз, к чернеющей полосе лесонасаждений. С вершины сопки, где стояли мужские бараки, ещё долго была видна ползущая по степи вереница саней. Но вот она скрылась в искрящемся снежном тумане, будто была им поглощена.
С сопки за отъезжающими следили мужчины. За время пребывания на пересылке многие из них перезнакомились с женщинами. Теперь эта связь внезапно оборвалась. Мужчинам стало жалко себя.
Лили оглянулась. Сопки с раскинутыми по ним бараками слабо различались в густеющем тумане. Лили клонило ко сну. Вдруг она проснулась, как от удара. Она представилась себе бревном, расщепившимся под топором. Теперь будет новая жизнь. От старой ничего не останется. Одновременно возникло любопытство: что же там впереди?
Всё-таки холодно. Она спрятала свои обутые в чувяки из автомобильных шин ноги под толстую юбку сидевшей перед ней женщины и сбоку прикрыла их сеном. Полозья саней тихо шуршали по снегу, их удары об мёрзлые ухабы отдавались мягко и приглушённо. Снег слепил глаза. Вероятно, она снова вздремнула. Проснулась оттого, что почувствовала, как ледяной холод пополз по ногам вверх. Она с ужасом подумала, что может замёрзнуть «изнутри», и ухватилась за сидевшую впереди женщину. Та оглянулась и, увидев её лицо, закричала:
- Стойте, окаянные!
- Тпррр! Чего там?
- Чего! Смотри, белая вся.
Солдат, молодой круглолицый парень поглядел на Лили и замотал головой.
- Уже немного осталось, потерпит.
- Ты что, обалдел? Она непривычная, француженка. Замёрзнет, будешь отвечать, - взволнованно затараторили женщины.
- Скорее бы добраться до места. Что по дороге сделаешь, - сказала одна.
- Что, я ей свой тулуп отдам? – возразил солдат.
- А что с тобой станется, когда и отдашь! Вон харя-то какая.
Солдат высморкался в снег. Он почему-то поглядел вперёд, вверх, присвистнул, скинул тулуп и бросил его Лили. Женщины помогли ей одеть его. Она исчезла в тулупе и свалилась мешком в сани.
Заплетаясь ногами в тулупе, к саням, на которых ехала Лили, подошёл начальник конвоя.
- Снова свои штучки крутишь, Барщевский! Взвод вымораживаешь! Вишь, врага народа пожалел, казённое добро раздаёт.
- Замёрзнет, - буркнул Барщевский.
- Смотри, за это тебя по головке не погладят...
- А мне что.
- Разговорчики! Хватит! - старшина ударил лошадь по крупу.
Дождавшись, пока подтянутся его сани, он достал из кармана кисет и скрутил цигарку. «Везут, всё везут. Здесь народу скоро будет больше, чем на воле». И закричал на возницу:
- Жопой к тракту примёрз, что ли?
Слова хлопали Лили по ушам, убаюкивая её и как будто успокаивая. Боль в левой ноге утихла. У неё было ощущение, будто она переходит из одного состояния в другое, и это даже приятно. Она слегка ахнула и упала навзничь. Спутницы принялись над ней хлопотать, стали бить по щекам и тереть её руки. Одна из женщин положила голову Лили к себе на колени.
- Потерпи, Валюша. Скоро приедем, а там отогреешься.
Солдат повернулся, он казался озадаченным: «В тулупе замёрзает?» Он привстал и погнал лошадей, обгоняя ехавших впереди. Местами ветер сдул снежный покров, и полозья выбивали искры из промёрзшей земли.
«До чего мягкие и удобные колени у этой женщины, - подумала Лили. – Удивительно, при близком соприкосновении эти русские бабы оказываются добрыми и отзывчивыми, но пока нет соприкосновения, они злые и грубые. Барщевский. Кто такой Барщевский? Ах, этот малый впереди с широкой спиной. Но кто-то ещё...» Внезапно мелькнуло лицо Варвары Николаевны и исчезло. Лили зашевелила головой.
- Неудобно? – спросила женщина, которая держала её голову на коленях.
