Часть 3, гл. 5. Недочеловеки. А. С. Грюнберг

242



Глава 5.



Оазис


1.


Что бы ни говорили, самое изменчивое в характере человека – это его вкусы и увлечения. Кто бы мог подумать, что боевой офицер, смелый талантливый разведчик, очутившись в роли начальника исправительно-трудовых лагерей, увлечётся разведением цветов и организацией кружков хорового пения? Что касается второго увлечения, то оно ещё имело какое-то отношение к службе: это была мера наказания жёнам больших и малых начальников за то, что они заказывали у лагерных ремесленников одежду, обувь и мебель, вознаграждая за работу куском сала или буханкой хлеба. Фёдор Николаевич пресёк эту практику. Кое-кто из начальников был перемещён с понижением в должности, а их жёны призваны в кружки хорового пения независимо от наличия у них голоса. Дирижёром был приглашён некий капитан, смахивающий на укротителя диких зверей. Цветоводство же способствовало украшению казённых помещений. Куда-то исчезли обязательные фикусы, появились цветущие растения. Реорганизация повлекла за собой немало жертв. Выяснилось, что администрация пересыльного лагеря передоверила распределение заключённых по лагерям самим заключённым. Начальник пересылки был снят, а виновные направлены в так называемые спецлагеря. Так Самуил и Искра Минскер попали на медные прииски, которые среди заключённых слыли «заплёванным верблюдами местом».
Фёдор Николаевич всё время был в разъездах. Ничто не ускользало от его внимания. Отныне ни один валенок, ни одна пара рукавиц не пропадали. Всякие связи между вольняжками и заключёнными были прекращены.
В один из наездов в ближайший к пересылке лагерь Фёдор Николаевич узнал от работавшей завхозом больницы Варвары Николаевны Барщевской, что накануне туда привезли Лили с отмороженной ногой. Фёдор Николаевич вскочил в свой не успевший остынуть виллис и помчался в больницу. Однако он скоро опомнился. Больше того, показал свою прозорливость, свою принципиальность. Он действовал, как подобает облечённому властью и доверием чекисту.
Ему 38 лет, и он уже генерал. Правда, во время войны такое быстрое продвижение не было редкостью. Во всяком случае, было в его интересах поддерживать мнение, что в войну советские люди проголосовали штыками за таких, как он: верных, смелых, несгибаемых.
Чтобы продвинуться, нужно было оставаться твёрдокаменным и подавлять возникающие иногда сомнения... В подавлении их Фёдор Николаевич открыл для себя новый источник гордости и упоения властью. На этот раз над самим собой...
Весной по лагерю пополз слух об организации спецлагерей, куда будут переведены зеки, обременённые статьями 58 – 59. Заключённые быстро усваивают правило, что сопротивление решениям администрации бесполезно, и единственное, что можно сделать, это приспособиться к изменившейся обстановке. Естественно, что «политические», как более грамотные, усваивали эту истину первыми.
Лагерные слухи – ре гадания синоптиков, они почти всегда сбываются. Удивительно, насколько быстро становится известным то, что начальство пытается утаить. Можно было бы думать, что зеки чувствуют, что их ожидает, каким-то «верхним» чутьём.
И вот наступил день, когда с утра по баракам стали вызывать с вещами. К вытоптанной посреди лагпункта площадке, где обычно проводились переклички и поверки, потянулись со своими котомками и чемоданами вызванные на этап заключённые.
Направляясь туда, Жак мысленно сравнил своё положение с тем, в котором он находился, когда под именем Самуила Брона он ожидал отправки «на газ». Конечно, разница между германским лагерем смерти и советским исправительно-трудовым лагерем была ощутимой. Над заключённым не висела угроза уничтожения, концентрация ужасов была меньшей: сельская местность, в которой был расположен лагерь, невольно внушала мысль о естественном ходе вещей. Здесь не чувствовалась фашистская стерилизация от гуманистической инфекции. Лагерных надзирателей называли задушевно начальничками, заключённых не пытались особенно раздражать, начальство было доступнее человеческим побуждениям. Вымуштрованный немец теряет человечность, соответственно обработанный русский её только подавляет.
И всё же, сравнивая своё моральное состояние тогда и теперь, Жак чувствовал, что ему труднее. Там он знал, где его враг и кто друзья. Он включился в борьбу раньше, чем перед ним встала необходимость защищаться. Теперь он был одиноким, загнанным, бессмысленно затерянным в огромной массе не понимающих, кто друг, кто враг, людей. Раньше он считал военных с малиновыми околышами своими защитниками. Теперь они защищали кого-то от него. Он государственный преступник!
Подойдя к месту сбора, он увидел толпу заключённых, упиравшихся понурыми взглядами в офицерика, в котором он узнал начальника культурно-воспитательной части. Толпа слушала, как он доказывал, что отправка заключённых в спецлагерь осуществляется в их интересах, дабы «отгородить один контингент временно изолированных от другого». Вызывало удивление, что в числе отправляемых были приговорённые по статье 59 (бандитизм), то есть как раз тот «контингент», от которого политическим больше всего доставалось. Впрочем, разъяснения начальника КВЧ были ему, очевидно, продиктованы. Он всё время оглядывался на стоявшего за его спиной начальника лагпункта, как будто ожидал от него подтверждения своих слов. Жаку было известно, что начальник КВЧ был последней спицей в колеснице лагерного начальства. Ему вспомнилась случившаяся недавно история: в лагере работал один заключённый армянин, не шибко знакомый с русской грамотой. Однажды, вернувшись после дневной работы, заключённые обнаружили вывешенный над воротами лозунг: «Береги социалистическое добро как синицу в оке» Кто-то поднял художника на смех. Чтобы оправдать себя, он вытащил из кармана записку, в которой рукой начальника КВЧ был выведен этот блестящий афоризм.
Жак тогда почувствовал жалость к этому незадачливому пропагандисту.
Он не слышал, как кто-то несколько раз назвал его по фамилии. Случайно его взгляд упал на зеленоватые чулки и огромные ЧТЗ стоящего за верёвочной оградой человека.
- Хёр маль ду!
Словно просыпаясь, Жак повернул голову. У ограды стоял Франц Шуберт, делая знаки Жаку приблизиться. Жак удивился: после вызова кума Шуберт явно его сторонился. Оставив догадки о причины перемены, Жак подошёл к бывшему эсэсовцу.
- Шаде, дас ду вегкомст. Ду хаст дихь хир зо гутайнгелебст,- и, встретив недоумённый взгляд Жака. – Ихь вайс ви дас ист манн зихь фред фюльт. Биз ман зихьфкрбиндунген шафт мус ман ди орен штайф хальтен.
Он вынул из-под полы куртки полотняный мешочек и протянул его Жаку.
- Да, ними, айн бисхен цукер уанн дир нихьт шаден.
В этот момент Жак заметил подкрадывающегося к нему Кольку Копчёного. Колька схватил Шуберта за руку и просунул палец в мешочек, предварительно намочив его слюной. К пальцу приклеилось несколько кристалликов сахара. Колька оглядел их испытывающе и слизнул языком.
- Вас золь дас бедойтен? – воскликнул эсэсовец и попятился назад.
- Ничего, - процедил Колька сквозь зубы.
Жак оглянулся. На насыпи, ограждавшей хозяйственные постройки лагеря, стояла Лили. Жаку надолго запомнилось её лицо. Оно было как-то странно напряжено.
- Бери, если дают, - буркнул Колька.
- Спасибо, - сказал Жак неизвестно кому. Он как-то воспрял духом, забыв о своём беспокойстве и неясном ощущении надвигающейся опасности. Оптимистом и пессимистом человек становится не в результате накопленного опыта – это, пожалуй, основной и неизменный настрой души.
- Спасибо, - повторил он и помахал рукой.
Лили ответила ему каким-то робким движением.




2.


