Круг спасения

Клавдия Дьякова



Круг спасения

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1.
— Машенька,— услышал Лёва голос отца, — я договорился с учителем. Он завтра придет, чтобы поз­накомиться и после рождественских каникул начнет занятия. Приготовь, пожалуйста, комнату для не­го...
На душе стало тоскливо, захотелось даже плакать. Лёва побрёл в свою комнату и лег в постель. Ну, зачем нужно было папе говорить об этом именно в такой замечательный день? Утром приехал де­душка Пётр Александрович с грудой подарков, среди которых самый главный — большая книга под названием «Три мушкетера» с его иллюстрациями. Поначалу, правда, они рассорились из-за нее со старшим братом. Но потом Илюша царственным жестом указал на книгу:
— Дарю тебе на сегодня. Полюбуйся картинками. Но завтра отдашь мне, и пока я не прочту, не приставай...
Лёва, которому едва исполнилось девять лет, был на три года моложе брата и книжки не читал. Он поспешил в свою комнату, чтобы в одиночестве рассмотреть рисунки, многие из которых видел раньше на стенах дедушкиной мастерской.
Одни гости сменяли других, звон бокалов сопровождался звяканьем приборов, иногда возникали звуки музыки, смех, но Лёва ничего не слышал.
— Что с Лёвой? — спросил озабоченно отец, про­водив последнего гостя. — Уж не захворал ли?
— Лёвушка! Ты не спишь? — Мария Петровна заглянула в комнату и, засмеявшись, вернулась в столовую, где Петр Александрович с зятем обсуждали какую-то важную для обеих проблему. — Папа, он срисовы­вает твоих мушкетёров.
Не успела она договорить, как влетел сын, размахивая большим листом бумаги:
— Вот, дедушка, мой д'Артаньян!
— Превосходно! Ты, Машенька, ошибаешься. Вну­чек у меня не копиист, а художник. Я такого муш­кетёра не рисовал, но если бы раньше увидел, непременно бы использовал в своих иллюстрациях.
Дедушка обнял Леву, нежно погладил по голове. И в этот миг папа заговорил об учителе, и все испортил: радостное возбуждение сменилось унынием, так не хотелось в школу.
Несколько раз родители брали с собой Лё­ву на какие-то торжества в Тенишевском училище, где уже третий год учился Илья, который считался одним из лучших учеников. Лёве нравилось там бывать: много таких же, как он мальчиков, большой зал, огромные окна, красиво и светло. Но представить себя на уроках он не мог.
Теперь мальчик почувствовал, что школа неотвратимо надвигается на него. Через полтора года, после мучительных домашних занятий с терпеливым учителем, он выдержал вступительные экзамены и был принят в первый класс. С этого времени доселе уважаемая фамилия Ланца стала преображаться в устах педагогов прославленного училища.
В отличие от старшего брата, которым все гордились, младший постепенно становился притчей во языцех. Каждый день кто-нибудь сообщал коллегам: «Ланца построил из геометрических пособий фантас­тический замок, который весь класс защищал с оружием в руках», или, «Ланца перевирал все сло­ва в стихотворении, класс, естественно, хохотал и выл от восторга»...
Смешливый, неуправляемый «любимец публики» становился серьезным и сосредоточенным на несколько минут только в роскошном классе рисования, когда обдумывал будущий рисунок. Но, даже занимаясь любимым делом, не забывал веселить ребят.
Уже в первом семестре он обнаружил среди одноклассников друга по увлечению и полюбил его, как родного брата.
Коля Кипреев, полная противоположность Лёве, спокойный, задумчивый, маленького роста, тоже привязался к нему сердцем. Учителя только плечами пожимали, наблюдая эту странную, на их взгляд, дружбу: лед и пламень, вода и камень — какие только сравнения не приходили им на ум.
Вдумчиный Коля и не утруждающий себя никакими серьезными размышлениями Лёва одинаково страстно любили рисовать. Во всём училище не было им равных. И когда по окончании пятого класса устроили традиционную выставку ученических рисунков, просвещенная публика, пришли даже профессора из Академии художеств, толпилась перед работами Кипреева в Ланца. Мальчикам пророчили успех в будущем.
Коля, внимательно выслушав комплементы, отправился дальше «грызть гранит науки», а Лёва радостно объявил о своем решении покинуть училище: достаточно того, что он уже знает. Когда же домашние попытались его переубедить, серьезно заявил:
— Напрасно тратите драгоценные минуты, я и так уже достаточно наслушался всяких глупостей за эти пять лет.
Илья громко расхохотался, а мама всплеснула руками:
— Ах, вот оно что! И что же ты намерен делать?
— Учиться живописи.
— Но тебя не примут в академию. Ты не готов.
— Я уже всё продумал. — Лев посмотрел в потолок, потом на Илью, еще подумал секунду и радостно из­рёк: — Николай Евгеньевич заменит мне всю Академию.
— Хорошо. Я попробую с ним поговорить, — неожиданно спокойно согласилась Мария Петровна.
Маленьким Лёва не раз бывал в просторной мастерской старинного приятеля родителей профессора живописи Савостина, которая находилась во дворе Академии художеств.
Ему там всё нравилось: и огромное, светлое пространство, и множество гипсовых скульптур, натурщики на высоких подиумах, старательно рисующие молодые лю­ди, тихий говор и, конечно, сам Николай Евгеньевич с его манерой тихо покашливать, прежде чем сделать замечание, его рыжая бородка, круглые очки на ма­леньком, слегка вздернутом носу и большой шерстяной берет, лихо надетый набекрень и вечно съезжающий с лысого черепа на левое ухо профессора.
— Ну, что же, молодой человек, — совсем не удивился Николай Евгеньевич, когда явился Лев и изложил ему свое желание, — вы правы, профессия наша требует больших усилий и времени. Приступайте к работе.
В пятнадцать лет, уникальный случай, Лев был принят в мастерскую на правах свободного посеще­ния. Он мог заниматься вместе со всеми, но ни в каких просмотрах, экзаменах не участвовал. Его это вполне устраивало.
Два года, проведенные в мастерской под внимательным взглядом профессора Савостина, оказались плодотворными.
Николай Евгеньевич, человек деликатный и внима­тельный, не навязывал свои методы работы, свое понимание роли художника в обществе, свои пристрас­тия в живописи. Он давал студентам свободу, но вместе с тем добивался, чтобы они освоили профессио­нальную грамоту настолько, чтобы не думать о ней, а всё внимание направлять на решение сугубо творчес­ких задач.
У него Лев научился терпеливо работать, добива­ясь завершенности, стилистической ясности изображения. Учитель поставил ему руку и глаз, как хоро­ший педагог ставит певцу голос.
По тем временам образование считалось незаконченным, если художник после занятий в Академии художеств не совершенствовался в знаменитых частных академиях Европы. Поэтому, естественно, семнадцатилетний недоросль из Петербурга отправился в Мек­ку и Медину всех художников мира — Париж.
Там он поступил в прославленную академию Жакоба Жюлиана. Хотя создатель академии уже три года, как покинул этот мир, традиции, заложенные им, были живы.
Лев исправно занимался целый день, рисуя живую натуру, а по вечерам с друзьями сидел в кафе, знакомился с очаровательными барышнями. Соблазнительный ночной город поглощал молодых художников, предлагая приключения, од­но заманчивее другого.
Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не настойчивые просьбы Марии Петровны на­вестить ее старинную подругу Елизавету Андреевну, жену знаменитого поэта Вельмута, которая уже давно живет во Франции и рада будет привету из России.
«Лёвушка, милый, — писала она в последнем письме, — почему ты ничего не сообщаешь об Елизавете Андреевне? Здорова ли она? Не намерена ли приехать в Петербург? Пиши, дорогой, обо всём...»
Елизавете же Андреевне она посылала письма с просьбой присмотреть за Левушкой: «Он считает себя вполне взрослым, но я же знаю, какой он еще ребенок».
Лев хорошо помнил статную женщину с несколько удлинённым овалом лица, в котором всё было сгармонировано природой: темные, широковатые брови, спокойные серые глаза, прямой нос, красивые мягкие губы, русые волосы, собранные на макушке в пучок, отбрасывали тень на высокий лоб. Когда они появлялась в доме, Лёва затихал где-нибудь поблизости и смотрел на тётю Лизу влюблёнными глаза­ми.
— Ты, Лизонька, действуешь на моего сына, как фея покоя, — шутила Мария Петровна,— он определенно влюблён в тебя.
Тётя Лиза притягивала мальчика к себе, наклонялась и нежно щекотала его лицо своими кудрями, по­том тихонько целовала и отпускала. Но он, зачарованный, далеко не уходил.
А когда её сопровождал невысокий, шумный, постоянно требующий к себе внимания муж, которого Илья прозвал «вождем краснокожих», Лёва запирался в своей комнате и оттуда слушал непонятные речи взрослых и выбирался из укрытия только тогда, когда «вождь» начинал читать свои стихи. Разумеется, он их не понимал, но музыка слов завораживала…
Совсем плохо было, когда тётя Лиза приводила с собой маленькую, рыжеволосую, как отец, девочку. Она капризничала, не отходила от матери ни на шаг и была мальчику очень неприятна. В такие дни он грустил и желал, чтобы всякие несчастья свалились на голову противной девчонки.
Сколько же лет прошло, — думал он, шагая по людной в это предвечерние время пасси, — наверное, лет десять, даже больше. Узнает меня тётя Лиза или нет? Господи, а как же ее дочь звать? Вот чудеса, не помню! Ничего, как-нибудь выдержу часок. Поскучаю.
Ах, эти русские дамы в Париже. Что за напасть! А вот и дом, в котором должны жить Вельмуты. Уютный домик.
Всё такая же милая, молодая, только более сдержанная и элегантная по-парижски, Елизавета Андреевна встретила его, будто они расстались толь­ко вчера. Привычное «Лёвушка» вернуло его в мир детства. Только теперь назвать красивую даму тетей Лизой он ни за что не мог, хотя она и потребовала этого. Оба рассмеялись, рассеяв се­кундную неловкость.
В это время в комнату вошла какая-то костля­вая, нескладная девочка-подросток.
— Простите, — нерешительно проговорил Лев, поздоровавшись, — вас зовут…
— Вера, — подсказала Елизавета Андреевна.
— Конечно же! Как я мог забыть?
Лев готов был провалиться сквозь землю, но девушка весело засмеялась и присела перед ним в церемонном реверансе. Это выглядело так комично в маленькой гостиной, что Лев от смущения чмокнул девочку в макушку, вызвав дружный смех.
Забыв обо всех приличиях, он засиделся допоздна, испытывая блаженство от внимания, вкусного и обильного русского обеда, и бесконечных воспоминаний.
Лев, окончательно освоившись, балагурил, хо­хотал над каждой шуткой и все чаще заглядывал в необыкновенные изумрудные глаза Веры, которая теперь казалась ему прелестной девушкой, грациозной, обаятельной и непосредственной. Чувствуя его взгляд, она вспыхивала румянцем, но быстро справ­лялась с волнением.
— Простите, я слышал, что Георгий Эдвардович совершает кругосветное путешествие, — вспомнил о главе семейства Лев, процитировав в разговоре его строчки, слышанные еще в детстве.
— Да, папа прислал нам открытку с каких-то экзотических островов в Тихом океане, — сказала Вера, а Елизавета Андреевна начала рассказывать о первых годах замужества, когда она из благопристойной купеческой семьи сразу же перешагнула в странный, ошарашивший ее, мир богемы.
— Конечно, внутренне я частенько ежилась, мне претило многое: показная чувственность, разнузданность, постоянное стремление эпатировать общество, дикое пьянство. Но я любила поэзию, видела, какие это талантливые и по сути наивные, беззащитные, как дети, многие несчастные люди. Мне их было жалко... Признаться, я с удовольствием вернулась бы сейчас в Москву. Самое счастливое время — детство — прошло там, на Пречистенке... Знаешь, Лёвушка, здесь я больше все­го грущу по снегу, мне не хватает хорошего мороза, чтобы в валенках, в тулупе, закутавшись в пуховый платок, валяться вместе с деревенскими девчонками в сугробах, кричать во всё горло, играть в снежки. А снег белый-белый, пушистый, искристый! Господи, ка­кая красота...
— Нет, я больше не могу! — застонала Вера и вскочила со своего места. — Я пошла в сугроб.
— Я с тобой! — завопил Лев, но тут же, смутив­шись, остановился. — Простите, Елизавета Андреевне мое ребячество.
— Ах, Лёвушка! Не смущайся: для меня ты всё тот же милый, непосредственный мальчик, каким я тебя знала давно. И я искренне рада, что ты мало изменил­ся. Я как-то не люблю перемен...
Прощаясь, она просила Льва не церемониться, а приходить чаще.
— У вас так хорошо, уютно, что я готов каждый вечер являться, — чистосердечно признался он, — боюсь только быстро наскучить...
— Не думай об этом, милый, мы всегда тебе рады.
С этого дня занятия в студии утратили для него былую притягательность. Работая, как всегда сосре­доточенно и быстро, он теперь часто ловил себя на мысли о вечерней встрече. Но ни за что не признавался себе, что причина его стремления — угло­ватая, нескладная тринадцатилетняя девочка.
Всякий раз его ждали и радовались появлению. Но однажды Лев не застал хозяек дома и растерянно остановился в дверях.
— Проходите, пожалуйста, — пригласила его горничная, — мадам просила подождать. Она вернется через полчаса.
Лев прошел в гостиную, полистал ноты, сел за рояль. Каждый вечер Елизавета Андреевна или Вера непременно что-то играли. Оказалось, что все любили музыку, но расходились в привязанностях, поэтому часто спорили, горячились, доказывая преиму­щество того или иного композитора.
Елизавета Андреевна больше всех любила музыку Танеева, играла вдохновенно, с большим чувством. Вера, как правило, выполняла заданный урок. Но иногда загоралась какой-то идеей, импровизировала, шалила, забавляя «публику» звуковыми эффектами.
Лев не решался сесть за рояль в их присутствии и ограничивался ролью благодарного слушателя. Но сейчас, в полной тишине и одиночестве, он дал волю своим эмоциям, которые переливались в дивные звуки неведомой доселе музыки.
— Браво, Лёвушка! — раздался голос Елизаветы Андреевны, когда затих последний аккорд. – Что это было?
— Мама! Ты, что же, не видишь, что наш Лёвушка влюбился? — выглянула из-за ее плеча Вера и весело уставилась на покрасневшего юношу. — Это же была по­эма о прекрасной парижанке. Я угадала? Угадала! Вот!
— Доченька, ты ведешь себя неприлично, даже если права. Прости ее, Лева, глу­пую.
— Ну, что вы! Верочка права.
— Хорошо, хорошо! — предупредила мать новую, готовую сорваться с языка дочери тираду. — В твоем возрасте, Лёва, непременно нужно быть влюбленным. Хо­тя настоящее глубокое чувство приходит гораздо позже.
— О чем ты, мама? Неужели ты не веришь, что я, например, могу глубоко искренне любить?
— Ну, тебе еще рано об этом думать.
— А вот и нет! У нас девочки...
— Все, все! Прекрати, милая. Лёве надоело слушать.
— А всё-таки, что это было, маэстро? — не унималась Вера.
— Да так. Импровизация. Мой друг, композитор, играл, но я не запомнил, вот и придумывал...
— Прошу к столу, детки, — пригласила Елизавета Андреевна. — Пообедаем, а потом я вас оставлю ненадолго.
— У мамы дел невпроворот! — с выражением заботы на лице оказала Вера. — Целый день она занята переводом, а сейчас ей непременно нужно успеть на очередной сеанс. Её портрет художник решил выставить в галерее. Он уже пригласил нас на вернисаж... Но что-то ему понадобилось уточнить. Хотя я знаю, что от ма­мы там ничего не осталось,
— Ты уже видела портрет? — живо заинтересо­вался Лев. — Кто автор?
— Нет, я не видела, мама рассказывала. А пи­шет это чудо Пабло Пикассо.
— Любопытно было бы взглянуть.
— Если тебя интересует, то вернисаж назначен на завтра. Приезжай к нам.
— Да, Лёвушка, приезжай к обеду, — поддержала ее мать,— потом вместе отправимся на выставку.
— Благодарю вас, с удовольствием... Простите, Елизавета Андреевна, мое любопытство, какой он, Пи­кассо?
— О, Пикассо — удивительная личность! Даже, я бы сказала, в нем одновременно существует нес­колько человек. Представь себе гениального, капризного ребенка и мудрого старца, шаловливого мальчика и углубленного философа, вечно влюблен­ного юношу, фантазера без границ. Всё в нем переплелось самым фантастическим образом. И всё это можно увидеть в его работах. Я его очень люблю.
— Мама, расскажи Лёве, как вы познакомились.
— В этом нет никакой тайны. Мы часто бывали в Париже, когда жили с Георгием Эдвардовичем в Бретани. Так случилось, что в очередной раз мы приехали в Париж одновременно с Сергеем Дягилевым, открывавшим выставку русских художников в осеннем салоне. Для французов полной неожиданностью оказалось такое коли­чество великолепных мастеров из варварской страны: Серов, Коровин, Борисов-Мусатов, Врубель, Бакст, Добужинский… Я видела, как Пикассо долго стоял перед картинами Врубеля.
Потом был триумф «Бориса Годунова» с Шаляпиным. Мы такого ажиотажа в достаточно равнодушном к иностранцам Париже никогда не видели. Театр Шатле, где шла опера, французы брали штурмом. Естественно, парижане стали приглашать русских, ухаживать за ними.
Георгий Эдвардович непременно был участником всяких приемов, вечеров. Тогда-то мы и познакоми­лись со многими представителями парижской богемы, которая, на мой взгляд, мало отличается от нашей. Пожалуй, здесь ухитряются больше рабо­тать над серьезными вещами. возможно, я ошибаюсь. Но Пикассо нельзя представить праздным.
Как-то так получилось, что он стал центром Дягилевской группы художников. Не обошлось, конеч­но, без сердечных привязанностей. Он влюбился в балерину, с которой мы были одно время дружны. Вот, собственно, вся история.
Пикассо из тех художников, которые постоянно творят революцию в искусстве. Сейчас у него воз­никли новые идеи. Ну, вы всё сами увидите. Мне пора. Думаю, на выставке вас ожидает нечто нео­жиданное. Все, я ухожу, не скучайте…
— Ой, как я боюсь этих сюрпризов! — проговорила Вера, подвигая ближе ко Льву вазочку с пирожными.
— Чего ты боишься? — переспросил он.
— Что тебе, милый Лёвушка, будет дурно.
— М-мм-м нет, я люблю... сладкое.
— Ты не Лев, а кот-сладкоежка!
— Пользуйся, пока я занят, своей безнаказанностью, зеленоокая сестра моя!
— А знаешь ли ты, брат мой кремово-бисквитный, что Пикассо не просто человек, не просто, художник. Я его жутко боюсь!
— Почему?
— Ты знаешь, какие у него глаза?
— Нет. Какие?
— Ужасные! Они проникают тебе в душу! Они мерцают дьявольским огнем! — шепотом проговорила Вера и вдруг спросила, глядя на него в упор: — Я красивая?
Лев даже поперхнулся от неожиданности. Откашлявшись, он внимательно посмотрел на нее и серьезно сказал:
— Нет. Ты, Верочка, прелестна. У тебя за­мечательно красивые глаза. Но ведь красота — это гармония, а ты образец дисгармонии... Ой, прости! Верочка! Я не хотел тебя обидеть. Для меня, действительно, красота — в гармонии, я же — художник!
— Ты несчастный! — трагическим голосом проговорила девушка. —Ты жестоко поплатишься за столь неразумный ответ!
— Не щади, царица, свет моих очей! — подхватил Лев игру. — Прикажи казнить! Я все стерплю. Любовь к тебе, зеленоокой, будет согревать мое обезглавленное тело!
Он опустился на колени, посмотрел снизу вверх ей в лицо и проговорил шепотом:
— Сказать ли вам мою любовь?
— Ах, нет! Благодарю... Я знаю…
— И?
— И сердце вам своё вручаю ...
Вера увернулась от объятий, в которые Лев готов был её заключить, и резким движением смахнула со стола тонкую фарфоровую вазу с цветами. Мелкие осколки разлетелись по всей комнате. Лев с недоумением смотрел то на лужу с букетом у своих ног, то на девочку, которая застыла в испуге по другую сторону стола.
— Как жаль, — проговорил он и наклонился, чтобы подобрать цветы.
— Оставь, — рассеянно взглянула на него Вера и медленно вышла.
Остаток вечера он бродил по городу, стараясь унять смутную тревогу, охватившую его. Кажется, я совершил какую-то глупость, — подумал он, проходя по набережной, уже заполненной ночной толпой, — ми­лая девочка... Зачем-то разбила прекрасную вазу...
Вечер был так хорош, так по-весеннему свеж, что Лев быстро успокоился и отправился в кафе, где его ждали приятели, но на полдороге резко повернул к своему жилью. Почему-то расхотелось бражни­чать и озорничать.
2.
На следующий день всё было, как прежде: Вера весело болтала, часто смеялась, Елизавета Андреевна добродушно подтрунивала над дочерью, рассказывала забавные истории, угощая гостя чаем с эклерами, которые Лев поедал во множестве, приговаривая: мои любимые...
Потом отправились на Монпарнасс, где у входа в галерею уже толпилась разномастная публика. В залах было много нарядных женщин, несколько элегантных мужчин. Но вниманием пользовались небрежно одетые и уже веселые художники, вокруг которых собирались восторженные или возмущенные зрители.
— Вон там, видишь, маленький, черноволосый, — прошептала Вера, — это Пикассо. Подождем маму. Она тебя представит.
Елизавета Андреевны, возбужденная, похорошевшая, быстро подошла к художнику и поманила их к себе.
— Это и есть тот молодой человек, о котором я говорила, — услышал Лев ее быструю, как у истинной парижанки, речь. — Лев Ланца.
— Я видел работы Бориса Ланца на последней русской выставке.
— Лев — его сын.
— Очень приятно. Мне интересно познако­миться с молодым художником из России. Я очень многих знаю: Дягилев, Бакст, Бенуа. Мне интересно было смотреть работы Михаила Врубеля. У вас есть с собой работы?
— Только в студии.
— Приходите ко мне, если вам интересно.
— Благодарю вас, с удовольствием.
— А где же портрет мамы? — спросила громко Вера.
— Перед вами, мадемуазель! — улыбнулся худож­ник и с любопытством взглянул на девушку.
— Это мама? — воскликнула она, заливаясь румянцем и показывая пальцем на холст, где сквозь множество разнообразных квадратов, треугольников, эллипсов каким-то образом угадывалось лицо. — Ну, зачем же было маме позировать для этой геометрии?
Пока она говорила, художник, поговорив с Елизаветой Андреевной, исчез, помахав Льву приветливо рукой.
— А мне кажется, я здесь больше на себя похожа, — задумчиво разглядывая картину, проговорила мать, — чем на портрете Сомова, хотя Костя, по доброте душевной, сильно польстил мне. А здесь, словно через магический кристалл, выс­вечена моя суть.
— Мамочка, неужели ты вот такая, колючая? — чуть не плакала Вера.
— Успокойся, моя девочка. Это искусство. У него свои законы. Меня забудут, а этот портрет останется, я думаю, надолго.
— Лёва! Почему ты молчишь? Ты тоже счита­ешь, что это хорошо?
— Я смотрю. Мне это интересно. Думаю, ху­дожник вправе придать привычному изображению необычную форму, исходя из своего видения. А оно не всегда совпадает с распространенным, общепринятым. Или, как здесь, совсем не совпадает.
— Я рада, что ты так думаешь. Кстати, он пригласил нас к себе в мастерскую. О, нам пора, — заторопилась Елизавета Андреевна.
Это был удивительный вечер. Они шли по улице, сияющей огнями бесчисленных кафе. Елизавета Андреевна показала Вере «Ротонду» и стала рассказывать о встречах с художниками, поэтами в этом кафе.
— Папа тогда увлекся французской поэзией, переводил на русский язык Верлена. Однажды он прочитал свои перевода. Ему устроили овации, хотя мало кто понимал, о чем речь, но его романтическая внешность, неподдельная эмоциональность, музыкальность интонаций вызывали восхищение экзальтированной публики... Но мы уже пришли.
Хозяин встретил их, оторвавшись от работы. Он был одет как заводской рабочий: в холщевых брюках и просторной блузе, на ногах — мягкие туфли. Воткнув кисти в банку с грязной жидкостью, извлек из недр мастерской большую бутыль с красным вином, разлил его по стаканам, подвинул тарелку с сыром и корзину с фруктами. Завязалась неспешная беседа.
Говорили на французском языке. Но вдруг Вера обратилась к художнику на испанском. Пикассо пришел в совершенный восторг: приставив ладонь к уху, наклонился к девушке, зажмурился, как сытый кот, и почти мурлыча, попросил ее не останавливаться. Вера по памяти цитировала Сервантеса. Потом, утомившись, сказала по-русски: хватит, хорошего помаленьку.
Пикассо понял, что она сказала, и, расхохотавшись, повторил: хорошо! да, да, хорошо! Он стал рассказы­вать юной сеньорите о своем детстве, о прекрасном городе Малаге, пощелкал и подарил ей кастаньеты, с которыми танцуют на его родине, когда заканчивают сбор винограда. Потом схватил лист бумаги и карандаш, начал рисовать, объясняя Вере:
— Это горы, которые я видел, как только открывал глаза. Они очень красивые. Это козы, которые паслись на склонах. А это русская девочка, которая приехала ко мне в гости. Ей понравилось в Испании. Она пошла доить коз. А это я, который любит русскую девочку, но которому уже много, много лет.
В уголке листа он нарисовал себя с большой лысой головой, маленьким туловищем на тонких ножках.
— Но вы же не лысый, — улыбнулась Вера, — у вас такие красивые волосы. Черные, как вороново крыло. И блестящие.
— О! Это внешний антураж. Он скоро слетит. А на самом деле я вот такой: толстый и лысый. А вы, сеньорита, скоро превратитесь в такую красавицу, что наш юный Лео потеряет голову...
Лукаво поглядывая на Веру большими блестящими глазами, художник набрасывал карандашом её портрет.
— Вот такая красавица, мадам Вельмут, растет у вас под крылом...
Художник пришпилил рисунок к мольберту, на котором стоял чистый, загрунтованный холст.
— Простите, маэстро, — поднялась Елизавета Андреевна, — вам нужно работать...
— Нет, не торопитесь. Мне интересно с вами. Я достаточно много сегодня поработал.
Вера раскраснелась от смущения — так много внимания ей до сих пор никто не уделял, веж­ливо поблагодарила и до конца не проронила ни единого слова. А Лев бродил по мастерской, плотно заставленной работами, всяким хламом, скульптурами, сооруженными из этого хлама. Он разглядывал все с любопытством и интере­сом, не скрывая удивления, восхищения. Хозяин, заметив взгляд, брошенный на гору красок, засмеялся:
— Когда я только поселился на Монпарнассе, а я тогда был так же юн, как Лео, я мечтал, что у меня когда-нибудь будет так много кра­сок, чтобы можно было месяц не выходить из мастерской. Когда у меня впервые купили картину, я все деньги сразу истра­тил на свою мечту. Я люблю работать...
По поводу учебы Пикассо сказал, что, ко­нечно, школа художнику необходима, но переоценивать её не следует.
— Я тоже учился рисовать, как Энгр. Но вовремя остановился. Кому интересен второй Энгр? В художнике, думаю, самое ценное — индивидуальность. Чем смелее доверяешь себе, тем лучше.
Впечатления переполняли молодого художника, а Пикассо всё показывал ему и показывал одну за другой свои работы. Такого многооб­разия приемов, стилей, направлений до сих пор Льву не приходилось наблюдать ни у одного из многочисленных знакомых художников. И при этом сохранялась объединяющая всё индивидуальность мастера.
После этого восхитительного вечера Льва охватило беспокойство: нужно возвращаться домой и рабо­тать, работать, выплеснуть всё, чему научился здесь, чем переполнена душа. Но необходимо было завершить обучение, проще говоря, дописать начатые холсты. На это ушло еще несколько недель. И, наконец, наступил день, когда он в последний раз навестил дорогих ему людей.
— Я пришел попрощаться, — возбужденно начал он, — и поблагодарить вас, дорогая Елизавета Андреевна, и тебя, Верочка, за доброту...
— Уезжаешь? — прервала его Вера.
— Да. Завтра еду в Марсель и оттуда морем в Пи­тер.
— О, я же говорила, что в нем сидит дьявол, — разозлилась вдруг Вера. — Вы только посмотрите, что он сотворил с нашим Левушкой за один вечер!
— Ты не права, моя девочка, — спокойно сказала Елизавета Андреевна, — я думаю, это плодотворное беспокойство , которое вселил в Лёву мастер, оно даст превосходный результат… Поезжай, милый. А мы только дождёмся Георгия Эдвардовича и тоже вернёмся в Ро­ссию. Даст Бог, увидимся снова... Давайте посидим напоследок...
— Мне будет грустно без тебя, — сказала тихо Ве­ра, прощаясь. — Почему-то кажется, что мы больше не увидимся, папа увезет нас куда-нибудь на край света.
— Я найду тебя даже на экзотических островах, — весело пообещал Лев.
Он ушел в темноту, легкий, гибкий, как мальчик, у которого будто крылья выросли за спиной. Они несли его в упоительно прекрасное будущее, наполненное творчеством, славой, счастьем...
В Петербург он вернулся совсем другим чело­веком. В нём пробудилась внутренняя сила, которая требовала выхода в творчестве, уверенность в себе и несвойственная ему прежде серьезность.
Мария Петровна чутко уловила перемену в сыне, долго расспрашивала его, а когда поняла причину, то постаралась закрепить его творческое горение. И тогда она предложила Лёве написать пасхальный натюрморт.
В этой своей первой по возвращении из Франции работе Лев воздал честь не Пикассо, а другому кумиру — Полю Сезанну, картины которого произвели на него ошеломляющее впечатление.
— Я внимательно разглядывал Сезанна, — говорил возбужденно Лев своим друзьям,— и понял, что он выражает суть предметов простейшими формами: куб, шар, конус... Удивительно, каким интереснейшим образом развивается искусство, друзья мои.
Импрессионисты основное внимание обращали на свет, поэтому форму считали зыбкой, переменчивой, непостоянной. А Сезанн увидел, что форма предметов постоянна, незыблема. Пикассо же пошел дальше: взяв за основу теорию Сезанна, стал апологетом кубизма!
— И ты, Левушка, его пророк! — заметил весело Коля Кипреев.
— Видите? Теперь Лев влюбился в Пикассо, — наклонился к Петру Буничу Володя Митлевский, недоверчиво слушавший Льва. — Совсем недавно он так же горячо говорил о Гогене....
— Пикассо — гений! — продолжал Лев. — Отсюда его творчество представляется мне мощным, низвергающимся с небес водопадом, легко и стремительно несущим в своих потоках камни, бревна, куски искорёженного металла. И всё это во время движения преобразуется в новую реальность, невидимую до сих пор.
Он наткнулся на ироничный взгляд Володи и осекся.
— Покажи лучше, что ты сделал в Париже, — предложил Володя.
— Нет, не стоит. Это элементарные штудии. Ничего особенного...
Володя Митлевский появился в их доме накануне отъезда Льва во Францию. Приехал он из Винницы. Когда-то в молодости его родители дружили с отчимом Льва Сергеем Владимировичем, которому Володя протянул довольно истрёпанное письмо.
— Оно написано год назад, — изумился Сергей Владимирович. — Почему же вы не пришли сразу?
— Мне не хотелось одалживаться, — вскинул голову как-то по-петушиному Володя, невысокий, сухощавый юноша, ровесник Льва. — Сейчас я устроен, занимаюсь в школе новой живописи, ни в чем не нуждаюсь. Поэтому и пришел.
Уже через несколько дней он стал своим человеком в гостеприимном и открытом доме. А когда Лев уехал, все друзья собирались, как и прежде, почти каждый вечер в «салоне Марии Петровны», совсем не похожем на великосветский салон мадам Шерер. Здесь всё было просто, непринужденно, разговоры велись о музыке, живописи, поэзии. Пили легкое вино, чай. И не особенно интересовались серьезными общественными проблемами.
Илья увлекся скульптурой и встречал друзей, восторженно демонстрируя свои «достижения», ничего общего не имеющие с традиционным искусством. Скорее, это были какие-то технические эксперименты, от которых только Петр Бунич приходил в неизменное восхи­щение: какая удивительная конструкция! Эти занятия не могли не привести Илью к чисто техническому конструированию, которым он вскоре и занялся вполне серьезно.
Из братьев Ланца Володе был ближе и понятнее старший. Младшего он слегка презирал в душе, считал его снобом и шалопаем, преклоняющимся перед громкими именами и не понимающим истинной ценности ис­кусства. Его раздражала легкость, с которой Лев относился ко всему на свете.
Поначалу он сдерживался, но когда Лев серьезно увлекся кубизмом и постепенно стал «заражать» им друзей, не смог скрыть своего возмущения:
— Да что вы все, как обезьяны?! Что вы превозносите этого Пикассо до небес? Гений! Присмотритесь внимательно! Ведь всё, что делает ваш кумир, уже давным-давно было найдено другими, никакой он не новатор. Он умело использует находки других, бросается во все стороны и не может остановиться, потому что нет у него ничего своего, собственного, ему нужна подпитка от чужих имен...
— Каких же? — подчеркнуто вежливо спросил Лев.
— Да хотя бы Дега, Пюви де Шаванна!
— Почему же тогда любая работа Пикассо узнаваема? Никто не скажет, что, например, «Девочка на шаре» или портрет Воллара написал Дега, Мане или даже Сезанн.
— Ну и что, что узнаваем?! Всё равно ваш Пикассо — обезьяна, подражатель... но со своей физиономией.
— А-а! Всё-таки вы позволяете ему иметь собственное лицо? Ну, спасибо! Я рад за маэстро, поаплодируем друзья, — ёрничал Лев.