- Удобный, очень удобный. Она пыталась улыбнуться, но улыбки не получилось. «У меня, видно, замёрзло лицо», - подумала она и погрузилась в сон. Ей почудились пригретые вечерним солнцем сосны. Между ними проглядывало море. Море вобрало в себя все краски мира, но отдавало их скупо, таясь в своём богатстве. Лили никогда моря не видела, но в ней каким-то образом сложился его образ. И она знала море именно таким, скупым и таинственным. Часто мы представляем себе вещи более реально, чем они откладываются в нашей памяти.
Уже вечерело, когда они въехали в большое село. Сани остановились у каменного здания с колоннадой. Сзади были видны сад и фонтан. Его бетонная чаша была завалена глыбами мёрзлоё земли. Будто здесь кого-то хоронили, а он пытался выбраться из гроба, разбрасывая землю.
Начальник конвоя, обметая метёлкой снег с валенок, поднялся на крыльцо. Женщины слезли с саней, стояли группами и гоготали, как гуси. Солдаты стаскивали сено с саней, бросали его кучами перед лошадьми. Низкорослые мохнатые лошади с выражением грусти и покорности принялись за сено, приятно похрустывая.
Лили проснулась от толчка. Кто-то говаривал её встать. Она приподнялась на локтях и с удивлением взглянула в наклонившееся над ней лицо брюнета с тонкими ниточками усов. Брюнет попытался её приподнять, но тут же отказался от этого своего намерения. Он вынул из кармана ватных брюк папиросницу, постукал папиросой по крышке и с удивлением взглянул на женщину, перед которой возница размахивал руками.
- Господи, неужели она? – проговорила женщина и жалостливо прислонила руку к щеке. – Отстань, я сама.
Она обняла Лили за шею и, просунув руку под её коленки, приподняла её и положила на стоявшие рядом с санями носилки. Вдвоём с брюнетом они понесли Лили. Тесёмки белого халата женщины оборвались и торчали в разные стороны. Лили уставилась на них. Лица женщины она не разглядела, но голос показался ей знакомым.
Лили внесли в какое-то завешенное простынёй помещение. Красавчик с усами куда-то исчез, а перед Лили возникла, как фигура из сказки, Варвара Николаевна. Она придвинула стоявшую в углу комнаты табуретку и села возле Лили.
- Вот и проехала, сказала она, положив свою большую тёплую руку Лили на колени
Лили хотелось заплакать, но слёзы, вероятно, замёрзли и кололи ей глаза. Ей даже казалось, что она слышит, как они звенят.
- Теперь всё будет хорошо, - продолжала Варвара Николаевна, - не сомневайся. Иринка здесь, с ней полый порядок. Она на пятидневке в яслях. Здоровенькая, весёленькая, как птичка. Тебя она знает, я ей твою карточку показывала. Ты на ней после Германии в платье с вырезом и в туфлях. Я её спрашиваю: кто это? Говорит – мама. Ты моя мама, а это просто мама.
Лили не заплакала. Заплакала Варвара Николаевна. Шмыгая носом, она говорила:
- Помнишь, я передачу тебе носила? Прихожу, а Фёдор Николаевич укладывается. Он говорит: «У меня назначение в Казахстан. Тебя не уговариваю, но если хочешь, езжай со мной. Сын у тебя там, будете жить вместе». Я ему говорю, как же мне ехать, а квартира, а прописка, а младшая, что в школе? Школа и там есть, говорит, а прописка – не твоя забота. Квартиру старшей дочери оставь, она тебя только поблагодарит. Ей замуж хочется, а без квартиры-то как? Ещё с неделю поваландалась, а потом собралась, поехала. У нас домик свой, ничего. Сын у меня хозяйственный. Куры, гуси, поросята. Коза есть. Молоко у козы жирное. Иринка кушает. А Фёдор Николаевич здесь всему голова. Он тебя в обиду не даст. Сама слышала: говорит, что ж она, сама напросилась. Твою карточку с собой носит, а он тут всё может – хозяин!
В комнату ворвался шквал голосов. Простыни на стенах вздулись, как паруса. Комната сразу переполнилась белыми халатами. Лица у людей были как бы вставлены в декорации, как на фотографиях у ярмарочных фотографов. Всеми командовала маленькая женщина с мордочкой мопса. Поверх мундира капитана медицинской службы она накинула халат без тесёмок, сильно накрахмаленный и суженный в талии. Женщина придерживала его на груди. Красавчик услужливо придвинул ей табуретку. Женщина-мопс уселась, подтягивая сползавшие с её тощих икр бурки, методично хлестала красавчика словами:
- Вы, доктор Шенази, наверно, забыли, что не петухи заводят курятник. В курятнике петухи распоряжаются только до поры до времени. Они могут в любой момент очутиться в кастрюле.