К полудню подали машины. Этапников погрузили по 20 на грузовик. Жак вскарабкался в кузов одним из первых и прислонился спиной к кабине. Ничем не соединённая с кузовом, она перемещалась то влево, то вправо по ходу машины, как живая. В машине возили, повидимому, строительный материал: кузов был усыпан обломками кирпича, а борта были запачканы алебастром.
По обе стороны грунтовой дороги расстилалась ковыльная степь. Когда грузовики шли на холостом ходу или останавливались, слышны были трели жаворонков. Машины двигались всё время в облаке пыли, от тускло просвечивающегося солнца слипались глаза. Жак упёрся взглядом в спину сидевшего перед ним человека. Их бросало то в одну, то в другую сторону. В потоках светотени, в ощущении зыбкости почвы у погружённых в громыхающую пучину людей зародилась иллюзия общности.
Время от времени колонна останавливалась, конвоиры принимались проверять «груз». Пыльных и словно погружённых в сон заключённых считали, кладя им руку на голову. Часто подсчёты не сходились. Тогда заключённых выстраивали в поле. Они стояли молча, а когда раздавалась команда «По машинам!» долго не двигались с места, как будто не понимая, что от них требуется.
К вечеру их привезли на пересылку.
Этапников не ввели в лагерь, а выстроили на склоне сопки, где их окружили стрелки. Раздался приказ: «Раздеваться!» Вскоре сопка была усеяна голыми телами, как будто паслось стада людей. Стрелки проверяли каждый шов сброшенной одежды, людям заглядывали во рты и в задние проходы. «Шмон» длился около трёх часов. Уже темнело, когда изнемогающих от усталости людей подвели к железнодорожной ветке, где их уже ждал состав из теплушек. При посадке вновь начался подсчёт. Не для того ли предпринимались эти предосторожности, чтобы убедить конвоиров в опасности заключённых? Подгоняемые грубыми окриками, они карабкались в теплушки, то и дело скатываясь вниз по насыпи, как жуки, которых мальчишка соломенкой опрокидывает на спину.
Жак свалился на пахнущие соломой доски нар и тут же заснул. Он не проснулся, когда около полуночи стали раздавать сухой паёк на два дня пути: по банке мясных консервов, по буханке хлеба и по 8 кусков сахара на человека. Жак нашёл свой паёк утром возле себя. Не было только сахара. Но, вспомнив о даре эсэсовца, он не заикнулся о пропаже.
За ночь состав не сдвинулся с места. Где-то вдалеке плыли гудки паровозов – напоминание об упущенном. Настал день. Июньское солнце раскалило жестяную крышу теплушки. Люди сбросили с себя одежду, кое-кто принялся за карты, но вскоре игра прекратилась: было слишком жарко. Всё чаще раздавались крики: «Начальничек, воды!» В стенку теплушки полетели банки с мясными консервами: они оказались пересоленными. К вечеру в вагон доставили бочку с водой. Вода была студёной, её пили не отрываясь, в животе становилось прохладно и пустынно, в ушах застывала сера, отчего звуки доносились, как с того света.
Только на вторые сутки состав сдвинулся с места и покатил по тонущей в мареве степи. Солнце палило. Паровоз еле полз. Вскоре его движение и вовсе прекратилось, Машинист слез с паровоза, оглядел машину. Его помощник смотрел на машиниста, как на отказывающегося прорицать оракула. Стемнело. Начальник конвоя принял решение переночевать на месте. Опасаться столкновения с другим составом было нечего: поезда ходили два раза в неделю. На всякий случай машинист развёл костёр и лёг спать, прикрывшись найденным в тендере почерневшем от угля тулупом. Теперь на бескрайних просторах только блестел светлячком костёр, пугая шакалов, прерывистый вой которых оглашал степь. Огонь привлекал мириады мотыльков стрекоз, мух и слепней. Сгорая, они пеплом оседали в костёр.
Жаку захотелось есть. Свою банку консервов он упустил в дыру в полу, пропиленную в полу для оправки. Осталась буханка сырого, теперь почти закаменевшего хлеба. Его живот раздуло, как шар. Мысли отключились, было одно желание: напиться. Жак часто дышал и глядел, не отрываясь, на узкую полоску лунного света, проникавшего сквозь щель вагона. Вынув из кармана мешочек с сахаром, посыпал им ломоть хлеба. Он ощупал хлеб со всех сторон, как бы удостоверяясь в его целостности, потом, опёршись о стенку вагона, принялся его есть. Но что, если хлеба не хватит? Он думал об этом с волнением. Однако хлеб показался ему противным. Во рту оставался какой-то отвратительный привкус. Он почувствовал приступ тошноты и резкую боль в животе. Он стал часто и громко икать. Его знобило. Спутники Жака, проснувшись, толпились вокруг него. Какой-то мужичок принялся массировать живот Жака своими огрубевшими шершавыми руками.
Его уложили на верхнюю полку, подложив под голову чьё-то тряпьё. Но Жак не мог согреться. Кто-то «заварил» чай холодной водой. Ему дали попить пахнущий йодом настой.
Утро выдалось холодное. Жаку казалось, что он витает в пространстве среди звёзд, чуждый им и далёкий. Его охватил страх перед этим необъятным пространством, лишённым дыхания людей.
На четвёртые сутки заключённых довезли до места назначения. Конвоиры стали их выбрасывать из вагонов, как мешки. Конвоирам пришлось четверо суток вместо двух сопровождать эшелон, а снабдили их ненамного лучше, чем заключённых.
Жак увидел перед собой покрытые бурой пылью склоны. Слева в низине виднелись красноватые постройки, окружённые стеной пятиметровой высоты. Из ворот в стене вылез в сопровождении сержантов и старшин невысокого роста обтянутый портупеей тучный майор. Когда он подошёл поближе, взгляд Жака остановился на его чисто выбритых розовых щеках. Благополучный вид майора казался вызывающим в этом унылом месте. Жестикулируя пухлыми руками, он приказал обыскать теплушки. Сам он жестом руки подозвал к себе начальника конвоя:
- В чём дело? – спросил он балансирующим на грани возмущения тенорком.
- Эшелон задержался в пути на двое суток. Двенадцатого люди должны быть в казармах.
- Ну и что-о? – допытывался майор с какой-то издевательской интонацией.
- Котёл был рассчитан на два дня, а волочились четверо суток.
- Это меня не касается. Подай рапорт на имя начальника ОХР.
Он отвернулся и ущипнул себя за кончик носа. И вдруг крикнул по направлению к расположившимся на земле заключённым:
- Вста-ать!
Люди поднялись. Жак тоже пытался встать, но так ослабел, что не мог держаться на ногах. К тому же, когда конвоиры выбросили его из теплушки, у него подвернулась нога.
- Ждёшь особого приглашения? – закричал пухленький майор.
- Он заболел в пути, - откликнулся кто-то из заключённых.
- Вас сюда привезли не для того, чтобы валяться на земле. Вы будете у меня вкалывать до седьмого пота. Отсюда выходят только ногами вперёд.
Майор шагнул к Жаку. Внезапно из-под его начищенных до блеска сапог взметнулся столб пыли. Майор как будто наступил на мину: в воздух взлетели сначала щепки, затем бумага, куски толя, бумажные мешки из-под цемента. За ними поднялся гравий с песком. Шинель майора забила полами, как ворона крыльями. Ветер вздул горб на его спине. Крутясь, он что-то крикнул и побежал мелкими шажками к воротам. За ним повалили сопровождавшие его униформы. Конвоиры со злорадством наблюдали это бегство, кто-то из них свистнул, но свист потонул в шуме и завывании ветра. Состав теплушек сдвинулся с места. Наткнувшись друг на друга, вагоны остановились, задрожав, словно в испуге. Людей сёк смешанный с песком дождь. Сбившись в кучу, они подставили спины урагану. Описывая вокруг них всё более сужающиеся круги, смерч, казалось, вот-вот схватит их и понесёт над соединившейся с небом пустыней.
Из сумерек вынырнул отряд стрелков. Послышался отрывистый, как кашель, лай собак. В глазах животных боролся страх перед бедствием с привитым им чувством покорности. Собаки ежесекундно оглядывались на своих вожатых, как будто спрашивая, продолжают ли они требовать от них немыслимое.
Заключённых погнали к воротам. Они и не думали сопротивляться. Они бежали, подталкиваемые страхом. Лагерь теперь казался им спасительным пристанищем. Когда ворота закрылись, к людям пришло ощущение безопасности.