— Для вас существует только новомодное кривляние, это нелепое «окубливание», без которого сейчас вы не можете обойтись. Вы не художники, а снобы и ремесленники, подхватывающие чужие идеи.
Распалясь, Володя уже не слышал, что говорил. Он уходил, хлопнув дверью. И не только он один. Накричавшись до хрипоты, время от времени покидали этот дом с обещанием никогда не возвращаться и другие юноши. Но равнодушно пройти мимо ярко освещенных окон гостеприимной квартиры Ланца у них не хватало сил. Возвращение «блудных сынов» воспринималось с неизменным радушием. И споры возникали с новой силой, особенно, когда в компанию вливался какой-нибудь теоретик или музейный работник. У них был свой, сильно отличающийся от практиков, взгляд на искусство, особенно современное. Но некоторые из них пытались докопаться до сути, вникнуть в новые понятия, термины, утвердиться в своих догадках.
— Я понимаю, — говорил один критик, приехавший из Москвы, где с шумом прошла очередная выставка группы «Бубновый валет», — что появляются новые формы, новые направления не сами по себе, их диктует время, ведь ничего не стоит на месте, всё развивается. Кому сейчас придет в голову писать, как, скажем, Перов, Крамской?
— Ну, почему же? Пишут.
— Я имею в виду художников, которые чувствуют свое время, таких, как Наталья Гончарова, Михаил Ларионов. Какая свобода! Такой естест­венный поворот к примитиву, к дикости! И при этом — изумительное чувство стиля. Я потрясен!
— Гончарова — талантливая, — заметил Николай Кипреев. — Она хорошо изучила европейское новое искусство, русский лубок и древнерусскую икону и всё это синтезировала в работах, сдобрив своим темпераментом живописца.
— Её работы ошарашивают, к ним нужно привыкнуть, чтобы принять...
— Да к чему там привыкать? — не выдержал внимательно слушавший Володя Митлевский. — Да, дерзко, да, смело. А дальше что? Вам не нравятся «передвижники»? Но у них бы­ла своя ценность: общественное звучание их картин, неравнодушие, боль. Долой «академию»? Согласен, что в ней слишком много рутинного, мертвого. Но она прививала художникам вкус, пластическое мышление. А что «новое искусст­во»? Назад к примитиву?
— Ну, милый мой, вкуса и пластики «новым художникам», как вы изволили выразиться, не занимать. Они вернули живописи живопись: цвет, движение во времени и пространстве...
— Вы превозносите безвкусицу, рассуждая при этом о прогрессе искусства, — горячился Володя, — а оно остановилось в развитии, зашло в тупик с появлением ваших кумиров Матис­са, Пикассо, Гончаровой... А может быть, еще раньше...
Лев с интересом слушал эти ежедневные перепалки. Он искренне любил всех своих друзей и уважал их мнение, хотя часто и не соглашался. Володя Митлевский, постигая премудрости профессии под руководством Мстислава Добужинского, Александра Николаевича Бенуа, все чаще говорил о необходимости пристальнее вглядывать­ся в окружающий мир и стараться его передать через пластическую форму. Эти мысли были близки Льву и его друзьям, но их тревожили и многие другие проблемы.
Ближе всех в этом кружке Володе казался Петр Бунич, который, используя минимум средств, умел добиваться необыкновенной пластической выразительности, ясности конструкции и напряженности звучания. Эти качества Володя высоко ценил. И однажды судьба подарила ему случай понаблюдать за работой двух приятелей и убедиться в своей правоте.
Как это часто бывало, он забежал на огонёк и застал Лёву за работой. Тот писал портрет своего друга-композитора, только что приехавшего из Лондона. На столе стояли английские напитки в еще не откупоренных бутылках. Гость вальяжно сидел в старинном кресле, рассказывая какие-то новости.
Тут появился Бунич. Постояв рядом с Левой, внимательно рассмотрев модель, сказал:
— Лёвушка, передохни. А мне дай, пожалуйста, какой-нибудь холстик.
— Ты хочешь поработать? — Лев поставил рядом со своим другом мольберт с чистым холстом. — Про­шу, маэстро!
Петр большой кистью намазал бесформенное тем­ное красное пятно. Потом, набрав черной краски, резко очертил единой, непрерывной линией силуэт сидящего в кресле человека, зафиксировав важные детали, характеризующие модель: удлиненное лицо, лысину, свободно скрещенные ноги... Работа была сделана виртуозно. Володя даже не пытался скрыть своего восхищения.
Лев, показав большой палец в качестве одобрения, продолжал спокойно работать, естественно, с элементами «окубливания» изображения. Когда портрет был готов, друзья долго рассматривали его. Петр похвалил цвет, композицию, необычный ракурс: будто художник видел с двух точек: сверху и от зрителя, смотрящего через окно в освещенную комнату, где сидит человек в кресле.
— Скажи, пожалуйста, Лёва, — поинтересовался Володя, — ты намеренно сделал или такой эффект получился случайно?
— Я не знаю, — пожал плечами тот, глядя на свою работу с таким выражением, будто увидел впервые. — Действительно, получилось что-то интересное.
У Володи внутри все кипело: вот пижон! Он, видите ли, не знает, как это произошло! Небесное вдохновение на него снизошло! Ах, ах! Я не знаю, не ведаю! Всё как-то само собой...
Конечно, Володя-интеллектуал, прекрасно знал, что врожденный артистизм, природное чувство красоты включаются в работу независимо от воли художника в минуты глубокой сосредоточенности. Но уж очень не хотелось признавать это в шалопае и баловне, каким он считал Льва Ланца.
3.
Заканчивалась осень 1915 года. Патриотический порыв, охвативший столичное общество в начале войны, шел на убыль. Поэтому, когда Лев Ланца, вслед за своим братом Ильей получил уведомление о призыве на военную службу, Мария Петровна попыталась предотвратить несчастье. Но Лев вдруг заявил, что ему даже интересно побывать в армии, «соприкоснуть­ся с мировой историей».
Его записали в инженерно-строительную дружину и на несколько дней отпустили домой. Он заперся в своей комнате и постарался закончить начатые работы. Где-то в подсознании вдруг возникло ощущение, что он не вернется в нынешнее состояние. Поэтому все вечера он проводил с матерью, стара­ясь развлечь и успокоить ее, много играл на рояле, слушал внимательно ее речи... А в свой двадцать первый день рождения явился на призывной пункт и вскоре был отправлен в Галицию на стрительство укрепсооружений.
Вместе с другими новобранцами он охранял земле­копов. В основном это были заключенные из тюрем Москвы и Петербурга. Работа шла ни шатко ни вал­ко. А когда привозили только московских, то вообще замирала. Они отказывались работать. Дело сдвинулось с мертвой точки, когда привезли крестьян из окрестных деревень и хуторов. Линия обороны была, наконец, сооружена, но время упущено. Вместе с откатывающимся на восток фронтом чуть впереди двигалась дружина. Теперь уже старались побыстрее зарыться в землю; немцы не жалели снарядов. Солдаты копали на­равне с работниками. Льву даже нравилась тупая, механическая работа, к которой он привык настолько, что не чувствовал усталости, только мышцы становились всё более упруги­ми.
Об этом он писал матери в своих письмах. И еще о том, как ему хорошо служится: «Сей­час у нас установилась прекрасная погода: светит солнце, земля теплая, трава высокая, ярко-зеленая. Я лежу на полянке и разглядываю цветы дивной красоты, тончайших оттенков и такой изысканной формы, что трудно передать словами. Хочется их написать, но об этом да­же мечтать не приходится, поэтому стараюсь запомнить. Обрамляют полянку трепетные осинки... Удивительно красивое место. Тихо, всё располагает к праздности...»
О том, что аэропланы сбрасывают иногда бомбы и нарушают «покой» долетающие с передовой снаряды, он, конечно, не упоминал.
Один из шальных снарядов разорвался рядом. Лев почувствовал толчок в грудь и провалился в бездну. Очнулся, когда темнота окутала ис­терзанную землю. Подняв отяжелевшие веки, увидел тонкие серебристые нити. Он цеплялся за мерцающий свет далеких звезд, как за последнее спасение...
— Вот и хорошо, — услышал далёкий голос, — осколки мы вынули, дырки заштопали, хоть жени молодца.
— Мне больно.
— Что? Больно? Прекрасно! Значит, жив.
Над ним склонилась пожилая женщина, вытер­ла лицо влажной тряпочкой. Это прикосновение, такое нежное, он помнил с детства.
— Мама. Я заболел?
— Ничего, милый, потерпи. Всё хорошо. Ру­ки-ноги целы, остальное заживет на молодом теле быстро. Спи, сынок...
— Мне хорошо. Спасибо, мама.
Огромная волна несла его, мягко покачивая, то опуская в прохладную глубину, то вынося наверх под нестерпимо раскаленное солнце. И вдруг неведомая сила резким толчком швырну­ла его на берег, больно ударив о камни. Он застонал и открыл глаза, но ничего, кроме светлого потолка, не увидел. Боль утихла.
— Рано тебе дёргаться, — услышал сквозь пробки в ушах, — хилый ещё. Ничего, тут доктора мертвых на ноги ставят. Хоть на меня посмотри. Вишь, каким молодцом гляжу, а был сов­сем недвижим.
Лев скосил глаза и увидел на соседней койке широкую улыбку белобрысого парня с курносым лицом и веселыми серыми глазами под жел­товатыми бровями.
— Хорош, правда? — он помахал забинтованными руками, — а раньше лежал, как мумия египетская. Знаешь, что это за мумия такая?
— Знаю, — прошептал Лев.
— Ну, слава Богу! Хоть один грамотный нашелся. Расскажешь, когда голос прорежется? Я думаю, на куклу похожая. Девки бы меня на руках носили, чук-чукали, как младенца... Эх, мне бы счас с девками поиграть! Страсть люблю. Вернусь, сразу женюсь. Есть у меня на примете. Ох, девка! Грудастая, жопастая. Краси-и-ивая! Кровь с молоком. Идет, как играет, все в ей шевелится, вертится.
— Эй ты, балаболка! — послышалось с другого конца обширной палаты. — Затихни. Надоел со своей грудастой. Сам-то сморчок, а туда же!
— Она ж тебя придавит одной сиськой и не заметит! — под дружный смех сказал кто-то, постанывая от боли.
— Пускай трепится, всё веселей.
— Много вы обо мне понимаете, — обиделся белобрысый и повернулся ко Льву. — Ты кто будешь? Звать тебя как? Ну, ладно, пока молчи. А меня мамка Федюней кликала. Нас трое брать­ев, так я самый младший. Все воюем. А так-то я Федор Иванович Злотников.
От его голоса, мягкого говора, словно ручеек по камешкам струится, на душе стало покойно, захотелось спать, но Лев ответил тихо:
— Меня Львом зовут. Лев Ланца.
— Немец, что ли? — весело удивился Федя...
— Нет. Это итальянская фамилия. А мама у меня русская.
— Да-а-а? А на войну как попал? Из благородных да в солдаты. Чудно! Ваши всё больше добровольцами идут, в офицеры.
— Я по призыву.
— Я тоже. А сам бы нипочем не пошел бы. А то что же получается? Всех поубивают, а кто хлеб растить будет? Не-е-т, я так не согласен. Нас мамка троих вырастила. Отец умер, когда я родился. Бабка, бывало, как осерчает, так ру­гается: «Кровопивец, всю-то силушку у мово сыночка выпил». Вроде, как я, чтоб родиться, силу отца забрал. Может, так оно и было, кто знает? Эх, очутиться бы сейчас на речке! Поле­жать на зеленом лужочке, на солнышке погреться. А то еще...
— Да когда же ты утихомиришься, сверчок запечный? И почему тебе язык-то не повредило? — страдальчески проговорил голос в темноте.
— О, видел, какие люди? Всё, всё, молчу. — Федя весело хохотнул, натянул одеяло на голову и через минуту-другую засопел, сладко прич­мокивая.
Уснул и Лев спокойным сном. Медленно началось выздо­ровление. И наступил день, когда они с Федей выбрались в госпитальный садик. Оказалось, уже вовсю полыхала золотая осень, теплая, светлая, с порывистыми ветрами, от которых сплошной пеленой сыпались на землю листья, ук­рывая ее от грядущих морозов.
— И облака сегодня золотые, — заметил Лев, откинув голову на спинку скамьи, — красивые.
— Что там красивого, — удивился Федя, — облака как облака, плывут себе и плывут. Нам они без надобности. Да и мы им ни к чему.
— Я в детстве верил, что на облаках живут ангелы, которые наблюдают за мной. Так говорила моя нянька, когда я начинал шалить. Что они расскажут обо мне Боженьке и тот накажет, но не меня, а маму. Я очень боялся этих страшных ангелов и даже плакал от страха.
— А я так ничего не боялся, хотя знал про домового, банника, про всяких злодеев. Им бабка на ночь оставляла либо картошинку, либо кусочек хлеба. А я, бывало, съем и жду наказанья. Иной раз расшибусь, бабка скажет: Бог наказал. А я-то точно знаю, что домовой это голодный мстит. И всё равно не боялся...
Под Федины рассказы Лев постепенно погружал­ся в тот мир, который теперь казался прекрасным сновидением: сосны, между которыми были устроены качели, двухэтажный бревенчатый дом с мансардой, которую все почему-то называли башней, прозрачная вода в прудах и голубое, постепенно блекнущее небо, большая семья, бесконечные праздники.
В башне дедушка Петр Александрович Соловьев, художник-акварелист, устроил мастерскую, притя­гательное для мальчика место. Больше всего Лё­ве нравилось лежать животом на широком подокон­нике раскрытого окна и смотреть вниз на заросли сирени и черемухи, за которыми начинался песчаный берег, один на три круглых, как пятаки, пруда, за которыми росли зелеными шарами чуд­ные деревья. А за ними в густом лесу, среди высоких елей, прятался большой барский дом с колоннами. Иногда по вечерам его огромные окна сияли огнями, гремел оркестр. Ах, как ему хотелось заглянуть в этот таинственный замок. Наверное, там живет кровожадное чудище, превращающееся в доброго рыцаря...
— Лёвушка! Где ты? Лёва! Ужинать пора, — громко звали его, разрушая чары.
В его мире ничего таинственного не было. Всё лето играл с другими детьми в салочки, жмурки, потом эти противные фанты. Ему почему-то всегда выпадало либо целоваться с кузиной Гелей, которая больно кусалась, изображая нежный поцелуй, либо, что еще гаже, лезть под стол и кукарекать. Нет, он не любил эти глупые игры.
То ли дело — забраться в башню рано утром, когда земля еще покрыта легким туманом, сквозь который видны разноцветные пятна, составляющие причудливый, таящий какую-то загадку, узор. По­том, когда туман рассеется, он это знал, на земле появятся обыкновенные растения: трава, цветы, кусты. Но всякий раз забывал об этом.
Иногда на него «накатывало», как выражался Илюша. Тогда он изрисовывал кипу бумаги. Дедушка, находя новые рисунки, внимательно их разглядывал, хвалил. А мама не скрывала восхищения.
— Мама у меня — человек восторженный, — расска­зывал Лев Феде, — она мечтала о славе, которая, как ей казалось, ждет нас с братом. Од­нажды, мне было тогда лет пять-шесть, она развесила мои рисунки в зале, где обычно прохо­дили все праздники, пригласила детей, с которыми я играл, «на выставку». Они молча посмотрели картинки, с удовольствием съели предложенные сладости и убежали. А девочки постарше делали вид, что им ужасно интересно, хлопали в ладоши, закатывали глаза. Я пока­зал им язык и спрятался в мастерской. В то лето со мной больше никто не играл, как раньше, все поглядывали с любопытством и сторонились меня.
— Позавидовали?
— Нет. Я думаю, просто из-за этой выставки я показался им чужим, непонятным. Я долго не рисовал. Но чем старше становился, тем сильнее тянуло к краскам. потом понял, что ничем другим заниматься не могу, да и не умею. Совсем уж было почувствовал себя художником. Но тут началась война. Год службы перевернул все мои представления о жизни. Главное, что я понял, ощутил физически, — никчемность своей жизни, ее хрупкость. Весь год я боялся, что меня убьет. Если жизнь не имеет смысла, что говорить о каких-то картинах?
— Эк, куда тебя понесло! — огорченно протянул Федя. — Я-то думал, что ты умный, а ты такой же дурак, как я.
Он задумался, потом вдруг засмеялся и покрутил головой:
— Ну, скажет ведь такое! Жизнь его без смысла. А я так думаю: если Бог тебе ее дал да еще что-то впридачу, вот как твое умение рисовать, то тут много смысла. Понять его только нужно. А чтоб ты понял, я тебе одну прит­чу скажу.
— У нашего Федора любая побасёнка притча, — засмеялся, подвигаясь ближе, пожилой солдат. — Можно послушать?
— Можно. Только деньги на бочку! — хохотнул Федя, довольный вниманием «публики».
Лев немного отодвинулся, достал из карма­на небольшой блокнот и карандаш.
— Никак, рисовать меня собрался? Стоп. Я мигом! — удивился и обрадовался Федя.
Он сорвался с места и, прихрамывая, побе­жал в палату. Вернулся умытым, гладко причесанным и «застёгнутым на все пуговицы». Чинно опустился на скамейку и повернулся с застывшим лицом к художнику.
— Ты же не фотографироваться пришел, — засмеялся Лев и растрепал ему при­ческу. — Садись, как тебе удобней, на меня не обращай внимания.
К ним потянулись, посмеиваясь в предчувствии развлечения, другие раненые.
— история, значит, вот какая, — начал важ­но Федор. — Приблудился к нам странный человек. А мать у нас, надо вам сказать, всегда жалостливая была. А тут странник прямо перед нею свалился. Сейчас стоял и враз упал, как подкошенный, так и грохнулся оземь. Мы врассыпную, а мамка пощупала: живой. Несите его в избу. Занесли, положили на лавку. Они с баб­кой поить его всякими отварами стали. Вроде поживей смотрит, только горит весь огнем. Тогда бабка истопила печь. кое-как затолкали мы его наверх. Бабка велела нам утром на улицу не бежать, а отлить всем вместе в один горшок. Сказать-то она сказала, а мы тужимся, не льется. Давимся от смеха и все тут. Она не пожалела подзатыльников, набрала с полгоршка, намочила тряпки и укутала ими больного, а сверху тулупом укрыла. Лежит, преет. Вонища! мы спать в сарай к корове ушли. Утром зовёт бабка: давайте, ребятушки, его в баньку, про­парим, оживет быстрее.
И, правда, к вечеру оклемался, разговари­вать начал, всё больше благодарил да Богу молился. А надо вам сказать, что деревенька наша в глухом углу, дикая, ни церквушки в ней, ни попа никогда не было, хотя веры мы все православной.
Однажды странник, Никодим Гаврилович его звали, попросился в сараюшку, где мы на зиму дрова складывали.
— Я бы там пожил, дровяным духом подышал, — говорит, — да в благодарность вам икону написал.
Батюшки-светы, богомазом оказался! Бабка постель ему там устроила, ведро с водой поставила и старые сосновые доски притащила вместо стола. Он взял одну, понюхал ее, постучал, обрадовался, как подарку в светлый праздник.
— О такой доске, — говорит, — даже не меч­тал.
У нас этого добра полно. А он, вишь, мечтал, бедолага.
Ну, томить я вас не буду. Недели через три зовет нас посмотреть. Мы так и ахнули: свя­той угодник смотрит тебе прямо в глаза и поднятой рукой как бы благословляет.
— Это Николай Чудотворец, — говорит Никодим Гаврилович, — он помогает всем страдальдам и всем нуждающимся.
Собралась вся деревня. И порешили старики поставить на бугорке у дороги часовенку для иконы, чтобы потом, если Бог сподобит, поставить и церкву, Никольскую.
Батюшка приехал из дальнего села, освятил часовню. И скажу я вам истинную правду: с этого времени будто благодать снизошла на нашу деревню. Год за годом земля родит, девки замуж выходят, детей здоровых приносят, мужики новые дома стали строить и за одно лето воз­вели небольшую деревянную церквушку. Никодим Гаврилович ее изнутри разрисовал. Старухи плакали от радости, что дожили до этакого чуда. Зажили и мы не хуже людей. По весне на выгоне ярмарка зашумела. Красота!
— А дальше?
— А что дальше? Дальше война началась, мужиков, которые помоложе, в армию забрали, теперь там одни бабы с детьми маются.
— А богомаз-то? Со странником-то что сталось?
— Не знаю. Он ушел из деревни, — Федя помолчал, а потом вдруг сказал: — Я вот, братцы, часто думаю: наверное, пока человек не испол­нит задание, ради которого на землю пос­лан, он не помрёт. Для чего-то же он рождает­ся и живёт...
— Опять завёл свою волынку, — разочарованно сказал юный солдатик с забинтованной головой. — Айда, ребята, ужинать зовут...
— Спасибо тебе, Федя, — горячо заговорил Лев. — Удивительно красивая история.
— Скажешь тоже, — смутился Федя. — Покажи, что нарисовал.
Лев протянул ему изрисованный блокнот. На каждом листочке была картинка. Федя, молча, долго рассматривал каждую, потом громко захохотал и заорал:
— Братцы мои! Вы только посмотрите! Тут не только моя личность, тут все вы сидите.
Солдаты выхватывали друг у друга блокнот, находя себя, удивлялись и тоже хохотали, От смущения, наверное.
— Всё, всё, ребята! — отобрал Федя блокнот и протянул Льву.
— Возьми себе на память.
— Да ну! Вот это да! Буду девкам показывать, завлекать. А себя ты можешь изобразить?
— Попробую.
Лев подумал и на последней обложке одной линией нарисовал себя в профиль.
— Ого! Сразу, видать — мастер! — похвалил кто-то, а Федя, весь сияя от восторга, опять не удержался:
— А я вам что говорил?! Художник! Это вам не так просто, это вам не лаптем щи хле­бать! Вот ведь как исхитрился: раз и гото­во! У нас в деревне есть мужик, который без единого гвоздя и без клея всё из дерева делает: столы, табуретки, стулья. Да так, что годами служат и не раскачиваются. А я не могу. Пробовал, не получается. Видно, какое-то уме­ние особое людям дано...
Все разбрелись по койкам и долго рассуждали о том, какие даровитые люди есть. Каждый торопился рассказать о необыкновенном происшествии или просто о родном доме. Один Фёдор, укутавшись с головой, утомленный, быстро за­снул и, наверное, во сне видел своих любимых девок, потому что время от времени сладко причмокивал и что-то бормотал ласковое.
4.
Лев в эту ночь долго не мог уснуть. вдруг вспомнилась последняя мирная Пасха, может быть, самая счастливая в его жизни.
Война, как выяснилось позже, уже стояла на пороге, но об этом никто не догадывал­ся. Он тогда только что вернулся из Франции, переполненный чувствами, впечатлениями. Пасха была любимым праздником в семье, и всегда от­мечалась с особым настроением. И в этот раз был накрыт великолепный стол: освященные куличи, пасочки из творога, крашеные яйца, выращенная на окнах в тарелках зеленая травка, ломтики телятины «волшебно неуловимого цвета, которую даже голландцы не решались писать», как сказал, проглатывая слюну, брат Илья.
— И всё это великолепие мама принесла в жертву «волшебной кисти» Лёвушки, — жаловался Илья, встречая многочисленных друзей, — придется ждать, когда будет закончен натюрморт.
Рояль был задвинут в угол, а на его месте стоял мольберт с холстом. Лев усердно трудил­ся, чувствуя затылком горячее дыхание нетер­пеливой публики.
— Ничего, потерпите, — уговаривала шепотом мама уже изрядно проголодавшихся молодых людей, — едва ли нам когда-нибудь еще раз придется увидеть такое великолепие...
Милая мама, она всегда раньше других чувствовала приближение опасности.
Наконец натюрморт был закончен и распахнуты двери гостиной. Народ двинулся к столу, на котором появились запотевшие хрустальные графинчики с прозрачной водкой, разноцветные бутылки.
— Нужно еще немного доделать, — устало сказал Лев, — но у вас такие кровожадные взгляды, боюсь, промедление будет стоить мне жизни.
— Что ты, Лёвушка, холст совершенно закон­чен, — горячо принялись его уверять.
— Браво! — зааплодировал появившийся в дверях Володя Митлевский. — Это полнокровное, зрелое произведение искусства! Вы только посмотрите: формы вписаны гармонично и четко, цвет красив и правдив. А какая уверенность в руке!? Браво, Лёва, ты не зря провел год во Франции. Сезанн тебя благословил...
Льву было неловко слушать похвалу, но он сам видел, что работа удалась. Усталость, родные лица, доброжелательность друзей, веселое застолье создавали то странно блаженное состояние, которое, наверное, и называется счастьем.
Он, как говорила мама, был обречен стать художником, потому что в обозримом прошлом вся родня с обеих сторон ничем иным, кроме жи­вописи и архитектуры, не занималась. В семье, как реликвия, хранился проект дворца, подпи­саный итальянцем Леонардо Ланца, 1758 год. Был ли он настоящим предком нынешних Ланца, не доказано, но убежденность в родственных связях с Леонардо стойко держалась в семье.
Окруженный любовью и нежностью старших, Лёвушка долго не подозревал о существовании зла, беды, несчастья. Иногда ему доставлял огорчение старший брат, который, случалось, над ним подтрунивал, строил различные каверзы, но братья любили друг друга и никогда не ссорились всерьез. У Лёвы был мамин характер, «приправленный итальянским соусом», как говаривал дедушка Петр Александрович, имея в виду легкомыслие всех Ланца. На фоне чопорных, сдержанных петербуржцев они казались слегка сумасшедшими. Горячность в спорах, необычайная влюбчивость, взрывной темперамент вызывали снисходительные улыбки добрых знакомых: все-таки эти итальян­цы талантливые люди, им многое прощается.
И хотя в доме постоянно кипели страсти, до серьезных событий дело не доходило. Но в один год всё переменилось. Отец перестал приходить домой, у Илюши появился новый учитель, который через некоторое время занял кабинет отца. Лёва не понимал, что происходит, но сердцем чувствовал беду.
В свой десятый день рождения он с нетерпением ждал только одного гостя и когда тот пришел, как всегда, красивый, элегантный, чуточку смущенный, лёва бросился ему на шею, рас­целовал, вдыхая чудесный запах туалетной воды, чуть слышный сквозь табачный дух, пропитавший усы и бородку отца.
— Папочка! Ты больше не уйдешь? — прошеп­тал мальчик, прижавшись к нему.
— Прости, сынок.
У Лёвы сжалось сердце. Он вдруг понял, по­чему мама так раздражительна, молчалива и задумчива: папа больше не вернётся. Слёзы хлынули в два ручья. Он одинаково любил и отца, и мать и теперь ощутил, будто его режут пополам. Отец тоже заплакал, слезы текли по его щекам, задерживаясь крупными каплями на боро­де и падая на макушку сыну.
— Всё будет хорошо, сыночек, — шептал отец, — я вас люблю, как и прежде, мы будем видеться…
Но Лёва ничего не слышал, мир погрузился во тьму. Очнулся он в постели, рядом сидела мама, пахло лекарствами.
— Мама, я заболел? — спросил Лёва.
— Немножко, мой маленький, — наклонилась мама, и Лёва обнял ее за шею, притянул к себе, прижался горячим лицом, ища защиты. — Всё будет хорошо, сыночек, ты снова будешь здо­ров, мы поедем к дедушке. Там уже сирень скоро зацветет…
Мама прилегла рядом и долго шептала ласко­вые слова, поглаживая его нежной рукой.
Чтобы Леве веселей было болеть, Илья разыс­кал в чулане сломанную железную дорогу, которую когда-то ему подарил отец, долго возился, пытаясь оживить механизм. Наконец, ему это удалось, и всё пространство перед кроватью больного превратилось в горный ландшафт, по которому извилистой лентой вилась железная дорога. Паровоз, посвистывая, останавливался на станциях и перед семафором. Дождавшись сигнала, отправлялся даль­ше. Илья придумывал смешные ситуации, от ко­торых Лева хохотал, забыв о болезни. Но потом вспоминал свое горе и отворачивался к стенке. Брату это надоело, железная дорога вернулась на место в чулане…
В палату вошел новый раненый, занял опустевшую койку, разложил свои вещички и вдруг, хлопнув себя по лбу, возгласил:
— Ланец, тебе письмо! Кто тут Ланец? Совсем забыл передать сразу.
— Сам ты, ланец, дурак! — вскочил Федя. — Читать сначала правильно научись. Лев Ланца.
— Да не читал я вовсе, не грамотный потому, — спокойно ответил солдат, отдавая письмо, — сказали передай, я и передаю. А Ланца или Ланец, один черт, не по-нашему.
Письмо было от матери. Она писала, что Илю­ша тоже на фронте, летает на аэроплане собст­венной конструкции, что ему предлагают возглавить строительство этих летательных машин, но пока он не дал согласие. Она здорова, все хорошо, отчим тоже служит, но недалеко от дома.
А в самом конце маленькая приписка: «Месяц назад умер ваш отец». Смысл этой фразы сразу не дошел до его сознания. Перечитал еще раз, не понимая, о ком речь. Отец всегда был с ним, даже когда не виделись долгое время. Мысли никогда не возникало, что его может не стать. Что же теперь? Пустота? Однажды отец сказал ему, что человек, умирая, не исчезает, а остается с дорогими людьми, поддерживает их. Может, это твоя душа, папа, не дала мне умереть там, в болотах? Может, ты спас меня своей смертью? Папа, я так люблю тебя, мне сейчас очень плохо... Вместе со слезами изливалось его горе, накоп­ленное за последние месяцы страдание, утихала тоска...
— Ну, что же, молодой человек, — сказал доктор, ощупав и осмотрев его, — собирайтесь домой. На войне вам больше делать нечего.
Наконец-то! Лев влетел в палату и наткнулся на грустное лицо Феди.
— Что с тобой?
— А, не везет мне, братуха, — безнадежно махнул тот рукой, — направили меня в другой госпиталь.
— Так это же хорошо! Значит, вылечат тебя окончательно. Чего же ты пригорюнился. Хуже, если бы не долечили и отправили на фронт.
— И то правда.
— Федя, если вдруг попадешь в Петербург, дай знать. Вот тебе мой адрес, — протянул Лев бумажку и начал собирать свои пожитки.
— Жаль мне с тобой расставаться, но, видать, дороги у нас пошли в разные стороны, — начал по своему обыкновению рассуждать Федя, но не закончил, порывисто обнял нового друга и обмякшим голосом проговорил: — родной ты мне стал, как брат. Прощай. Бог даст, свидимся.
5.
Дорога из госпиталя домой казалась неимоверно долгой. Переполненные эшелоны двигались медленно, сутками простаивали в тупиках, пропуская встречные поезда. Безалаберность, неразбериха рождали злобу. Измученные люди в грязных, вонючих вагонах, забытые всеми, начинали звереть от голода и безнадёж­ности. Кровавые драки, поножовщина, воровство...
Когда до Петербурга, как ему показалось, оставалось совсем немного, Лев не выдержал и на каком-то полустанке спрыгнул на землю. Эшелон ушел, а он, прикинув, в каком направлении город, двинулся напрямик через болотистую равнину, холмы и перелески.
Был октябрь на исходе. Земля, скованная морозцем, гулко отзывалась на его шаги. На душе — радость от внезапно наступившей свободы, необъятного раздолья, родниково-холодного, прозрачного воздуха. Льву даже почудилось на миг, что его несет над землёй, покрытой жухлой травой и сверкающей круглыми зер­кальцами маленьких озер. Под ним проплывали скошенные поля с оставшимися кое-где копнами соломы, на одну из которых он рухнул в изнеможении от пере­полняющих чувств.
Немного отлежавшись, почувствовал такой голод, что готов был жевать траву. Без всякой надежды развязал тощий мешок и вдруг нащупал какой-то узелок. В нём оказалось три черных сухаря. Лев с недоумением рассматривал неожиданный подарок, пока его не осенило: «Федя! Конечно, это он сунул, когда прощались. Дорогой Федюня, спасибо тебе, родной!»
В груди даже потеплело от чувства благодарности. Лев медленно жевал сухарь и думал, как судьба к нему милостива. Вот послала же ему доброго, мудрого, заботливого Федю, ставше­го родным, научившему многим житейским премудростям, о которых Лев даже не догадывал­ся в своем далеком, довоенном благополучии.
И сейчас он словно услышал голос Федюни: «Ты всё-то сразу не заглатывай! Подумай, сколь тебе еще болтаться придется по лесам да по­лям, пока до жилья доберешься».
Он спрятал оставшиеся сухари в мешок, который завязал накрепко и положил под голову. Тело блаженно заныло. Лев смотрел, как по густо-синему небу ветер гонит низкие серые тучи. Вот-вот пойдет снег. А дома сейчас, наверное, мама угощает кого-нибудь чаем с горячими пирожками. Отчим уютно устроился в кресле, вытянув ноги, читает газету, «сводки с театра военных действий». Придумали тоже: театр! Хорош театрик, ничего не скажешь.
Холод пробрался под шинель. Лев вскочил, размялся и двинулся дальше. Уже сумерки, нуж­но искать ночлег. Впереди темнел сосновый бор. Он припустил к нему, нашел удобное место, устроил из веток подобие гнезда, натаскал сучьев.
Когда костерок разгорелся, положил в него полусгнивший пенек, чтоб подольше тлел, и задремал. Ему приснилась девушка: она стоит над ним, черпает ведром воду и льет ему за шиворот. Вода бежит по спине, холодно, а она сме­ется и продолжает лить. С трудом разомкнув ве­ки, он обнаружил, что идет дождь, капли ползут по ветке и падают за ворот шинели. Зябко. Костер едва теплится.
Лев пошевелил его, подбросил сухих сучьев, набрал из лужицы воды во фляжку, вскипятил ее, набросал хвои и положил горячую фляжку за пазуху, чтобы настоялся отвар. От тепла он снова погрузился в дрёму. В памяти воз­никли знакомые строчки:
Дождя прозрачная вуаль
Закрыла небо, лес и даль...