Призывая присутствующих в свидетели, она продолжала:
Вхожу я сегодня в женский корпус и что вижу? У окна стоит наш уважаемый доктор и разъясняет сестричкам и санитарочкам, как уберечься от беременности. Мы ему, конечно, благодарны за его просветительское рвение, но должны предупредить: ему грозит опасность очутиться в кастрюле. Понятно вам, доктор Шенази?
- Позвольте, - попытался возразить красавец, красный, как рак.
- Не позволю! – притопнув ногой, взвизгнула женщина. Она запахнула халат и сказало ледяным голосом:
- Поскольку вы пока что врач, я вам разрешаю осмотреть больную.
Красавчик подошёл к Лили и спросил её, борясь с дрожью в голосе:
- Что вас бо’лит?
- Теперь ничего не бо’лит.
Взрыв смеха. Получилось, будто она передразнивает красавчика. Капитан медицинской службы презрительно скривила рот.
Снимай шульки! – прикрикнул на Лили красавчик.
Лили пыталась развязать верёвки, которыми были подвязаны её чулки, но пальцы плохо слушались. Красавчик сдёрнул с неё чулки, но тут же застыл. Губы женщины-мопса сузились.
- Довольно, - выдавила она из себя, послав красавчику уничтожающий взгляд. – Несите больную в палату.
Она подошла вплотную к доктору Шенази:
Я сомневаюсь, что вы сможете выразить ваше восхищение женскими ногами мужскими средствами.
Доктор Шенази отпрянул от носилок. Он стал перебирать в уме свой запас бранных русских слов, но, не найдя ничего, что удовлетворяло бы его злобу, процедил сквозь зубы:
- Мегера.


7.

Утром в больничный городок приехал генерал. Весь медперсонал сбился с ног, наводя порядок Начальницы санчасти не было на месте, и генерал послал своего адъютанта за ней на квартиру. Доктор Шенази встретил генерала у дверей стационара, извиняясь со светской учтивостью за беспорядок. Генерал смерил красавчика ироническим взглядом, ничего не сказал, а, войдя в ординаторскую, присел возле письменного стола и распахнул полушубок. На его кителе пестрели орденские ленточки. Доктор Шенази взглядов выразил удивление, которое можно было принять за осуждение порядка, при котором столь заслуженный генерал назначается начальником лагерей. Генерал хмуро отвернулся и, взяв со стола карандаш, стал его пристально рассматривать
- К вам привезли вчера обмороженную женщину. Как это могло случиться?
- Кто не и’мель обув, на пе’ресылка да’валь ре’зиновы га’лёш. Ре’зина в мо’роз ещё хо’лодней. Делается.
- Вы считаете, что это и было причиной обморожения?
- Да, я считаю.
- Но вчера было не так уж холодно.
- Про’шу и’звинения. Вчера быль очень холодно. Двадцать четыре градус Цельсий.
- Вы не русский?
- Я мадьяр.
- В таком случае обмороженная ваша землячка.
- О!
Несмотря на восклицание, доктор Шенази был сдержан. Снобизм не позволял ему выражать удивление.
Неизвестно, что побудило генерала сказать:
- Эта женщина провела в нацистском лагере смерти год, а до этого сидела в гестапо. Немцы приняли её за еврейку. Лицо доктора Шенази стало абстрактным.
- По отцу она венгерка. Отец её граф Чакки. Может быть, эта фамилия вам что-нибудь говорит? На этот раз доктор Ференц Шенази вскинул руки, затем, прижав их к сердцу, наклонился.
Для нас, советских людей, это значения не имеет, но нам бы не хотелось, чтобы человек, который был узником фашизма, страдал от нашей нерадивости.
Боже мой, что с ним, он выдаёт себя!
Вдруг, без всякого перехода:
- Я бы мог, конечно, распорядиться, чтобы больную перевели в гарнизонный госпиталь, но при наличии здесь хороших врачей это, пожалуй, излишне.