3.


Над Жаком склонились две головы. Жак узнал в них академика Павлова и Алексея Пешкова и кивнул им дружелюбно.
- Что вы ели? – спросил академик.
От усилия поднять плечи у Жака закружилась голова.
- Вспомните.
- Да всё и так ясно, - отозвался Алексей Пешков.
«Всё-таки следовало бы ему относиться к старшим с большим уважением и не забегать вперёд. Всё это от плохого воспитания»
- Вы имели доступ к аптеке?
- Нет.
- Где вы работали?
- В сетевязалке.
- Что он говорит? – спросил Алексей Пешков.
- Он говорит, что вязал сети.
- Вы взяли на исследование сахар у других этапников? – обратился Пешков к Павлову.
- Им выдали кусковой сахар. Случаев интоксикации не было.
- Кто дал вам сахарный песок?
Жак силился вспомнить. Павлов и Пешков переглянулись. Из-под накинутого на плечи медицинского халата у Пешкова был виден офицерский китель. Посматривая на Жака, он снял с себя круглую медицинскую шапочку и, вынув из зачёсанных назад волос круглый гребень, заткнул его себе на затылке.
«Женщина? Так почему Пешков? Ах да, ведь это псевдоним, как у Жорж Санд».
- Нужно будет доложить Перельштейну, - сказала женщина, которую Жак принял за Пешкова.
- Боюсь, что из этого будут одни неприятности, ответил Павлов.
- Вы же знаете, нам предоставляют известную свободу только при условии не вмешиваться в дела администрации.
«Пешков» направился к дверям, но его перехватил какой-то крупный черноусый мужчина в медицинском халате.
- Меня переводят на четвёртый лагпункт, - произнёс он голосом трагика, ударив одновременно себя кулаком в грудь.
- Вы считаете себя тут незаменимым? – «Пешков» снова снял с головы шапочку, вынул гребень и причесался.
- Я согласен идти хоть в санитары.
- При ваших медицинских познаниях?» Пешков» посмотрел на черноусого и закусил губу.
- На четвёртом лагпункте вы были бы среди своих, туда направляются все бендеровцы.
- Какой я бендеровец? Я вас просю.
- Ладно, посмотрим. Только я ничего не обещаю.
- Дюже, дюже дьякую.
Черноусый бросил торжествующий взгляд на академика Павлова, который, повернувшись боком к двери, прислушивался к разговору. Когда черноусый и «Пешков» вышли, академик Павлов придвинул табуретку к койке Жака и взял его за кисть руки. От его прикосновения Жак вздрогнул.
- Вы не хотите, чтобы я вас осмотрел?
- Зачем?
- Вы больны.
Это звучало, как упрёк.
- Чем же я болен?
- Вы съели что-то такое, чего вам не следовало есть.
- Я и раньше болел гастритом.
- На этот раз это не гастрит. Вы не ответили на вопрос, как к вам попал сахарный песок?
- Мне дали его в том лагере. Один знакомый.
- Кто он такой?
- Немец. Бывший эсэсовец.
- Странно. Он имел причины вас недолюбливать?
- Конечно.
- К сахарному песку был примешан сильнодействующий яд. К счастью, сахар его в значительной степени нейтрализовал.
Жак задумался.
- Это ясно. Ведь то же самое происходит в природе.
- Природа не знает мести.
- Или фатум?
- Вы склонны, чижу, к мистике.
- А как иначе объяснить то, что со мной происходит?
- С вами ничего особенного не происходит.
- Вот как? А вы можете мне объяснить, как я попал сюда? Всем известно, что вы производите опыты над собаками.
- Я?!
Жак загорелся.
- Разве ре было случая, что какое-нибудь подопытное животное опровергало значение условных рефлексов? Вы просто не хотели этого признать. Может быть, у вас даже зарождалась мысль убрать свидетеля вашей ошибки.
- Ошибка в том, что вы меня принимаете за кого-то другого.
- Скажите пожалуйста! Вы, может быть, станете утверждать, что вы не работали в Колтушах?
- Я там никогда не был.
- Ну вот! Но ведь вас знает весь Советский Союз.
- Неужели?
- Вы же академик Павлов.
- Я на него похож, это мне говорили и другие, но...
- Внешний вид чаще говорит о призвании человека, чем определяется этим призванием.
- Хороший афоризм, только, как это обычно бывает, в афоризмах вещи ставятся с ног на голову.
- Я и говорю, только непонятно мне, почему вы, академик, подчиняетесь какому-то Алексею Пешкову, который к тому же, как мне известно, не имеет к медицине никакого отношения.
- То есть, вы о ком?
- Ну, этот офицер, женщина. К тому же между вами такая разница в возрасте.
. .В ординаторской начальник санчасти спросила седобородого:
- Ну и как?
- Интоксикационный психоз. Он меня принимает за академика Павлова, а вас за Горького. Кажется, интеллигентный человек.



4.


Жак должен был произвести сложный подсчёт, чтобы узнать, какой сегодня день. Дни и ночи слились воедино. Зияли тёмные провалы, сверкали удивительные открытия...
Утром появился черноусый с пульверизатором в руке. Приветствуя больных профессионально благожелательно, он нажал грушу пульверизатора. В палате распространился запах цветущей акации. В голове Жака будто прояснилось. Он оглядел стены палаты. Его внимание привлекла стенная роспись: в простенке между окнами, как раз против его койки, огромный шмель погружался в чашу розовых лепестков хризантемы. Наискось был изображён натюрморт с вином, фруктами, дичью и патронташем. Около печи Жак увидел северный ландшафт, изображавший лунную ночь над речной протокой. Над изголовьем его койки плясали девушки. Шмель был сделан в китайском стиле, натюрморт напоминал работы фламандцев, северный ландшафт мог быть написан в России, а танцующие девушки во Франции.
К Чудесным превращениям Алексея Пешкова и академика Павлова прибавилось ещё и это. «Неужели я в больнице?» – подумал Жак. У него возникло подозрение, что и аромат акаций и росписи стен рассчитаны на то, чтобы вызвать в нём иллюзию, будто он находится не только на воле, но и в каком-то привилегированном месте. Не желая поддаваться обману, Жак завернулся в байковое одеяло и закрыл глаза.
Всё же он съел завтрак – простоквашу с сахаром, кашу, хлеб с маслом. К нему подошёл черноусый и спросил, не желает ли он получать кошерную пищу. Жак смерил его уничтожающим взглядом и ответил с раздражением, что ему это не нужно. Черноусый поднял брови и как будто чистосердечно сказал, что спрашивает потому, что жиды здесь на особом положении, так как начальник лагеря – еврей.
- Вы не боитесь, что то, что вы говорили дойдёт до начальства? – спросил Жак. – Ведь ясно, что вы обворовываете больных.
- А что я такого говорю? – с удивлением спросил черноусый. – Я вовсе не против жидов. Я пид час немцив сховал у себя одну жидовеньку. Гарная была дивчина.
- Она вам, наверное, заплатила за это? – не унимался Жак.
 Потом Жак сказал, что не понимает, что здесь происходит, почему люди не те.
- Кто не те?
- Вы. Вообще... Врачи...
- Здесь только два врача, Сиротинский и Сафаргалиева. Я фельдшер.
- А тот, с белой бородой?
- Я же сказал. Сиротинский. А женщина-врач – начальник санотдела.
Он отошёл, бросив на Жака сомневающийся взгляд.
...Чтобы уследить за ним, Жак напрягал всё своё внимание. Он ожидал от черноусого какого-то подвоха. Между тем санитары с помощью нескольких ходячих больных стали сооружать помост из пустых ящиков из-под мыла. Появилась тоненькая девушка с виолончелью подмышкой. Её сопровождал высокий сутуловатый мужчина с глубокими, тянущимися от носа к подбородку впадинами и с грустными, увеличенными стёклами очков глазами. Оба были в лагерной одежде. Девушка взобралась на помост и села на подставленный ей стул.
-