А он в этом пейзаже одинокий странник, потерявший дорогу. Но идти надо, не сидеть же здесь вечно. Вот попью чайку с сухариком и двинусь дальше. А теперь загасим костерок. Уходить не хочется, такое гнездо хорошее при­дется оставить. А что впереди? Полный мрак.
Промокшие ботинки противно причмокивали, с каждым шагом всё громче. Краем глаза он за­метил в стороне что-то яркое. Какое-то крохот­ное пятнышко пылало алым цветом среди ветвей с поредевшей листвой. Оно притягивало его, как магнит. оказалось, рябинка с остатками ягод. Клочья паутины укутали уже высохшие, наполовину осыпавшиеся гроздья. Только две-три ягодки на каждой грозди сохранили свежесть и живой цвет. Лев осторожно срывал их губами и высасывал терпкий горьковато-кислый сок. С каждой ягодкой в него будто вливалась здоровая сила.
Не успел он выбраться на прежнюю тропку, как замер от неожиданности. Перед ним стоял... Волк? О, кажется, пришел. И что же мы будем делать? Я что же, боюсь? Поду­маешь, волк! Я же не баран какой-нибудь. Я все-таки Лев...
Он даже не заметил, что бормочет вслух. И вдруг увидел, что зверь прислушивается, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, и... виляет хвостом, вполне миролюбиво.
— Так ты, оказывается, пес, — обрадовался Лев, — а я-то принял тебя за хищника. Прости, милый.
Внезапно послышался призывный свист, со­бака, подпрыгнув, развернулась в воздухе и, мощными прыжками преодолевая кусты, исчез­ла. Лев двинулся вслед за нею. Когда он вы­шел на опушку, невдалеке увидел небольшой хутор. Вниз по дороге от него отъехала телега, на которой сидело несколько человек, а у распахнутых ворот стояла девушка, за­кутавшись в большой клетчатый платок. Рядом с нею сидел знакомый пес.
— Здравствуйте, — приблизился к ней Лев.
Девушка вздрогнула, резко повернулась к нему и молча поклонилась.
— Вы здесь живете? — спросил Лев первое, что пришло на ум, чтобы как-то начать разговор. Этот спасительный дом обойти стороной ему просто не хватило бы мужества.
— Заходите, — просто сказала вместо ответа девушка, закрывая ворота.
— Я из госпиталя возвращаюсь домой, — начал быстро говорить Лев.
— А где ваш дом?
— В Петербурге.
— Как же вы к нам попали?
— Хотел быстрее добраться да, видно, заблу­дился.
— Идите в дом, я сейчас.
— Простите, я, боюсь, слишком много грязи затащу в дом. Мне бы...
— Помыться? но вы же есть хотите. По гла­зам вижу.
— Я потерплю.
— Тогда идите вон в ту дверь. Вчера баню топили, вода еще не остыла. Раздевайтесь по­ка.
Лев вошел в низкую дверь. Темно, ничего не видно. Нащупал еще одну дверь, приоткрыл ее, на него пахнуло теплой сыростью вперемеш­ку с травяным запахом. Он понял, что в предбаннике должна быть какая-то скамейка для одежды. Присмотрелся, точно, у стены длинная лавка. Пока он разматывал обмотки, снимал мокрые ботинки, вошла девушка с маленьким каганцом в руке.
— Вот здесь мыло, мочалка. Раздевайтесь и заходите. Я пока приготовлю воду. Её маловато, придется вам в лоханке посидеть, а потом сполоснетесь чистой. Вы раньше-то когда-нибудь мылись в черной бане?
— Нет, не приходилось.
— придется помочь. Вас как зовут-то?
— Лев.
— А по батюшке?
— Борисович. А вас?
— Меня Зина, Зинаида Ивановна Зимарева, а хутор наш Зимари зовется. Вот и познакомились.
Она разговаривала и быстро наливала большим ковшом воду в обширную деревянную лохань.
— Ну, где вы там, Лев Борисович? Вода остынет. Да вы не стесняйтесь, я на вас смотреть не буду. От коптилки свету все равно мало, чтобы что-то рассмотреть…
Он готов был сквозь землю провалиться от смущения, но пересилил себя, шагнул в лохан­ку и вскрикнул:
— ой, вода горячая!
— Ну, прямо дитё, — засмеялась Зина. — Это спервоначалу кажется, она не такая уж горячая. Давайте я вам сразу спину потру.
Она намылила мочалку и энергично стала растирать его, бормоча какие-то слова-заговоры. Лев никогда еще не испытывал такого блаженства: казалось, с каждым прикосновением мочалки не только тело освобождалось от грязи, пота, но и душа — от испытанных в последние годы переживаний, от мрачных мыслей, от всего, что тяготило, прижимало к земле.
— Воспаряю! — засмеялся он.
— Что ты сказал? — спросила девушка.
— Я люблю тебя! Ты подарила мне счастье!
— Болтай! Он меня любит. Любите вы, городские, словами бросаться…
Всё так же споро она вымыла ему голову, начала тереть грудь. И вдруг остановилась.
— Ты что? — Лев открыл глаза. — А, это? Я же тебе сказал, что из госпиталя иду. Не обращай внимания, уже не болит.
Он окончательно освоился, балагурил, сыпал комплиментами, от которых Зина отмахивалась со смехом. Наконец, вымытый, причесанный, одетый во все чистое, он переступил порог дома, который поразил его своим аскетизмом. Кроме большой печи, стола, двух лавок по обе его стороны, горки с посудой, сундука и большой кровати за занавеской, ничего не было. Просто­рно, чисто, дышится легко. Сколько же у нас в доме ненужного, невольно подумал он.
Пока девушка собирала нехитрый обед, он сидел на лавке у окна, за которым ветер слегка шевелил последние листья на кустах сирени, на одинокой березе, стоявшей за забором.
— Ешь, Лев Борисович, а потом ложись, поспи. Умаялся в дороге, — жалостливо посмотрела на него Зина. — А я пойду, твои одежки пропарю, всё меньше вшей домой притащишь.
— Посиди со мной, — попросил Лев, — я так давно никого не видел. Даже забыл, что сущест­вуют на свете такие прелестные создания, как ты.
— Потом посижу.
Она вскочила, быстро разобрала постель и убежала. Когда появилась с красными от стирки руками, Лев крепко слал, обняв подушку обеими руками. Девушка села на край кровати и пристально посмотрела на него. Молоденький, слав­ный солдатик, Бог тебя уберег на этой войне. А сколько их еще будет, кто знает? Счастливая та девушка, которую ты полюбишь, добрый, сильный. Наверное, на руках будешь ее носить. А я буду тебя всегда вспоминать, ангел ты мой. Ее сердце, переполненное нежностью, казалось, не выдержит, разорвется...
— Что же ты сидишь? — услышала она шепот. — Иди ко мне....
Утром она проводила Льва через лес на до­рогу, показала, куда идти.
— Здесь станция недалеко. За поворотом уви­дишь. Ну, прощай, Лев Борисович, не поминай ли­хом.
— Ну, что ты. Спасибо тебе за всё. Я непременно...
— Нет. Ничего не говори. Прощай. Дай Бог тебе счастья.
Она обняла его и крепко расцеловала, как целуют женщины, провожая сыновей своих в дальний путь.
— Я буду всегда тебя помнить, — бормотал Лев, — я так тебе благодарен...
— Все. иди.
Зина стояла у дороги, прижав руки к груди, будто удерживая себя, чтобы не побежать следом, не остановить его, чтобы посмотреть еще разочек в его раскосые, темные от волнения глаза, не поцеловать его припухлые, мальчишеские губы...
6.
Уже к вечеру того же дня Лев Ланца спрыгнул с площадки грузового вагона, не доезжая до Витебского вокзала столицы. Без всяких приключений он добрался до Невского проспекта. Ему непременно хотелось пройти по любимым с детства улицам и площадям, подышать родным воздухом.
Издалека ему всегда виделся город, каким он запомнился, когда они всей семьей ездили на прогулки по Невскому, сияющему зеркальными стеклами, заполненному нарядными толпами, движущимися вдоль по проспекту, мимо величественных дворцов, всегда притягательного Гостинного двора, подавляющего своею мощью Казанского собора, разнообразных церквей, ко­торые тогда казались мальчику похожими на пряничные дворцы из волшебных сказок.
Такое же впечатление производили на него и многие мосты, среди которых любимым был, разумеется, Аничковский. Трудно оторваться Левушке от созерцания чудесных коней. Как зачарованный, он мог часами стоять на мосту, дорисовывая в воображения яркие искры из-под копыт, огнедышащие ноздри могучих и прекрасных животных.
Теперь Лев шел по чужому городу: темный, захламлённый, пустынный и серый, он плохо ассоциировался с прежним обликом города-дворца. Редкие прохожие, встречаясь, шарахались друг от друга в испуге, только группы вооруженных солдат и матросов разгуливали свободно, громко смеясь и разговаривая. Да еще пьяный чинов­ник, вежливо приподняв картуз, заговаривал со встречными. У него украли деньги. Об этом он сообщил и Льву: у меня горе, милостивый государь, деньги украли, папиросы кончились и купить негде, о пропитании я уж не говорю. Лев поделился папиросами и отдал последние спички, вызвав «море благодарности» за щед­рость.
— Запомните: люди превратились в сволочей, — зашептал ему на ухо чиновник, — а вы — человек. Я счастлив, что встретил хоть одного...
Он еще что-то бормотал, то и дело приклады­вая палец к губам, потом бочком-бочком про­двинулся под арку и исчез. А Льва остановил патруль и потребовал документы. Рассматрива­ли долго и пристально: что-то ты, солдат, медленно идешь, где пропадал столько времени? Поезда медленно ходят? Да, да, поезда. Непохоже, что ты долго добирался. А, это его девки в борделе вымыли да вычистили! Ну, ну. Ладно, шагай, счастливо...
Лев пошел вперед. В нескольких шагах — его любимый мост через Фонтанку. И вдруг он каким-то нервом ощутил угрозу. Наверное, показалось. Но явственно донесся щелчок ружей­ного затвора. Лев остановился и резко повер­нулся. На него был направлен ствол. «Отставить!» — хлестнуло, как удар бича. Рядом с ним оказался морской офицер, который направился к патрулю. Матросы подтянулись, выслушали команду и, мигом построившись, двинулись по набережной Фонтанки в сторону Шереметьевского дома. А Лев, решив больше не искушать судьбу, пошел не в сторону наверняка охраняемого Зимнего дворца, а через Исаакиевскую площадь к Николаевскому мосту. Хо­тя пришлось прошагать лишние километры, зато никто его больше не останавливал, не оскорблял и не брал на мушку. Но настроение было напрочь испорчено, от радости возвращения не осталось и следа. На душе мерзко, тоскливо. Только при виде родного дома шевельнулось светлое чувство. Захотелось быстрее попасть в тепло, к родным, обнять маму, прижаться к ней, как в детстве...
В доме было темно, как во всем городе. Парадное наглухо закрыто, ворота тоже заперты. Лев остервенело затряс чугунную калитку, слов­но пытаясь сорвать ее с петель. Его вдруг ох­ватил какой-то животный страх.
— Иду-у, иду! — послышалось из глубины двора. — Кого нечистый носит по ночам? Нынче гостей никто не ждет.
— Я не гость. Я здесь живу.
— Матерь Божья, Пресвятая Царица Небесная! — всплеснул руками дворник, пропуская его. — Как же я не признал? Простите, Лев Борисович. С возвращением вас, с благополучным возвращением. Радость-то какая, Господи! Марья Петровна заждалась. Ах ты, Господи, как же я вас не признал сразу-то...
Растроганный Лев обнял старика, которого помнил еще моложавым, крепким мужчиной, неиз­менно приветливо, но без особого подобострас­тия, встречавшего жильцов у парадного входа. Маленьким он не мог глаз оторвать от его роскошной ливреи с золотыми галунами. Швейцар казался ему главным человеком в доме, всё знающим и оберегающим его обитателей.
В этом доме, в квартире своего дедушки, профессора Академии художеств, архитектора Федора Ивановича Ланца Лев родился и вырос.
уняв бешено бьющееся сердце, он позвонил в дверь. Долго никто не открывал. Наконец, задвигали железными засовами, которых раньше не было, щелкнул замок.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Откройте, пожалуйста. Я — Лев.
— Лёвушка!
Дверь распахнулась, на пороге стояли две пожилые женщин. Одна из них, в которой он с трудом узнал свою мать, бросилась ему на шею.
— сыночек, как же я долго ждала тебя! Родной мой! Наконец...
Мария Петровна целовала его лицо, уливая слезами. Их обоих обняла тоже рыдающая На­денька, горничная Марии Петровны.
Как тяжелобольного они довели его до дивана в гостиной, усадили. Надя поцеловала их обоих, вытерла платком, накинутым на ночную сорочку, слезы, и пошла на кухню готовить чай.
— Погреемся чайком. У нас холодно.
— Может, найдете что-нибудь покрепче? — спросил Лев, смущенно улыбаясь.
— Найдет, найдет, — ответила с готовностью Мария Петровна. — Нам сейчас всем по чуть-чуть нужно выпить, радость-то какая. Милый мой сыночек, как же ты добрался? В городе даже днем стало страшно ходить. Сплошные безоб­разия: грабят, убивают, какое-то всеобщее оз­верение. Вся прислуга давно разбежалась. Спасибо, моя верная Надя меня не бросает. Она целыми днями стоит в «хвостах» за хлебом. Иногда удается купить пшена. Помнишь, как ты не любил в детстве кашу?
— А я, мама, недавно вспоминал нашу последнюю мирную Пасху. Помнишь, я натюрморт писал, а все плотоядно смотрели на угощение, недоступное им?
— Помню, сынок. Но не нужно вспоминать, как мы тогда жили. Слишком тяжело, сердце может не выдержать сравнений. Сейчас мы мечтаем о самой простой каше с молоком. Может, это нам наказание за то, что не ценили, не берегли ту нашу жизнь?
— Ну, опять за свое! — всплеснула руками появившаяся в дверях Надя, уже одетая в тем­ное платье с белым передником. — Она, Левушка, теперь только и говорит о наказании господ­нем, чуть не каждый день ходит в церковь, молится за вас с Илюшей. И плачет, плачет...
Слезы ручьем хлынули из ее глаз. Махнув рукой, она снова ушла. Мария Петровна тес­нее прижалась к сыну. Он гладил ее, целовал в поседевшую голову и шептал:
— Все будет хорошо, мамочка, я больше нику­да не уеду. Мы будем всегда вместе. Вот вернутся Илья, Сергей Владимирович, заживем, как прежде...
— Как бы мне этого хотелось, — вздохнула, немного успокоившись, Мария Петровна, — боюсь, что теперь это мечты, только мечты. Прежнее никогда не вернется. Три года идет во­йна, и конца ей нет. А что делается при дворе? Каждый день только и слышишь: Распутин, «старец» приказал, Гришка велел! Как будто у нас нет правительства, государя. Город погряз в распутстве, цинизме, мраке. Лёва, мне страшно. Не за себя, я уже прожила свою жизнь. За вас, молодых. В этой неразберихе, хаосе трудно по­нять, что хорошо, что плохо. Все обесценено: то что считалось грешным, вульгарным, непорядочным, вылезло наружу. Сейчас этим даже гордятся...
— Успокойся, мама, я думаю, это пройдет, время поставит все на свои места.
— Нет, Левушка. Я знаю, грядет что-то страшное. Воздух как наэлектризованный. Я га­зеты стала читать, представляешь? Их сейчас очень много. Мне с каждым днем становится всё страшней. Ты помнишь, как мы все были поражены убийством премьер-министра Сто­лыпина. Недавно напечатали какие-то подробности, а теперь ходят слухи, что издателя этой газеты нашли в квартире задушенным. И никто не знает, как и когда это произошло. Люди напуганы. В очередях рассказывают друг другу шепотом новости... Ой, прости меня, сынок, я несу всякую чушь. Тебе нужно привести себя в порядок, позавтракать и отдыхать. Пойдем на кухню. Мы теперь там чаще, чем в комнатах, сидим, греемся. Наденька — моя спасительница. Она все знает, всё умеет. Я ей так благодарна.
— Не слушайте, Лев Борисович, это я благодар­на вашей маменьке, что не отослала от себя. Ку­да бы я делась? А так, живем вдвоем, ждем вас с войны этой проклятой. Когда уж она кончится?
Мария Петровна теперь мало напоминала ту светскую даму, какой она была прежде в глазах знакомых. Пышно уложенную прическу сменили гладко зачесанные волосы, собранные на затылке в тяжелый пучок, лицо сероватого цвета утратило красоту, несколько высокомерное выражение, но приобрело черты мудрой, много испытавшей женщины из простонародья. Она стала еще меньше ростом, хотя никогда не бы­ла высокой. Раньше такого чувства нежности и желания её защитить никогда не приходилось сыну испытывать.
Сам он внешне почти не изменился, только похудел очень, стал похож на высокого мальчи­ка, гибкого, легкого. Но Мария Петровна почувствовала, что ее Лёвушка за этот год сильно повзрослел, исчезло его всегдашнее, почти детское состояние беспечности. Взгляд чуть раскосых темно-синих глаз стал острее, внимательнее. Она вдруг заметила, что в минуты волнения его глаза «разъезжаются». Та­кого раньше не было. Почему-то он стал часто переспрашивать.
— Ты плохо слышишь? — спросила она его.
— Да, мама. Это от контузии. Но уже почти всё прошло. Я чувствую, что вполне здоров.
Надя сидела напротив Льва, любуясь им.
— Господи, Лёвушка, я же тебя маленького носила на руках! А теперь? Вы посмотрите: нас­тоящий мужчина, красивый, здоровый! Девушки голову будут терять. Завидую, кому достанется такое счастье.
— Я их, безголовых, всё равно буду любить, — засмеялся Лев и поднял наполненную рюмку.
— За тебя, милый, — проговорила мать и вы­пила, как воду. — Не удивляйся, мы с Надень­кой иногда позволяем себе.
— Ну, что ты, мама! Меня сейчас трудно чем-нибудь удивить. Когда я впервые выпил водки, она мне показалась отвратительной, но потом оценил ее благотворное воздействие, даже нравится.
— Но, надеюсь, не до такой степени, чтобы себя не помнить?
— Да, как тебе сказать, мама…
— Ты меня пугаешь, сынок.
— Нет, нет. Вот сейчас мне совсем не хо­чется напиваться, а бывали моменты, когда бы полжизни «за коня» отдал.
— Ты боялся там, на фронте?
— Да особого повода бояться у меня прос­то не было. Поначалу я больше страдал от пос­тоянного, агрессивного хамства. Потом привык и не обращал внимания.
— Но как же тебя ранило, контузило?
— Снаряд недалеко разорвался. Случайный.
Мария Петровна с недоверием посмотрела на сына, он уловил ее взгляд:
— Я правду говорю.
В это время в дверь позвонили. Через минуту в сопровождении улыбающейся Нади вошел Сергей Владимирович.
— Боже мой, Лёва! Здравствуй родной, зд­равствуй. Как я рад, что ты вернулся! Кстати, меня тоже отпустили, может быть, навсегда. Армия во мне больше не нуждается. После отставки великого князя Николая Николаевича она, мне кажется, уже ни в ком не нуждается. Разложение полное, сверху донизу. Господи, спаси и сохрани Россию и нас, грешных.
Мужчины долго говорили, оставшись наедине. Лев, никогда раньше не интересовавшийся ничем, кроме искусства, сейчас с удивлением слушал отчима, который хорошо ориентировался и в вое­нных событиях, и в делах внутри страны.
— Вы тоже считаете, что во всем виноват Распутин? — спросил он.
— Разумеется. Но больше Николай, который допустил такое безобразие, что всевластен темный мужик, а не он — помазанник Божий. Не подобает императору такой огромной страны проявлять слабость перед женщиной, даже если она — любимая жена. Слишком дорого за эти слабости платит страна. Ты знаешь, царь буд­то бы сказал: «Лучше один Распутин, чем десять скандалов на день». И Распутин назначает министров, советует, как вести войну... Вели­колепно начатое наступление вдруг останавли­вают без всякой причины! Что это? Помяни мое слово, мы не оправимся ...
— Прости, Сережа, Лёвушке нужно поспать, — прервала их разговор Мария Петровна, — он только к утру ведь пришел.
— Извини, милый, я тебя заговорил. За по­следнее время столько горечи накопилось.
— Сон прошел. Давайте еще поговорим.
— Да, я совсем забыла, — спохватилась Ма­рия Петровна, — на днях заходил Коля. Он недавно вернулся с фронта. Говорил, что же­нится и хотел пригласить тебя на свадебный обед. При этом весело рассмеялся. Видимо, нынешняя скудная трапеза не совсем напоминает праздничное застолье.
— Я рад за него. Мой дорогой друг всегда был влюблён в Наташу.
— На ней он и женился. Кстати, вот его новый адрес. У него тоже есть телефон. Я, признаться, пока не привыкла пользоваться трубкой.
7.
На следующий день Лев отправился навестить Николая Евгеньевича, обнять старика, но мастерская оказалась пустой, даже намека на присутствие художника не было.
— Что случилось? — тревожно спросил Лев появившегося служителя. — Николай Евгеньевич бывает здесь?
— Болеет, говорят. Давно никто не заходил. Война, всех ребят подчистую вымела. Известно, какие из художников вояки, гибнут...
Лев вышел на набережную, спустился к воде и вдруг обнаружил сидящего на ступеньке дру­га. Сел рядом.
— Ну, что? — спросил Коля, скосив на него глаза. — Тоскливо стало?
— Жутко. Тишина, как в склепе. Я в мастерс­кой был.
— Хочешь, занимай ее и работай. Я нагло захватил графичку, режу гравюры. Никто даже не заглядывает. Красота.
— Меня большие пространства угнетают. Да и работать как-то не хочется. Кому это сейчас нужно.
— Это ты зря. Меня не волнует, нужно — не нужно кому-то, я не могу не работать, каждый час дорог. Сейчас только и нужно работать, по­ка никто не мешает. Знаешь, я сейчас делаю серию…
Лев слушал друга, и как будто снова возвращалось довоенное беззаботное существо­вание. В этом щуплом теле, ему всегда это казалось, еще со времен Тенишевского училища, таилась какая-то мощная энергия. Время от времени все друзья, и Лев в том числе, подпитывались ею. Когда Коля вдохновенно выплескивал целые каскады идей, мыслей, находок, он преоб­ражался, от него будто исходило сияние. Вот и теперь Лев почувствовал, как исчезают тоска, вялость. А Коля уже вскочил, схватил его за руку и потащил в Академию. Его обычно полуприкрытые тяжеловатыми веками светлые глаза потемнели и за­сияли от нахлынувшего возбуждения, маленькие усики смешно топорщились под длинным тонким носом на худом лице.
— Между прочим, — сказал он, успокоившись, — мы с тобой можем повесить свои работы в пус­тующем зале и любоваться ими. Там недавно была выставка наших стариков. Народу!
— Неужели еще бывает выставки? И зрители прихо­дят?
— Совсем ты одичал, дорогой товарищ. Художник творит, зритель смотрит, критик пишет — это неизбывно во все эпохи, и в нашу тоже. Думай, мой друг, пока никто не захватил пустые стены.
— Неплохо было бы.
— Завтра и начнем. У меня есть знакомый критик, толковый мальчик, он будет писать.
Они зашли в полутемную графическую мастерскую, заставленную офортными станками с огромными колесами, ящиками с литографским камнем, столами, заваленными бумагой...
— Видишь? Вот какое наследие мне доста­лось. Грех не воспользоваться.
Лев нежно взял в руки кусок голубоватого известняка, слегка потер мелким песочком. Коля, удовлетворенно кивнув, протянул ему жирный карандаш, а сам достал жестянку, налил клею и застыл в ожидании, наблюдая, как друг рисует.
— Ну, как? Похож?
— Твой автопортрет! — засмеялся Коля и отобрал камень. — Ты пока посмотри, что я там натворил, а я тисну.
Свежие работы еще сушились на веревках. На столе лежали папки с оттисками. Лев рас­сматривал каждый лист, удовлетворенно хмы­кая, потом обнял друга:
— Ты стал большим мастером!
— Маленький большой мастер, — хохотнул Коля, — пожалуй, так даже можно подписываться
— Я не шучу. Поразительно, но я в твоих гравюрах слышу звуки: цокот копыт, грохот телег... Удивительно! И такая тяжелая масса!
— А мне как нравится твой львёнок! — улыбаясь, Коля протянул ему оттиск, на котором в мягких полутонах уютно устроился зверёныш с торчащими ушами и веселыми глазами.
— С некоторых пор мне почему-то звери кажутся симпатичнее людей.
— Совсем плохо? — серьезно спросил Коля.
И Льва прорвало: всё, что он не мог рассказать никому, что таил в своей душе, вдруг выплеснулось наружу. Это было похоже на испо­ведь. Коля внимательно слушал, не перебивая, а когда Лев выговорился, обнял его:
— Время такое, Левушка. Мы попали с тобой в переплёт, сами того не желая. Один век сме­нился другим, одна эпоха наезжает на другую и давит всех, кто замешкался или не хочет ухо­дить с дороги. Но у нас есть спасение — наша работа. Нужно работать, не думая о благах, признании и прочем. Всё суета...
Они проговорили допоздна, а, прощаясь, договорились заняться устройст­вом выставки. Домой Лев вернулся уже перепол­ненный планами, желанием рисовать.
— Мама! Я тебе подарок принёс! — с порога сообщил он и развернул литографию.
— Левушка! Как я рада! Спасибо, дорогой!
— Я сейчас его положу, пусть подсохнет, а потом вставлю в рамочку и повешу в твоей комнате.
Вдруг зазвонил телефон. Лев услышал радостный голос Коли:
— Представляешь, видел Петра Бунича. Он в Кронштадте был, успел ко мне забежать на минутку, сразу после тебя. Разрешил взять его работы на выставку. Представляешь, как здорово! Давай тащи завтра всё, что можешь. Я уже полу­чил разрешение на нашу выставку...
Отчим вызвался помочь им:
— Для меня такое счастье снова окунуться в вашу суету! Я начинаю чувствовать себя то­же молодым.
Несколько дней пролетели в подготовке работ, их развеске, печатании афиш. Нако­нец, состоялся вернисаж, на который собрались академические преподаватели, студенты и довольно много зрителей «с улицы».
Всё было, как всегда: разговоры, речи, дру­жеские объятия, похлопывание по плечу, язвительные замечания...
На следующий день газеты поместили не­большие сообщения об открытии выставки трех молодых графиков-фронтовиков. И почти в каж­дом — сожаление, что в их работах не отражены текущие события. Это наводило газетчиков на мысль об аполитичности молодых художников, которых «больше заботят проблемы самовыра­жения и технического совершенства, в чем им всем отказать нельзя».
А текущие события вскоре затмили все пре­дыдущие и, как тогда говорили, открыли ворота для грядущих несчастий и катастроф. 17 декаб­ря был убит «старец», всевластный Григорий Распутин. Печатные издания сообщали подробности, пересказывали все слухи, предположения, смаковали ужасы...
Выставка была тихо свернута, не получив общественного резонанса. В последний день Лев внимательно посмотрел ее еще раз и хотел уходить, но вдруг увидел Николая Евгеньевича, который, опираясь на трость, стоял перед его работами
— Я рад за тебя, Лёва, за твоих друзей, — серьезно заговорил его учитель, прекрас­ный художник-баталист. — Я завидую вашей свободе. Наше поколение испытывало огромный пресс либо старой академии, давно утратившей живость восприятия мира, либо идеологии протеста, как «передвижники», задушившие живопись в угоду критике нашей жизни. А вы занимаетесь искусством, и в этом ценность этой выставки. Я радуюсь, что ты сохраняешь свои основные природные качества: острую наблюдательность и легкость рисунка. Уже видна крепкая рука мастера.
— Спасибо, дорогой Николай Евгеньевич. Я искренне вам благодарен. Но это все старые рисунки, я ими разочарован. Сейчас, пожалуй, по-другому бы рисовал.
— Вот и замечательно! И рисуй! Главное — не предавай себя, свой талант. Это смерть для любого художника. Я многократно наблюдал. Прости меня за старческую болтовню. Мне пора. Счастлив был повидаться с тобой.
— Я провожу вас...
Он был многим обязан Николаю Евгеньевичу, искренне любил его и говорил об этом, про­вожая старика до его квартиры в том же доме, где жил сам.
После выставки тоска стала еще острее. Может быть, виновата зима — холодная, с метелями, поземкой. В квартире холодно, идти некуда. Сергей Владимирович снова вернулся в Академию, но часто приходил через час-полтора, с охапкой свежих газет, которыми до самого вечера шелестел, сидя в сво­ем кабинете, а потом, заглядывая в комнату Льва, молча приглашал его на кухню, где было пусто и тепло. Доставал из своих запасов бу­тылку и начинал свой длинный пересказ всего прочитанного. Первое время Лев пытался вслушиваться в речь отчима. Но понял, что уму его непостижимо происходящее. Он не мог разобраться во всех партиях, вождях, классовой и всякой другой борьбе. Он молча пил, тупо смотрел в стену и ждал, когда наступит состояние легкости и сонливости. Тогда так же молча поднимался, кланялся и отправлялся в постель.
Так же тупо воспринял весть об отречении царя. Что такое временное правительство, он как-то сразу не разобрался, а потом уже не было возможности понять. Его начали пресле­довать мертвые лица, глаза, полные страдания, и кровь, кровь, повсюду густые, липкие ошмет­ки плоти...
— Мама, я схожу с ума, — уловив тревожный взгляд Марии Петровны, сообщил он спокойно.
— Лёвушка, милый! Остановись, умоляю тебя! — заплакала мать.
— Прости мама. Я не могу больше... Нет, пить не буду больше, противно. Обещаю... Ну, может, чуть-чуть…
Однажды с отчимом пришел Николай Евгеньевич, который, поговорив о том о сём, предложил ему воспользоваться направлением Академии художеств в творческую поездку по стране.
— Куда же я поеду? — тупо улыбаясь, спросил пьяный Лев. — В Париж? Я там уже был. Не хочу в Париж... В Берлин? О! Пошлите меня в Берлин! Ну, пожалуйста! Я взорву его, я умею взрывать, рвать бумагу, могу холсты порвать: др-р-ры! И нету шедевра! Хрупкий был.
— Поезжай в глубь страны, — Мария Петров­на начала его тормошить, приводя в чувство.
Мужчины вышли. Лев брякнулся на диван, бор­моча:
— Можно вглубь, можно вширь, а можно ввысь. Я хочу к Богу. Там теперь много хороших людей, красивых женщин. Там хорошо.
Мария Петровна, пытаясь его успокоить, принесла горячего крепкого чаю:
— Выпей, сынок. Тебе станет легче.
— Не хочу! Мне легко и весело! Я сейчас пойду и выброшу все книги, ноты всяких там ве­ликих Гёте, Моцартов... Нет, Моцарт пусть останется. Мама, пусть Моцарт останется, ну позволь его оставить! Я его так люблю. Он на небе всегда был, а все только стремились туда. Я тоже хочу на небо, к Моцарту.
Он вдруг зарыдал, уткнулся лицом в грудь Марии Петровны и, как в детстве, всхлипывая, забормотал:
— Прости, меня, мамочка, прости, родная, я гадкий, мерзкий, измучил тебя...
Со слезами уходил хмель. Наконец, успокоившись, вытер ладонями лицо и сказал:
— Мне нужно уехать куда-нибудь, мама. Я здесь погибну.
— Да-да, милый! Николай Евгеньевич тебя завтра ждет у себя в мастерской, там всё об­судите. А пока отдыхай, постарайся выспаться.
— Хорошо, мама. Не беспокойся.
8.
Утром, против обыкновения, Лев проснулся с ощущением бодрости, сходил к парикмахеру, где его постригли, уложив черные кудри в аккуратную прическу, побрили, попрыскали из пульверизатора. Возвращался он домой, благоухая непонятным запахом, видимо, слитыми в один флакон остатками разных одеколонов.
Домашние ахнули, узрев такую перемену.
— Красавец-то наш воскрес, слава тебе, господи, — захлопотала вокруг него Надежда, стряхивая пылинки со своего любимца. — Какой женишок, какой ладный да пригожий!
— Р-р-р, держитесь, красотки, лев выходит на охоту!
Разыгравшись, Лев схватил нож и вилку, сделав вид, что хочет съесть Надю.
— Стара я, а то бы не устояла, — хохотала та.
— Господи, какие вы глупости говорите, — возмутилась Мария Петровна, зорко следя, чтобы на столе не появилась бутылка. — Наденька, собери на стол, пожалуйста, пусть Лева позавтракает, а нам с то­бой пора в очередь за хлебом...
— Мама, я непременно воспользуюсь советом Нико­лая Евгеньевича и поеду куда угодно, но сначала в Москву, навещу Вельмута.
Мария Петровна удивленно подняла брови, но ниче­го не спросила. В тот же день он уехал. Подходя к дому, где жил Георгий Эдвардович Вельмут, разволно­вался, пытаясь представить Веру, какой она стала, как отнесется к его появлению, помнит ли его. Ведь тогда, в Париже, совсем девочкой была. Теперь, пожалуй, не узнать... Дверь открыла незнакомая женщина.
— Простите, — начал он неуверенно, не понимая, может, ошибся или ...
— Вы к Георгию Эдвардовичу? — строго спро­сила женщина, вскинув голову и как-то сверху глядя на него, хотя была ниже на голову. — Он не принимает.
— Я — Лев Ланца. Приехал из Петербурга, чтобы его увидеть. Передайте, пожалуйста...
Он не успел закончить фразу, как в перед­нюю выбежал Георгий Эдвардович, всплеснул руками, поднял их высоко над головой и, почти приплясывая, двинулся к нему.
— Боже мой, какой гость! Как я рад вас видеть. Вы — мой поклонник? Я рад.
— Георгий Эдвардович, вы меня не узнали? Конечно, столько лет прошло. Я — Лев Ланца.
— Ах ты, Господи! Конечно, узнал. Пойдемте, милый, ко мне, там поговорим. Прости, Ли­ночка, я не представил. Ангелина Константиновна, моя супруга.