Он был сам поражён заискивающим тоном, которым он произнёс эту фразу. Может быть, поэтому он вдруг прикрикнул на Шенази:
- Что вы здесь стоите? Идите.
Сам встал, захлопнул полушубок и, подойдя к окну, забарабанил пальцами по стеклу.
Доктор Шенази вбежал в палату и стал искать глазами Лили. Она прикрыла лицо одеялом. Шенази быстро заговорил по-венгерски. Не понимая, что он говорит, она ждала. Сквозь шквал восклицаний с ударением на первом слоге, что звучало, как удары бубна, она услышала фамилию Чакки.
- Что Чакки? – спросила она по-русски.
Красавчик объяснил, что знает её отца. Она скривила рот.
- Вам лютше смотреть моя нога, - сказала она, приводя его в чувство.
Он схватил её руку и поцеловал. Она не успела её отдёрнуть.
- И это всё? – спросила она в обычном смешливом тоне, хотя ей было не до смеха: нога отчаянно болела.
Он осмотрел ногу, покачал головой и сказал:
- Такая ножка.
«Балбес», - подумала Лили. Ей показалось, что Шенази заговорил по-французски. Лили затараторила, пряча страх за словами. Красавчик мог не объяснять: нога пропала.
Из передней она услышала резкий дискант начальницы санчасти. Дискант оседал, как изморозь. Изморозь быстро таяла в знакомом Лили мужском голосе. В палату вошёл генерал. Он шагал, как по отобранным у врага знамёнам. Сзади семенила Кира Васильевна. Её глаза были сильно подведены, веки подкрашены. Поравнявшись с койкой, у которой стоял красавчик, она сказала:
--Вчера я должна была напомнить доктору, что он не скульптор, а врач.
- Вче’ра на’чальница не даль мне о’смотреть бо’льная. Теперь при’дётся а’мпутировать голень.
- Кто он? – спросил генерал Киру Васильевну, как будто увидев Шенази впервые.
Начальница санчасти пожала плечами:
- Я отобрала его при медицинском осмотре. Врач из Будапешта.
- Вы начальница санчасти и капитан медицинской службы. Вам надлежит приказывать. Они, - он кивнул в сторону Шенази, - обязаны выполнять ваши приказания.
Генерал полностью овладел ситуацией.
- Вы сможете временно замещать доктора Кравцову? – обратился он к Шенази. Но, не дождавшись ответа, повернулся к Кире Васильевне:
- Вы поедете со мной, - сказал он. – Нам есть о чём поговорить.
!Он только что стоял здесь, - думала Лили, - почему я ничего не сказала? Но зачем? Чтобы при помощи той, которой я была, выкарабкаться из ямы? Напрасные потуги. Прошлое в прошлом. Настоящее в настоящем.
Да, время необратимо, как необратима взвившаяся к звёздам и погибающая в сверкающей вспышке ракета.
Когда генерал и Кира Васильевна ушли, доктор Шенази выпрямился. В его голосе звучали металлические нотки.
- Насите больная в операционная.
Он им теперь покажет!



8.


Операция длилась долго и была не совсем удачной. Красавчику с трудом удалось справиться с кровеносными сосудами.
Измочаленный, он побрёл в ординаторскую и повалился на топчан. Ему захотелось курить. Он пошарил в кармане брюк, но папиросницы не нашёл. Вспомнил, что оставил её на подоконнике в операционной. Встать и вернуться туда было лень. Там санитары мыли полы, сестра убирала инструмент. Ну, а в чём дело? В конце концов, он мог быть доволен собой: он ампутировал ногу дочери графа Чакки. И где! В советском концентрационном лагере. Обязательно, если ему удастся вернуться в Будапешт, нужно будет об этом рассказать. Описать эту больницу в саманном бараке, этот «обслуживающий персонал», да и генерала не забыть. В Будапеште всё это будет звучать, как анекдот. Он, Ференц Шенази, в ватных брюках и в стёганой фуфайке! Про начальницу санчасти придётся или умолчать или... изобразить её этаким большевистским вампом.