Смотрите же, ящики из фанеры! - крикнул Жак.
Девушка посмотрела на него и улыбнулась. Мужчина стал ей что-то тихо говорить. Девушка кивнула и провела смычком по струнам. Она долго и будто в раздумье настраивала инструмент, потом, взглянув поверх голов окружающих её больных, стала играть. В дверях появились «Алексей Пешков» и «академик Павлов». Они отрицательно помахали руками в ответ на приглашение сутуловатого сесть ближе к помосту. Жак видел игравшую в амбразуре голов. У неё было воодушевлённое и отрешённое лицо. Её тонкие пальцы скользили по грифу инструмента то как будто пригвождая звуки к месту, то выталкивая их в пространство. Иногда звуки вырывались из-под её пальцев, гонялись друг за другом, где-то прятались, появлялись вновь. Но вот плечи концертантки приподнялись, головка её нагнулась вниз, как будто ища звуки под ногами. Затем она откинулась назад, на её губах появилась удовлетворённая улыбка, из-под ресниц вскипела радость. Она кивнула Жаку. Да, она ему кивнула. Она подала ему руку и вывела из отчуждения на простор.
Сперва она играла что-то грустно-вопросительное. Ответ прозвучал в ритме задумчивого танца. Танец показался Жаку посему-то похожим на дерево осенью. С него осыпались листья. Но в нём играли соки. Жак знал, что весной оно снова оживёт.
...Это уже было однажды с ним. Тогда его вели в лес на расстрел....
Девушка встала, поклонилась раздавшимся аплодисментам и сказала на удивление звонким и не затронутым музыкой голосом:
- Я играла пятую сюиту Баха. У Иоганна Себастьяна Баха была многочисленная семья. Все его сыновья были одарёнными музыкантами. Один из них, Фридолин, добился высоких почестей. Он был придворным музыкантом короля Фридриха Второго. Гения отца хватило на талант всех.
Она замолчала, потом прибавила:
- Человеку гений даётся, мы должны быть за него благодарны, но это не заслуга.
Послышались возгласы, которые можно было принять и за одобрение и за несогласие. Кто-то попросил: «Сыграйте ещё». Но тут поднялся сутулый:
- Это не песенки, которые можно повторять. Будем рады, что мы услышали хорошую музыку. Перед нами прошла ведь жизнь, а длилась она какие-то полчаса.
Жак возразил:
- Иллюзия жизни, а не сама жизнь.
- Что вы сказали?
- Я сказал, что это была иллюзия.
Сутулый подошёл к Жаку.
- Будем знакомы: Самуил Табакмахер, - и прибавил. – Мне кажется, я вас знаю.
- Вы кем здесь?
- Не кем, а кто. Это как раз важно.
Виолончелистка кивнула Табакмахеру и пошла к двери. Жак спросил:
- Она уходит?
Табакмахер кивнул.
- Да, мы встречаемся только здесь.
Черноусый распорядился убрать ящики из-под мыла.
- Можно вас спросить? – обратился Жак к черноусому, забывая их недавнюю стычку. Черноусый уставился на Жака, словно видел его в первый раз. – Начальству известно, что здесь происходит?
- Как же иначе?
- Я хочу просить у вас прощения.
- А вы молчите, - неприязненно отрезал черноусый.
- Вы считаете, так будет лучше? – с сомнением в голосе спросил Жак.
- Для вас во всяком случае.
- Завтра я встану, - сказал Жак.
- Это ещё как начальница посмотрит.
- Она согласится. Нет никаких причин...
Черноусый почему-то захохотал. Его смех прозвучал, как будто он исходил из бочки.
- Что тут смешного?
...Жак очнулся. Кроме больных в палате никого не было.



5.