Лев едва сдержался, чтобы не переспросить. Он не знал, как приступить к теме, его волнующей, но хозяин, пригласив его сесть, налил в стаканы вина и, быстро опрокинув свой, начал желанный разговор.
— Слышу ваш незаданный вопрос. Отвечаю без обиняков: они уехали, год назад. Нет, мы не думали расставаться. Лиза решила, что Вероч­ка не знает Россию. Она захотела показать ей родину с великими реками, горами, озерами. «Наша дочь, — сказала она, — лучше лопочет по-французски, чем по-русски. Она должна знать, что она русская». Что я мог возразить? Я их слишком часто оставлял одних, путешествуя по странам и континентам. Пусть теперь они съездят в свою Тьмутаракань. Мы даже попрощаться не смогли как следует. На вокзале толпа разъединила нас. Лиза только помахала рукой, а Верочка плакала и кричала: «Папа, папа, я люблю тебя, мы будем ждать тебя, папа!». Бедная девочка. Уже год она живет без меня.
Он заплакал, но быстро утешился и стал рассказывать, какую замечательную поездку он со­вершил в прошлом году по всей России до Тихо­го океана, побывал в Японии, где хорошо пора­ботал.
— Я ведь всегда очень много работаю. О, как меня всюду принимали! Цветы дарили юные девушки, прелестные создания...
— Простите, Георгий Эдвардович, вы сказали, что Елизавета Андреевна и Вера уехали...
— На Урал. Живут в каком-то Нижнегорске, Богом забытом углу. Я проезжал мимо, видел из окна вагона этот рай. Мрачное место, скажу вам. Я не люблю горы, леса. Для меня существует либо океан с его необъятностью, либо цивилизованный город. Но можете себе представить, они присылают ящи­ки с чудной колбасой, пряниками, вяленой ры­бой, мясом. Это удивительно.
— Вы с ними не встретились?
— Нет, ну что вы? Экспресс там совсем ненадолго останавливается. Я торопился за свой письменный стол.
— И вы их не ждете в ближайшее время?
— Нет, нет. Верочка там в гимназии учится, ей очень нравится. Она в восторге от городка, от своих новых одноклассниц. А Лиза, предста­вьте, преподает иностранные языки и еще сдела­лась библиотекарем. Не понимаю, зачем богатой женщине еще где-то служить за гроши. Чушь какая-то! Но она ведь всегда была немножко сумасбродкой…
— Простите, Георгий Эдвардович, но мне пора. Рад был увидеть вас в добром здравии.
— Прощайте, голубчик, вспоминайте старого графомана, так ведь меня теперь критики име­нуют...
Лев быстро распрощался и выбежал на улицу, жадно вдыхая морозный воздух. Он всегда восхищался необыкновенной добротой, чистосердечием Елизаветы Андреевны, любил ее искренней сыновней любовью, и ему было ужасно неловко и неприятно слу­шать Георгия Эдвардовича.
Попрощавшись, Лев с грустью отметил, что не испытал никакого сожаления, покидая Вельмута. Видимо, те времена, когда в их доме нетерпеливо дожидались гостей, которые собирались, чтобы послушать великолепные стихи Вельмута, бурные восторги по поводу удачной картины знакомого художника, те благословенные времена действительно канули в Лету. Изменил­ся мир, изменились и люди в этом новом, еще непонятном и пугающем мире.
Лев не мог долго предаваться грустным размышле­ниям. Нужно встряхнуться, решил он, и в путь. Я должен найти Веру, мне необходимо ее расспросить о многом.
Он явственно представил тот загадочный город, в котором произойдут очень важные события в его жизни. И сердце затрепетало в предчувствии новых, неожиданных поворотов…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1.
Думала ли Елизавета Андреевна тогда, в начале лета 1916 года, надолго задержаться на Урале? Вряд ли. Она рассчитывала к осени вернуться в Москву. Вере еще два года предстояло учиться в гимназии и, естественно, никакие перемены не должны помешать этому.
Когда они так нелепо расстались на вокзале, ей вдруг показалось, что Жорж сознательно задержался, давая толпе возможность их разъ­единить. Но, стоя в вагоне у окна, за которым плыли окраинные сооружения, она успокоилась, даже начала корить себя за излишнюю мнительность. Нет, Жорж, разумеется, будет мучиться, тосковать, он любит дочь, он непременно приедет, мы вернемся в Москву и заживём по-прежнему дружной семьей. Иначе быть не может...
Поезд, между тем, уже миновал подмосковные усадьбы, дачи и вырвался на простор, который она так любила и по которому тосковала всег­да за границей. Елизавета Андреевна присталь­но вглядывалась в бескрайние степи, уходящие за горизонт, с редкими убогими деревеньками вблизи глубоких оврагов, поросших кустарником. И снова степи, перелески, почти полное безлюдье. Только изредка мелькнет стадо с одино­ким пастухом или табунок лошадей, сопровождаемый двумя-тремя всадниками... С детства милые сердцу картины.
Елизавета Андреевна надеялась, что долгое путешествие поможет дочери понять и полюбить свою родину, но Вера осталась равнодушна к пейзажам за окном. Она сидела грустная в своем углу и, видимо, жалела, что сог­ласилась на эту нелепую поездку. Но уже в Рязани, когда они вышли на перрон погулять и подышать свежим вечерним воздухом, к ним подошли двое юношей и девуш­ка.
— Простите, — сильно картавя, сказал высо­кий, нескладный молодой человек с длинным но­сом над тонкими губами и маленькими глазками, глубоко сидящими под густыми бровями,— дорога дальняя, поэтому мы рискнули нарушить ваш по­кой. Вы жена поэта Вельмута?
— Да. Елизавета Андреевна. А это наша дочь Вера.
— Мы так и подумали. Вера поразительно похожа на Георгия Эдвардовича, с которым мы неоднократно встречались в Москве. И вас, Елизавета Андреевна, мы помним. Позвольте представиться: Сергей Гаврилов, студент Московского университета. Мой однокурсник и друг Алексей Богданович, потомок знаменитого в прошлом поэта.
— Ну, почему же «в прошлом»? — улыбнулась Елизавета Андреевна. — Я и сейчас с удовольст­вием читаю.
— И, наконец, моя сестра Лера, выпускница Московской консерватории, надеется в тишине Нижнегорского захолустья подготовить концерт­ную программу.
— Так вы в Нижнегорск едете? — радостно спросила Вера. — Это же чудесно! Мама, мы вместе будем отдыхать, правда? Мы намерены провести лето на каком-то загадочном озере с целебной водой. Если это не выдумка.
— Истинная правда, — грассировал Сергей, — наше озеро удивительной красоты, необъятности и целительности. Люди входят в воду больными, а выходят совершенно здоровыми.
— Сережа у нас любит все преувеличивать, — ласково взглянув на брата, улыбнулась Лера, — но озеро в самом деле чудесное.
— Во всяком случае, таковым его представил беллетрист Пантелеймонов, чем вызвал паломничес­тво страждущих из обеих столиц, — вмешался в разговор Алексей, — превративших берег озера, некогда скрытого от глаз человеческих, в популярный курорт.
— Для тех, кто не боится холода, — добави­ла Лера, смеясь, — и лезет в воду при полном посинении.
— Воды? — с недоумением спросила Вера.
— Кожи! — под дружный смех выдавила Лера.
С этой минуты всё переменилось. Вера была счастлива, обретя такую компанию, с которой скучное путешествие превратилось в приятное и веселое, а Елизавета Андреевна почувствовала желанный душевный покой, к которому безуспешно стремилась последнее время.
Внешне ее жизнь сложилась более чем счастливо. Она родилась и выросла в богатой купече­ской семье, где царил раз навсегда установленный порядок, где безраздельно властвовала ее мать, Любовь Леонидовна, единственная дочь Леонида Михайловича Ковалёва, известного в России главы торгового дома, добившегося к концу жизни желанной цели — стать поставщиком двора и быть принятым самим государем императором.
Свою дочь он выдал очень рано за мелкого лавочника, превратившегося со временем в крупного торговца. Зять не захотел войти в дело тестя, пробивался сам, чем снискал любовь сурового старика.
Елизавета Андреевна была последним, девятым, ребенком в семье. Воспитывали их с помощью нянек, гувернанток, но в основе лежал «домострой». Старшие дети особенно не сопротивлялись,
С Лизой было слож­ней. Свой еще неосознанный протест она выражала, доводя до абсурда послушание. Если в пост не разрешали есть скоромное, она голодала неделями. Если ей в наказание велели три раза прочесть молитву, она всю ночь стояла на коленях перед иконами, молясь и отбивая поклоны, пока не падала в обморок. Годам к пятнадцати, обнаружив следы самодельных вериг на нежном теле, её оставили в покое.
Старшие сестры ее презирали за «фантазии», а братья прозвали «Елизаветой Блаженной». Мать ко всем детям относилась одинаково строго. Отец нежно любил Лизу, угадывая в ней свой характер, но явно нежные чувства не проявлял.
Незадолго до смерти старик Ковалёв распорядился большую часть своего состояния исполь­зовать на содержание храмов, богаделен, кото­рые были им построены, на обустройство кладбища, где желал быть похороненным, и большую су­мму пожертвовал на нужды больниц. А вторую часть поделил между всеми внуками поровну, обеспечив их будущее.
Отец, Андрей демьянович Алексеев, перед смертью ликвидировал торговлю и на все деньги построил доходный дом на Басманной с просторными, хорошо обставленными, благоустроенными квартирами.
— Распоряжайтесь по своему усмотрению, — завещал детям, — но не обижайте друг друга несправедливостью, слушайтесь старшего брата.
Все, кроме Лизы, уже имели свои семьи, поэтому она сразу отказалась от своей доли в отцовском наследстве. Но после окончания гимна­зии она с одноклассницей Оленькой Воронцовой заняла одну из квартир в этом доме. Обе много работали: Лиза переводила романы с французского для издательства, владельцем которого был муж одной из ее сес­тёр, а Оленька учила детей богатых родителей музыке. Однажды она пришла домой взволнован­ная. На расспросы подруги сначала только улы­балась, но потом не выдержала и рассказала, что познакомилась со студентом из Петербур­га, приехавшим к родственникам, и, кажется, выйдет за него замуж.
— Вот так, сразу? — удивилась Лиза.
— Нет. Когда он получит назначение, — от­ветила Оля,— мы с ним очень похожи: родителей нет, собственности тоже, любим музыку и детей. И вообще, он такой!!!
Они часто говорили о мужчинах, мечтали. Лиза, смеясь, уверяла, что полюбит только необык­новенного человека, в глазах которого непре­менно должен быть восторг, вдохновение, пла­мя страсти.
— Ой, боюсь я за тебя, Лизонька! Такой уст­рашающий портрет нарисовала, для семейной жизни не подходящий...
Всё сбылось. Всё именно так и случилось: и пламя страсти, и восторг. Вспыхнувшее чувство ослепило её, существовал только ОН, необыкновенный, пылкий, осиянный божественным даром.
Началось всё весной. Однажды она, привлеченная восторженной толпой, подошла к Политехническому музею. Имя поэта было на слуху, и она решительно направилась в музей.
Самая большая аудитория была переполнена. Когда поэт в сиянии золотых кудрей, с про­филем орла, царственной походкой прошество­вал к столику, вспыхнули овации, от кри­ков восторженных поклонниц зазвенел воздух.
С первыми звуками его глуховатого го­лоса Лизу охватило волнение, она забыла обо всем на свете. Стихотворения, одно прекраснее другого, очаровали, одурманили, у нее перехватило дыхание.
Я полон именем твоим,
Твоим сияньем глаз.
Лишь мне свети, а не другим
Б полночный тёмный час.
Дай руку мне, пойдём туда,
Где плещется волна...
Он читал для нее, смотрел в её глаза, она это чувст­вовала, хотя была отдалена от него десятком плотных ря­дов восторженных слушателей...
Отшумели овации, все разошлись, наступила тишина, погасли огни, только над столиком го­рел фонарь, освещая стопку белой бумаги.
— Вот вы где? — она вздрогнула, услышав только что отзвучавший, неповторимый голос. — Простите, если напугал. Мне сказали: «Вас девушка в зале ждёт». Я рад, что вы дожда­лись и не убежали, пока я отбивался от милых созданий, желающих не только лицезреть мою особу, но и непременно что-то получить на память...
Он пристально посмотрел ей в глаза своими необыкновенными зелёными глазами и будто околдовал, парализовал волю, лишил разума. Он взял ее за руку и повел. Она не спросила, куда. Шла за ним, видела только его лицо, его чарующие глаза, улыбку. Вокруг были какие-то люди, шумные, возбужденные, с которыми они куда-то ехали, где-то кутили. Её закружило и понесло безудержное счастье. День, ночь, выс­тупления Жоржа, с первой секунды очаровываю­щего экзальтированную публику, ночные кутежи, — всё перемешалось, плыло где-то за её созна­нием.
— Моя жена, — представлял он её своим друзья и поклонникам, которые снисходительно улы­бались, целовали ей руки и тут же забывали о ее существовании.
В этом круговороте оказалась и церковь, в которой когда-то крестили Михаила Лермонтова
— Два великих имени соединятся под ее ку­полом: Лермонтов и Вельмут! Прелестно!
Под веселые возгласы и остроты они отправились в церковь и обвенчались. А потом было не менее головокружительное путешествие на берег Атлантического океана, в крохотный городок на юге Франции, где домики лепились на высоком холме, как ракушки на корпусе затонувшего корабля, где на песке росли, закрученные ветром в причудливые спирали с неожиданными изгиба­ми, сосны. Их опавшая хвоя питала необыкновенные цветы, пахнущие ладаном и йодом…
Между городком и волнами стояла одинокая вилла, которая приютила их. Кто в ней жил, кроме них, Лиза так и не узнала, хотя каждое утро они находили легкий завтрак, а возвращаясь вечером, — восхитительный ужин, свежие цветы в вазах. Всё было, как в сказке о возлюбленных: ночи, полные неги и страсти, роскошь уедине­ния, невидимые слуги... И могучий властелин — Океан, его тяжелые вздохи, таинственные возгласы, то замирающие, то победно гремящие: всё заглушающие в подлунном пространстве. Только слышны гулко бьющиеся их сердца.
Воспоминания о том давнем, томительно-жар­ком лете взбудоражили память: ведь было же это, было счастье, настоящее, безграничное! Да, тогда она еще не знала, что всего лишь крохотная песчинка в Океане его любви.
2.
Вернувшись в Петербург, муж окунулся в привычный мир: писал сутки напролет, вел перего­воры с издателями, встречался с читателями, горячо спорил с другими поэтами, не менее из­вестными и любимыми. Она всюду сопровождала его. Красивая, молчаливая тень. Некоторое время ей даже импонировала эта роль: воплощенная муза поэта! Но вскоре наскучила. Она вернулась к своим французским романам. Работалось легко, вдохновенно.
Её переводы отличались близостью к ориги­налам и заслужили признание знатоков. А Жорж ничего не замечал. Разумеется, он поощрял ее занятия, но не часто высказывал свое мнение, он витал в более высоких и обширных сферах: любовь была содержанием его жизни и поэзии. Да, теперь-то она многое по­няла, но в первые годы замужества, перепол­ненная очарованием, грёзами о счастливом бу­дущем, не замечала, что её персона занима­ла скромное место на окраине его мира, огромного, как любимый им Океан.
Возникающее время от времени раздражение, растерянность мужа относила на счет своей то­ропливости, бестактности, внезапного вторже­ния со своими мелочными затруднениями, невз­годами в его «высокое парение духа». А для неё, воспитанной в народных традициях, на первом месте оставалась семья, которую она и пыталась создать.
— Милый, у нас будет ребенок! — как вся­кая женщина, ожидающая первенца, Лиза была слегка взволнована, сообщая новость мужу.
— Ты — само очарование! Я так люблю тебя! — он покрыл ее лицо поцелуями. — Прости, мне нужно работать.
— Жорж! Ты не рад?
— Разумеется, рад...
У него тонкая, нежная душа, он так много работает, а я, как взломщик, вторглась... Господи, но ведь существует, кроме работы, дру­гая жизнь? Или я ошибаюсь? И для Жоржа нет ничего, достойного такого же внимания...
Во время беременности она сблизилась с Марией Петровной Ланца, которая проявила необыкновенную чуткость и всячески поддерживала своими советами будущую маму. Узнав о переживаниях, она махнула рукой:
— Ах, не обращайте, пожалуйста, внимания на мужские глупости. Дети нужны в первую оче­редь нам, женщинам. А мужчины любят их взрослыми. Случаются, конечно, исключения. Но не в них дело. Главное, вы почувствуете полноту жизни и перестанете быть «за мужем», его тенью. И всё богатство, которым сейчас переполнена ваша душа, перейдет к ребёнку...
Рождение дочери всколыхнуло дремавшее ма­теринское чувство. Лиза была счастлива. Жорж, обнаружив у девочки свои «изум­рудные, с перетекающей в них бирюзой» глаза, пришел в прекрасное расположение духа.
— Я придумал ей замечательное имя! — тор­жественно объявил он, — Брунгильда!
— Милый, не сердись, но представь, как она будет с таким именем жить среди русских Машенек, Анечек, Ванечек? — засмеялась Лиза.
Он сразу потух:
— Ну, как знаешь.
— Я всегда верила, что у нас будет очаровательная девочка. Вот и пусть она будет Верой.
— Как хочешь. Вера — прелестное имя.
Первые годы Георгий Эдвардович с удовольст­вием возился с дочерью в редкие часы, когда не работал. Для неё он сочинял колыбельные пе­сенки, красивые сказочки, которые издал отде­льной книжкой, вызвавшей похвалу и новый при­ток восторженных поклонниц.
Елизавета Андреевна по-прежнему всюду сопровождала мужа, но без прежней радости. Её раздражали толпы орущих, визжащих девиц, их наглость, неприличная навязчивость. И постепенно она стала находить убедительные причины оставаться дома с Верочкой. С удив­лением обнаружила, что муж с облегчением воспринял такую перемену, но всё же чувствовала себя предательницей.
В Петербурге было неспокойно: русско-японская война, воспринятая обществом, как демонстрация слабости власти, тяжелые потери Рос­сии, общее состояние угнетенности, стачки, демонстрации рабочих и жуткий итог 9 января вызвали вспышку революционных настроений.
Георгий Вельмут на короткое время увлекся, горячо и безоглядно, как всегда с ним происходило, идеями переустройства мира и поспешил напечатать свои «Песни протеста». Вызванное ими недовольство властей он воспри­нял, как намёк на серьезные последствия. И испугался. Елизавета Андреевна, как могла, пыталась его успокоить, а муж твердил, что ему тюрьмы не миновать, нужно ехать, как можно дальше. Но, прощаясь со своими многочисленными обожателями, гордо объявил, что покидает родину под давлением обстоятельств и намерен продолжить борьбу издалека.
У Елизаветы Андреевны даже мысли не возникало остаться с дочерью в России: где муж, там должна быть и верная жена. Вместе с пятилетней Верочкой она отправилась вслед за «опаль­ным» супругом, как когда-то ехали в Сибирь му­жественные жены декабристов. Правда, ее путь лежал не в жуткие бескрайние просторы, где замерзшие птички падали на лету, а в благословенную Францию, но значительность своей мис­сии она слегка ощущала.
Уже в Париже «Песни протеста» были выпущены отдельной книжечкой, ожидаемого эффекта не произвели, а даже вызвали насмешки некоторых недоброжелателей. Но непродолжительное время ореол мученика все же держался над Георгием Эдвардовичем. А когда он как-то незаметно исчез, поскольку поэта больше не интересовали общественные катаклизмы, Вельмут отправился в кру­госветное морское путешествие на уютном океанском лайнере. Елизавета Андреевна на лето вернулась в родовую деревню Ковалевку, где ее еще помнили маленькой девочкой.
Когда-то её дед, разбогатев, приобрел эту деревню, в которой родился в семье крепостных крестьян, лежавших теперь на местном кладбище. В память о своих родителях он отпустил народ на волю, наделив землей. Благодарность деду перешла на внучку, гостившую каждое лето в приокском раздолье, в небольшом доме на высоком берегу.
И на этот раз, хотя последние годы никто в доме не жил, он оказался в полном порядке.
Нанятая прислуга быстро приготовила комнаты, и Лиза почувствовала себя снова юной, свободной и даже счастливой, несмотря на тревогу, которая возникала всякий раз при мысли о муже. Мне нужен свежий ветер, повторял он всякий раз, собираясь в очередной вояж. На ее просьбы путешествовать вместе Жорж только удивленно вскидывал брови. И с каждым годом разлуки становились все продолжительнее. Она боялась отвыкнуть от мужа, вспоминала, как они познакомились и поженились, и отгоняла мысли, что вдали от нее он так же увлека­ется и очаровывает других женщин. Но ведь тогда у него не было ни меня, ни Веры, успокаивала она себя. А что, если ...
Чтобы не думать, она много занималась с дочерью и с деревенскими детьми, учила их грамоте, гуляла, устраивала игры, праздники. Верочка оказалась способной ученицей, восприимчивой к иностранным языкам. Уже в семь лет она легко переходила с русского на французский или на итальянский язык, который ей особенно нравился мелодичным звучанием.
Недалеко от Ковалевки находилось имение художника Поленова, которого Елизавета Андреевна знала с детских лет, а Вера всегда считала, что они родственники и, приезжая в деревню, сразу же просила отвезти её к дедушке Василию Дмитриевичу. Когда же подросла, бежала его искать.
— Он непременно где-то близко под своим огромным зонтом рисует и ждет меня, — заявляла она.
И действительно, находила художника, стоя­щего с этюдником на берегу Оки или в зарослях орешника.
— Милости просим, юная леди, — заметив ее фигурку, звал Василий Дмитриевич под «крышу». — Заходите в наш дом, не то солнышко разъярится, напечёт головушку. Посмотрите-ка, что у нас тут получилось.
Вера внимательно рассматривала этюд, сравнивала его с тем кусочком реального пейзажа, с которого писал художник, и случалось, го­ворила:
— Не похоже.
— Почему?
— Не знаю. Только там зеленее.
— Совершенно верно, — серьезно соглашался Василий Дмитриевич.
— А почему?
— Красками изобразить точно так невозможно, да и не нужно.
— У вас нет такой краски?
— Точно такой, разумеется, нет?
— А как же быть?
— Ну, для этого художники кое-что придумали. Они пишут цветовыми отношениями, сравнивая один цвет с другим. Вот смотри: чтобы получить в этюде точно такой же зеленый цвет, как в природе, мы этот зеленый окружаем другими цветами.
— Какими?
— Кладём синевато-зеленый, теперь фиолетовый. Видишь, зеленый «заговорил». Понятно?
— Не очень.
Василий Дмитриевич терпеливо показывает и рассказывает девочке , как нужно добиваться в этюдах точности цветовых отношений.
За этими беседами часто находит их Елизавета Андреевна, и все вместе отправляются в Поленово, где проводят вечер с большим семейством художника. В доме много картин и самого хозяина и его друзей, известных художников. И всякий раз Елизавета Андреевна рас­сматривает их с неизменным интересом.
— Я предлагал Верочке учиться рисовать, — сказал однажды Василий Дмитриевич Елизавете Андреевне, — но она категорически отказалась. Почему, не знаю.
— Думаю, из страха разрушить очарование ваших, ни к чему не обязывающих бесед, — подумав, ответила она.
— Наверное, вы правы.
— Я рада вашей дружбе. Но если она начнет вам надоедать своими расспросами, не церемоньтесь, пожалуйста. Девочки в таком возрасте могут быть надоедливыми.
— Нет-нет, Елизавета Андреевна, она мне никогда не надоедает. Я вообще детей люблю. Наверное, они это чувствуют и тянутся ко мне. Я с удовольствием занимаюсь с деревенскими ребятами. Среди них есть по-настоящему талантливые. Но, к сожалению, условия их жизни не позволяют серьезно заниматься живописью, про­должать образование. Те, кто решается на это, обречены на нищенское существование. И всё же я думаю, нужно приобщать к искусству простых людей, особенно детей. Я уже много лет бьюсь над созданием Народного дома в Москве. Хочу, чтобы там была студия для художников, настоящий детский театр, чтобы дети сами играли в нем, писали декорации, шили костюмы... Уже скоро объявим об открытии.
— Удивительный вы человек, Василий Дмитриевич! — восхищенно воскликнула Елизавета Андреевна. — Вы так много работаете: картины, выставки, поездки, ученики! А теперь вот Народный дом. Удивительно! Сколько сил требуется!
— Силы, дорогая Елизавета Андреевна, добрые дела дают человеку, и добрые люди, их участие, добросердечие.
Мысли о Поленове, как всегда, всколыхнули в ее душе волну теплых чувств. Сколько добра, заботы, нежности подарил этот человек окружающим людям, как щедро отдавал он свой та­лант... И как на его фоне резко контрастировала неимоверная самовлюбленность Жоржа, кото­рый превыше всего ценил свои желания. Он, как хрупкую драгоценность, нёс по жизни свой дар.
В 1909 году Елизавета Андреевна приехала в Петербург специально на открытие выставки, где Василий Дмитриевич, наконец, смог показать работы новой серии «Жизнь Христа», преодолев жестокие препоны трёх цензур: гражданской, военной и религиозной. В день открытия выставки опять появились цензоры.
— Я больше всего ожидал сопротивления со стороны церкви, — признался художник Елизавете Андреевне, — а она совершенно неожиданно оказалась самой лояльной. Ученый богослов по­смотрел работы и сказал, что они как истори­ческие картины не оскверняют чувства верующих. Его слова успокоили цензора, присланного градоначальником. А военный вообще заявил, что картины судить не его дело.
Он много рассказывал о своих поездках в Палестину, о размышлениях, связанных с этой темой, о многочисленных сомнениях.
— Я уже подхожу к тому возрасту, когда нужно подводить итоги. Эта серия для меня яв­ляется таким итогом. В ней я постарался вы­разить художнические и нравственные прин­ципы, которым служил всю жизнь.
— Мне кажется, вы рано заговорили об ито­гах, — возразила Елизавета Андреевна. — В этих работах столько новизны, молодой энергии. Нет, Василий Дмитриевич, вы еще многое успеете. Вас ждут ваши любимые березняки и дубравы, голу­бые заокские дали. И зрители. Смотрите, с каким интересом они воспринимают картины, с ка­ким жаром спорят. Вы же не сможете жить без всего этого.
— Вы правы. Художник не может не работать, пока рука держит кисть или карандаш...
Перед самой войной, вернувшись из Франции, Елизавета Андреевна с Верой в последний раз побывали в Ковалёвке и встретились с Василием Дмитриевичем. Он был так же красив, держался прямо, как и несколько лет назад, так же внимателен и приветлив, как всегда, но густая седина покрыли голову, засверкала в бороде, и усталость появилась в некогда искрящихся глазах.
Это была последняя их встреча. Жизнь сделала множество крутых поворотов, уводя Елиза­вету Андреевну всё дальше от райских кущей над красавицей Окой.
3.
— Представляешь, мама, Сережа тоже жил в Париже и ехал тем же поездом, что и мы, только в другом вагоне — радостно сообщила Вера, — мы просто случайно не встретились раньше
— Не стоит об этом говорить, — вмешался Сергей, — я там был всего несколько дней.
— Посещал синематограф, — добавил Алексей.
— Да, меня очень интересует кино, — разд­раженно подтвердил Сергей, видимо, продолжая привычный спор друзей. — И я хочу, например, снять вот это потрясающее зрелище и показать миру нашу первозданную, не убитую еще цивилизацией, природу, ее величие и красоту.
— Ну, кто же против, Сережа, — попыталась успокоить его сестра. — Мы ведь говорим о возможностях кино.
— Да, я считаю, что это, как и в литературе, прекрасная возможность показать жизнь челове­ка, его переживания, — горячо заговорил Алексей.
— Вот и объедините свои усилия и идеи, — миролюбиво посоветовала Елизавета Андреевна.
— Вот и конец вашему спору, — засмеялась Вера. — Смотрите, какое великолепие!
Поезд шел по мосту через Волгу, и казалось, что он плывет по воздуху над водой, разлившейся на многие километры.
Стало совсем тихо. Только мерный стук ко­лес да покачивание скрипящего вагона нарушало величественный покой.
— Смотрите, игрушечный пароходик! — показала Вера на далекий дымок.
Вслед за ним показался другой, потом третий. Целый караван судов шел вниз по реке.
— Ах, какая жалость! — простонал Сергей. — Просто просится на экран...
Молодежь опять заговорила о своих планах, затеях, опять возник очередной принципиальный, на их взгляд, спор.
— Счастливые вы, — неожиданно сказала Ели­завета Андреевна. — Я вам завидую.
— Что-то случилось, мама? — тихо спросила, обняв ее, Вера.
— Нет, милая. Всё хорошо. Я завидую вашей молодости, горячности.
— Не считаешь ли ты себя уже старой? — засмеялась дочь, чмокнула её и убежала вслед за своими новыми друзьями.
Да, я чувствую свою дряхлость, могла бы ей ответить мать. Во Франции я испытала самые счастливые мгновенья и самое большое разочарование. Вспоминать об этом не хотелось, она отгоняла настойчиво возникающие сцены и не могла от них отвязаться, как от настырного ни­щего, уже получившего подаяние.
Её «добровольное изгнание» реально было лишено всякого смысла. Жорж всё чаще покидал Париж, в котором она вынуждена была оставать­ся из-за учебы Верочки. А ему для вдохнове­ния требовались постоянно обновляющиеся впечатления.
За семь лет едва ли наберется полных три года, что они были вместе. Но Елиза­вета Андреевна не роптала, с пониманием относилась к желаниям мужа, по-прежнему восхища­лась его стихами и считала настоящим поэтом, хотя в газетах появлялись ругательные статьи, утверждавшие, что Вельмут исписался, занимается «плетением словесных кружев», и прочую чепуху. Она перестала читать газеты, с ра­достью встречала каждую новую книжку стихов Жоржа. И была счастлива, когда он появлялся после длительных путешествий, как всегда, вос­торженный, любящий, полный новых идей.
Последние годы они жили в удобной кварти­ре на улице Колонель Боннэ, каждый вечер гу­ляли по тихой, малолюдной Пасси, а по воскресеньям отправлялись с Верой в парк де ля Мюэтт. Пока девочка каталась на карусели, иг­рала с другими детьми, Елизавета Андреевна читала книгу или просто наблюдала за играми малышей. Она любила детей, даже их капризы казались ей забавными.
Иногда она приходила сюда одна. Однажды её внимание привлекла маленькая девочка, неу­ловимо напомнившая ей Веру в таком возрасте. Хотя внешне она была полной противоположностью дочери: смуглая, темноволосая, с остреньким личиком.
К девочке подошла изящная, модно оде­тая, невысокая дама, несколько болезненного вида, что-то сказала и направилась в сторону скамьи, на которой сидела Елизавета Андреев­на, внезапно почувствовавшая легкий укол в сердце. Она поднялась, чтобы уйти, но дама была уже рядом и остановила её.
— Прошу вас, не уходите, мадам Вельмут!
— Мы знакомы? — удивилась она. — Что-то я не припоминаю.
— Простите, — перешла незнакомка на русский язык. — Георгий Эдвардович запретил мне с вами говорить, но речь идет о счастье моей дочери.
Елизавета Андреевна всё поняла, в глазах стало черно, но она спокойно сказала:
— Ничем не могу вам помочь. Простите.
И направилась к выходу. Женщина схватила ее за руку и остановила.
— Нет, не уходите. Выслушайте меня. Я такая же его жена, как и вы, только невенчан­ная. У нас дочь. Я серьезно больна. В России мне нельзя жить. Мне нужен морской воздух. Без Георгия Эдвардовича я не могу остаться. Прошу вас, не увозите его в Россию. Он любит девочку, мы ему нужны...
— Вы забываетесь!
Елизавета Андреевна быстро пошла, едва сдерживая душившие её рыдания. Казалось, это невозможно пережить. Она опустила вуаль на лицо и дала волю слезам. Уже, подходя к дому, успокоилась, поправила шляпу и, как ни в чем ни бывало, заглянула в комнату дочери.
— Мамочка, прости, еще несколько минут, — деловито сказала дочь, дописывая что-то в тетради.
Вера увлеченно работала, а мать, глядя на нее, внутренне сжалась: как похожа на отца! Пишет так же, не наклоняясь к столу, а слегка откинувшись и склонив голову набок... Госпо­ди, что же мне теперь делать?
Она села к роялю и начала играть какую-то сумасшедшую, неистовую музыку. В мозгу молотком стучало: что же делать? Как сохранить ей отца? Она им гордится, обожает...
Всю ночь Елизавета Андреевна напряженно дума­ла, а когда забылась в зыбком сне, ей явилась мать, в строгом взгляде которой она прочла реше­ние: не спеши, жизнь всё расставит по своим местам. Стало легче на душе.
Уже без всякого напряжения она ждала появления Жоржа, встретила его по обыкновению ласково. Через неделю они уже были в Москве, а та, другая семья, осталась во Франции и не беспокоила её больше.
В России Георгия Эдвардовича встретили как триумфатора: везде цветы, приветственные речи, толпы поклонниц. Это вернуло ему былое поэтическое вдохновение, несколько месяцев подряд он писал без отдыха. Возобновились старые связи, издатели, приятели снова заполнили дом.
Вера поступила в гимназию. Училась легко и охотно, завела массу друзей. Можно было бы только ра­доваться, но началась война. Георгий Эдуардович снова почти на год уехал во Францию, потом отпра­вился в путешествие по Украине.
А Елизавета Андреевна, окончив курсы сестёр милосердия, работала в госпитале, дежурила по ночам в палате для тяжелораненых. Вера с подругами собира­ли подарки для солдат, читали книжки раненым, пи­сали письма под их диктовку.
В Москве становилось всё тревожнее, наступал голод и холод. В бесконечных очередях за продовольствием разговоры вертелись вокруг царской семьи, правительства, занятых «черт знает чем, только не своей страной», о предательстве министров, о всевластии Гришки Рас­путина, которого «матушка-царица шибко ува­жает и любит пуще царя-батюшки», о каких-то невероятных пророчествах. В устах прислуги услышанное искажалось и приобретало совсем зловещий смысл.