В дверь постучали. Вошёл Колька Копчёный. Он нёс под мышкой завёрнутые в тряпку сапоги. Доктор Шенази заказал у него пару кавалерийских сапог с твёрдым и высоким задником для шпор. Сапоги должны были напомнить ему о прошлом, восстановить размытое событиями самоуважение.. При виде развалившегося на топчане доктора, Колька Копчёный остановился в дверях и стал разворачивать принесённые сапоги. Тусклый блеск кожи вызвал ощущение сытости, родственной удовлетворённому тщеславию. Ференц Шенази протянул руку, взял сапоги и осмотрел, подняв кверху, как котёнка.
Копчёный тряхнул головой:
- Можете не сомневаться.
- Не понимая, что Колька сказал, Шенази всё же кивнул головой. Вдруг ему показалось, что Колька ведёт себя недостаточно почтительно.
- Что ещё?
- Моё дело шить, ваше платить, - сказал Колька.
- У меня сейчас нет, При’ходи через пару дня.
У доктора Шенази был высокий тенор, и он чувствовал, что тенор не приличествует разговору с таким субординарным человеком.
Колька сплюнул себе под ноги.
- Ты у меня не шуткуй, - спокойно сказал он.
Шенази промолчал. Он чувствовал себя обиженным, но не хотел этого показать. Закрыл глаза в знак того, что для него разговор окончен. Колька подошёл к нему. Он знал, что Шенази на него смотрит, сделал из пальцев вилку и подвёл к глазам лежащего. У Шенази дрогнули веки.
- У меня не быль время. Генераль у’бираль Кравцова, утром о’перация.
- Ну уж и операция. Какой-нибудь чирий на заду соскребал. Есть чем хвастать.
- Нет, - сказал Шенази. Я опе’рироваль но’га. Но’га у дочь венгерский граф.
- Ты мне зубы не заговаривай.
- Честный слов. И какой но’га! Как у Диана.
- Чего?
- Греческий бо’гиня.
- Ещё чего надумал.
- Я сказаль. Дочь венгерский граф. Он мой знакомый из Будапешт. Не веришь? Хочешь, покажу?
- Ну давай.
- Одевай хо’лят. Ви’сит на двер. Только с ней го’ворить нельзя и будит нельзя.
Колька прищурил глаза. Он всё ещё ожидал подвоха.
Шенази спустил ноги на землю, отодвинув сапоги. Он их заказывал, но не знал теперь, как расплатиться. Он хотел попросить у Варвары Николаевны сухой паёк, якобы для больных, идущих на выписку, но побоялся отказа. Завхоз больницы страшила его своей честностью. А узнала бы Кира Васильевна, она бы его извела. «Ах, эти бабы, - подумал Шенази с досадой. – Мелочные, подозрительные». Колька надел халат и тщательно расправил его на своей коренастой фигуре.
Они вошли в палату. Доктор Шенази спросил что-то у дежурной сестры. В это время Колька рассматривал потолок. Они оба подошли к постели больной. Шенази хотел приподнять одеяло, но Колька его почему-то оттеснил.
Он всматривался в лицо лежавшей перед ним женщины, как всматриваются в лицо знаменитости, пытаясь узнать, чем она отличается от других людей. Как бы отвечая на его немой вопрос, Шенази сказал:
- Она быль в не’мецкий лагерь смерть. Немцы ду’маль, что она еврейка
В памяти Кольки всплыло всё, что он слышал о евреях, об их судьбе в Германии, о лагерях смерти, о душегубках.
- Гады, - сказал он тихо. И прибавил необычно просительно. – Можно будет к ней приходить?
- Пожалюста! – с готовностью ответил Шенази, и в глазах его появилось что-то гаденькое. – Пожалюста, только хо’лят о’девай.
Колька, не отводя глаз, смотрел на прикрытую до подбородка серым байковым одеялом «венгерскую графиню». Взбитые папахой тёмные волосы, кожа, как молочное стекло, стиснутые бледные губы, две складки над переносицей. Что здесь особенного? Это, значит, и есть аристократка?
Он вспомнил, как Шенази сказал, что немцы приняли её за еврейку.
Евреи, аристократы... Кольке пришло на ум, что они чем-то похожи на блатных. Только блатными не появляются на свет, а тем на роду написано. А можно узнать по виду, кто аристократ, а кто еврей? С евреями проще, у них нос. Колька слышал что-то про голубую кровь. Но ему никогда не приходилось видеть такой крови. А у евреев кровь красная, это он видел не раз.