«Это всё мне казалось»,- сказал себе Жак на следующий день. Он решил поговорить с главврачом. «Академика Павлова» он застал за изучением толстой книги. Из неё торчало множество закладок.
- Кто вам разрешил разгуливать по больнице до завтрака? – прикрикнул он на Жака. – Закройте дверь с той стороны.
- Простите, если я помешал, - сказал Жак смущённо. – Я, конечно, не должен был этого делать, но так получилось...
- Что получилось?
- На вашей двери написано «Главврач доктор Сиротинский». Это вы?
- Предположим.
- Я вас принял за академика Павлова, а ту высокую женщину, которая была с вами, за Максима Горького. Только сегодня утром я вспомнил, что академик Павлов похоронен в Колтушах. И Горький умер тоже до войны. Я думаю, что пребывание здесь плохо отражается на мне, и пришёл вас просить выписать меня.
- Знаете что, дружище, - сказал Сиротинский, поворачиваясь к Жаку всем телом. – Я колебался, какой вам поставить диагноз, но теперь все сомнения отпали, - он постучал себя пальцем по лбу.
- До тех пор, пока я здесь, моё состояние не изменится.
- Но и в дальнейшем вам может представиться, что какой-нибудь надзиратель является Фритьёфом Нансеном, а староста барака никто иной, как Фридрих Энгельс.
Жак покачал головой.
- Вся обстановка тут способствует мистификации.
- Что вам в этой обстановке не понравилось?
- Не то, чтобы не понравилось, наоборот. Всё здесь настолько... непонятно. Особенно, если принять во внимание лагерные условия.
- Ах, вот оно что!
- Я не понимаю: картины на стенах, опрыскивание какой-то приятно пахнущей жидкостью, концерты...
- А вы никогда не читали фантастических романов?
- Почему? Читал, даже с удовольствием. Но не могу себе представить себя действующим лицом в них.
- Что вам мешает?
- Мне всё время кажется, что автор старается меня обмануть. То есть, отвлечь.
- Предположим. Он пытается вас отвлечь от действительности и помогает взглянуть на неё глазами человека будущего. Согласитесь, многое из того, что нам кажется нормальным, человеку будущего покажется просто нелепым.
- Что из того? Мы-то живём настоящим, а не будущим.
- Мы живём настоящим. Но будущее от нас зависит. Мы оказываем на него влияние. Может быть, для этого и живём. Сядьте сюда, - сказал он, показывая на табуретку возле себя.
Но так как Жак продолжал стоять, почему-то с опаской поглядывая на главврача, Сиротинский поспешил его успокоить:
- Я не собираюсь брать у вас кровь на исследование или стучать молотком по вашим коленям. Просто так нам будет удобнее разговаривать. Так вот что. Было бы весьма полезным, если бы мы взглянули на себя глазами человека будущего. Многие отвратительные явления нашего времени исчезли бы сами по себе. Вот что я скажу вам как врач. То, что вы называете мистификацией, если ввести её в систему, может превратиться в могучее средство воздействия на людей. Представьте себе, мы не в лагере.
- Но это будет самообманом.
- Пусть. Чувствуя себя свободным, вы будете по другому действовать и станете другим. Но вернёмся к вашей просьбе. Вы не хотите оставаться в больнице потому, что вам всё здесь кажется необычным. Вы боитесь обмана. Главврвч, вместо того, выписать вас на второй день после промывания желудка, задерживает вас в больнице уже вторую неделю. А что, если вы поверите нам и перестанете думать, что мы хотим вас обмануть?
- Вы вправе упрекать меня в неблагодарности, - сказал Жак. – Но всё же я думаю, что будет лучше, если вы меня выпишете.
Главврач вздохнул.
- Ну, тогда давайте пойдём на компромисс. Вы отправитесь обратно в палату, а я доложу начальнице санотдела, как обстоит с вами.
Жак кивнул. Он вернулся в палату. У него было чувство выполненного долга. Приняв решение уйти из больницы, он отошёл от обычной линии поведения, привитой ему ещё в детстве. Мать Жака, желая, чтобы он освоил побольше языков, переводила его из одной семьи в другую. Уезжая в Париж, она оставила Жака во французской семье, где в ходу были взгляды на устои времён просвещения. Главное было не казаться смешным и смотреть на всё выжидающе. Затем Жака определили в швейцарскую семью, глава которой содержал приют для сирот протестантского вероисповедания. Здесь царила пуританская обстановка: карающая десница обрушивалась то и дело на воспитанников. Наконец, мать отдала его в английскую семью. Она показалась Жаку холодным пристанищем. Жак испытал на себе эскалацию английской антисептики. Он стал чист и прозрачен, как стеклышко.
Повсюду Жак чувствовал себя чужим, но научился приспосабливаться.
 Сменив упорядоченное пансионатское житьё в Швейцарии на потрясённую до основания Россию, Жак стал просматривать возможные для него последствия новой обстановки. Роль солдата революции увлекла его. Он сыграл её на удивление достоверно. Всё же в нем стучало часовым механизмом сомнение, правильным ли путём он идёт.
У него обострилось чувство правдивости. Если кто-нибудь в его присутствии фальшивил, его передёргивало. Боясь собственной фальши, которую в реальной жизни не всегда можно избежать, он выдумывал для себя псевдонимы, сваливая фальшь на них.
Но тут произошло то, что провело резкую грань между затерянным в лесу событий Жаком и тем, кем он был на самом деле. Столкнувшись с фашизмом, он впервые понял и почувствовал невозможность приспособления. Между ним и нацистскими врагами зияла духовная пропасть. Он принял вызов и стал бороться на стороне тех, кто выступал против фашизма. И с радостью ощутил, что он прав, и не как будто, а на самом деле.
Его положение в больнице казалось ему повторением пройденного.
При обходе Сиротинский кивнул ему:
- Приходите через час в ординаторскую.
В ординаторской Жак застал главврача и начальницу санотдела. Он даже мысленно перестал её именовать Алексеем Пешковым, настолько решительно отказал себе в игре фантазии. Она стояла спиной к окну, высокая, скуластая, нескладная, с квадратным подбородком и добрыми глазами. И всё-таки она походила на Горького.
- Здравствуйте, Берзелин, - приветствовала она Жака. – Мне хотелось бы с вами поговорить. Есть ли у вас на воле близкие, родные?
Вопрос застал Жака врасплох.
- Нет, - выдавил он из себя. – Есть сын. Но вряд ли он интересуется мной.
- А жена? – допытывалась начальница.
- Жена? – переспросил Жак. – Жена у меня умерла.
Сказал и осёкся. Была та, давно умершая, действительно его женой? А та, которая пошла за ним в этот омут, показавшейся ей ещё отвратительнее оттого, что он её жертвы не заметил. Кто она ему? Жена? Нет. Товарищ?
- Есть человек, которому я очень обязан.
Он хотел сказать, что справедливо наказан за свою неверность, но промолчал.
- Вы не хотели бы пожить с этим человеком?
- Это от меня не зависит. Она и я в лагерях. Только в разных.
- Вы должны сохранить себя для неё. А находясь в лагере на общем питании, возможно, на общей работе, вам это будет трудно.
Эта «доброжелательность» со стороны той, в которой он не мог не видеть начальницу лагерной службы, а значит, чекистку, взорвала Жака. Он выпалил:
- Вы жалеете нас, накидывая нам на шею петлю!
Сиротинский взглянул на начальницу, ожидая, что бестактность Жака убьёт в зародыше план, который они оба составили, но «Максим Горький» оказался не из тех, кого может обескуражить эмоциональная вспышка, особенно больного.
- Мы решили, - сказала она, кивая Сиротинскому, - что для вас будет лучше остаться в больнице. Не в качестве больного, конечно, а сотрудником. Нам нужен статистик, и нам думается, что вы справитесь с этой ролью.
- С этой ролью? – почти выкрикнул Жак, услышав слово, которое ему столько напомнило. – Мне кажется, что лагерь единственное место, где никто не может навязать мне какую бы то ни было роль.
- Я не так сказала. Это не роль, а способ сохранить себя. Как сотрудник санчасти, вы будете не только получать больничный паёк, но и жить среди людей вашего круга, а это многое значит. До сих пор больничной статистикой занимался фельдшер, но он уже много раз просил освободить его от этой работы. Кроме того, его должны скоро перевести на другой лагпункт. Что это за работа? – продолжала она, не давая времени Жаку возразить. – Нужно составлять отчёты о заболеваемости, о смертности, вести соответствующую картотеку, делать пометки в формулярах, представлять справки в лагерное управление.
- Я боюсь.
- Вы не бойтесь. Мы постараемся вас защитить.
- Но почему вы выбрали именно меня?
- Вы первый пациент, который бежит от того, что другим представляется верхом предела мечтаний. Вы сказали, что лагерь, это единственное место, где никто не может заставить вас играть какую0либо роль. Это правда. Но в том-то и дело, что вы можете здесь многое сделать, не играя никакой роли. Согласны?



6.