Однажды Елизавета Андреевна, вернувшись с ночного дежурства, натолкнулась на лукавый взгляд кухарки, женщины болтливой, глупой, но не злой, по-своему любящей и жалеющей хо­зяйку.
— Что-то случилось, Катя? — спросила, устало опускаясь на стул в передней.
— Да я уж и не знаю, случилось вроде бы, — нерешительно начала та.
— Говори, не мнись.
— Хозяина видела в Столешниковом. Вчера. Я думала, что домой придет, а его не было. А сегодня стою в очереди, они идут. Дамочка такая, субтильная, за ручку хозяина держут, а с другой стороны девочка, лет восьми.
— Хорошо. Иди. Я знаю.
Елизавета Андреевна прошла в свою комнату и, не раздеваясь, легла на диван. В это время появился муж.
— Лизонька, милая, ты спишь? — заворковал он с порога. — Смотри, что я привёз.
Он положил рядом с нею какой-то свёрток и тревожно заглянул в лицо.
— Что случилось? Ты чем-то расстроена? Не заболела ли?
— Прекрати, прошу тебя! — она отвернулась, боясь расплакаться, потом проговорила: — За­помни, я ничего не хочу знать.
— Прости, Лизонька, я виноват перед тобой. Но я люблю тебя по-прежнему, люблю Верочку.
— Я ничего не хочу слушать. Уходи. Я ус­тала, спать хочу.
— Хорошо, милая, спи, не волнуйся, я же с тобой...
4.
Весной вдруг пришло письмо от давнишней подруги Оленьки Воронцовой, теперь Арефьевой, которая писала, что приглашает их в гости: «Я знаю, что твой муж — великий путешественник, наслышаны о его вояжах вокруг земли. С удо­вольствием читаем каждый его новый сборник. Восхищены, влюблены и надеемся на личную встречу. У нас здесь настоящие «швейцарские Альпы», устроим замечательный отдых с купанием в целебном озере. Лиза, милая, умираю, соску­чилась, хочу увидеть твою прелестную, не сомневаюсь в этом, дочь. Ждем, ждем... Мой муж инженер, работает на том самом прииске, ко­торый когда-то посетил молодой Александр II. Об этом событии старики здешние вспоминают со слезами умиления и рассказывают удивительные легенды. Думаю, Жоржу будет интересно, Словом, приезжайте непременно, скучать не придется...»
Вечером Елизавета Андреевна показала письмо и предложила всей семьей отправиться в путешествие на Урал.
— Поезжайте с Верочкой, — предложил Георгий Эдвардович, — я ведь совсем недавно был в Перми, в Уфе. Там действительно изумительная природа. Но вы же знаете, что мне дороже Океан.
— Хорошо. Я хочу дочери показать настоя­щую, глубинную Россию. А к осени вернемся в Москву. Бог даст, к тому времени война уже закончится.
— Замечательно, Лизонька! У меня предполагается поездка на Дальний Восток. На обратном пути я, пожалуй, смогу остановиться ненадолго в этом городке. Как он называется?
— Нижнегорск.
— Вот и славно. Как только Верочка закончит учиться, вы и поезжайте...
Все дни перед отъездом у Елизаветы Андреевны было такое ощущение, что она навсегда по­кидает родной город. Она подолгу бродила по улицам, навещала братьев и сестер, молилась в церквях, заходила в музеи, словно прощалась с самым дорогим в своей жизни.
Георгий Эдвардович был необыкновенно внимателен, нежен, часами что-то рассказывал до­чери, слушал с ласковой улыбкой её болтовню, старался предупредить любое желание жены.
Сборы были недолгими и прощание коротким.
— Как только освобожусь, непременно уеду из Москвы, — повторял он, — и непременно за­еду за вами.
— Спасибо, дорогой, мы будем ждать, — поцеловала его жена.
— Я люблю тебя, папочка, — прижалась дочь, которую он ласково поцеловал, выходя из дома.
А на вокзале они попали в круговорот, который разъединил их.
И вот теперь, глядя на бесконечные просторы, на холмы, Елизавета Андреевна испытывала гнетущую тоску. В чем она провинилась, чем прогневала Бога? Тем, наверное, что долго жила слишком счастливо, не озираясь по сторонам. А может, это испытание, которое Бог посылает для укрепления духа перед грядущими, еще более страшными событиями?
Эту женщину с ребенком нужно принять как неотвратимый «подарок» судьбы. Поэту нужны эмоциональные потрясения. Не будь эгоист­кой, уговаривала она себя с горькой ус­мешкой.
— Мадам Вельмут! — прервал ее мысли родной голосок. — Не пора ли позаботиться об от­дыхе?
— Да-да, пора в постель. Завтра будем уже на Урале.
— О, таинственный, притягательный, с таким мужественным именем, край. Что-то он нам приготовил! — устало проговорила Вера и уснула здоровым, молодым сном.
А Елизавета Андреевна еще долго стояла у открытого окна. Было душно. Надвигалась гроза. Разрасталась тревога, на глаза навертывались слёзы. Чтобы не расплакаться, она прибегла к привычному средству: представила себя за роя­лем. Как только услышала музыку, сразу успокоилась. Этому её научила старушка, которая жила в их доме и пела в церковном хоре. Однажды она увидела Лизу, рыдающую от обиды. Выслушав горестный рассказ, улыбнулась, погладила по голове.
— Это не стоит твоих слёз. Успокойся, вытри слёзы и поиграй немного.
— Сейчас нельзя, все уже спят.
— Играй в уме.
— Как это?
— Представь, что тебе нужно хорошо сыграть трудную пьесу. Сосредоточь все внимание на ней. Всё остальное — не важно.
Средство оказалось действенным, и теперь тоже помогло.
Последний день пути подарил путешественникам поистине сказочное явление. К утру раз­разилась гроза, ливень хлестал по окнам, за которыми метались кусты и деревья. Паровоз, натужно пыхтя, тащил потяжелевшие вагоны по извилистому пути между гор, поросших могучими соснами, трепетными березами, с развевающимися длинными косами. Казалось, сумерки устано­вились навечно. На небе не было ни проблеска света. Но к обеду солнце вдруг разорвало плот­ные тучи и залило ярким светом умытую землю. Все сверкало, переливалось в его лучах. Вера выглянула в окно и ахнула:
— Мама! Посмотри, какое чудо! Мы въезжаем в радугу!
В это время поезд, делая очередной поворот, представлял собой полукруг. Из окна вагона был виден паровоз, который въезжал в цветные небесные врата, за которыми плотной стеной стояли серые тучи.
— Это — к счастью, доченька! — взволнованно сказала Елизавета Андреевна. — Урал сделал тебе подарок.
До самой ночи то и дело набегали тучи, сквозь которые время от времени заглядывала в окна вагона круглая, лукавая луна.
— Подъезжаем, господа, к Верхнегорску. За ним следует станция Нижнегорская, — объявил кондуктор.
— Вынуждены с вами попрощаться, — заглянул вслед за ним Сергей Гаврилов, — мы выйдем сей­час, чтобы проделать оставшийся путь, не торопясь.
— Но это же, наверное, опасно? — воскликнула Вера.
— Ничуть не опаснее любой другой дороги, но значительно интереснее. Встретимся в Нижнегорске. Прощайте.
— Предатели! — зло проговорила Вера, ког­да поезд тронулся.
— Ну, зачем ты так? Они, видимо, заранее готовились к такому путешествию. Славные мо­лодые люди, приятно было познакомиться. Разве не так? Тебе было интересно с ними. Зачем же сразу злиться?
— А кто тебе больше понравился?
— Лера.
— Ой, мамочка! Ты же знаешь, о ком я.
— Оба милые, воспитанные юноши. Я ведь их совсем не знаю.
— Мне тоже оба нравятся. Алеша жутко ум­ный, с ним даже страшно разговаривать, а Се­рёжа постоянно подшучивает над сестрой, а со мною очень церемонно обращается, как будто я императрица какая-то.
— Давай-ка, императрица, укладывать ве­щи, подъезжаем.
— Как здесь красиво! Только как-то сурово.
Возбуждение улеглось, Вере сделалось от­чего-то очень грустно. Уже не радовала новизна и красота пейзажа, захотелось в Москву, к отцу, к подругам. Она прижалась к матери и забормотала стихи, грустные, даже тоскливые, созвучные ее настроению.
— Не грусти, милая. Всё будет хорошо.
— Скажи, мама, как это папа всё про всё знает и понимает?
— Ты же его спрашивала об этом.
— Да. Но он отвечает, что ему Бог сообщает. Так же не бывает?
— Наверное, бывает, если папа так говорит. Может быть, чтобы людям передать сокровенные мысли, чувства, Бог избирает среди них са­мых чутких, и они говорят Его устами.
— Много званых, мало избранных, да?
— Да, девочка моя, их очень мало.
— Значит, их нужно сильнее любить?
— Конечно.
— А ты сильно папу любишь?
— Вера! Не задавай глупых вопросов.
— Почему глупых?
— Разве ты хоть когда-нибудь усомнилась в нашей любви?
— Прости, мамочка. Не огорчайся. Это я от того, что мы так далеко уехали. А вдруг боль­ше никогда не увидимся?
— Не говори чепухи.
— Нижнегорск, господа! Стоянка поезда полчаса! — сообщил кондуктор.
На освещенном перроне никого не было. Но как только Елизавета Андреевна и Вера вышли из вагона, появился носильщик, а за ним — Ольга Николаевна и Иван Алексеевич.
— Боже мой, сколько лет! — обнимая и целуя друг друга, в один голос воскликнули жен­щины.
— Какие здесь светлые ночи, — удивилась Вера.
— Да. У нас почти всегда «белые» ночи, — откликнулся Иван Алексеевич.
5.
Пока грузили вещи на телегу, усаживались в экипаж, женщины, смеясь и плача, говорили что-то мало вразумительное, понятное только им од­ним. Наконец, поехали по дороге вверх, в го­род. Теперь настал черед Верочке отвечать на расспросы взрослых. Она же, кроме «да», «нет», ничего не могла сказать.
— Загрустила девочка, устала с дороги, — ласково сказала Елизавета Андреевна, — слиш­ком много впечатлений...
— Ой, смотри, мама, озеро! — воскликнула Вера. — Это — целебное?
— Нет, это пруд, — начал рассказывать Иван Алексеевич. — Раньше здесь текла речка. Но когда нашли медную руду, понадобилось много во­ды, речку запрудили плотиной, по которой мы сейчас поедем, поставили мельницу, чтоб муку молола с помощью воды, а вокруг возник город, который вас рад приветствовать, как дорогих гостей.
Они проезжали по мощеной улице мимо церкви со старым, заросшим погостом, потом долго ехали между добротными домами, среди которых привлекали внимание здания, колоннадами напоминающие петербургские дворцы, но размером поменьше.
— У вас здесь, как в столице, — заметила Елизавета Андреевна, внимательно глядя вдоль улицы, застроенной красивыми домами с лепными украшениями, пилястрами на фасадах, красивыми решётками из металла.
— Да, городок сей тесно связан с Санкт-Петербургом, то бишь, с Петроградом, никак не привыкну к этому названию, — живо отозвался Иван Алексеевич, ладно сложенный, высокий, с пышными усами и эспаньолкой — ни дать ни взять испанский идальго. И характером он смахивал на Дон Кихота.
— Вы еще наслушаетесь о здешних чудесах, — засмеялась Ольга Николаевна, — а пока познакомьтесь с нашими детьми.
Экипаж остановился перед небольшим двухэтажным каменным домом, стоящим в тени огромных лип, которые только-только зазеленели. Девочка лет десяти и спортивного вида юноша подбежали к родителям, вежливо поздоровались с гостями и принялись перетаскивать вещи вместе с отцом. Закончив разгрузку, снова подошли к взрослым.
— Меня зовут Саша, — протянула ладошку Елизавете Андреевне девочка.
— Ах, какая прелесть, — засмеялась женщина и подхватив девочку на руки расцеловала в обе щеки. — А как зовут молодого человека?
— Михаил, — пробасил неожиданно тот.
— А меня Елизавета Андреевна. Это Вера, моя дочь.
— Очень приятно. Будем дружить, — сказал Миша, взглянув бегло на девушку, и пошел в дом, но на крыльце обернулся, — папа, баня готова. Я жар выпустил.
— Правильно сделал, — похвалил отец, — с непривычки можно угореть.
— Миша у нас в доме хозяин,— шепнула Ольга Николаевна, — бдит, чтоб был порядок. А Сашка ему портит жизнь своей безалаберностью.
— Завидую я тебе, Оленька, и радуюсь...
Немного отдохнув и выпив по чашке чая, жен­щины отправились в баню. Вера, немного стесня­ясь, быстренько разделась, мигом вымылась и осталась дожидаться в просторном, чисто выскобленном предбаннике. В углу стоял столик и на нем кувшин, в котором она обнаружила квас. Вера выпила сразу несколько стаканов, голова немного закружилась, стало легко и весело. Закутавшись в огромный халат, она отправилась в дом.
— Где моя постель? — громко спросила пустоту. — Я хочу спать!
За одной из дверей слышались голоса, и она направилась туда. В просторной комнате возле большого стола, уже накрытого к ужину, стояли несколько человек.
— Ой, я не туда попала, — растерянно проговорила Вера. — Где моя постель? В вашей бане квас такой вкусный, но почему-то спать хочется.
— Миша! Опять? — строго посмотрел на сы­на Иван Алексеевич, взял девушку под руку и повел, ласково приговаривая: — Вот здесь ты будешь спать. Ложись, я укрою те­бя. Спокойной ночи, Верочка.
За дверью его ждал взволнованный сын.
— Папа, прости, я не подумал, что она напьется. Я думал, мама с тетей Лизой после баньки захотят посидеть, отдохнуть, поэтому и налил кувшин браги. Она же совсем молоденькая.
— Конечно, таким девочкам еще рано пить бражку.
— Да, не про Веру я. Брага еще, как квас.
— Ну, Мишка, пороть тебя некому! Ладно, забудем пока.
— Слушай, муж, почему квас в бане хмельной? — окликнула его Ольга Николаевна, смеясь. — Мы с Лизой пьем, пьем, а жажда только усиливается. Это что? Бражка?
— Неужели опьянели?
— Естественно! Литра два выпили.
— Ведите себя прилично, дорогие дамы. Гости уже собрались. Ждем вас через полчаса.
— А где Вера?
— Спит.
— Она тоже напилась кваску уральского! — захохотали обе женщины.
— Не позорьте фамилии! — засмеялся Иван Алексеевич и отправился к гостям.
Спустя некоторое время, в гостиной появи­лись нарядные, красиво причесанные женщины.
— Простите, мы несколько задержались, — Ольга Николаевна рядом с высокой московской гостьей «с лицом византийской царицы», как выразился однажды Георгий Эдвардович, казалась слегка располневшей девочкой, непосредственной, смешливой и своевольной.
— Минуточку внимания! — вышел на средину комнаты Иван Алексеевичи. — Сегодня мы собрались по случаю...
— Иван Алексеевич, гости уже совсем исто­мились, — прервала его жена, — не лучше ли нам сесть рядком и поговорить ладком.
— Прошу к столу, дорогие гости! — Иван Алексеевич смущенно взглянул на Елизавету Андреевну. — Никак мне не удается дома покомандовать.
— Мне это по молодости памятно, — улыбнулась гостья, — мною она так же командовала.
— Но я не помню, чтобы ты страдала от этого, — мимоходом заметила Ольга Николаевна.
Когда все рюмки были налиты, тарелки на­полнены, Иван Алексеевич представил Елизавету Андреевну как подругу молодости своей жены, не называя фамилии и не упоминая ее знаменитого мужа.
Завязался общий разговор, прерываемый здравицами, тостами. Впервые за все время после замужества, Елизавета Андреевна почувствовала простой человеческий интерес к себе, а не к жене знаменитого поэта. Ей было хорошо в этом уютном, таком обжитом и наполненном взаимной любовью доме, среди малознакомых, но приветливых людей. С огромным интересом она слушала рассказы о городе, в котором все эти люди оказались волею судеб и который полюбили, как свой родной.
— Здесь все проще, — тихо говорила Ольга Нико­лаевна подруге, — без столичных условностей, искреннее. Городок маленький, все на виду, трудно прикидываться святым, если на самом деле грешен.
— Мне это нравится, ты же знаешь, я не умею говорить «да», если мне хочется сказать «нет». У тебя, Оленька, замечательный дом, этот ве­чер...
Елизавета Андреевна не успела договорить: появился новый гость, которого все шумно вст­ретили.
— Это — Поль Дени, ты его полюбишь, когда узнаешь поближе. Поразительный человек, — сказала Ольга, поднимаясь навстречу гостю, — Па­вел Александрович! Прошу к нашему шалашу. Познакомьтесь ... А где ваша музыка?
— Со мной, Ольга Николаевна, со мной. Вот передохну, и будет вам музыка.
Они о чем-то поговорили с Иваном Алексеевичем, и через минуту появился Миша с двумя гитарами. Им с Дени привычно подставили стулья, Иван Алексеевич стал рядом и под гитарные переборы запел: «Две гитары за стеной жалобно заныли...» Дружный хор подхватил и не хуже цыган, с притопами и прихлопами, допел до конца прекрасную песню.
— Для тебя стараются, — шепнула Ольга Николаевна, — а сейчас мой подарок.
Она легко и грациозно прошлась по комнате, замерла у окна в задумчивости, взглянула на мужа и... Елизавета Андреевна, обхватив себя руками, едва сдержала слёзы, услышав звуки любимого романса
Дремлют плакучие ивы,
Низко склонясь над ручьём...
Высокий, чистый голос Ольги то сливался, то опережал низкий мужской. В их пении была скрытая страсть, грусть и еще что-то неизъяснимо прекрасное.
В полной тишине истаял последний звук. Ольга жестом пригласила подругу к роялю. Очень кстати: эмоции переполняли Елизавету Андре­евну. Она сидела, тихо перебирая клавиши и думала: Господи, как давно я, оказывается, не играла, не испытывала таких счастливых минут. Милая Оленька, спасибо тебе, дорогая. Может, это — мое спасение?.. Музыка возникала в унисон мыслям. Никто не тревожил ее, и она была благодарна за это.
Гости разошлись почти к утру, но в доме Арефьевых еще долго горели лампы и зву­чала музыка.
6.
Несколько дней Миша Арефьев, самый большой знаток его истории и патриот, водил Елизавету Андреевну и Веру по городу, показывая достопримечательности и вспоминая значительные события.
— Собственно, наш город, — начал свой расс­каз юный историк, — возник из необходимости. Россия, как известно, много воюет, ей нужны пушки, ружья, сабли, ну и всё такое. В Верхнегорске, который возник гораздо раньше нашего города, оказалось не так много запасов железной руды. Стали копать дальше и обнаружили ее в наших Синих горах. На радостях показалось, что ее тут неисчерпаемые запасы. Решили строить завод: запрудили речку, перевезли несколько деревень из-под Тулы, Пензы. Они так и живут своими общинами. Мы с вами сейчас поднимемся вон на ту горку. Оттуда хорошо виден весь город.
— Миш, а Миш, можно, мы с Верой не пойдем на гору, — жалобно посмотрела на него Саша.
— Вам-то как раз и нужно подняться повы­ше, — ответил брат, шагая вперед.
— Какой ты безжалостный, братец! — Саша что-то зашептала на ухо Вере, которая громко рассмеялась и сделала огромные глаза, глядя на мать.
— Что такое? — спросила Елизавета Андреевна.
— Прости, мама, секрет.
Снизу горка казалась невысокая, но они шли, шли, а вершина будто росла на глазах, все дальше отодвигаясь в небо.
— Всё, Мишечка, дальше я не пойду, — решительно заявила Саша и взобралась на большой камень, торчащий недалеко от тропы. — Ой, как отсюда город виден! Весь, как на ладони.
— Да, действительно, — согласился брат. — Можно передохнуть. Вот, тётя Лиза, удобное для вас место, садитесь, пожалуйста.
Миша расстелил свою курточку на выступе скалы темно-серого цвета, с забившимися в проломы жухлыми прошлогодними листьями и хвоей.
— Спасибо, милый!
Елизавета Андреевна залюбовалась стройным, похожим одновременно и на мать и на отца, сероглазым, русоволосым подростком, в котором уже угадывалась сила и надежность взрослого мужчины.
Когда все устроились, Миша продолжил:
— Нижнегорск с самого своего возникновения прочно связан с Петербургом. Оттуда первые специалисты приехали, они-то и нашли сначала медную руду, потом открыли золотые месторождения. Это были выпускники горного кадетского корпуса и Горного института, который, кстати, и наш па­па закончил.
Это были люди особого склада, сродни тем, что осваивали американской Клондайк, — смелые, находчивые, настоящие авантюристы, в хорошем, конечно, смысле. С этих открытий и началась настоящая история Нижнегорска.
— Миша, ты про царя расскажи! — нетерпели­во дернула его за рукав сестра. — Как он самородок нашел.
— Да не он нашел, а незадолго до приезда Александра II, он тогда только готовился за­нять трон, закопанщик такого возраста, как я, Никитка, натолкнулся на огромный самородок. Его потом преподнесли в подарок будущему им­ператору, который собственными руками выбро­сил лопатой из закопушки целую тачку золотоно­сной земли. За это его до сих пор помнят и уважают старожилы города. Для него люди ничего не жалели.
— Ой, Миша, какой ты умный! — искренне воскликнула сестра. — Я даже не знала об этом, а ты откуда всё знаешь?
— Не перебивай, пожалуйста. Во-первых, у нас прекрасные преподаватели в училище, а во-вторых, я же готовился.
— Это он для тебя старается, — шепнула девочка Вере.
— Сашка! Полетишь кубарем с этой горки! — пригрозил брат. — Так вот. Настоящий расцвет начался после отмены крепостного права. Если раньше люди были приписаны к заводу и могли заниматься только своим домашним хозяйством, то теперь они могли свои золотоносные закопушки иметь, заниматься ремеслами, тор­говлей.
Кстати, бывшие петербуржцы перенесли сюда и свою культуру. Об этом говорит и внешний облик: дома с колоннами, мощеные улицы, красивая плотина. У нас есть женская гимназия и высше-начальное училище, в котором я учусь, большой госпиталь с современным оборудованием, и гордость нашего города — прекрасная публичная библиотека. По коли­честву и качеству литературы она не уступает губернским. Когда отсюда кто-то уезжает навсегда, свою личную библиотеку передает в городскую. Есть настоящие сокровища — уникальные географические, технические, геологические атласы, которые вызывают удивление, изумление у приезжающих к нам специалистов, даже у иност­ранцев.
— Я ее вижу! — вдруг захлопала в ладоши Саша. — Вон там, видишь, Вера, большой дом, ну, во-о-он тот, с колоннами? Это контора. А через дорогу, видишь, с широким крыльцом? Это и есть библиотека. Я там тоже книжки беру.
— Да. Недалеко от нее Петропавловская цер­ковь, а за нею — госпиталь, — Миша показывал свой город с явной гордостью. — А вон там, не­далеко от плотины, наше училище, чуть подальше гимназия, в ней мама хором руководит. Па­пин прииск отсюда, к сожалению, не виден. Но мы на него обязательно съездим.
— Я домой хочу, — заявила вдруг Саша. — Мне что-то есть захотелось.
— Да, пора возвращаться, — согласился брат, — нас ждут к обеду.
— Миша, а отсюда можно на санках съехать? — спросила Вера.
— Боюсь, что можно шею свернуть. Мы катаемся на санях с другой горки, не такой крутой, а на лыжах тоже ходим по более пологим склонам.
— Ой, как я хочу покататься! Хотя бы разок попробовать с горы, с ветерком!
— Так в чем же дело? Зима здесь рано наступает. Успеем накататься.
— Но мы же уедем. Правда, мама?
— Я не люблю загадывать, чтобы потом не разочаровываться, — ответила Елизавета Андреев­на, думая о своем.
Миша, как верный рыцарь, помогал Елизавете Андреевне спускаться вниз по каменистой тропе и продолжал рассказывать, но вдруг остано­вился и спросил:
— Я, вероятно, уже надоел вам своими разговорами? Тетя Лиза, а какой человек поэт Вельмут? Я о нём ничего не знаю. По его стихам трудно составить биографию поэта, как, напри­мер, Пушкина или Кольцова. Они в стихотворе­ниях всё о себе говорят, а Вельмут говорит о чем угодно, но о себе почти ничего.
— Правда? А мне всегда казалось, что он только и говорит о себе.
— О чувствах, переживаниях, да, а о сво­ей жизни — нет.
— Наверное, потому, что это и есть его жизнь, которая состоит из любви к миру, из стремления его понять.
— А мне хочется знать, какой у него характер, например. В стихах он восторженный, вдохновенный или грустный, даже впадающий в отчаянье.
— Такой он, Мишенька, и в жизни. А что он больше всего любит, мне трудно сказать. Наверное, путешествовать. Он уже несколько раз объездил весь мир. И стихи писать. Вообще, вся его жизнь — в литературе и любви.
Ей нравился этот юноша, приятно было слышать простое тёплое «тётя Лиза», а не холодное «мадам Вельмут». Наконец-то она почувствова­ла себя среди родных людей, так просто и непосредственно выражающих свои мысли, чувства. Оказывается, все предыдущие годы она тоскова­ла именно о таком общении.
Дома их ждал сюрприз: Сергей и Валерия Гавриловы и еще две девушки, ровесницы Веры.
— Вот тебе, Верочка, подруги, чтоб не скучала, — сказал после приветствий Сергей. — Это Соня, а это моя младшая сестра Мара, Ма­рианна. Обе — гимназистки, все каникулы про­водят либо на даче, либо в кондитерской Сониных родителей.
— Ой, я так люблю пирожные! — обрадова­лась Вера, вызвав общий смех.
— Надеюсь, подруг полюбишь больше сладостей, — сказала Елизавета Андреевна и, изви­нившись, ушла с Ольгой Николаевной.
Молодежь быстро освоилась, обедать начали сразу со сладостей, потом съели всё остальное и отправились в тенистый городской сад, где к ним присоединились еще молодые люди. Саша тоже куда-то умчалась, а женщины остались отдыхать.
— Зимой у нас значительно спокойнее, — сказала Ольга Николаевна, — это летом сюда съезжаются отовсюду студенты, ученые, путешественники. Много гостей со всех волостей. Прошло почти двадцать лет, как мы расстались, а такое впечатление, что только вчера сидели в нашей квартирке на Басманной. Как там сейчас, в Москве? Я ведь ни разу не была за эти годы. Ездила за Иваном по рудникам, пока не осели здесь.
— Трудно тебе, Оленька?
— Нет. Я люблю город, семью. Знаешь ведь, как мне хотелось иметь свою семью, как тяже­ло я переживала одиночество. А теперь меня многое радует. Я была бы счастлива, если бы не тревога за своих, не болезни, не войны... А как ты, Лиза? Мне кажется, что-то случилось с Жоржем?
— Нет, всё хорошо. Во всяком случае, внешне. А на самом деле мы давно живем каждый своей жизнью. В отличие от тебя, Оля, моё одиночество началось после замужества. Если бы не Вера, было бы плохо.
— Лиза! Я тебя не узнаю! Всегда такая решительная, строптивая, прости меня, богатая. Перед тобой весь мир был открыт. И вдруг такая покорность судьбе!
— Здесь что-то другое, не покорность. Ви­димо, Жорж — моя судьба, мой крест и моя лю­бовь. Но, боюсь, не выдержу.
— Да что случилось?!
— Ничего особенного. Банальная история. Раз-лю-бил. Вот и всё. Разлюбил, видимо, давно. А я получила подтверждение недавно... Твое письмо меня спасло. Спасибо тебе, милая моя, единственная моя подружка.
— Нет, Лиза, так нельзя. Он же тебя сломал! Бог его накажет.
— Боюсь, он нас всех накажет.
— Ты о войне? Неужели так безнадежно?
— Я ничего не понимаю, но в Москве жить невозможно, будто мир рушится на глазах.
— Всё. Не будем о грустном. Давай-ка мы с тобой нашим фирменным кваском побалуемся, пока ребят нет. А завтра Иван обещал отвезти нас с детьми на дачу. Ах, Лиза, какая там красота...
7.
— Какая холодная и суровая здесь красота, — сказала Вера, глядя с высоты Большого Мыса на Горное озеро. — Смогу ли я проникнуться ею и полюбить?
— Тебе придется это сделать, — откликнулся Миша, сидящий на валуне неподалёку.
— Почему?
— Потому что через два года, когда ты окончишь гимназию, мы поженимся и будем здесь жить долго, и умрём в один день.
— Что? Мы с тобой?! — девушка так захохотала, что чуть не свалилась с высокого обрыва, на краю которого стояла. — Ой, Мишенька, какой же ты еще ребенок! И с чего ты взял, что мы поженимся?
— С того, что я люблю тебя.
— Прости, я тоже тебя люблю, как младшего брата бы любила, если бы он был у меня.
— Почему младшего? Мы же с тобой почти ровесники, я даже чуть-чуть постарше.
— Ну, я буду любить тебя как старшего брата. Но только тогда тебе придется меня защи­щать.
— О, с удовольствием!
— И не ревновать!
— К кому?
— К тому, кого я полюблю.
— Ладно. Постараюсь, — хмуро пообещал Миша, глядя на дальние горы за озером, укутанные белесой дымкой. — Только уж постарайся полю­бить достойного человека, вроде Игоря Константиновича, а не такого пустого шалопая, как Гаврилов.
— Чем же он плох? И почему это — шалопай?
— Как же можно назвать человека, который бросает университет ради такой чепухи, как синематограф?
— Ну, это не ты говоришь, а твои родители. Сам-то, пожалуй, так бы постудил, если бы почувствовал, что это твое призвание.
— Я — нет.
— Ты в этом уверен?
— Уверен. Тем более, что я в фильмах ни­чего хорошего не вижу, сплошные глупости и кривляние.
— А я умираю от смеха, обожаю смотреть нелепые трюки, недоразумения. А слишком серьезных людей я боюсь, предпочитаю тех, кто с юмором или иронией относится к себе и людям.
— Вот Игорь Константинович...
— Кстати, я слышала, как он хвалил тебя за любознательность.
— Правда, хвалил? А я боялся, что раздражаю его излишней болтливостью. Но он такой интересный человек, что мне хочется говорить, спрашивать, слушать.
— Вот, братец, и слушай умного человека. А теперь подари мне братский поцелуй, и пойдем вниз, холодно становится.
— Отстань ты со своими глупостями! Вам, девчонкам, только бы поцелуйчики.
— Ну, слава Богу! А я уж испугалась, что влюбился.
Она схватила его за руку и потащила к спуску. Хохоча, бежали они, оскальзываясь и чуть не падая. Потом Вера помчалась к дому, а Миша тихо побрел во песчаному берегу, где дачники устроили пляж. Но сейчас он был пустынным и унылым. Волны, подгоняемые внезапно налетевшим северным ветром, накатывали на пе­сок, оставляя на нем пенный след.
Постояв немного, юноша разделся и побежал в воду, которая могучими толчками сбивала его с ног. Он упал и поплыл, яростно работая руками и ногами, но не продвигаясь вперед. Через несколько минут лег на волну, кото­рая почти выбросила его на берег. Натянув на мокрое тело одежду, всё так же, не торопясь, он пошел к дому, стоявшему на склоне холма.
— Миша! Ты купался? — всплеснула руками Елизавета Андреевна. — В такой холод!
— Это еще не холод, — возразил Миша, проходя в свою комнату.
— Оля! Он же заболеет!
— Не беспокойся, Лиза, здесь все купаются в такую погоду. Жара бывает редко, вода почти не прогревается. Наши ребята ориентируются только на время года, а не на погоду. Раз ле­то, значит, нужно купаться. Зимой еще холодней будет.
— Наверное, от этого у местных жителей су­ровость в характере, или жесткость, не знаю, как точнее сказать, — предположила Вера.
— Да, в холоде и на камнях как-то не расслабишься. Здесь даже речь жесткая и отрывистая. Я тоже так стала разговаривать.
— Я это заметила. Ты, Оленька, сильно изменилась, красивее стала, мудрее.
— Это тебе, Лиза, после долгой разлуки по­казалось. Конечно, мы красивы, но прелесть наших дочерей оттеняет наши морщины, — засмеялась Ольга Николаевна. — Сашка, чаю!
— А нам что-нибудь покрепче! — послышался голос Ивана Алексеевича, который пропустил в комнату высокого, несколько сутуловатого че­ловека в больших очках и пышной бороде, почти закрывающих все лицо. — Мы с Игорем Константиновичем сначала хотели окунуться да не решились, больно вода холодна.
— А Миша окунулся, — гордясь братом, сказа­ла Саша, пододвигая стул гостю.
— Спасибо, Сашенька. Михаил у вас человек серьезный, последовательный. Мне нравятся его качества. В нашем деле без них нельзя.
— Простите, Игорь Константинович, — сказа­ла, слегка покраснев, Вера, — вам не надоело бродить столько лет по горам?
— Иногда до отчаяния, до безумия хочется всё бросить и засесть где-нибудь, вот хотя бы на такой уютной дачке, и читать книжки, греться на солнышке. Но только на миг. Когда всё от тебя прячется вглубь земли и не подает го­лоса. Как только что-то нащупаешь, блеснет заветный кристаллик, я готов еще лет двадцать, не останавливаясь, бродить.
— Блеск драгоценностей любите?
— Драгоценностей? Наверное, да. Для меня искомый минерал, который я все-таки нахожу, драгоценность, милая барышня. Всё остальное для меня ценность относительная.
— Даже любовь? — пристально глядя на него, спросила Вера.
— Верочка! — окликнула строго мать.
— Любовь, разумеется, такая же драгоценность и редкость. К сожалению, она не всегда подкреплена верностью.
— Значит, вас предавали?
— Игорь Константинович, — поспешила переменить разговор Елизавета Андреевна, — я слышала, у вас появился интересный помощник.