«Если я, - думал он дальше, - ничего не выкину, меня не тронут, хотя известно, что я вор. Я читал где-то, что во Франции аристократам голову чикали за то, что они аристократы. В Германии евреев газом травили. Это всё равно, как если бы всех курносых или рыжих к ногтю».
Больная зашевелилась. Колька посмотрел на Шенази. Лили открыла глаза и попыталась приподняться.
- Ох! – вскрикнула она. Потом жалобно. – Мне плёхо.
Колька налил из стоявшего на тумбочке графина стакан воды и поднёс его к губам графини. Она сказала глазами спасибо, попыталась глотнуть, но пролила воду. Приняв Кольку за врача, она спросила:
- Я умру?
- Да что ты, что ты, - пытался успокоить её Колька. – Разве такие умирают? Будь покойненькая.
Больная нахмурила брови и посмотрела сквозь Кольку.
«Сболтнул что-то не так? – подумал он и выругал себя. – Лучше бы я молчал. Кто их знает, как с ними говорить!»
- Всё будет в найлучшем виде, - сказал он вслух.
Но больная глубоко всхлипнула и отвернула лицо.
С Колькой случилось что-то странное: он почувствовал одновременно угрызения совести и жалость, да и ещё что-то такое, что можно было бы принять за желание помочь, если бы не боязнь впутаться в непонятное и чужое.
Чувствительный к необычному, Колька увидел в Лили какую-то жар-птицу. Она прекрасно с ногами и без ног, это не меняет её сущности. Заколдованная и превращённая в жабу принцесса остаётся принцессой.
С просветлёнными от восторга глазами Колька покосился на Шенази. Тот стоял у окна и, вертя пальцами, смотрел на них. Он ничего не понимал и понимать не мог. Для него самым важным в женщине были её руки, ноги, плечи, грудь. Малейший изъян делал её непригодной. Но пользу из восторга Кольки он извлечёт: за сапоги не надо будет платить.


9.

Варвара Николаевна принесла Лили книжку на французском языке. Это были какие-то трогательные рассказы для детей. Она положила книгу на одеяло. У неё был вид заговорщицы.
В палату вошла, твёрдо ступая на своих полных ножках, маленькая девочка. Её круглое личико сияло от проказливого удовольствия. Не обращая внимания на лежавших на койках «тёток», она прошла между двумя рядами кроватей, спеша к месту, где на табуретке у постели Лили сидела Варвара Николаевна. При виде девочки она приветливо всплеснула руками и сделала изумлённое лицо. Девочка ткнула свой носик в колени Варвары Николаевны. Она, видимо, сочла свою миссию выполненной.
- Вот твоя мама, - сказала Варвара Николаевна.
Девочка качнула головой.
- А кто же? – спросила одна из соседок.
- Тётя.
Девочка засмеялась.
- Не тётя, а мама, - настаивала Варвара Николаевна. - Поди, скажи: здравствуй, мама.
Девочка молчала, искоса поглядывая на «тётю». Потом вдруг испуганно отвернулась. Лицо Лили выражало крайнее напряжение. Еле слышно она сказала:
- Не надо...
Девочка поджала губки, её глаза наполнились слезами. Варвара Николаевна принялась её успокаивать:
- Не надо плакать. Сколько здесь тёть, все они будут смеяться, если Ириночка будет плакать.
Лили упёрлась взглядом в потолок. У неё больше нет ребёнка.
Добрые люди взялись его воспитывать. Одного она оставила в Германии. И вот ещё...
Потолок подпирали деревянные столбы. Поперёк тянулись изогнутые от тяжести крыши балки. Лили видела на пересылке, как засыпали крышу глиной и песком. Что, если потолок обвалится? Все они будут погребены заживо.
Лили удивилась, с каким равнодушием она об этом подумала.



10.


Колька весь сиял. Он принёс протез.
- Спасибо, - сказала Лили.
- Чего? –спросил Колька.
- Спасибо, - повторила она почти беззвучно.
Она отказалась примерять протез. Колька был, видимо, разочарован. Она положила свою новую кожаную ногу на постель, стараясь себе представить, как она будет ею пользоваться. Воображение её пасовало. Вообще, как она будет жить?