Жака «комиссовали». Фельдшер Черненко передал ему дела. Жак оказался хозяином коморки, в которой жил и работал.
В окно был виден огороженный каменной стеной дворик. Там стояли бочки и прислонённая к стене тележка, на которой из кухни возили обед. Яркое летнее солнце бросало в дворик густые тени. Эти тени расползались к вечеру, постепенно теряя свои очертания. Солнце пробуждало предметы к жизни, а уходя, прекращало эту жизнь.
На вопрос Сиротинского, как он себя здесь чувствует, Жак ответил, что чувствует себя одиноким, но что это ему приятно.
- Одиночество стимулирует творческую работу, - сказал главврач.
- Причём тут творческая работа?
Вместо ответа Сиротинский стал говорить о том, что лагерь представляет собой прекрасное поле для наблюдения.
- Я не собираюсь писать диссертацию о лагерной жизни.
- Лучше смотреть вокруг, чем копаться в себе и в других. Я врач, и думаю, что неплохой. Если бы я каждый раз, обследуя больного, углублялся в моё отношение к нему, я перестал бы быть врачом. Нужна дистанция. Людей нужно рассматривать, как объект деятельности, а не как нечто самодовлеющее.
- Не понимаю, к чему вы клоните.
- Я не клоню, а говорю, - он сделал какой-то неопределённый жест рукой. – Вы мне как-то сказали, что вы еврей. А евреи всегда были объектом истории, а ре субъектом, но от вас зависит отказаться от такого рода судьбы, которой, кстати, больше нет.
- Каким образом?
- Перестать быть евреем.
- Вам хорошо говорить. Вы русский, а русские ассимилировали множество народов, но сами не были вынужденными ассимилироваться.
В их языке есть слова тюркско-татарские, славянские, романские, чёрт знает ещё какие, но мы об этом забываем, все они кажутся нам русскими
- Это ещё больше относится к еврейскому языку.
- Возможно. Я его не знаю.
Сиротинский несколько секунд смотрел молча на Жака.
- Между прочим, и я не русский. Я имею ввиду, не чистокровный русский. Я из кантонистов.
- Из кантонистов?
- Вы не знаете, что это такое? А не мешало бы знать.
Теперь Жак молчал, а Сиротинский испытывающе посматривал на него.
- Ну что же вы не объясняете?
- А может быть, вы не хотите?
- Почему же?
- Во времена Николая Палкина, - сказал главврач, - в черте оседлости ловили еврейских мальчишек, воспитывали их в так называемых кантонах, а по-нынешнему, в лагерях, чтобы сделать из них исправных солдат и матросов. Частично этих мальчиков, в большинстве сирот, поставляли сами еврейские общины, освобождая таким образом своих детей от рекрутского набора. В кантонах еврейских мальчишек насильственно крестили. Были случаи, когда они предпочитали смерть, но это уже другой вопрос. Мой дед был одним из таких мальчишек, круглый сирота, откуда и фамилия – Сиротинский. Он служил у Нахимова во флоте, был представлен к Георгию. На флоте служили матросами многие евреи. Их предпочитали за небольшой рост и проворство, что было особенно важно во времена парусного флота. После того, как мой дед отслужил положенные25 лет, его женили на русской девице. Она народила ему кучу детей. У моих родителей хранится не только Георгиевский крест деда, но и еврейский молитвенник, раздобытый дедом неведомо каким образом, в котором он не понимал ни одной буквы. Мне кажется, можно быть георгиевским кавалером и хранить еврейский молитвенник, не делая из него фетиша.
Жак посмотрел куда-то в сторону, потом сказал:
- Каждому хочется, чтобы его помнили. И не кто-нибудь, а народ. Отсюда и фетиш.
- Что ж, государство помнит о погибших. Оно ставит им памятники.
- Я слышал, вы отдали полжизни советской власти, и даже здесь её защищаете. А помнят ли вас там? И, если помнят, то не считают ли вас врагом?
- Моё... наше пребывание здесь, - сказал Сиротинский каким-то глуховатым голосом, - входит в большой счёт страданий народа, выстрадавшего своё государство. Какое бы ни было это государство, никому не позволено его поносить.
Жак молчал. Он спохватился, что с некоторых пор стал думать о России, как о чужой стране.
В кабинку постучали. Вошёл Табакмахер. Он часто приходил сверять списки выписанных из больницы. Он входил тихий и выходил незаметно. Сиротинский, вопреки своей обыкновенной сдержанности, встречал его восклицанием:
- Хорошо, что вы пришли, вы вносите с собой свежую струю воздуха. Мы тут задыхаемся от национального угара.
Жак с удивлением посмотрел на главврача.
- А о чём речь? – спросил Табакмахер.
- Яков Антонович боится умереть солдатом неопознанной нации.
Жак пробовал возражать.
- Я вовсе не об этом.
- Ах, бросьте.
Сиротинский сказал это с нарочито еврейским акцентом.
- Как вы думаете, можно менять свою национальность или нет? – спросил Жак Табакмахера.
Табакмахер снял очки и стал протирать их толстые стёкла. Его глаза молили о пощаде.
- Какое этот имеет значение?
- А что имеет значение?
- То, что мы можем сделать.
- Значит, мы не можем менять национальность? – победно взглянув на Сиротинского, сказал Жак.
- Мне кажется... Есть такая латинская пословица: времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Она неправильна в том смысле, что людям в ней отводится пассивная роль.
- Вам можно было бы записаться в партию, - поехидничал Сиротинский.
- Я и был членом партии.
- Перед тем, как стать христианином? –указывая на него пальцем, воскликнул Сиротинский.
- Вот это мне непонятно, - сказал Жак.
Табакмахер кивнул, как будто соглашаясь.
Жак внутренне скривился.
- А всё-таки скажите, какой вы раньше были национальности? – спросил, позёвывая, Сиротинский.
- Михаил Яковлевич, напрасно вы меня заподозрили. Знаете, я смотрю так: многие народы рассматривают свою национальность как принадлежность туалета. Евреи видят в ней призыв. В сущности, я понимаю это точно так же.



7.