— Это действительно уникальный человек. Он, по-здешнему — горщик, наделен невероятной интуицией и наблюдательностью, каким-то первобытным чувством земли, гор. Может целый день шагать, не обращая на окружающее никакого внимания, но вдруг остановится и направится к какому-то, только ему видимому, разлому: видишь, говорит, жилку? Не видишь? Эх, ты! Тюк­нет молоточком, прислушается и широко улыбнется: есть! И такое впечатление, что от нас прячутся сокровища, а ему будто сигнал подают.
Миша, примостившись рядом, с восторгом слушает геолога и незаметно поглядывает на Веру. Ему непонятно, что с нею происходит, но какое-то беспокойство не отпускает ни на миг.
А Вера боится взглянуть на Игоря Константинови­ча, боится, что он догадается, какие постыдные чувства переполняют ее. Она с первого взгляда влюби­лась в этого необыкновенного человека, как подарка ждет его появления, прикосновения, от каждого взгляда краснеет, задыхается. Ее будоражат ка­кие-то низменные, животные желания. Господи, как стыдно. Она прижимает ладони к щекам, остужая их, и вдруг слышит:
— Вот, Верочка, я и рассказал о великой любви, какая только существует на земле.
— Очень интересно.
— Мы заговорились и забыли, что намеревались немного согреться, — Иван Алексеевич налил две рюмки водки, — а дамам вина, у них температура повыше нашей.
— Да, конечно, у нас вечный жар! — весело проговорила Ольга Николаевна и чокнулась с подругой.
— Возьмите меня в горы, Игорь Константинович, — неожиданно попросила Вера.
Мать с тревогой взглянула на нее.
— Простите, Вера, не могу. Мы ведь там ра­ботаем, пыль, грязь, спим под открытым небом, питаемся травой.
— Но я хочу, и хочу сейчас!
— Ваше желание, дорогая Вера, для меня свято, но неисполнимо, поверьте мне, милая девочка.
— Не смейте обращаться со мной, как с ма­ленькой!
из глаз девушки брызнули слёзы. Она выбежала из комнаты, хлопнув дверью. Внезапная вспышка гнева смутила не только Игоря Константиновича.
— Простите великодушно, — едва сдерживаясь, проговорила Елизавета Андреевна и вышла вслед за дочерью…
Лето медленно вступало в свои права. Уже через несколько дней зацвела липа и, как по команде, установилась жара, всё ожило загудело, зажужжало и весело зачирикало. Теперь уже все дачники проводили дни до позднего вечера на озере, стараясь не упустить благодатное время: купались, катались на лодках. Миша с Приваловым ушли в горы, Иван Алексеевич приезжал только на денек в конце недели, Елизавета Андреевна с Ольгой Николаевной то липовый цвет на зиму сушили, то лесную ягоду собирали на солнечных склонах.
Вера все дни проводила на даче Гавриловых. Однажды они решили сочинить сценарий для первого фильма, который поставит Сергей.
— Нужно придумать трагический сюжет о любви, — предложила Марианна.
— С влюбленными маркизами, их служанками, — подхватила Вера, — и чтобы всё перепуталось, а потом, когда выяснится правда, будет поздно, все уже мертвы. Здорово!
— Винегрет из классики или мясная солянка с вареньем, — презрительно прокомментировал Сергей.
— Так придумай что-то более оригинальное,— предложила Лера, — вместо того, чтобы высмеивать чужие идеи.
— У вас появилась редкая возможность проявить свою фантазию, — вмешался Алеша. — Действуйте, а мы пойдем, охладим свои молодые, го­рячие тела.
— Вот так всегда, — засмеялась Марианна, — мужчины воюют или отдыхают, а женщины трудятся, как пчелки, без всякого вознаграждения.
— Что-то меду от вас мы еще не получили, пчелки, — Сергей положил перед сестрой тетрадь. — Когда вернусь, чтоб был план готов: как и что, в каких декорациях, кто есть кто. Дерзай. В случае удачи будешь нашей постоянной сценаристкой.
— И твое имя окажется в анналах русского синематографа! — торжественно изрек Алеша. — И может даже случиться, что тебе поставят памятник. Не грусти, девочка!
— Балаболка! — бросила ему вслед Лера.
— Вера, а тебе нравится Алеша? — спросила Мара.
— Да, он очень милый, но немножко легкомысленный. А тебе?
— Она от него без ума, — насмешливо проговорила Лера, глядя вслед легко бегущим юно­шам. — Замуж за него собралась.
— Так уж и замуж! Сначала тебе нужно вый­ти, Лерочка. Говорят, нехорошо, когда млад­шая сестра раньше выходит, старшая может остаться старой девой.
— Глупости какие, — фыркнула Лера. — А если я вообще не собираюсь замуж…
— Карьеру хочешь сделать?
— Да, хочу стать знаменитой пианисткой. Сыграть, например, все сочинения Шопе­на.
— Ты уже три дня не садилась за рояль. Какой уж тут Шопен. По-моему, тебя, сестричка, больше волнуют самоцветы.
— Что ты имеешь в виду?
— Игоря Привалова, который иногда приносит их тебе. Тогда ты сама начинаешь сверкать и переливаться всеми цветами ра­дуги от счастья и смущения.
— Лерочка! Ты влюблена? — прошептала Вера, пугаясь своей догадки.
— Ой, какие вы дуры! — рассмеялась Лера и убежала в сторону озера.
— Никакие мы не дуры, — обиделась Мара, — все уже знают, что они скоро поженятся. Она только ждет, когда дядя благословение свое даст. Дуры! А сама места себе не находит, становится ненормальной, если он долго не прихо­дит, к роялю по неделям не прикасается. Это ее Игорюша любит Шопена, а не Лерка. Врёт она всё. Я даже видела, как они целовались.
— А ты целовалась? — прервала Вера, стараясь скрыть свое огорчение.
— Целовалась, — насмешливо протянула под­руга, — один раз и то — с Мишкой Арефьевым.
— А чем Миша плох? Хороший мальчик, хотя мне больше его папа нравится.
— Хороший, я его люблю. Только мне показа­лось, что должен был быть Алеша. Мы в фанты играли, и мне выпало целоваться в темной комнате. Я так обрадовалась. Зацеловала всего Мишку. Он потом жаловался, что умываться пришлось. Ну где ты такого идиота еще увидишь? Все хохотали, а я даже заревела от досады.
— Значит, ты Алешу Богдановича любишь?
— Ну да! Я этого и не скрываю. Любовью нужно гордиться, а не прятать ее.
— А мне кажется, в любви должна быть тай­на. Это такое... Ну, я не знаю, как сказать. Любовь — это сама тайна. Вот послушай:
С лодки скользнуло весло.
Ласково веет прохлада.
«Милый! Мой милый!» — Светло.
Сладко от беглого взгляда...
...Слухом невольно ловлю
Лепет зеркального лона.
«Милый! Мой милый! Люблю!» —
Полночь глядит с небосклона.
— Хорошо! Но это же стихи. А в жизни всё не так, проще и грубее.
— А я хочу, чтобы и в жизни было так, как в стихах.
— Романтичка! Наш дядя тоже всё еще надеется, что будет, как в стихах. Но что-то не по­лучается. Кроме нас, у него никого нет.
И Марианна рассказала грустную историю о трех братьях, которых романтические идеи сделали революционерами. Старший, их отец, был застрелен жандармами, когда Мара только родилась. Средний пропал где-то на каторге. И только младший, Виктор Сергеевич, не участво­вавший в серьезных актах, высланный на Урал, смог выжить.
— Когда умерла мама, дядя Витя стал нам отцом, усыновил всех троих, — рассказывала Марианна. — После ссылки он успел еще повидаться с бабушкой, похоронил ее и оказался наследни­ком достаточно крупного состояния. Нежданно-негаданно мы вдруг из нищих превратились в состоятельных людей. Дядя сумел умножить ка­питал, дело своё завел. На нас он денег не жалеет, выполняет любые желания. Поэтому Сере­жа может мечтать, о чем угодно. Я тоже после гимназии куда-нибудь уеду, хотя мне хочется здесь остаться, но дядя говорит, что нельзя замыкаться в таком убогом городке, хотя сам очень его любит. Скоро он приедет, увидишь, какой он замечательный. Теперь он уже совсем не революционер, говорит, что для России губительны всякие потрясения и очень сожалеет об ошибках молодости.
— Ну и где же наш сценарий? — прервал её Сергей.
— Хорошенькое дело: они там купаются, а мы как рабы, прикованные к галере, должны что-то писать, — возмутилась Мара.
— Раб ничего ценного не создаст, — парировал брат, — потому он и раб. Я надеялся, что ты — свободный человек. На первый раз прощаю, если дашь нам чайку и еще чего-нибудь впридачу.
За чаем и был сочинен первый сценарий. В нем вместо маркиз и лордов появились крестьяне, красавицу-дочь которых соблазняет молодой барин, наряжает ее в богатое платье, учит изысканным манерам, а потом проигрывает в карты. В финале соблазненная убивает его, а потом себя.
— Очень оригинально! — хмыкнула Валерия. — На тех же санях, только в другие ворота...
8.
Виктор Сергеевич приехал уже в начале августа, когда дачный поселок наполовину опустел. Начались холода, после Ильина дня никто уже не пытался купаться, вода стала просто ледяной. Но красота стояла неописуемая: прояснились дали, в лесах пылали гроздья калины, рябины, кое-где зазолотились березы, осины… Озеро покоилось и голубело, будто небо опрокинулось вместе с редкими белоснежными облаками.
Был такой же солнечный день, когда Елиза­вета Андреевна с утра уехала в город, никого не предупредив. Такого раньше не бывало, поэтому Вера не на шутку расстроилась, но Ольга Николаевна успокоила:
— Мало ли какие у женщины могут быть дела в городе, вернется, никуда не денется.
До прихода сибирского экспресса было несколько часов, и Елизавета Андреевна заеха­ла в кондитерскую Фокерода, заказала вино, за­куски, пирожные, выпила чаю и навела поря­док в доме Арефьевых: проветрила комнаты, поставила в вазы осенние цветы. Потом долго сиде­ла, мучительно размышляя. Наконец, приняла ка­кое-то решение и отправилась на вокзал.
Поезд подошел, но никто не выходил на перрон, стояли только кондуктора.
Тревожно забилось сердце. она побежала вдоль вагонов. В это время выглянул Георгий Эдвардович и помахал ей рукой:
— Лизонька! Я здесь!
Она остановилась, стараясь унять сердцебие­ние. Он спрыгнул на землю, подбежал и обнял ее.
— Милая, ну зачем же так волноваться? Успокойся, дорогая.
— Ты без вещей, не одет? — отстранилась она. — Решил не останавливаться?
— Извини, Лиза, — нерешительно начал он.
— Времени у нас слишком мало. Я хочу только четкого и ясного ответа: ты любишь ту женщину?
— Пойми меня правильно. Ты сильная, Лиза, привыкла полагаться на себя. А Лина — беспомощная, хрупкая, я постоянно боюсь за нее. Ты знаешь, она ведь серьезно больна, ей нужно жить за границей.
— Да, я понимаю и рада, что ты, может быть, впервые в своей жизни заботишься о другом человеке. Дай Бог вам счастья. Я тебе до­кучать не собираюсь.
— Но я не хочу вас терять, я вас с Верой так же люблю, как Лину с Саррой.
— Не слишком ли много любви?
— Лиза, прошу тебя, не гневайся! Я прошу тебя быть милосердной...
— Поезд отправляется. Прощай.
— Я буду писать по-прежнему, я вас люблю. Отвечай мне. И передай Верочке, что я её мил­лион раз целую. Пишите мне!
— Хорошо. Пусть всё так и будет. Прощай.
Она смотрела, как он легко поднялся в вагон, который медленно пополз к пылающему закату, потом повернулась и медленно побрела к лесу. Её вдруг догнал Иван Алексеевич:
— Елизавета Андреевна, я за вами. Меня послала Ольга разыскать вас. Судя по приготовлениям, вы кого-то ждали. Не приехали?
— Приехали и уехали...
— Ну, ничего. Пойдемте, милая, лошади застоялись.
— Я хочу погулять.
— Хорошо.
— Не хочу на дачу, слишком грустно, боюсь, не выдержу, расстрою всех.
Иван Алексеевич сделал знак кучеру, чтоб ехал за ними, и, ни о чем не спрашивая, пошел рядом с Елизаветой Андреевной. Она тоже молчала.
Уже подходя к дому, Иван Алексеевич вдруг предложил:
— Не хотите ли зайти со мной в гимназию, Поль просил ему немного помочь. Это не долго.
Павел Александрович встретил их как дорогих гостей, радостно засуетился, стал показывать свое «богатство», — великолепный класс для рисования и большой зал со сценой, посре­ди которой стоял новенький рояль
— На днях доставили от Булавинских, — погладил он полированную поверхность, — не хотите ли испытать, Елизавета Андреевна.
— С удовольствием.
Пальцы привычно пробежались по клавишам. Попросила чуть подтянуть некоторые струны.
— Мы еще не успели его настроить, — засуетился Дени, поколдовал немного и устроился рядом с Ива­ном Алексеевичем, стоящим у окна.
Елизавета Андреевна, как бы вспоминая что-то, не­уверенно начинала играть и тут же останавливалась, сжимала руки, чтобы унять легкую дрожь. На­конец, встряхнула головой, на секунду задумалась и в пустом, сильно резонирующем классе вдруг мощно зазвучал трагический ноктюрн Шопена. Мужчины тревожно переглянулись, но Елизавета Андреевна внезапно заиграла нечто бравурное, перешедшее в разухабисто веселое.
— Вот так мы расстаёмся с нашим великолепным прошлым, — сказала она, поднимаясь. — А скажите мне, любезный Павел Александрович, нет ли в вашей гимназии какой-нибудь вакансии?
— Елизавета Андреевна! Дорогая! Неужели решили у нас зимовать?! Да мы вам любую вакансию найдем. Да что там! Чем захотите, тем и будете заниматься. Как я рад, что вы остаетесь!
Иван Алексеевич молча обнял и расцелован женщи­ну, еще более прекрасную в волнении, чем обычно. Потом обернулся к Дени:
— Это нельзя не отметить. Думаю, у нас уже и стол накрыт, Ольга заждалась.
— Прекрасно! Через часок мы у вас со своими балалайками. Повеселимся на славу!
Он убежал, а Елизавета Андреевна с Иваном Алексеевичем медленно отправились к дому, тихо беседуя о его судьбе: Поль в молодости согрешил против власти. Когда ссылка закончилась, остался на Урале.
— Павел Александрович — человек уникальный, — вмешалась встретившая их Ольга Николаевна, — представляешь, Лиза, он научил горожан выращивать овощи под стеклом. Теперь у всех здесь есть маленькие теплицы, в которых выращивают ранние овощи. У него — прекрасный сад. Все его дети, а их десять, десятый, кстати, подкидыш. Видно, непутёвая мать решила, если девятерых подняли, десятый не помешает, и положила им на крылечко сверточек. Конечно, они никуда его не стали отдавать, сами выкормили, теперь уже два года мальцу, такая прелесть.
— Да, все их дети умеют на каком-нибудь инструменте играть, ну, кроме малышей, разумеется. Они с таким нетерпением ждали, когда ты соизволишь полюбоваться ими. Вот, кстати, и семейство Дени, нашего нижнегорско-питерского француза. Сам-то он коренной петербуржец. Уже имея семерых детей, поступил в училище Штиглица и перед самой войной его закончил, год провоевал с немцами и вернулся перед твоим приездом. Теперь занялся гимнази­ей. За лето успел оборудовать класс рисования.
— Мы заходили к нему. Класс почти как в Тенишевском училище.
— Верно. Он его взял за образец.
— А вот и мы! — Павел Александрович поставил огромную корзину с овощами, другую с яблоками. — Наш осенний натюрморт.
— Боже мой, какое богатство! — воскликнула Ольга Николаевна. — Несите все на кухню. Пока нам готовят салаты, играем и поем.
— Мы решили показать, если вы не против, окрошку из мелодий разных народов, — объявил Дени, — чтобы всё сразу, в один присест...
Он взял в руки скрипку, дети разобрали кто гармошку, кто бубен, кто гитару, а остальные — ложки, трещотки, какие-то дудки, свирельки. Дом наполнился зажигательной цыганочкой, потом, что-то похожее на лезгинку и гопак одновременно, перешло в испанскую сарабанду, итальянскую тарантеллу и еще какие-то польки, галопы и завершилось русской барыней.
Энтузиазм музыкантов и зрителей достиг своего апогея: первой не выдержала и пустилась в пляс Ольга Николаевна, за ней Иван Алексеевич, а потом и Елизавета Андреевна. Прошлась лебёдушкой по кругу и вдруг остановилась, пораженная: как легко на душе, может ли такое быть?
— Ах, как у вас весело! — в дверях стоял незнакомец, лет пятидесяти, одетый по-­дорожному, но с неуловимым шиком, выдающим состоятельного, внимательного к своей внешно­сти человека. — Простите, я не вовремя?
— Виктор Сергеевич! Дорогой друг! Милости просим! Вы откуда? — заговорили все после разом.
— Всегда рады вас видеть, — Ольга Николаевна подвела его к подруге. — Знакомьтесь, Лиза, это Виктор Сергеевич Гаврилов.
— Я вас таким и представляла по рассказам ваших детей, — сказала приветливо Елизавета андреевна.
— Что же они обо мне наговорили?
— Только хорошее. Они вас любят, как я до­гадываюсь.
— А его не любить нельзя, и ты полюбишь, — засмеялась Ольга Николаевна.
— Я-то вас уже полюбил, — улыбнулся Гаврилов.
Поужинав, дети отправились домой, а взрос­лые решили ехать на дачу, чтобы там продолжить так хорошо начатый вечер…
Экипаж пересек железнодорожный путь, и сердце Елизаветы Андреевны сжалось: предстоял нелегкий разговор с дочерью. Как ей сказать?
Но она зря тревожилась. Вера вдруг заговорила, что ей не хочется уезжать в Москву:
— Мы не могли бы здесь хотя бы одну зиму пожить, мама? Я столько сейчас наслушалась о прелестях здешней зимы! Можешь себе предста­вить, мамочка, у Виктора Сергеевича настоящая тройка серых в яблоках лошадей!?
— Верочка, это совсем не то, что тебе ка­жется, — машинально стала разубеждать ее мать и вдруг спохватилась, — но если ты настаиваешь, я согласна, милая моя девочка. Я ведь тоже хочу почувствовать, что такое настоящая уральская зима.
О своем свидании с отцом Веры она промолчала. Теперь ей самой это событие виделось в ином свете.
Виктор Сергеевич несколько дней усиленно ухаживал за нею, привозил откуда-то пышные букеты, развлекал молодежь веселыми рассказами, всячески старался «приручить» Веру.
— Мама, тебе не кажется, что Виктор Сергеевич, влюбился в тебя? — спросила однажды, готовясь ко сну дочь.
— Вера, прости, но я такие вопросы с то­бой не намерена обсуждать.
— Напрасно, мамочка! У папы — другая жена. Почему бы тебе не выйти во второй раз замуж?
— Господи! О чем ты говоришь? Что за чушь!?
— Мама! Мне папа перед нашим отъездом всё объяснил, и я поняла, что он влюблен по уши в своих девочек, как он их называет.
— И ты всё время молчала?
— Но меня никто не спрашивал. Он поставил меня в известность, не более того. Я поня­ла, что это — любовь, против нее не пой­дешь, а наш папочка такой влюбчивый!..
— Ну, Вера, ну, молчальница! Знала бы ты, как я мучилась, придумывала, как тебе сказать…
— А я давно всё поняла и не могла никак к тебе подступиться, страшилась твоего гнева, обморока, истерики. Но мы с тобой сильные личности, как утверждает папа. Будем же и дальше такими.
— Умница ты моя. Спасибо тебе.
Однажды Виктор Сергеевич появился взволнованный, с огромным букетом алых роз.
— Берегись, мамочка, — завидев его, насмешливо сказала Вера, — кажется, настал решительный момент. Веди себя прилично, милая моя. Не бросайся такими цветами, а сделай книксен.
— Уйди подальше, чтобы я тебя не видела.
— Хорошо. Меня не будет допоздна. Здравствуйте, Виктор Сергеевич. — Она сделала книксен, понюхала розы. — какие прекрасные розы. Простите, я тороплюсь.
— Откуда такое богатство? — принимая бу­кет, улыбнулась Елизавета Андреевна. — Насколько я знаю, в городе нет оранжереи.
— У меня тут недалеко есть усадьба, там и выращиваю их. Я готов положить к вашим ногам всё, чем владею, и себя в придачу.
— Зачем же так разбрасываться? Вам самому еще пригодится.
— Елизавета Андреевна, дорогая, я прошу вашей руки.
— Но я как будто замужем? А двоемужество, как и двоеженство, наказуемо. Мы не можем переступать закон.
— К черту закон! Я люблю вас! Люблю с первого взгляда. Как только вошел в дом Арефьевых, понял, что вы та женщина, которую я ис­кал всю жизнь. Мои приёмыши уже самостоятельны, я им больше не нужен. Надеюсь, они пой­мут нас. Я не могу не видеть вас, не ощущать рядом ваше присутствие. Соглашайтесь, Елизавета Андреевна. Я не дам вам повода для малейшего разочарования.
— Благодарю вас, не скрою, мне приятно это слушать, но ответить так сразу я не могу. Слишком много свалилось на меня в последние дни. И вдруг вы, как локомотив на Анну, нае­хали на меня, простите, а я всё же слабая женщина, могу не вынести столь резких колебаний.
— Простите, я действительно, как вы правильно сравнили, локомотивом выгляжу. Но поверьте мне, я люблю вас всей силой первой и единственной любви. Делать нечего, готов ждать, сколько прикажете...
Голос его задрожал, но через секунду, овладев собой, Виктор Сергеевич сказал просто:
—Вы, Лиза, мне очень дороги. Я хочу вас уберечь от непогоды.
Он взял ее руки в свои и медленно поцело­вал.
— Мне уйти?
— Нет. Останьтесь...

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I.
Вернувшись в город «москвички» поселились в небольшом доме по соседству с Арефьевыми. Владельцы дома продать его отказались, а сда­ли за небольшую плату «на любое время».
— Вы же долго здесь не задержитесь, — сказа­ла хозяйка, — живите на здоровье. Если что по­надобится, передайте через Ивана Алексеевича. Мой муж у него в конторе работает...
Виктор Сергеевич привез всё необходимое из своего деревенского дома.
— Не смущайтесь, Елизавета Андреевна, — ус­покоил ее, — я там давно уже не живу, все стоит без употребления.
И уж совсем неожиданно, к великой радости новосёлов, переправил на телеге, запряженной парой лошадей, рояль с дачи.
— Будет повод лишний раз зайти к вам на огонёк, — сказал, с надеждой глядя в глаза лю­бимой женщине, но она только улыбнулась в ответ и пошла встречать гостей.
— Мы со своими пирогами! — объявила Ольга Николаевна. — Отпразднуем на славу новоселье..
— Ваши пироги к чаю, а к водочке — наши пельмени! — весело возразил Дени и хлопнул в ладоши.
Под заунывную музыку в дом вошли старшие дети Павла Александровича и его жена Любовь Николаевна с приемышем на руках. Дети несли на больших блюдах еще дымящиеся пельмени. — Прошу к столу, — пригласила хозяйка.
— А где же Виктор Сергеевич? — опросила Ольга Николаевна. — Без него нельзя.
— Я здесь, милые дамы!
Он подошел к Елизавете Андреевне с огром­ным букетом. Она даже руками всплеснула:
— Куда же мы поставим?
— Не беспокойтесь ни о чем, — Виктор Сергеевич хотел поцеловать ей руку, но передумал, решительно шагнул и обнял. Все зааплодировали, кто-то крикнул «горько», но тут раздался гро­хот. Со своей подставки слетело большое, еще не закрепленное в суматохе, зеркало. Дети бросились подбирать осколки. Порезались.
— Новоселье с кровопролитием, — добродушно пробасил Миша.
— Быть беде, — прошептала жена Дени и пе­рекрестилась.
— Чепуха, — успокоил всех Иван Алексеевич. — Мы совсем забыли, что стынут пельмени. Не дадим свершиться этому несчастью.
Застолье, началось в тишине, но постепенно разговорились, приободрились, запели песни и разошлись уже в сумерках.
— Ну, хозяюшки, привыкайте, не горюйте, — попрощался последним Виктор Сергеевич, — мы постараемся оградить вас от несчастий.
Воздух был уже по-осеннему холодный, на темном небе сияли звезды, деревья казались огромными в этом безмолвии. Вера зябко поежилась. Мать, укутав её шалью, прижала к себе.
— Милая моя девочка. Устала?
— Нет... Мама, он тебе нравится?
— Кто? Виктор Сергеевич!? Да, он очень мил.
— Ты, хочешь выйти за него замуж?
— А тебе он не нравится?
— Почему же? Порядочный, добрый. Но если ты...
— Я никогда ни за кого замуж не выйду,— перебила ее мать. — Оставим этот разговор. У тебя есть только один отец, а у меня муж — Георгий Эдвардович Вельмут. И это — навсегда.
— А Виктор Сергеевич тебя любит. Это видно.
— Вера, прошу тебя!
— Почему ты не хочешь сказать правду?
— Поздно мне начинать жизнь сначала. Пора уже о твоей судьбе побеспокоиться.
— А что обо мне беспокоиться? Закончу гимназию, пойду работать в контору к Игорю Кон­стантиновичу, буду бумажной крысой.
— Ну, что так мрачно? Мы вернемся в Москву.
— Мне почему-то кажется, что это будет очень не скоро.
— Поживем — увидим. Пойдем спать. Утро вечера мудренее...
На следующий день Елизавета Андреевна встретилась с владелицами гимназии сестрами Булавинскими, двумя по­жилыми женщинами, и их братом — директором гимназии. Они предложили ей взять на себя преподавание французского языка. Завязалась непринужденная беседа о Франции, о стихотворениях Вельмута, поклонницами которого оказались старушки, много и охотно цитировавшие любимого поэта.
А потом начались будни. Целыми днями Елизавета Андреевна была в гимназии. Она оказалась талантливым педагогом, ученицы её обожали и старались изо всех сил. Поскольку Вера знала французский в совершенстве, она выбрала немецкий язык, который преподавала племянница знаменитого немецкого философа Эльза Оттовна, добрая одинокая старушка, всей душой преданная своим ученицам.
С первых дней Вера привязалась к ней и по вечерам они с Соней или Марианной нередко навещали ее, с упоением слушая необыкновенно интересные рассказы.
— Эльза Оттовна, — спросила однажды Вера, — а что вам чаще всего вспоминается, когда не спится?
— Многое. Но вот сейчас я вдруг вспомнила, как лет двадцать пять назад строили пер­вую ветку железной дороги к нашему городу. Жизнь еще была здесь тихая, размеренная, новости случались редко. А тут сразу прибыла большая группа инженеров, в честь которых местное общество устроило роскошный бал.
Я тогда еще молодая была, любила танцевать, на­ряжаться. И на первый тур вальса меня пригласил... Кто бы вы думали? Вячеслав Андреевич Берс!
— Кто это? Чем он знаменит?
— Постойте! — воскликнула Вера, — Софья Андреевна Толстая ведь в девичестве Берс! Ее брат?
— Да, дорогие! — Эльза Оттовна смотрела на де­вушек как триумфатор. — Я танцевала с братом жены ве­ликого писателя. Он руководил строительством железной дороги от Уфы. Но вы еще больше удивитесь, когда узнаете, что вместе с ним в Нижнегорск пожало­вал юный Левушка Толстой.
— Сын Льва Николаевича? — в один голос спросили Вера и Соня, раскрасневшиеся от восторга и нетер­пения. — Что же вы молчите? Расскажите, что было дальше...
— Со мной ничего особенного. Вячеслав Андреевич вскоре покинул бал, а Лев Львович... Теперь сдержите свои эмоции, чтобы я досказала эту историю до конца. Самой красивой женщиной на балу, настоящей царицей, была твоя, Соня, тетя Руфина. Ты ее помнишь?
— Смутно. Мне было годика три, когда она уехала.
— У нее были чудесные глаза, такие омуты: тем­ные и глубокие. Лев Львович и утонул в них, как только поглядел в глубину этого омута. «Вы — настоящая Анна Каренина!» — повторял он. Она смеялась, пыталась отделаться шуткой, но он потерял голову, бесконечно объяснялся в любви. Кончилось, разумеется, скандалом.
— Он уехал после скандала? — спросила Соня. — Мне мама говорила, что муж Руфины страшно ревнивый, мог и покалечить соперника.
— Ну, какой же Лев соперник? Так, приключение на балу. Нет, он не уехал, жил почти месяц, ухаживал за милыми девушками, но серьезно уже не увлекался. А уж девицы наши были от него без ума: молодой человек, ему едва двадцать лет исполнилось на ту по­ру, воспитанный, элегантный, остроумный...
Потом, когда уже стали ходить поезда, Нижнегорск привлекал многих столичных знаменитостей. Как-ни­будь я вам расскажу, а теперь давайте пить чай.
В такие дни, когда Вера куда-то уходила, Елиза­вета Андреевна отправлялась в городскую библиоте­ку, где собирались местные интеллектуалы, завязы­вались интересные беседы. Как-то незаметно она стала помогать библиотекарю, иногда заменяла его.
За окнами уже падал пушистый снег, шумели метели, а здесь, вокруг большой лампы под стеклянным абажуром, было тепло и уютно. Люди шли на огонёк и засиживались допоздна. В библиотеке со своими новы­ми друзьями Елизавета Андреевна встретила новый, 1917 год. Пили шампанское и чай с изделиями от кондитера Фокерода, который тоже заглянул на минутку, проводив Соню и Веру на новогодний бал в гимназию.
2.
Никто не ожидал, что в первые же дни нового года город вступит в новую полосу своей истории. Начались перемены с того, что из Прибалтики в Нижнегорск был эвакуирован небольшой механический завод. Среди рабочих оказалось несколько латышских большевиков. Они сразу развернули бурную деятельность: собирали митинги, создавали советы рабочих и солдатских депутатов, агитировали в свою ячейку местных жителей, рассылали агентов в ближние казачьи станицы.
Из тихого заштатного городка Нижнегорск превратился в бурлящий котел.
Весть о февральском перевороте дошла сюда с недельным опозданием и была воспринята с энтузиаз­мом. На городской площади собралось около пяти тысяч горожан, ликующих по поводу свержения царского режима. Решено было создать времен­ный исполнительный Совет. В мае провели тайное голосование. В Совет вошли представители крестья­нского союза и волостного схода. Большевики, с трудом пережив свою непопулярность, усили­ли агитацию.
В начале июня Елизавета Андреевна с Эль­зой Оттовной и детьми Арефьевых, Дени были отправлены на дачу. Каждую неделю кто-нибудь из оставших­ся в городе родителей привозил запасы продо­вольствия и всё более тревожные новости.
Женщины загрустили. А тут еще вдруг погода испортилась: подул сильный северный ветер, с неба посыпалась крупа, которая сначала таяла, не долетая до земли, а ночью грянул мороз, все вокруг побелело, разбушевалась настоящая метель. Эльза Оттовна посоветовала затопить камины, которые никак не хотели разгораться ни у Арефьевых, ни у Дени. Тогда развели костер на поляне и устроили вокруг него хоровод, разные игры, в том числе и с прыжками через огонь. Сразу стало жарко, вскипятили чай и только собрались тащить огромный самовар в дом, как подкатила бричка, из которой выпрыгнул Павел Александрович, а за ним неуклюже выбрался незнакомый молодой человек.
— Я вам гостя привез, — закричал издали Па­вел Александрович, — подобрал заледеневшего. Придется вам отогревать, тащите быстрее самовар.
На гостя было жалко смотреть: дрожащий, посиневший от холода, с мокрыми кудрями, прилипшими к высокому лбу, отчего лицо казалось широким и непривлекательным. Он бросился к самовару, обнял его двумя руками, хотел при­жаться щекой, но обжегся. Постояв так с минуту, выпрямился, развел покрасневшие руки и возгласил:
— Я — Лев! Неужели не узнали?
— Какой ты лев? — под дружный смех проговорила Елизавета Андреевна. — Ты сейчас больше похож на мокрую шавку. Пойдем, найдем что-нибудь сухое у хозяев.
Он быстро побежал за ней, все еще мелко вздрагивая лопатками под тонкой курточкой.
— Кто это? — спросил Миша, пристально глядя на Веру. — Ты чего так побледнела?
— Тебе показалось. Холодно.
— Не ври. Минуту назад тебе было жарко. Кто он?
— Ну, чего ты пристал? Художник из Питера, Лев Ланца.
— Понятно. Не кричи так, тебе не идет. Сразу становишься похожа на крысу с выпученными глазами.
— Ты что говоришь, Миша?! — поразилась Саша. — Это ты так с Верой разговариваешь? На которую дышать боялся? Ну, дела! В самом деле, Верочка, что с тобой? На тебе лица нет, как сказала бы наша мама.
— И ты туда же!
— Я поняла: он твой жених. Да? — шепотом спросила Саша и очутилась в объятьях девушки. — Да пусти ты меня, задушишь. Вон твой Лев, обнимай, если нужно, его.
Но Вера стояла, не шевелясь. Лев, одетый в старый полушубок, подошел к девушке, взял её руки, прижал к своей груди:
— Чувствуешь, как мое сердце от радости трепещет? — оказал он тихо, вглядываясь в неё своими раскосыми, темными, как спелые маслины, глазами.
Она кивнула.
— Простите великодушно, — выпив несколько чашек горячего чая, заговорил Дени, — мне нужно завезти вещи Льва Борисовича на дачу Гавриловых. Мы по дороге встретили Виктора Сергеевича,
— Он приедет? — быстро спросила Елизавета Андреевна.
— Нет, сказал, не время. Но разрешил воспользоваться его домом молодому человеку.
— Я совсем забыл, — хлопнул себя по лбу Лев, — у меня же письмо Георгия Эдвардовича. Я к нему заглянул перед отъездом. Только оно в чемодане. Я сейчас.