В ней зрело решение предостеречь Кольку от опасного сближения. Она расскажет ему о себе. О себе такой, какой может показаться со стороны. Возможно, какой есть. Испорченной, циничной и грубой...
Прошло ещё две недели. Она стала помаленьку передвигаться. Доктор Шенази, слюнявя губы, предоставил ей ординаторскую для свидания с Колькой. Шенази был к ней пренебрежительно снисходителен.
Лили рассказала Кольке свою жизнь, начиная с раннего детства и выпячивая свои «падения». Её честность была неожиданно вознаграждена восторгом Кольки. Ему ничего подобного не приходилось слышать! Чего стоили все романы по сравнению с романом Лили? Он задумался над тем, что его влечёт к ней. И испугался. Страшно оказаться вытолкнутым из сказки на мостовую повседневности. Опекун, фон Вевис, тюрьма, Марта Зейлер, концлагерь, свидание с Жаком, приезд в Россию. Колька входил в её мир, как в покинутую жильцами квартиру, не представляя себе, что может в ней обосноваться... Временами в его взгляде полыхало отчаяние.
Доктор Шенази торопился ей выписать. Первый раз она одела протез. Его движения казались глумлением над природой. Она сбросила протез, схватила костыли. Так проще.
Её поместили в лучший из женских бараков. Женщины принимали своих «мужиков» в занавешенных простынями вагонках. Они обстирывали их, кормили... Редко кто из мужчин оказывался благодарным. Большинство из них обращались со своими лагерными жёнами, как со шлюхами. Что находили женщины в таком сожительстве, неизвестно, только от «любви» глаза у них становились большими, блестящими и бесстыжими.
Старостиха барака благоговейно относилась к Кольке. Она предложила Лили пользоваться её «кабинкой» каждый раз, когда она пожелает. Лили согласилась и договорилась, что будет пользоваться кабинкой два раза в неделю. Старостиха удивилась её скромности. Она ещё больше бы удивилась, если бы знала, что Лили согласилась на предложение лишь бы не компрометировать Кольку. Они просиживали часами молча и не двигаясь. Она была для Кольки чем-то вроде музейного экспоната с надписью «Руками не трогать».
Достаточно было одного слова Кольки, чтобы устроить Лили на «блатную» работу в сетевязалку. При этом за неё работали другие, а Лили только присутствовала. То, что она могла связать за смену, другие, не напрягаясь, делали за час.
Колька приходил к ней по вечерам. Он садился у верстака, забавлял всех своими «байками» и вёл себя развязно. Мужчины и женщины уходили парами устраиваться на сидении демонтированного «Доджа». Многие косились на Лили: чего она, мол, ломается. Но опередивший её появление слух о том, что она чуть ли не княжеского рода оберегал её в отсутствие Кольки от назойливых приставаний. Он же был её «законным». Был здесь, правда, один бывший боцман с рыболовецкого траулера, который не упускал случая, чтобы её задеть. Она парировала его атаки ледяной холодностью. На самом деле ей было безразлично, отдаться ли Кольке, боцману, любому другому мужчине. Она жила в каком-то полусне, действительность скользила мимо.
...Она увидела Жака. Мир показался её опрокинутым. И, чтобы не выпасть из него, нужно было следовать его движениям. Лили упала возле верстака в момент, когда собиралась встать, чтобы отнести мастеру работу. Протез при падении подвернулся, она придавила его тяжестью своего тела.
Очнувшись, она притворилась, что ещё не пришла в себя. Нужно было выиграть время, чтобы сообразить, как поступать в дальнейшем. Объяснение с Жаком неминуемо, это ясно. Что ему сказать? Как объяснить, что она не прежняя? Не потому, что у неё отняли ногу, а потому, что она угасла. Одно мгновение сверкнула мысль, не свалить ли всё на увечье, но она была слишком усталой, чтобы ломать комедию.
Она сказала себе, что с Жаком всё покончено, и тут же почувствовала облегчение.
- Чего ты от меня хочешь? Я жена Кольки Копчёного, мы муж и жена. Ну, сом марите , понятно?
Чтобы сделать возврат к прошлому невозможным, она отгораживала себя от будущего.


Рецензии