- Ай-вай, что они делают? Они убивают людей! – скривился Черненко, ехидно поглядывая на Жака.
- В чём дело?
- В вашей Палестине...
- Слушайте, Черненко, для вас всё, что касается евреев, звучит анекдотом. Только война в Палестине – не анекдот.
- А что там такое делается?
- Вам плохо удаётся быть остроумным, - почему-то заикаясь от ярости, сказал Жак.
- Вот и у вас язык заплетается, как после второго пол-литра.
- Я забыл, что вы только об этом и мечтаете.
- А вот и вы острите, и это вам плохо удаётся.
Черненко стоял у окна. Жак сидел за разграфлённым листом обёрточной бумаги, записывал количество желудочно-кишечных заболеваний.
Черненко почему-то часто к нему приходил и сидел, насупившись, сжимая свои большие, коричневые от загара руки. Жак подумал, что они выглядят так, будто Черненко копался ими в навозе.
Не этот раз Черненко вздохнул и сел.
- Возле кухни гниёт картошка, мясо, всё свалено под открытым небом. Солонина, правда, в бочках. Уж действительно, настоящее еврейское хозяйство.
Жак промолчал.
- В первый день, когда я попал сюда и понюхал эту гниль, я сказал себе: если когда-нибудь будешь это жрать, ты пропал. Через две недели я просил добавки, не чуя вони. И к евреям можно привыкнуть.
Он мял слова, словно тесто. Жака поташнивало.
- Вот нас, западников, собираются перевести на четвёртый лагпункт. Тогда всё начнётся сначала.
- Что начнётся сначала?
- Голод, вонь.
- Почему вас переводят?
- Поближе к работе. Наши работают на котловане.
- Это ведь легче, чем в шахте.
- Хрен редьки не слаще.
- Конкретно?
- А конкретно вот что: этой весной один из наших ребят услышал жаворонка, так он голову о камнедробилку разбил.
Жак отлично понимал, что ему не следует поддерживать связь с Черненко. Это же ведь провокатор.
- Ты скажи лучше своему выкресту, чтобы он полегче с нормами. А то дело может плохо кончиться.
Жак знал, что Табакмахер с недавнего времени стал работать нормировщиком на котловане. Жак его редко видел. Сам он почти не выходил из больничной зоны. Он спросил Сиротинского:
- Что представляют собой эти западники?
Сиротинский втянул голову в плечи.
- Я не стану утверждать, что я их знаю. Я могу говорить только о своих наблюдениях. Так вот: козла ре забивают, не сквернословят, воров бьют жестоко, посылки поедают в одиночку, солидарны только в своей ненависти к «жидам», полякам и «москалям». Любят петь и танцевать, но это уже из области лирики. Бывает, что и на красивом теле выступают прыщи.
- Нельзя понять, как вы к ним относитесь.
- Разве это имеет значение, как спросил бы Табакмахер.
- Кстати о нём, - и Жак рассказал, что говорил Черненко.
- Поговорите в Табакмахером.
- Он больше сюда не заходит.
- Навестите его в бараке. Он будет вам рад.
Жак пошёл по адресу, указанному Сиротинским. По обе стороны мощенной крупным булыжником улицы стояли когда-то покрашенные в красный цвет постройки. От этого цвета остались одни подтёки.
Был вечер. Построившись колоннами возле своих бараков, заключённые ждали своей очереди на кухню. Вечерняя смена готовилась к выходу. Жак видел изнурённые лица, провожавшие его тупыми взглядами. Из людей выколачивали последние силы, надежды, веру во что бы то ни было. Ночной смене было всё же легче, их товарищей из дневной смены заедали клопы.
Жак без труда нашёл Табакмахера. Он сидел на своём топчане и ел суп, принесённый дневальным из кухни. Он поступал, как все придурки, давая себя обслуживать. Простые работяги смотрели на придурков, как на выскочек, живущих за их счёт, но претензий к ним не предъявляли. То и дело с барского стола перепадали и им крохи.
Жак поздоровался с Табакмахером, пригласившем его поесть. Жак отказался, он не был голоден. Кроме того, обстановка в бараке не располагала. Он видел, как на него отовсюду устремились взгляды, враждебные и голодные. Наконец Табакмахер опорожнил свой котелок и посмотрел вопросительно на Жака.
- Вы по моральным соображениям считаете для себя неприемлемым подправлять сведения о выработках? – спросил Жак тихо, не желая, чтобы его услышали другие.
- Нет, не считаю, отозвался Табакмахер громко.
- Может быть, вы не хотите делать работягам поблажки, потому что они к вам враждебно относятся?
- Нет.
- Я знаю, они заражены антисемитизмом.
- На антисемитизм я смотрю, как на вирус гриппа.
- Так почему же?
Табакмахер долго не отвечал, поправляя очки и поглядывая то в потолок, то под ноги.
- Я не на стороне администрации, но я и не на стороне вот этих, - он показал глазами на койки. – Это люди одного покроя. Дай им власть, они тебе покажут! Придерживаются правил, которые они установили сами, но не придерживаются закона. Я имею в виду, конечно, не уголовный кодекс, а закон, который в нас самих.
- Вы их осуждаете?
- Нет, не осуждаю. И не взвешиваю. Просто не мешаю им пожирать друг друга. Если двое диких зверей вступают в драку, бессмысленно им мешать или вступаться за кого-нибудь из них.
- Мне кажется такая позиция аморальной, и уж во всяком случае...
- Договаривайте, я знаю, что вы имеете в виду.
- Было бы разумно и логично...
- Вот-вот, логично и разумно! Логично действует палач, завершающий своим действием приговор. Что ещё можно сказать о логике наших поступков, если мы не свободны поступать так, как мы хотим или как нам велит наша совесть? – он замолчал и отвернулся.
Жак не знал, как поступить.
Но вот Табакмахер снова заговорил:
- Я знаю лишь одного человека, который это понял не умом, а сердцем, и в соответствии с этим действует. Одну женщину, почти девочку. Кстати, вы её знаете. Она выступала в концерте для больных, играла на виолончели. Как будто слабая, она помогает многим. И мне помогла. Ах, как помогла...
Он снова замолчал и посмотрел почему-то вверх. И продолжал шёпотом:
- Она дала мне познать чудо. Если можно говорить о познании таких вещей. Мы вместе были в том лагере. Нас отправили сюда, потому что считали обоих виновными: меня за то, что я включил Монику в список обслуги. Обслугу не распределяли по лагерям. А жизнь на пересылке была лучше. Она осталась со мной, включилась в мою жизнь. Я не знаю, что бы я без неё делал. Она, кажется, вообразила, что обязана меня любить. Вероятно, я ей даже не нравился, я почти на 30 лет старше её и, как видите, особой красотой не блещу. И вообще, что я собой представляю: лагерный практик? Да, я умею устраиваться, но это не значит, что за это меня могут любить, а тем более она. Она религиозна. В её религиозности есть нечто от сомнамбулизма. Она ходит с закрытыми глазами по карнизу чувств и никогда не оступается. Но сама она об этом ничего не знает. И если бы кто-нибудь заговорил с ней, она наверно бы упала. Она стала моей любовницей, и это было настолько убедительно, что я ей поверил, считая эту любовь вполне естественной. Как видите, тут нет никакой логики. Алогичным и неестественным должно показаться, что пятидесятилетний мужчина ждёт от двадцатилетней девочки ребёнка. Что заключённый, отлученный от счастья, познает его. Да будут благословенны её шаги и ноги, вышагивающие их!
Жаку стало как-то стыдно за себя, что он выслушал это признание. Он подумал о том, что этот странный человек «по закону» совершил прелюбодеяние, но не сказать же ему об этом. И он молчал. Долго молчал. И был недоволен собой. Он не сумел изложить вслух своих возражений, не добивался их признания. Он умеет только оголять вопросы, но не препятствует тому, чтобы люди их решали по-своему. Он со всеми готов соглашаться, даже с Черненко. Не во избежание спора, а потому что доводы этого тупого и самодовольного человека где-то, в какой-то мере кажутся ему обоснованными. Он настоящий флюгер и конформист. И это он надеялся уговорить Табакмахера! Жак встал, распрощался и ушёл, ощущая всем своим существом враждебное молчание барака.



8.


Было около полуночи, когда Жака разбудил стук в окно. В растопленном стекле лунного света Жак увидел фигуру Черненко. Он сделал ему знак войти через окно. Но Черненко отрицательно покачал головой. Откуда-то доносился лай собак. Губы Черненко зашевелились, он что-то шепнул. Ещё не понимая смысла, Жак был сражён чудовищной нелепостью известия:
- Табакмахера убили.
Жак бросился почему-то убирать разбросанные по столу бумаги. Черненко вытер лоб тыльной стороной руки. Жак не мог этого видеть. Он был занят собиранием бумаг, но ощутил этот жест, как выражение немощи.
- Сиротинский в бараке. Староста побежал в комендатуру. Я хотел было предупредить Дубинина.
- Не надо Дубинина, - прошептал Жак.
Дубинин был хирург. В прошлом военврач, он во время войны попал в плен к немцам. Почему-то все в лагере, независимо от своих убеждений, считали его предателем.
- Я был у Табакмахера вчера вечером.
Черненко кивнул.
- Его убили ударом молотка по голове. Он лежал на пороге барака. Когда это случилось, староста позвал меня. Я держал голову в руках, по моим рукам текла мозговая жидкость.
«Мозговая жидкость в запачканных навозом руках Черненко. Страшно. Ещё страшнее, чем самоубийство». В профиль голова Черненко показалась Жаку похожей на голову бегемота. От растерянности Жак пустился в объяснения, что ему говорил Табакмахер и как ему не удалось его убедить. Черненко махнул рукой. Какое, мол, ему дело до взглядов Табакмахера. Жака осенила внезапная догадка:
- Если бы Табакмахер не был евреем, его бы... вы бы его не убили.
- Кричи громче, чтобы в комендатуре услышали.
Черненко поспешил к калитке. Он что-то долго возился и открыл её с глухой руганью.
«А что, если бы я действительно донёс? – спросил себя Жак. – Ведь нельзя допустить, чтобы убийство осталось безнаказанным». Неужели они стали его союзниками! Кто? Убийцы Табакмахера? Может быть, он намечен, как их следующая жертва. Где его место? С кем он и против кого?
Он вздрогнул. Сзади послышался шорох. Он повернулся к двери, ожидая, что она откроется, что войдёт убийца или кто-нибудь из них, из охранников. Он приготовился защищаться и от тех и от других, вооружившись табуреткой и придвинув стол к двери.
Дверь действительно открылась, отодвигая стол. В обрамлении белых волос темнел лик привидения.
- Спрячьте.
- Что это?
- Письма. Записки. Дневники.
Сиротинский исчез, как появился.



9.