— Не беспокойся, Лёвушка, — остановила его Елизавета Андреевна, — успеется. Погрейся у самовара. Как ты жил эти годы? После возвращения из Франции как-то так складывалось, что было не до писем. Как мама? Что Илюша? Сергей Владимирович? Здоровы ли? Как Петербург, Москва?..
— Все живы-здоровы, благодарю вас. Шлют вам поклоны.
— Ты, верно, голоден? Ешь, пожалуйста, потом поговорим. Выпьешь?
Елизавета Андреевна достала бутылку вина.
— Простите, покрепче ничего не найдется? Мне сейчас кружку водки надо выпить, чтоб дорожную пыль размочить.
— Вот немного коньяка Иван Алексеевич оставил. Подойдет?
— О! То, что требуется!
Он опрокинул полный стакан. Посидел минут­ку и, довольный, потер руки:
— Теперь и еда пойдет.
Глаза его заблестели, и он заговорил взволнованно, перескакивая с одного на другое, о дорожных происшествиях.
— Какие колоритные люди, столько сломанных, исковерканных судеб! На какой-то станции подходит ко мне старик в рваной меховой шапке, хотя жара неимоверная, в каком-то рваном зипуне, но босой. Улыбается беззубым ртом и спра­шивает, нет ли у меня золотых украшений, чер­вончиков? Зачем тебе, дед, золото, спрашиваю. А, может, я завтра царем стану, сынок! Я рот раскрыл от изумления. А он продолжает: как же царю без золотишка? О деньгах ты не беспокойся, у меня полна сума. И показывает толстые пачки кредиток. Давеча, говорит, тут вагон разграбили, так мне мешок достался.
А как-то девушка подсела. Увези, плачет, меня с собой, милый, я заплачу, только не оставляй меня одну, а то меня убьют. Не успел я ответить странной девице, как подбежали какие-то мужики, избили меня, правда, не сильно, а ее увели. Потом узнал, что ребенка придушила.
— Как же ты к нам решил приехать? — спросила Вера и насторожилась в ожидании ответа.
Лев взглянул на нее, хитро улыбнулся и сосредоточенно начал жевать.
— Простите, проголодался.
— А мы набросились с расспросами, извини, — спохватилась Елизавета Андреевна и налила ему горячего чая. — Мы здесь немного одичали.
— Еду я, милые мои, дорогие и любимые... Я так соскучился, что забыл, куда я еду, уви­дев слово «Нижнегорск». Его я услышал впервые от Георгия Эдвардовича, поэтому запомнил. Это слово связано с вами, поэтому я здесь.
— Интересно, но маловразумительно, — вздохнула Вера.
— Мне предложили творческую поездку в недра нашей необъятной страны в Академии художеств в самый критический момент моей корот­кой и бурной жизни.
— Значит, мы просто оказались на пути?
— Не совсем так. Я ехал именно к вам.
— Спасибо, милый, что вспомнил о нас, — Елизавета Андреевна подошла сзади, обняла его за плечи и поцеловала в макушку.
— Я сейчас заплачу, — всхлипнул Лев, — я боялся, что вы меня забыли, больше не люби­те и прогоните прочь навязчивого, некрасивого и паршивого бродягу.
— Господи, ты всё такой же ребенок! — за­смеялась Елизавета Андреевна. — И мы тебя по-прежнему любим.
В окошко постучали. Вера выглянула, кив­нула: сейчас.
— Лёва, тебя зовут в баню с дороги. Согреешься окончательно.
— И здесь баня?! О, спасительница моя!
Он вскочил, поцеловал руку Елизаветы Андреевны, чмокнул Веру и помчался вслед за слугой Гавриловых.
— Шалопай! — бросила Вера, глядя ему вслед.
— Вера! Что с тобой?
— Ничего. Я хочу спать.
— Ты, верно, заболела.
— Нет, я здорова.
— Ты не рада Льву?
— А почему я должна радоваться?
— Хотя бы потому, что он наш гость. И наш давний друг. А для меня - сын родной. Я люблю его мать, все их семейство и очень рада, что Лёва заехал к нам. Советую тебе вести себя прилично.
— Влюбиться в него?
— Это не обязательно, но по-человечески от­носиться необходимо.
— Хорошо, я постараюсь.
Наутро выглянуло солнце, снег быстро раста­ял под его горячими лучами, и к обеду земля уже была сухая. Лев, проспавший почти до обе­да, помчался на озеро и бултыхнулся с разбегу в воду. Весь поселок услышал его вопль, с которым он тут же выскочил на берег.
— Ой, мама милая! Спаси меня! — орал он, натягивая одежду.
— Думать сначала нужно, а потом прыгать!
— Вера! Где же ты раньше была? — он схватил ее в охапку. — В тебе мое спасение. Согрей ме­ня своей любовью!
— Отпусти, ненормальный!
— Ты такая!.. У меня слов нет, какая ты стала, прекрасная моя Хлоя!
— Что-то на Дафниса ты мало смахиваешь, дорогой Лев. Больше на сатира.
— Я обиделся. Завтра же отправлюсь в даль­нее путешествие. И на воле буду вспоминать с нежностью массу не съеденных обедов. Даже умру от истощения. И виновата в моей смерти будешь ты, дорогая принцесса. Всё. Можешь забыть мой влюбленный правый глаз! Прощай навеки, любимая, незакатный свет очей моих раскосых!
Вера ушла, а он взобрался на Большой мыс, уселся на ог­ромном валуне, отшлифованном ветрами, и залю­бовался озером, лежащим внизу, в каменной чаше, редкими облачками, отражающимися в такой же голубой, как небо, воде, которая за секунду вернула всему телу упругость и бодрость, какой он давно не испытывал.
— Я счастлив? Да, я счастлив! — пробормотал он. — Я даже не знал, что можно быть так глупо, бесконечно счастливым.
— Лев Борисович, — услышал он чей-то зов.
— Меня зовут. Простите. Я непременно вернусь.
Внизу его ждал юноша лет семнадцати.
— Михаил Арефьев, — протянул он руку. — Меня послали за вами. Кажется, Соня привезла гору сладостей.
— Сладости — моя вечная мечта, — даже зажмурился от предчувствия Лев, — а о Соне пока не мечтаю, извините, поскольку не имею представления о сем прелестном создании.
— Соня в самом деле — прелесть. Она однок­лассница Веры, кроме того, — дочь кондитера. А сегодня у неё, как выяснилось, день рожде­ния, и она решила его отметить в нашей «коло­нии», а посему, наверное, опустошила магазин.
— Так. На день рождения нужно приносить цветы. У нас их нет. Значит...
— Веток наломать, травы нарвать?
— Скудно, молодой человек для таких, как мы, джентльменов. Думайте, думайте!
— Можно...
— Точно. Можно нарисовать. Через полчаса я вас жду с изящной рамочкой, эдак, санти­метров на тридцать по сторонам.
— Изладим.
— Все. Вперед! Принимаемся за дело.
Теперь уже от палящего зноя, от мух и комаров все прятались в затенённых прохладных комнатах и верандах. Соня в тонком шелковом платье, сшитом по последней парижской моде, о которой сообщали прошлогодние журналы, звеня многочисленными браслетами на запястьях, принимала поздравления. Она раскраснелась от волнения и была, против обыкновения, сдержанной.
От Веры она уже знала, что приехал столичный молодой художник, ждала его появления, замирая от страха показаться неинтересной, глупой провинциалкой. Хотя Вера уверяла, что от него самого ничего умного не дождешься.
Наконец, они появились. Девушки, среди которых выделялась необъяснимым шармом Вера, за­метно забеспокоились при виде моло­дых людей.
Миша и Лев, источая аромат парикмахерской, при­лизанные и нарядные, направились прямо к имениннице и опустились перед ней на одно колено в покло­не, держа с двух сторон простую деревянную рамку с прекрасной акварелью: букет полевых цветов, небрежно брошенный на туалетный столик и отражающийся в запотевшем зеркале. Выше цветов, как в тумане, призрачно ощущалось лицо девушки, в которой при желании можно было узнать Соню.
— Это вам, милая Софи! — проворковал Лев.
— Мне? Благодарю вас, — едва не падая в обморок, пролепетала девушка.
— Нам благодарности мало, — выпрямил­ся Лев, Миша, как тень, копируя движения его, согласно кивнул.
— Угощайтесь, — показала на стол Соня.
— Уже кое-что существенное, об остальном поговорим потом, — сказал Лев Мише, и они устроились в центре стола, посадив между собою смущенную девушку, и наперебой ухаживая за нею.
— Думаю, нам здесь больше не стоит задер­живаться, — сказала тихо Эльза Оттовна Елизавете Андреевне.
Они еще раз поздравили девушку, поблагодарили за угощение и отправились на прогулку.
Молодежь, между тем, выпив вино и съев пирожные, устроила танцы, но вскоре все уселись на полу и начали крутить бутылку. Миша слишком сильно раскрутил и горлышко, сначала остановившись против Веры, плавно передвинулось к Маре.
— Ну, видно, мне судьба всю жизнь целовать­ся только с Мишкой, — вздохнула, подходя к нему, девушка.
— Не хочешь, не надо, — обиделся он.
— Я уже смирилась, — подставила она щеку.
— Так не пойдет, — закричала Соня, — целуемся по-настоящему. Теперь крутит Лев.
— Крутись, крутись, бутылочка, — приговаривал Лев, — остановись против...
— Верочки! — закончили все хором, но бу­тылка тихо продвигалась в сторону Сони и остановилась как раз между девушками.
— Преимущество — виновнице торжества!
— Кто бы спорил!
Лев схватил девушку и закружил по комнате, уводя подальше от любопытных глаз. Нежно поцеловал и как после вальса на балу, с поклоном усадил ее в кресло, а сам направился к Вере.
— Вторая половина поцелуя принадлежит вам, прелестная принцесса, — шутливо начал он изда­ли.
— Не трудитесь, — вспыхнула девушка, резко повернулась и подошла к Мише, — не покататься ли нам на лодке, Мишенька?
— Замечательно!
— Берем две лодки.
— Чур, с лодок не прыгать, спасать никого не буду. Вода еще не прогрелась ничуть,— предупредил Миша, когда девуш­ки начали усаживаться в лодку.
На берегу остались только Лев и Вера.
— А вы? — спросила Соня.
— Я воды боюсь, утром чуть не утонул, — улыбнулся Лев.
— Я тоже.
— Ах, какая жалость. Ну, так ждите нас на берегу, не уходите.
— Нет, нет, мы подождем, вы не торопитесь, — оттолкнув лодку, Лев постоял, глядя вслед ей, и направился к даче.
— Ты уходишь? — спросила Вера.
— Боюсь тебе наскучить. Ты ведь смотреть на меня не можешь, что же навязываться? Извини, что нарушил твой покой своим появлением, но я так стремился к тебе, так радовался, что, наконец, увидел тебя. Ты стала совсем другая, очень красивая.
— Ну и что из этого следует? Ты увидел не ту милую, глупую девочку, какой я была в Париже, но ведь прошло столько лет. Всё изменилось, Лёва. И я изменилась. Я даже забыла о твоем существовании, Лева.
— Но я-то тебя всегда помнил! Да, ты измени­лась, но я всё тот же. Я люблю тебя! Люблю до умо­помрачения, до темноты в глазах.
— Почему же ты не искал нас, ни разу не напи­сал за эти годы?
— Я был на фронте, потом в госпитале.
— Как?! Ты воевал?
— Ну, это слишком сильно сказано. Копал окопы. Но снаряды и до нас долетали.
— Боже мой, почему же ты сразу не сказал? А я, как самая последняя дура, принялась тебя укорять. Знал бы ты, как я тебя ждала, когда мы вернулись из Франции, ждала хоть какой-то весточки. И ничего. Тогда я заставила себя забыть наши прекрасные вечера в Париже. Решила, что ты всегда был равнодушен ко мне, я придумала тебя. И мне удалось даже влюбиться во взрослого мужчину. Правда, он этого не заметил. Ну, это уже неинтерес­но... Ты был у папы? Как он? С кем живет? Только скажи правду. Я должна знать.
— Георгий Эдвардович здоров, хорошо выглядит, много пишет, — Лев явно тяготился этим поворотом в разговоре, но врать он не умел, поэтому, вздохнув, продолжал. — У него жена, Ангелина Константиновна, и дочь Сарра. Я их мельком видел. Красивая женщина. Но говорил я только с Георгием Эдвардовичем. Он просил передать, что любит вас по-прежнему, скучает...
Прости меня, Верочка, я только сейчас понял, как обидел тебя и Елизавету Андреевну. А ведь дороже вас у меня никого нет. Не сердись, милая, я так люблю тебя! Никогда не ду­мал, что способен на такое чувство. Оказывается, способен. Поверь мне. Ты уже простила, да? — наклонившись, он заглянул снизу вверх ей в глаза, совсем как маленький, провинившийся мальчик. Девушка засмеялась и отвернулась. Они долго сидели на прибрежных камнях, глядя на темнею­щую в надвигающихся сумерках воду. За ними золотился, все ярче разгораясь, летний закат.
— Вы в золотом сиянии, как королевская че­та на троне, — пошутил, вытаскивая лодку на песок, Миша. — Кажется, вы нашли свое место.
3.
Что-то Льва сегодня не видно, — забеспокоилась Елизавета Андреевна, когда они, спустя несколько дней, гуляли с Эльзой Оттовной по лесной опушке, откуда был хорошо виден берег и часть озера,— девочки в одиночестве бродят, и Миша куда-то запропастился. Остались мы без охраны.
— Вот и Миша появился, — оживилась Эльза Оттовна и крикнула: — Миша, идите к нам... Вы Льва Борисовича не видели?
— Он ушел на пленэр. Вернётся не скоро.
— Как не скоро?
— Я не знаю. Взял немного еды, фляжку с водой, этюдник с красками и что-то теплое из одежды. Простите, я пойду, искупаюсь.
— Ушёл, не сказавшись. Странно, — задумчиво проговорила Елизавета Андреевна.
— Поверьте моему жизненному опыту, — зас­меялась Эльза Оттовна, — здесь замешана любовь. Слишком много собралось прелестных девушек в одном месте. А Лев Борисович принял на себя поистине невыносимый напор стихии. И не вы­держав, убежал в горы, спасая свою молодую, независимую жизнь.
— Вполне возможно. Собственно, он и ехал сюда заниматься делом, а не ухаживать за прелестными созданиями.
— Ну, одно другому не мешает.
Успокоившись, они продолжили прогулку.
Несколько дней все спокойно ждали возвращения Льва, обсуждали возможные приключения, придумывали смешные ситуации. Но через не­делю почувствовали, что шутить не стоит: один в горах человек беззащитен да еще такой нео­пытный путешественник, каким считали Льва.
Вера целыми днями бродила вокруг поселка, почти не ела, часто плакала. На все вопросы, твердила, что она виновата. Мать, как могла, успокаивала ее, но сама едва справлялась с дурными предчувствиями.
Почти месяц прошел с того дня, как ис­чез Лев. Вера перестала выходить из своей комнаты, лежала с книжкой, не читая, ни о чем другом не думая, только вспоминая каждую се­кунду, каждый миг, связанный, теперь уж она твердо знала, с любимым человеком.
Но однажды наступило утро, когда она по­чувствовала необыкновенный прилив сил. Вско­чила, привела себя в порядок и тихо вышла на дорогу, ведущую в город. Постояв немного, резко повернулась в противоположную сторону и побежала по лесной тропинке, которая вела в горы. Здесь были заросли черемухи, рябины, росли высоченные, вековые липы. В своих мечтах она представляла свое свидание с возлюбленным в таком лесу, напоенном ароматами трав и деревьев. Поэтому, очутившись в привычном месте, успокоилась и тихо шла, не думая, куда и зачем. Она была почти счастлива. Вот только бы…
— Верочка!
Нет, этого не может быть! Она ослышалась или, может, сходит с ума, начинаются галлю­цинации. Но нет. Совсем рядом хрустнул сучок и послышался такой родной, долгожданный го­лос:
— Вера! Ты меня ищешь?
— Нет, милый, я тебя давно нашла. А теперь просто гуляю в своих владениях…
В двух шагах от неё стоял незнакомый человек, по самые глаза, единственные в мире, раскосые, синие, как спелые маслины, глаза, заросший темными волосами.
— Лёвушка? Это ты? — робко проговорила девушка, будто очнувшись ото сна.
— Я — леший, унесу тебя в неведомые дали, — прорычал он, обнимая обессилевшее создание, в котором с трудом угадывалась прежняя Вера: так похудела она, измученная ожиданием, и подурнела, но ему казалось, прекраснее не было на земле девушки. — Милая, ненаглядная моя девочка! Я никогда не заставлю тебя страдать, ждать меня, мы всегда будем вместе....
Что он еще бормотал, она не слышала, зады­хаясь в его объятиях не только от счастья.
— Отпусти, — едва просипела она, — ты же задушишь меня, сумасшедший.
Отдышавшись, расхохоталась:
— Хорош влюбленный, нечего сказать. Сначала исчезает, потом пытается придушить любимую
Он растерянно смотрел на неё, ничего не понимая, потом спросил:
— Я придушить хотел?
— Не знаю, но дышать мне было нечем.
— Ты обиделась?
— Что ты, Левушка?! Я счастлива!
Она нежно поцеловала его, подняла с земли нелепую войлочную шляпу, нахлобучила ему на голову и взяла за руку:
— Пойдем, милый!
Они вышли к озеру, и Лев заторопился к воде, на ходу сбрасывая одежду.
— Я искупался в семи реках и шести озерах, — восторженно заговорил он. — Какие чудесные названия рек: Ай, Уй, неверное, и Ой есть. Ой, — непритворно ойкнул он, окунаясь.
Пока он плавал, нырял, Вера успела при­нести полотенце и чистую одежду.
— Поистине библейское омовение в священ­ных водах, — возгласил он, выходя из озера на горячий песок.
— Позволь обнять тебя, бродяга, — подошла к нему Елизавета Андреевна, — ты так напугал нас своим исчезновением. Ничего не сказал.
— Была причина. Как только отосплюсь, явлюсь с повинной головою. А сейчас бы мне чай­ку сладкого. Соскучился!
— Самовар ждет, Лев Борисович, — с готовностью ответил Миша, глядя на него счастливыми глазами. — Мы так рады, что вы вернулись!
— Спасибо, дорогие, спасибо, Миша!
Лев быстро выпил несколько чашек горячего чая и, почти на ходу засыпая, кое-как добрёл до своей постели. Миша занес его мешок и этюдник.
— Миша, зайди, пожалуйста, завтра, — про­бормотал Лев, впадая в забытье.
Ночью у него случился жар. Он метался, про­сил пить.
— Мама, проснись, — разбудила Елизавету Андреевну Вера. — Прошу тебя, проснись. Нужно уз­нать, что с Лёвой?
— Ночь еще, доченька, он слит. Ложись и ты.
— Нет, что-то случилось. Я чувствую. Я пойду к нему.
Она выбежала из комнаты и помчалась на дачу Гавриловых, стоящую между соснами на пригорке, чуть наискосок от их дома.
Уже с порога услышала его стон. Дрожащими руками зажгла лампу, поднесла к постели и ах­нула. Лев был весь мокрый и пылал, как печ­ка. Она дала ему пить, вытерла сухим полотенцем, укрыла и побежала за матерью, которая уже шла ей навстречу.
— Заболел?
— Да, у него жар. Нужно ехать за доктором.
— У Миши велосипед, придется его разбудить.
Юноша без разговоров, укатил в город. Уже было светло, когда он вернулся. Вскоре подъехала линейка доктора Андреева, первого и долгое время единственного врача в Нижнегорске, лечившего все болезни какими-то своими методами.
Осмотрев больного, Владимир Андреевич подумал, покачал головой и вдруг пристально по­смотрел на Веру.
— Вот что, милая барышня. Будет свататься этот молодой человек, не отказывайте. Здоровье у него отменное. А нынешняя болезнь от неразделенной любви бывает. Не шалите с ним. Я пропишу порошки, но ему нужен пока полный покой, хотя бы неделю. А потом пусть свои картинки делает, это ему на пользу пойдет.
— Спасибо, доктор. У него нет воспаления?
— Какого?
— Ну, легких или...
— Или. Я же вам сказал истинную причину. Запоминайте, барышня, пригодится в будущем.
— Пожалуйте, чаю, — пригласила Елизавета Андреевна.
— С великим удовольствием!
Владимир Андреевич смачно лакомился яго­дами с сахаром, прихлебывал ароматный чай и щурился на Елизавету Андреевну, как ласковый кот.
— Откуда у нас завелись такие красавицы!
— Из Москвы в прошлом году приехали, да и задержались, очень у вас хорошо здесь, ти­хо, не суетно, — с готовностью заговорила она, явно истосковавшись по такому собеседнику. — Мы нашли здесь хороших, искренних друзей. Всё как-то просто, душевно. Словом, совсем дру­гая жизнь, которой мы до сих пор не знали.
— Не говорите мне, что не тоскуете по Москве, — хитро прищурился доктор, — уж больно хвалите нынешнюю жизнь, оправдывая свое прозя­бание.
— Нет-нет, я вполне искренне радуюсь.
— Значит, вы там страдали, прошу прощения, из-за любимого человека.
— К сожалению, вы правы. Но теперь я спокойна, даже, кажется, способна на новое чувство, могла бы полюбить другого человека.
— Дай вам Бог, дорогая Елизавета Андреевна. Виктор Сергеевич достойный человек.
— Господи! Откуда вы знаете?
— О, голубушка! Городок наш маленький, на одном конце чихнешь, на другом скажут «будь здоров». И вы будьте здоровы. А мне пора. Молодой человек вне опасности. Просто, чувства перехлестнули через край. Берегите его. Прощайте.
Через несколько дней Лев был на ногах. Первым делом он разобрал свои этюды и остался доволен: хорошо поработал. Потом поставил этюдник под соснами, принялся писать. Творил он так же естественно и органично, как творит природа, не думая о выгоде, о зрителях и прочем, не имеющем отношения к искусству.
Работал очень быстро и напряженно, поэтому часто присаживался на скамейку и отдыхал. Вера от него не отходила, поила лекарственным чаем, а перед обедом уговаривала пойти погулять.
Во время одной из прогулок Лев остолбенел перед одинокой сосной. Она стояла у самой дороги, могучая, с прямым в два обхвата стволом и мощными, раскидистыми ветвями, со склоненной вершиной.
— Сезанновская сосна.
— Что ты сказал? — не расслышала Вера.
— У Сезанна есть картина с такой точно сосной. Вот где довелось нам встретиться, дорогой мэтр! Я еще приду, жди, красавица.
Он ходил почти каждый день к этой сосне, садился, прислонясь к стволу, вдыхал запах смолы, вытекающей из трещин, размягченных жарой, и думал.
Наступил сентябрь, и начались непрерывные дожди.
— Пора перебираться в город, — сказала Елизавета Андреевна за вечерним чаем, когда все дачники были в сборе. — Мы славно отдохнули, теперь будем так же славно трудиться.
— Что день грядущий нам готовит? — вздохнула Эльза Оттовна.
— Не будем о грустном, — улыбнулась Елизавета Андреевна, — завтра выглянет солнышко, и снова радость поселится в наших сердцах. Пейте, дети, чай, согревайте свои души. берите грелки, и спать. Завтра должны родители приехать за вами. А мы еще немного здесь поживем, Лёве нужно окрепнуть.
— Спасибо, дорогая Елизавета Андреевна, но я совершенно здоров, не беспокойтесь обо мне, пожалуйста.
— Хорошо, завтра поговорим.
— Доброй ночи, Елизавета Андреевна.
— Доброй ночи, Лёвушка. Вера, не долго...
— как жутко, — поежилась девушка, — нигде ни огонька, тихо, только капли шуршат.
— Ну, что ты? — обнял ее Лев. — Я же с то­бой. Не бойся ничего.
— Когда ты обнимаешь, мне так хорошо. Поче­му-то сразу кажется, что я маленькая, хочется зарыться в тебя, как в солому с головой. А там тепло, только щекотно, — рассмеялась она. — Не оставляй меня, Левушка. Я так тебя люблю.
И вдруг расплакалась навзрыд. Он крепко прижал вздрагивающее тело, покрыл лицо жаркими поцелуями, что-то шепча, завел в дом.
В темноте что-то упало, покатилось, они ничего не слышали. Горячая волна захлестнула и понесла их, лишив воли.
— Милая, желанная, — шептал он, как в бреду, — любимая...
Под окном залаяла собака.
— Что это? — очнулась Вера.
— Собака.
Они вдруг расхохотались и долго не могли успокоиться.
— Прости, милый, — отстранилась Вера, — мне пора. Мама будет волноваться.
— Я завтра же скажу ей.
— О чем?
— Что мы любим друг друга и хотим пожениться.
— Мама тебе скажет: «Милый Лёвушка! Верочке нужно хотя бы гимназию закончить».
— Тогда я скажу, что это ничего не меняет, мы все равно поженимся.
— Она попросит подождать.
— Мы выполним любые требования, но будем вместе.
— Навсегда?
— Навсегда. Клянусь этой ночью и всем, что у меня есть дорогого.
— Ты произнес страшные слова. Помни о них.
— Я запомню. и ты не забывай.
Они еще долго шептались в пустом доме, прежде чем расстались. А утром всё произошло так, как предполагали. Более того, Елизавета Андреевна сказала:
— Теперь я решительно требую, чтобы ты, Лев, оставил Веру в покое до окончания гим­назии, чтобы вы не встречались. Кроме того, у нее есть отец, который так же ответствен за судьбу дочери.
— Хорошо. Я сейчас же еду в Москву к Георгию Эдвардовичу!
— Я напишу ему письмо, прежде его передай, а потом заводи разговор о женитьбе. Прошу тебя, Лев, будь хоть ты благоразумен.
— Я стараюсь, но любовь не бывает благоразумной, иначе какая же это любовь?!
— Ты, прав, но все же постарайся...
Попрощавшись со Львом, Елизавета Андреевна зашла к дочери. Увидев задумчиво-счастливое лицо, на секунду засомневалась в своей правоте, но тут же успокоилась: должен же кто-то быть трезвее и рассудительнее.
— Ты знаешь, Верочка, сейчас Лев просил твоей руки,— сказала она, улыбаясь.
— Ты согласна?! Ой, мамочка! Я так счастлива! Я люблю его больше жизни, — она бросилась обнимать, целовать мать, но та отстранилась, внимательно гладя ей в глаза.
— Постой, доченька, выслушай меня. Я рада, что вы любите друг друга. Другого мужа не желала бы. Но...
— Что?! Ты ему отказала? Мама, что ты на­делала?
— Успокойся, девочка моя. Во-первых, я ему не отказала, а попросила подождать год. Во-вторых, нужно посоветоваться с папой.
— Мы, что же? Едем в Москву?
— Нет. Поедет один Лев.
— Но он не сможет сюда вернуться! Это же так далеко! Мама, как ты жестока! Мне каждая минута без него кажется вечностью...
Вера больше не плакала, она вдруг подумала, что Бог посылает ей испытание, которое необходимо выдержать, пережить, ждать и надеяться, что он вернется. И тогда он действительно вернется, как бы трудно ни пришлось ему в пути.
В это время Лев прощался с Дени возле нетерпеливо попыхивающего экспресса. Он оставил у Дени все, кроме самого необходимого в дороге и работ, сделанных здесь. Все его мысли были только о Вере.
— Не беспокойтесь, Лев Борисович, — говорил Павел Александрович, — всё устроится. Мы вас будем ждать... Ну, прощайте, голубчик, счастливого пути. Кланяйтесь Петербургу, матушке, всем нашим знакомым.
— Спасибо за всё, Павел Александрович, я непременно вернусь, И очень скоро....
4.
Ранняя осень уже обнажила деревья, кусты, примяла траву, и теперь яростный ветер трепал голые ветви. Взмахнул Урал своим мощным крылом на прощанье, пронеслось в сознании Льва, когда поезд уже катил по оренбургским степям, мокрым и пустынным.
В Москве было сухо и почти по-летнему тепло. Лев с вокзала поехал к Вельмуту, ко­торый принял его по обыкновению радушно, долго и пристально расспрашивал, как живут в этом нелепом Нижнегорске жена и дочь. Лев почувствовал, что он чем-то обеспокоен, но гадать не стал, а постарался как можно дели­катней изложить причину своего появления, заключив традиционной фразой:
— Мы с Верой любим друг друга и просим вашего благословения, Георгий Эдвардович.
Но Вельмут, занятый своими мыслями, сразу заговорил о том, что Елизавета Андреевна вольна сама распоряжаться своей судьбой, он никогда не считал себя вправе…
— Простите, Георгий Эдвардович, речь идет о нас с Верой, — решительно прервал его Лев, — мы решили пожениться и просим вашего благословения.
— Что?! Верочка и замужество?! Абсурд! Лё­ва, дорогой, я тебя люблю, как сына, но жениться на Верочке? Нет, это невозможно! Она еще дитя! Прелестное, беспомощное, незащищённое. Я, к сожалению, не могу быть рядом с нею, чтобы укрыть её от опасностей жизни...
— О какой опасности вы говорите? Вы, так много написавший о любви, вознесший её на са­мый высокий пьедестал! — Лев сам поразился пышности своей речи, но взволнованный отец его не слушал.
— Верочка — драгоценный камень в прекрасной оправе, её мать дала девочке всё: воспи­тание, образование...
— Вы считаете, что я недостоин руки вашей дочери? — возмущенно спросил жених.
— Что? Ах, нет, нет, милый Лёвушка! Но Верочка… — он задумался и вдруг махнул рукой. — Она сама решат, за кого ей выходить замуж. Послушай, какие я сегодня чудные строчки написал:
…Помню светлый, ветреный день
И цветы, что я рвал на бегу…
А теперь утонули в снегу
Клумбы, липы, беседки, сирень…
Он, читая, преобразился, глаза засия­ли, плечи распрямились, голос наполнился си­лой. Лев заслушался и совсем забыл о своих намерениях. Наконец, Георгий Эдвардович остановился и посмотрел, как ребенок, которому хочется подарка, но воспитание не позволяет просить.
— Чудесные стихи, — выдохнул Лев. — Благодарю вас, дорогой Георгий Эдвардович.
Уже прощаясь, он вспомнил о письме, но не стал дожидаться, когда Вельмут его прочтёт, а отправился на вокзал. И на следующий день уже был в Петрограде.
К этому названию трудно было привыкнуть. Казалось, новое имя изменило лицо города до неузнаваемости. Он не только утратил былое величие, красоту, но превратился в свое­образную казарму. Толпы вооруженных людей пе­ремещались от вокзалов к центру города, кото­рый бурлил, как кипящий котёл. То и дело вспыхивала стрельба, всюду митинговали, какие-то бесноватые люди, взобравшись на возвышение, бросали в толпу несуразные лозунги, на которые обезумевшие солдаты и матросы отвечали рёвом...
Дома его ждала радость: вернулся Илья, жи­вой и невредимый, но внутренне подавленный, растерянный. Таким Лев не знал еще брата. Пока Мария Петровна была с ними, брат держался, но когда они остались одни, зажал голову руками и застонал.
— Илюша, ты болен? — с тревогой спросил Лев.
— Мне стыдно, брат, но я мечтал о смерти там, на фронте. Она была рядом, но не взяла почему-то меня.
— Прости, Илья, ты говоришь глупость. Мне один солдатик, с которым я лежал в госпитале рассказал поучительною историю…
Они проговорили всю ночь, не щадя самолю­бия, жестко и откровенно, так, как могут го­ворить без свидетелей два родных человека, же­лающих что-то выяснить и помочь друг другу.
За завтраком Мария Петровна спросила Льва, что он собирается делать дальше.
— Вернусь на Урал.
— Тебя там кто-то ждёт?
— Да, Вера Вельмут.
— Ты женился?
— Нет. Но через год непременно женюсь.
— Значит, у тебя есть время, — вмешался Илья, опять, как бывало раньше, энергично подталкивающий младшего брата к серьёзным, на его взгляд, занятиям, — чтобы сделать нечто по­лезное.
Он подробно рассказал о «комиссии Горького», созданной в городе сразу после февральского переворота.
— Здесь такое творилось, — рассказывал он, — грабежи, погромы. Самое ценное могло исчез­нуть, если бы не вмешались известные писате­ли, художники во главе с Горьким и не взяли под охрану дворцы, музеи, храмы, скульптурные памятники. Но теперь ситуация еще хуже.
Это ужасно. Толпы каких-то темных личностей заполонили всё. Они разбивают скульптуры, вырезают старинные шпалеры, картины себе на штаны, оправляются под лестницами. Во дворце Кшесинской, куда переместился штаб большевиков, всё загажено, заплевано, вонь стоит невыноси­мая. Представляешь картину: полная ванна окурков вперемешку с испражнениями…
Алексей Максимович каждый день выступает то перед Советом солдатских депутатов, который практически уже захватил власть, то перед Временным правительством, которое демонстрирует свою полную беспомощность перед хаосом. Он пытается убедить, что всё ценное нужно сохранить, что оно принадлежит всему народу. Но его слова не доходят. Нужно всем нам много потратить усилий, чтобы спасти город.
— Прости, Илюша, но я не боец. Я никого не могу ни в чем убедить.
— Уверен, что ты сильно ошибаешься. Сейчас время борьбы. Кто остается в стороне, того просто сметут.
— Ты знаешь, там, в Нижнегорске, люди живут какой-то своей, может быть, примитивной, но нормальной человеческой жизнью.
— Боюсь, когда ты вернешься, не узнаешь своего рая. Дай Бог, чтобы я ошибся.
Весь следующий день Лев провел дома с матерью, которая плохо себя чувствовала.
— Левушка, не уезжай надолго, — просила она, — мне плохо без вас. Я уверена, что это безумие скоро закончится. Мне Илюша говорил, что среди солдат много крестьян, что они требуют землю. Дали бы им к весне эту землю, они бы успокоились...
Он утешал мать, еще больше постаревшую, измученную переживаниями, но чувствовал свое бессилие и от этого страдал.