Два месяца прошло со дня убийства Табакмахера. На лагпункте ничего не изменилось. Правда, убийца был обнаружен, он и не скрывался. Им оказался молодей бендеровский дружинник из Стрыя. Его куда-то увезли, и дело об убийстве нормировщика заглохло. Поговаривали, что убийцу перевели на Север без изменения срока наказания.
Первое время Жак опасался, что его, как знакомого Табакмахера, «потаскают». Так было с ним, когда убили Пупса и Ждавенко. Вероятно, он по своей природе вечный свидетель. Но проходили дни и недели, и никто его не трогал. Черненко перестал его посещать, реже стал заходить и Сиротинский. Как будто сговорившись, они стали говорить только на случайные темы. Новым было только поручение Сафаргалиевой приступить к собиранию сведений о нервно-психологической заболеваемости в лагерных условиях. Они были ей нужны для диссертации.
Читая записки Табакмахера, Жак был осмотрителен. При малейшем шорохе он прятал клеёнчатую тетрадь в ворохе бумаг со статистическими данными. Жаку не приходило в голову, что его участие в работе Сафаргалиевой можно было бы рассматривать, как эксплуатацию, и он поэтому был уязвлён, прочтя в тетради Табакмахера почти пророческую запись:
«С. и С. взяли на себя неблагодарную роль частных благотворителей, как жертвоприношение эксплуататорского класса, или вместо него государственное жертвоприношение».
Между прочим это была единственная, как будто, заметка в клеёнчатой тетради, которая имела хоть какое-то отношение к лагерной жизни. В тетради было много разных афоризмов, но все они носили более или менее отвлечённый характер:
«Государство, - писал Табакмахер, - для которого определение добра и зла зависит от полезности и вреда действия для него самого, похоже на приказчика, который, обворовывая потребителя, набивает себе карман».
Или:
«Большевики пришли к власти как ярые противники приспособленчества, но, захватив власть, стали его не менее ярыми поборниками, угрожая неприспособленцам лепрозориями».
«Каждый народ, - писал он в другом месте, - принимая чужие верования и идеологии, приспосабливает их точно так же, как, изображая чужих героев, он придаёт им свои национальные черты. Унаследовав от Византии тягу к обожествлению тиранов, при полном отсутствии сколько-нибудь влиятельных общественных формаций, русские создали нынешний режим, основанный на обожествлении одного человека».
«Как этот семинарист-недоучка, к тому же не русский, а грузин, мог стать вождём и идеологом русских? Чтобы отвести от себя подозрения в национализме, дело национального подогревания следует поручить инородцу. Корсиканец Буонапарте создал великую Францию, еврей лорд Биконсфильд Дизраэли стал кормчим великой викторианской империи. Усвоенная С. в семинарии православная казуистика как нельзя лучше подходит к категоричности марксизма».
«Какое верхоглядство, - думал Жак, читая эти строки. – Табакмахер судил о мировых проблемах и событиях, забравшись на дерево, как жучок, каким-то образом ускользнувший из-под клюва прожорливых птиц. Что толку от таких?»
«Крупицы истины разбросаны в мире, и собрать их воедино невозможно. Мы их находим, как бы определяя их удельный вес. Но нам следует остерегаться придавать удельному весу абсолютное значение. Таким образом, все наши теории, основанные на крупицах истины, имеют только относительное значение»
К этой теме Табакмахер возвращался не раз.
«Человек связан с истиной нравственной пуповиной. Но, зазнавшись, он эту пуповину перерезал. Однако память о прежней связи сохранилась, и она его мучит».
«Справедливость выше партийности. Партийность в конце концов исключает справедливость».
«Представление иудеев о Боге основано на убеждении, что Он не только сотворил мир и человека, но и проявляет постоянную заботу о нем. Но только христианство увидело эту заботу в постоянном нравственном совершенствовании. Конечно, корни христианства в древней Иудее, но кто, видя широко раскинувшееся дерево, думает о его корнях?»
«У евреев большинство религиозных праздников связано с событиями их истории. История, таким образом, становится предметом культа, и вне истории религиозной жизни быть не может. У христиан же, особенно у католиков, религия не связана с историей какой бы то ни было. Она интернациональна по своему существу. К тому же следует прибавить, что малоизвестный древнееврейский язык закрывает доступ к еврейской религии. Эта замкнутость определяет сущность иудаизма».
И снова, возвращаясь к прежнему:
«Божественная истина в человеческом общежитии сводится к справедливости».
«Против рационалистической сущности иудаизма восстал Христос, утвердивший в противоположность ему иррациональное начало всего сущего. Христианство совершило прорыв в самом узком месте иудаизма».
«Иисус Христос поставил под сомнение способность человека дать объяснение происходящего. Абсолютная истина только в Боге».
«Что мы знаем друг о друге? – писал Табакмахер. – Мы можем судить только на основании пережитого нами. О нравственной природе человека мы знаем не больше, чем о миграции рыб»
«Преступник может судить о преступлениях с большим основание, чем праведник»
«Было время, когда поколения людей руководствовались привитыми им с детства правилами. С тех пор человечеством овладевала страсть оспаривать эти правила. Мы ещё требуем их соблюдения от других, но только не от самих себя».
«Существует ли непознаваемое? Советская наука запрещает сомневаться на эту тему. Какая же это наука, которая не сомневается!»
«Материалисты берут на вооружение теорию эволюции. Далёкая от того, чтобы исключить существование направляющей воли, эволюция её подтверждает. Иначе чем объяснить, что эволюция происходит в определённом направлении. То же самое относится к истории. Что бы марксисты ни утверждали о том, что, начиная с революции, они начали сознательно творить историю, перестав быть её объектами. Но, попав в затруднительное положение, они ссылаются на спасительный «прогресс».
Далее следовали заметки, помеченные, как цитаты:
«Всякое научное мышление, даже на самых отдалённых вершинах человеческого духа, неизменно руководствуется допущением, что в глубочайшей основе явлений лежит абсолютная закономерность, не зависящая от произвола и случайностей».
«Во всех областях, вплоть до высших проблем человеческой воли и морали, допущение абсолютного детерминизма является необходимой основой всякого научного исследования».
«Наука обнаруживает в своих глубочайших недрах иррациональное ядро, которое не может быть уничтожено никакими умственными усилиями и никаким ограничением задач науки».
«Самое относительное предполагает существование чего-то абсолютного».
Здесь нет возможности привести все сентенции Табакмахера. Вот лишь наиболее характерные из тех, которые особенно запомнились Жаку
«Конечно, - писал Табакмахер, - идеи не самозарождаются. Поэтому говорить об их абсолютной автономности нельзя. Но вместо того, чтобы дать им простор и этим обеспечить их естественное развитие, их канализируют, пуще всего боясь пустить мысли на самотёк. Государство имеет возможность влиять на идеи, но и они должны иметь возможность влиять на государство. Иначе произойдёт и происходит застой. Ведь диалектика основана на борьбе противоречий. Какое может быть развитие, если оппонента сажают за решётку?»
«Правду нельзя ставить на голосование».
«Недоказуемое становится несомненным в той мере, в какой доказуемое обуславливается существованием недоказуемого».
«Ложь может возникнуть только на почве неуважения к человеку».
«Если я не действую, а только думаю о действиях, то поневоле погружаюсь в вымышленный мир, действующий на меня, как дурман. Но действуя и не думая, я становлюсь безумцем».
«Существование человека не имело бы смысла, если бы интегралом (суммой) его жизни не было бы духовное. Духовность вырастает из нравственности, а та не может быть заменена мелочной опёкой в виде законов и предписаний. Список законов так же далёк от истины, как каталог книг от их содержания».
Жак отложил клеёнчатую тетрадь с чувством досады. Афоризмы Табакмахера напоминали коллекцию наколотых на булавки и засушенных бабочек. Их крылья привлекали яркой окраской, но тем острее давали чувствовать, что бабочки мёртвы. «Голая мысль мертва, - продолжал думать Жак. – Благо тому, кто ощущает её жизненность, помня, что она не может заменить ему жизнь».
Этим собственным афоризмом Жак подытожил сентенции Табакмахера.
«Но что же это такое? Почему Сиротинский говорил о каких-то дневниках, личных записях? Здесь ведь только одни политические и философские высказывания. Зачем Табакмахер это писал? И с какой целью Сиротинский передал мне эту тетрадь? Жак решил спросить Сиротинского, нарушая этим негласно взятый на себя обет не затрагивать тему Табакмахера.
Сиротинский уставился на Жака проницательным взглядом и долго не отвечал, как бы обдумывая, можно ли ему сказать.
- Проведите горячим утюгом по страницам, тогда поймёте.
И Жак понял. Табакмахер засекретил свои личные записи и признания, бросая все эти афоризмы слушателям, как кость собаке. Что знает Сиротинский о содержании этих записей Табакмахера?
Жак решил сохранить тайну Табакмахера. Он сжёг тетрадь.


Рецензии