Из прежних его друзей в городе никого не осталось, от этого становилось еще более неприютно и одиноко.
Однажды, уже подходя к дому, он неожиданно столкнулся с Колей Кипреевым, которого едва узнал. Тот был в солдатской шинели, небритый, уставший и, видимо, голодный. Оказалось, что жена его уехала куда-то в деревню в надежде раздобыть продукты.
— Так я теперь и живу в графичке, дома не бываю, там без Наташи неуютно, грустно, — быстро заговорил Коля, словно опасаясь, что друг внезапно прервет его, не дослушав. — Пойдем, я покажу тебе, что натворил.
— С удовольствием посмотрю, но сначала зайдем к маме, она будет рада тебя видеть, а потом я твой хоть на сутки. Кстати, покажу, что я делал на Урале.
— Да-да, я помню, Мария Петровна мне говорила, что ты уехал куда-то в Сибирь или на Урал. Интересно, как на тебя повлияла первозданная природа, интересно...
Мария Петровна обрадовалась молодым людям, накормила их какой-то очень вкусной кашей, извиняясь, что не может принять их, как прежде, хотя, пожалуй, у Сергея Владимировича найдется немного вина.
— Мария Петровна, вы нас балуете, — засмеялся Коля, — мы согласны и на рюмку водки, она сытнее.
— У Нади что-то припрятано, сейчас спрошу.
Лев расставил свои работы, которые Коля долго и внимательно рассматривал, потом повернулся к застывшему в напряженном ожидании «при­говора» художнику:
— Хорошо. Ты верен своему ощущению цельности листа. Здорово, что даже в этюдах с натуры ты стремишься к обобщению формы, к синтезу цвета. Так ра­ботал ведь и Ван-Гог.
— Спасибо, Коля. Я безумно рад, что ты об этом говоришь. Для меня это действительно важно. Не мо­гу долго работать без твоего или Петра мнения. Начинаю мучиться, сомневаться. Мне одиночество противопоказано.
— Как и мне.
— Только теперь я оценил наши довоенные собра­ния, бесконечные споры. Тогда они мне казались праздной болтовнёй, игрой в художников. А оказывается, это и была наша настоящая жизнь, постижение профессии.
— Что теперь об этом говорить?! Мир кардинально изменился, изменились и мы. Да, кстати, о Петре. Он снова в Кронштадте. Недавно приезжал по военной надобности на один день. Мы с ним случайно встретились. Говорит, тоже ухитряется рисовать. Вот бы нам устроить выставку троих.
— Да, что ты! Возможно ли? Такое время и выставка.
— Ошибаешься, Лёва. Выставок тьма! Все, ко­му не лень, выставляются.
— Чудеса! А мне показалось, все кончено. Вчера возле Эрмитажа увидел, как на грузовике вповалку лежали скульптуры из музея, расстроился. Что происходит, Коля?
— Эвакуирует ценности подальше от немцев.
— В самом деле, могут сдать город?
— На это тебе не может ответить даже Керенский, который объявил себя главнокомандующим. Сейчас, на мой взгляд, жизнь напоминает гигантскую воронку, которая затягивает всех и всё, к ней приближающееся, и перемалывает в пыль.
— и нет спасения?
— Спасение, как всегда, в любви и ... в работе. Пока мы этим живем, Бог нас бережет... Ну, так мы идем в графичку?
— Да, конечно.
— Ты знаешь, открылся Дворец искусств. Там готовится выставка Общины художников, если хочешь, дай свои работы. Я там буду завтра целый день. Приходи, это недалеко от Русского музея, на Инженерной улице.
— Обязательно приду.
— Вот и славно. Петр тоже обещал, если сможет вырваться.
В графичке еще сильнее пахло резиной и типографской краской. Лев, устроившись у ок­на, с удовольствием рассматривал свежие Колины работы, восхищаясь новыми качествами: лапидарностью, легкостью штриха. И при этом сохраняется, как прежде, напряжение.
— Ты сильно прибавил за это время, Коля!
— Да, как-то двинулся в сторону великих.
— Я не шучу, ты же знаешь, я не умею льстить.
— Да, Лёвушка, я знаю. Мне всегда приятна твоя похвала. Спасибо, — серьезно проговорил Николай.
На следующий день действительно появился Петр Бунич, как всегда, подтянутый, аккурат­но выбритый, с тщательно подстриженными усиками.
— Рад вас видеть, друзья мои! — обнял он Льва и Николая. — К сожалению, только на минуту вырвался. Боюсь, что свидимся мы не скоро. По моим наблюдениям, назревает нечто грандиозно-катастрофическое. Во всяком случае, к прежнему возврата не будет. А что нас всех ждет, трудно сказать. Прощайте.
И он исчез, оставив большую папку с рисунками необычайной силы, напряженности и сфор­мулированности.
— Петр — гениальный рисовальщик, — сказал Коля, разглядывая рисунки. — Вот, в ком сидит могучий талант! Завидую.
— Тебе ли завидовать?! — засмеялся Лев. — Мне кажется, всех нас Бог не обидел. Хоть это, наверное, и не очень скромно с моей стороны.
— Совсем не скромно, но верно.
Выставка готовилась долго и тщательно. Огромная экспозиция, около семисот работ, бы­ла открыта 4 ноября 1917 года. Как писали газеты, « в условиях революционного Петрограда, это был неожиданный островок благополучной старой России».
На выставку попало множество слабых ра­бот. Лев тоже был недоволен своими акваре­лями, сделанными на Урале. Слишком увлекся красотами, мало уделял внимания форме. Сказался, видимо, большой перерыв. Коля прав: нужно работать и работать.
Почти месяц он проторчал в графичке, увлекшись литографией. Ему нравилась эта техника, требующая от художника легкости рисунка и чуткого отношения к нюансировке, ее мягкие, тающие переходы, широкие линии и легкая дымка.
Как говорил знаменитый теоретик искусства: «ночь и туман ближе литографии, чем дневной свет. Ее язык построен на переходах и умолча­ниях!». Предметом изображения в литографиях Льва Ланца стали «портреты» зверей, домашних животных, с несколько очеловеченными характеристиками: тигр с добродушной мордой, собака, смотрящая умными глазами, баран, упрямо наклонивший голову…
— Почему бы тебе не заняться иллюстрированием книг? — спросил Коля, разглядывая еще пахнущие краской листы. — У тебя здорово получается... Слушай, Лёва, а не съездить ли нам в Москву? Там сейчас тоже много перемен. Ме­ня пригласили в «Бубновый валет». У них какое-то собрание затевается. Поедем, послу­шаем, может, присоединимся.
— Сомневаюсь. У нас с Москвой слишком большие расхождения. Но попробовать можно.
— Через недельку двинемся.
5.
Лев решил прямо из Москвы поехать на Урал.
Но для этого нужно было запастись материалами. Дени просил привезти ватмана, карандашей, акварельных красок, кисточек. Что-то он нашел у себя, но почти все необходимое обнаружил в мастерской деда. Деревенский дом стоял уже несколько лет пустой, заколоченный, но в башне оказалось всё, что ему требовалось.
Лев разволновался, поднявшись наверх. Сто­лько было связано с этим домом, с этой комна­той, где так хорошо мечталось... Всё ушло, кануло в Лету. Где-то сейчас очаровательная, кусачая Геля? Мама говорила, что уехала то ли в Австралию, то ли в Америку...
Он долго сидел, не в силах уйти, как будто дом не отпускал его в предчувствии беды. А может, душа дедушки всё еще здесь живет и не хочет его отпускать навсегда. Предчувствия его не обманули: дня через два туда поехал Илья и обнаружил еще дымящееся пепелище. Сгоре­ли сразу несколько домов, оставленных на зиму без присмотра.
День расставания был очень тяжелым. Мария Петровна крепилась изо всех сил, но в последний миг разрыдалась.
— Мама, прости меня, — не сдержал слез и сын, — но я должен ехать. Меня ждут. Я обещал.
Илья с Сергеем Владимировичем проводили его на вокзал, где уже дожидался Коля. Увидев немалый багаж, он всё понял:
— Я надеялся, что ты задержишься на нес­колько дней.
— Задержусь, но не надолго, — пообещал Лев.
В Москве они остановились в мастерской Володи Митлевского, который встретил их радушно, но, узнав, что они решили пойти на собрание группы «Бубновый валет», разволновался:
— Вы же хорошие художники! Зачем вам фокус­ники, вроде Татлина, который вознамерился воз­главить группу вместе с Малевичем?!
— Но ты же не будешь отрицать, что они то­же талантливые люди? — спокойно спросил Кипреев.
— Не буду. Но как они распорядились своим талантом? Один амбициознее и нелепее другого: да здравствует беспредметное искусство! Долой реализм!
— Они тебя к себе звали?
— Нет, мы не встречаемся. Это принципиальные расхождения.
Володя даже задохнулся от возмущения. Он го­тов был разразиться гневной тирадой, но Лев опередил его, заговорив примирительным тоном:
— Ну, что вы так разгорячились? Все худож­ники разные, каждый имеет право работать так, как он хочет...
— По законам классовой борьбы, которую так превозносят большевики, мы должны уничто­жать друг друга, — засмеялся Кипреев.
Друзья посмотрели на него с непритворным изумлением.
Собрание «Бубнового валета» было необычайно бурным. Оказалось, что многие художники, создававшие группу, уехали за границу и там задержались надолго. Поэтому решено было при­нять новых членов. Среди них Осмёркин, Малютин, Татлин, который предложил представить на готовящейся выставке «наиболее крайние левые течения» и вообще изменить название выставки. Малевич с ним не согласился. Через четыре дня собрание продолжилось и сверхактивного татлина с друзьями дружно исключили из группы. Кипреев, провожая Ланца на вокзал, весело прокомментировал:
— Время сейчас такое, революционное. Всё решается быстро. Хорошо еще, что обошлось без пулеметной очереди. Поезжай со спокойной совестью, мой необобществлённый друг. Я, на­верное, тоже скоро уеду в Костромскую губернию. Наташа уже там. Вернусь в деревню моего деда, где был когда-то счастлив... Может, еще смогу поработать, подкормившись.
Они растолкали под сиденьями багаж и торопливо распрощались под напором появившихся ме­шочников, солдат, возвращавшихся с фронта, и разудалых ребят, выпущенных из тюрем. О том, чтобы лечь, даже мечтать не приходилось. Лев радовался своему углу, где можно было дремать.
Ночь прошла относительно спокойно. Многие пассажиры вышли, но в вагоне по-прежнему бы­ло тесно, грязно, стоял тяжелый запах махорки, пота, немытых тел.
Лев почувствовал чей-то взгляд и открыл глаза. Напротив сидел могучий человек со шра­мом через всё лицо, от брови до подбородка.
Левое веко у него было неподвижно, и из-под него поблескивал темный зрачок, которым он видел не хуже, чем здоровым глазом, сейчас закрытым.
— Что у тебя там? — пнул носком сапога му­жчина ящик, чуть высовывающийся из-под сиденья.
— Краски. Везу детям в школу, чтобы рисовать учились.
— Краски, — с удивлением протянул тот,— а зачем?
— Что зачем? — не понял Лев.
— Зачем учиться рисовать?
— Ну, как вам сказать? Действительно, незачем. Просто, им нравится это занятие. Кто-то, возможно, станет художником.
— А ты, стало быть, художник?
— Да.
— У нас в дивизионе был художник. Вежливый, как ты, уважительный. При штабе служил. К нам приходил, рисовал. Только меня не нарисовал. Мне, видишь, осколком, как ножом, физию резануло. Доктор даже удивлялся такому ранению. Однако, вылечил, даже глаз сохранил. А ты умеешь человека рисовать?
— Умею.
— А меня сможешь без этой отметины?
— Наверное, смог бы. Но здесь вряд ли получится, трясет сильно.
— Ну, значит, ты плохой художник. Наш ри­совал, даже когда земля дрожала. Да вот, как на грех, меня тогда ранило, — огорченно вздохнул мужик.
Лев достал из кармана шинели, которую его заставила надеть в дорогу Мария Петровна, блокнот и карандаш. Начал быстро набрасывать портрет, пристально всматриваясь в модель. Неожиданно вагон сильно тряхнуло, завизжали тормо­за, и поезд остановился. Пассажиры зашумели, но никто не двинулся с места, ждали, что бу­дет дальше. Лев спокойно закончил рисунок и протянул блокнот:
— Посмотрите.
Мужчина долго рассматривал, потом, доволь­ный, вернул:
— Вот теперь вижу, что ты художник. Толь­ко не хватает усов и бороды. Я — кузнец, нам без волосьев нельзя, кожа опаляется.
— Какая у вас была борода?
— Черная, не длинная. И не стриг я ее, она сама сильно не отрастала, от жара, наверно.
Лев дорисовал усы и бороду и вырвал листок.
— Вот теперь в самый раз. Баба-то помнит, какой я, а детишки сильно маленькие тогда были, когда меня в солдаты взяли. Будет им напоминание.
Он сложил листок вчетверо и засунул в нагрудный карман гимнастерки. Потом достал из мешка хлеб, завернутый в тряпочку, отломил кусок, протянул Льву:
— На, пожуй маленько.
— Спасибо. У меня есть.
— У тебя, это — у тебя, а ты моего поешь, не побрезгуй. За хорошую работу. Так у людей водится.
— Спасибо, — Лев начал жевать хлеб, кото­рый ему показался необыкновенно вкусным. Он вспомнил, что ел только сутки назад.
В следующий миг раздался выстрел, за ним еще один, и в вагон ввалилась веселая компания явных уголовников во главе с хлипким на вид молодым матросом. На голове у него вместо бескозырки красовался меховой малахай с подвязанными наушниками. От этого голова казалась огромной. Он, вихляясь, дошел до средины вагона, еще раз выстрелил из нагана в потолок и заговорил гнусавым тенорком:
— Слушай сюда, православные! Оружие, золото, деньги и прочие ценности мы реквизируем в пользу восставшего угнетенного массового народа. Сопротивляться не советую, пристрелю.
— А мы, что же не народ, в х... собачий, что ли? — послышалось из какого-то угла.
— Я тебе покажу...
Такого виртуозного мата Льву никогда не доводилось слушать. От изумления он даже засмеялся.
— Чего это ты вздумал лыбиться? — ткнул ему в голову наганом «братишка». — Выкладывай ценности.
— У меня ничего нет, — спокойно ответил Лев. — Какие у солдата ценности?
— А в ящике, что прячешь?
— Я не прячу, поставил, где было место.
— Раскрывай.
— Слушай, приятель, — вмешался человек со шрамом. — Я за него ручаюсь, как за самого себя. Он художник, ездит, людей рисует.
— А ты, сука, чо? — зажмурившись, дёрнул головой снизу вверх, потом, выпучив глаза, уставился «братишка» на него и вдруг спокойно спросил: — Чем докажешь?
— Ты попроси его, пусть изобразит твою героическую личность для потомства.
— Ха! Точно. Давай рисуй для истории. Ну-ка, братва, вы пока пошарьте в других ваго­нах, а я потом догоню. И не пропускайте бур­жуев! А ты старайся, чтоб похож был, а то пристрелю.
Лев постарался.
— Подпиши вот тут внизу: «Командир трудового народа Мотя Стреляный».
— Странная фамилия, — пробормотал рядом с художником интеллигентный старичок, — или это революционный псевдоним?
— Какой такой псевдоним, — делая ударение на втором слоге, возмутился Мотя. — Да меня вся Сибирь знает! Как только Мотя Стреляный выходит, все прячутся по норам. Я беспощадно уничтожаю всех! Запомните и вы, гниды вонючие, что Мотя...
Договорить ему не дал человек со шрамом, который резко шагнул и сгреб героического Мотю в охапку. Через минуту хлопнул выстрел, в затихшем вагоне услышали крик и звук захло­пнувшейся двери. Тут поезд тронулся, и Лев из окна уви­дел стоящего на четвереньках Мотю с окро­вавленным лицом. Рядом валялся рыжий малахай.
Теперь уже все в вагоне старались продемонстрировать свое уважение загадочному человеку со шрамом, а заодно и художнику. Им наперебой предлагали курево, водку, хлеб.
— Меня Кондратом зовут, — сказал «спаси­тель» громко. — До войны кузню держал, работал с братовьями. А теперь не знаю… Вот такие проходимцы всё отберут, разорят, если унести нельзя.
— Это уж, как водится, — подтвердил, горестно вздохнув, его сосед, — на чужое добро охотников много.
Завязался общий разговор.
— Ты сам-то откуда? — вдруг спросил Кондрат.
— Из Питера. Меня Лев звать.
— Ну, вот и познакомились. А в наши края зачем едешь?
— Так получилось.
— Ссылку отбывал?
— Нет. Невеста у меня там.
— Неужто уральская девка приглянулась? Они у нас крепкие, работящие.
— Нет. Она — москвичка.
— Что-то ты меня совсем запутал. Ты — питерский, она — москвичка, а едешь к ней на Урал. Ну, да ладно. Не мое это дело. Дай Бог тебе и твоей невесте счастливой жизни.
Вдруг поезд дернулся и остановился. Люди броси­лись к окнам. Вокруг только заснеженная земля да чернеющие вдалеке избы. Ни огней, ни людей, ни дымов из печных труб.
С полчаса люди ждали, что поезд снова тронется, но вместо этого разнесся слух, что впереди разобран путь. Мужчины, среди которых были Лев с Кондратом, подошли к машинисту, растерянно стоящему перед пыхтящим паровозом.
— Вот ведь, гады какие! — чуть не плача, повторял машинист. — Вот гады! Рельсы куда-то утащили. Ну что за сволочи?!
— Надо поискать, — предложил кто-то. — Поди, далеко-то упереть не смогли.
— Да где искать? Всё снегом завалено.
— Вот в снегу и ищи, — сказал Кондрат и побрёл вдоль полотна, проваливаясь почти по пояс. — Ребяты, сюда идите!
Одну рельсу кое-как отодрали от земли.
— Давно, видать, лежит! А как же ходили поезда?
— Да не ходили они уже давно. Наш первый.
— Ох, как нам повезло!
Мужики развеселились после удачной находки, но вторую рельсу, как ни искали, не могли обнаружить Машинист махнул рукой и побрел без всякой цели вперед по шпалам.
— Эй, хозяин! Ты куда? Замерзнешь! Не уходи от паровоза, — кричали ему вслед.
Он опустился на землю и вдруг подпрыгнул, буд­то его оса в задницу ужалила. Быстро начал разгре­бать снег и заревел в голос.
— Нашел! Ей-богу нашел! — закричал он дребезжа­щим от слёз голосом.
Рельса лежала метрах в ста от своего привычного места. Народ помчался вперед. Кто-то споткнулся, упал и вскрикнул. Все остановились, осмотрелись и тут только заметили, что земля усеяна трупа­ми, прикрытыми снежной периной.
— Господи! Что же здесь произошло? — спросил Лев.
— Кто знает? Скорее всего, бандиты напали на по­езд... Нужно путь расчищать да рельсы укладывать.
— А крепить-то их нечем.
— Придумать нужно что-нибудь. Эй, кузнец! Что скажешь?
— Не знаю.
— Я счас, — помощник машиниста, молодой чумазый парень, полез в кабину, долго там копался и высунулся в дверь с сияющей рожей. — Есть с десяток косты­лей. Дядь Петя! Хватит, чтоб тихо проехать?
— Попробуем. Тащи кувалду.
Кондрат отстранил машиниста:
— Иди, погрейся. Мы сами управимся.
Провозились дотемна, но путь восстановили, и поезд двинулся дальше. Без приключений доехали до узловой станции, на которой всех высадили: поезд дальше не пойдет. Кондрат помог Льву вытащить ящи­ки с красками.
— Пойду, узнаю, на чем уехать можно, — сказал он, но тут к ним подошел помощник машиниста.
— Дядь Петя велел его дождаться, — сказал он, радостно улыбаясь. — Ить доехали! А я уж готовился тихо замерзать. А что вы думаете? Уголь на исходе, топка остыла бы, и мы за ней следом. Такой мороз да в чистом поле!
— Вагоны бы ломали, топили бы дровами, — улыбнулся Лев.
— Да ты что! Это ж не наше имущество! За это знаешь, как ответишь!? Не, дядь Петя не дал бы тронуть.
— Чего раскудахтался? — строго спросил подошедший машинист.
— Да я...
— Всё. Иди домой, отдыхай. Работы нам с тобой больше не будет. Угля на складе ни крошки.
Парень распрощался и убежал.
— Хороший у тебя помощник, — глядя ему вслед, сказал Кондрат.
— Да. Я его ругал, чтоб не тащил всякий хлам. Когда он эти костыли спрятал, даже не видел, а то бы выкинул. Вот ведь не знаешь, где найдешь, где потеряешь... У меня баба недавно померла, а я перед самым концом ее обругал, сам не знаю, как вышло. А она вздохнула и говорит: «Помни, Петенька, я тебя за собой в могилу потащу». И закрыла глаза. Там, на путях, я про это вспомнил...
— Чо об этом толковать, — мрачно проговорил Кондрат. — Мы перед ними в вечном долгу.
— Теперь уж ничего не исправишь.
Они покурили, помолчали.
— Ну, пошли, ребята, я тут недалеко живу.
Хибарка машиниста была приблизительно в полукилометре от станции. Выстуженная за долгое время, пока хозяин отсутствовал, скромно обставленная, она показалась Льву очень уютной.
Растопили печь, согрели чайник, стало совсем хорошо, и Лев задремал, привалившись к теплому боку печки, под неторопливый разговор мужиков. Проснул­ся он на следующий день почти к обеду, на жесткой кровати, укутанный ватным стеганым одеялом.
— Ой, простите, я даже не заметил, как уснул, — смущенно улыбнулся он хозяину, который вошел с улицы с ведром воды.
— Проснулся? Здоров ты спать, парень. Хотя твой приятель тоже еще спит. Намаялись в дороге?
— Да, мы двое суток не спали.
— У меня отоспитесь. Поезда всё равно не ходят. Спешить вам некуда. Живите. В город только не вы­ходите. Там сейчас черт знает что творится: стрельба, аресты. Хватают всех подряд. Ненароком попадете в кутузку.
Почти неделю они жили у Петра Анисимовича Чугуева. Каждый день ходили на станцию узнавать, не пойдет ли поезд на восток. Наконец, прибежал Ви­талька, помощник машиниста, радостно сообщил, что их вызывают на работу.
— Куда едете? — спросил Лев.
— Военная тайна, — осклабился Виталька. — Навер­но, в Москву. Но вы идите, должен поезд проходить в восточном направлении. Может, попадёте на него.
Но ни в тот, ни на другой день они не смогли уехать. Только на третий, измученные ожида­нием, с великим трудом втиснулись в вагон, проталкивая вперед ящики.
Не обращая внимания на протесты и угрозы, Лев с Кондратом проталкивались в тамбур. Почти всю ночь они простояли, прижатые к ледяной стене, с тру­дом разминая затёкшие ноги и раздирая слипающиеся веки. К утру пробрались в глубь вагона. И тут поезд остановился. Всех выгнали из вагонов. Поезд спятился и замер в тупике.
Поозиравшись и не обнаружив никаких признаков жилья, народ потихоньку просочился обратно в ваго­ны. Но Кондрат решил идти вперед.
— Что тут замерзать, что в другом месте, — объяснил он, — а всё ж в пути веселей и потеплее будет.
Он взвалил ящик побольше на спину и двинулся по шпалам.
— Простите меня, Кондрат Егорович, что навязал­ся, — начал было Лев, но тот только махнул рукой и прибавил шагу.
Уже в сумерках они добрели до будки обходчика, которая оказалась разоренной и заброшенной.
— Посиди здесь, я попробую найти дом, — сказал Кондрат и ушел в темноту.
Когда он пришел, лица на нём не было. Тяжело опустился рядом и, глядя в пустоту, заговорил, сдерживая ярость:
— Что сволочи наделали! Домишко здесь рядом... Спалили вместе с людьми... Двое детей, маленьких, жена и он сам... Ох, сволочи! Изверги!
— Кто?
— Один Бог ведает. Кругом пусто... Придется нам с тобой хоронить. В огороде — яма. В нее и по­ложим.
Превозмогая тошноту, усталость, они укладывали обугленные тела, укрывали их обгорелым тряпьем, а потом, с трудом отковыривая ломами зем­лю, долго забрасывали могилу. Уже на рассвете закончили свой скорбный труд. Постояли молча и побрели к будке. Она защищала от студёного ветра.
— Помянуть бы, да нечем, — проговорил Кондрат. — Сидеть так нельзя, замерзнем. Пойдем-ка на пепелище, может, найдем чего-нибудь.
Лев вяло пошевелился и остался сидеть.
— Не могу.
— А ты, браток, через «не могу». Вставай, вставай! Встань, а то бить буду!..
На пепелище он споткнулся, но не упал, а перепрыгнул через кучу хлама. Снизу брызнули искры
— Гляди-ка! Еще тлеет, — удавился Кондрат и начал разгребать кучу, под которой оказались тлеющие головешки. — Лев! Бери их и быстро тащи в будку, клади там и раздувай, погреемся, а я еще пошарю.
Пока Лев раздувал огонь и таскал головешки, Кондрат нашел помятое, полное каких-то обугленных комков ведро, поковырял, оказалось — картошка. Видно, бедолаги, только налаживались обед или ужин готовить...
Он очистил несколько картофелин, протянул спутнику. Тот яростно замотал головой: в горло не лезет.
— Беда с тобой. Ешь. Нам еще долго добирать­ся до дома.
Вытряхнув картошку, растопил в ведре снег.
— Помянем невинно убиенных талой водицей. Упокой, Господи, их души, прости им грехи их, вольные и невольные… Видатъ, хозяин отстреливался. Я там видел оплавленное ружьё. Много сейчас всякого сброда шастает по земле. Однако и нам пора двигаться. Неровён час, вернутся, гады.
— Что же теперь будет, Кондрат Егорович?
— Не знаю. Ничего хорошего, это точно. Нару­шили все законы, по которым жили люди веками. Чего теперь ждать?
Измученные, они сидели, пока не погас костер. Первым поднялся Кондрат, взялся за ящик.
— Нужно идти.
— Оставьте, Кондрат Егорович. Пусть они пропадут пропадом эти проклятые ящики, — вяло проговорил Лев. — У меня нет сил и желания тащить их дальше.
— Да ты что!? Добру пропадать? Нет, милок, так не годится.
Кондрат опустился рядом с ним на скамейку и за­думался, а может быть, задремал. Лев не шевелился, боясь его потревожить, хотя холод уже пробирался в самую глубину его отощавшего тела.
— Так, пойдем-ка, — Кондрат выпрямился и легонь­ко подтолкнул Льва к выходу из укрытия. — Где-то должны быть сани. Хоть полозья от них должны остать­ся.
Они снова рылись на пепелище в том углу, где могли стоять телега или сани. Но ничего не пощадил огонь, кроме гнутых гвоздей и всяческих непонятного назначения небольших железок. Лев в отчаянии упал на какой-то припорошенный снегом холмик и вдруг провалился, взметая к небу сноп сажи, дыма,
— Кондрат Егорович! — позвал он, давясь от смеха и болтая в воздухе ногами, — я нашел их!
— Чего?
Кондрат помог ему выбраться.
— Это — сани с дровами!
В самом деле, под сгоревшими березовыми дровами они обнаружили небольшие, почти сгоревшие деревян­ные сани с окованными железом полозьями.
— Бог дураков любит, — изрек Кондрат, разгребая пепел. — А может, одарил нас за то, что похоронили убиенных? А может, твоя невеста молится за тебя. Лёвка, а, как ты считаешь?
С Кондрата слетела его привычная угрюмость. Он весело балагурил, подбадривал своего спутника, по­ка они пристраивали груз и впрягались в са­ни, используя обрывки веревки, проволоки. Наконец, двинулись в путь. В гору тащили оба, с горок съезжали на санях, а по накатанной дороге — по переменке подталкивали.
— Скоро доберемся до дома, отогреемся, наедим­ся, отоспимся, — подбадривал Кондрат и считал ки­лометры, — прошли мы километра три, осталось с де­сяток. Не горюй, браток, будешь ты свою милку це­ловать уже завтра...
Но Лев чувствовал, что не так скоро он увидит Веру. Отгоняя грустные мысли, старался думать о чем-нибудь другом, но постоянно возвращался к ней, любимой и такой недосягаемой.
Только через две недели, обмороженные, опаршивевшие, оголодавшие, добрались они до Верхнегорска и переступили порог дома, до смерти перепугав родных Кондрата. Несколько дней их усиленно лечили, отпаивали водкой, натирали гусиным жиром и говорили без умолку. Жена и дочери не могли нарадоваться чудесному возвращению отца и торопились поведать о своих мытарствах без него. Соседи приносили угощение и расспрашивали о войне, о революции. Мужчины говорили о своих де­лах, матерились, пили горькую, но, как заметил Лев, не особенно унывали: хоть работы поубавилось, но жить стало как-то веселее. Женщины осуждающе качали головами.
— Теперь господами будем мы, трудяги, — то и дело говорил кто-то из мужчин и поглядывал на Льва, угадывая его непролетарское происхождение. — А ты, извиняюсь, из каких же будешь?
— Он — художник, — отвечал Кондрат, — такой же трудовой человек, только не кувалдой машет, а своими инструментами. Не приставай, ему не слаще, чем те­бе. Ты-то дома, а его дом в Питере остался...
Наконец, настал день, когда истопили баню и отп­равили «пришельцев» мыться, а бабы взялись за при­готовление праздничного ужина. На завтра назначе­ны проводы Льва, поэтому решили угостить его всем самым вкусным: солеными груздочками, пельмешками. Правда, с мясом беда, шибко дорогое, придется с сырой картошечкой перемолоть сальца, будут такие же вкусные...
Льву хорошо в гостеприимном доме, но и немного неловко, что за ним, как за родным человеком, все наперебой ухаживают. Как только зажили язвы на ру­ках, он принялся за свое ремесло: нарисовал пейзаж, видный из окошка, потом выбрался на воздух и целую пачку бумаги извел, набрасы­вая необыкновенно красивые окрестности.
— А что ты будешь с этими листочками делать? — прильнула к нему младшая дочка Кондрата, Наташа. — В книжку вставишь? У меня есть книжка с картинками. Мне пананя привез.
Она принесла маленькую книжечку стихов, и Лев с изумлением и радостью узнал рисунки Коли Кипреева.
— Это мой друг рисовал, — сказал он девочке.
— Не-а, видишь, тут написано: «художник Ны Кипреев». А ты говоришь «друг»!
— Дура ты, Наташка!
Старшая сестра взяла у нее книжку, посмотрела рисунки и подала Льву, смущенно улыбаясь, его бу­мажки.
— У вас красивее нарисовано.
— Это потому, что похоже?
— Да. Я люблю на горы смотреть. Сейчас все серое, а осенью, летом шибко красиво. Приезжайте к нам ри­совать.
— Спасибо, непременно приеду.
— Обманываете. Вы в свой город уедете и нас забудете.
— Не забуду. Ваш отец меня спас от неминуемой гибели. Как же я могу забыть? И вы все меня лечили. Я благодарен вашей семье. Такое не забывается.
— Девчонки, Наташа, Лида! Где вы там? — позвала мать. — Айда-те помогать пельмешки лепить...
Застолье гудело уже несколько часов, надвигались ранние сумерки, и Лев забеспокоился, когда же его отправят в Нижнегорск.
— Не горюй, сынок, — обнял его пьяненький дедок. — Отсюда рукой подать. Тут бегает наш паровозик, на нем и отправим. Как заглянет машинист, так и отправим. Он парень хороший, порядок знает. Забежит.
— Кондратка сказывал, у тебя девка в Нижнем, — перегнулась к нему через стол, протягивая рюмку, чтобы чокнуться, молодуха, — чай, шибко пригожая, ежли ты к ей так стремисси, а?
Она кокетливо подмигнула. Лев улыбнулся в ответ
— Может, останисси? Не обидим.
— Вот шалава! Опять ты за свое. Мало тебя мужик понужал? — грозно уставился на нее сосед Льва. — Теперь он на фронте вшей кормит, а ты перед му­жиками чужими выкобениваешься?
— Не знаю я, каку-таку кровь он проливат, поди, девок там тоже хватат, — махнула рукой бабёнка и вдруг заголосила. На нее шикнули и запели хором:
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит,
То мое, мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит...
Пели серьезно, дружно, и несколько набычившись, глядя прямо перед собой. Лев чуть не разрыдался: он впервые слышал, как звучит простая, знакомая с детства песня, когда ее поют так искренне и проникно­венно. Это было великолепно.
Когда закончили петь, стали хвалить друг друга.
Дружно выпили и снова запели. Это были незнако­мые Льву песни. Он почувствовал вдруг, что совсем не хочет никуда дальше ехать. Сидеть бы за этим столом вечно, слушать замечательные песни, смот­реть в красивые глаза блудницы, сивуху пить без меры. Вера? А что Вера? Она уж, верно, забыла о его существовании. И так ли уж он её любит, чтобы нечеловеческие муки терпеть да еще других людей мучить? Но сердце его сжалось при этих мыслях, словно протестуя. И Кондрат вдруг стукнул по столу кулаком и погрозил ему пальцем:
— Запомни, парень, бабы нас привязывают к жи­зни. И не сомневайся.
Лев благодарно улыбнулся и потянулся к нему, чтобы обнять.
6.
Поезд, перевозивший грузы в Уездный город, притормозил на станции Нижнегорск. Льву помогли выгрузить багаж, и теперь он растерянно стоял, не представляя, что делать.
— Эй, мужик! Тебе куда? – окликнул кто-то.
— В город.
Рядом остановилась кошовка, с которой соскочил мужичонка в теплой шапке с загнутыми ушами, в тулупчике и меховых рукавицах. Он подошел совсем близко и всмотрелся в лицо приезжего.
— Что-то твоя личность, вроде, знакомая. Не иначе, как художник питерский. Ой, батюшки! Где ж ты так обморозился? Рожа-то вся опухла. Где же тебя нелегкая об эту лихую пору носила? Нынче дома только сидеть... Эх, грехи наши тяжкие...
Приговаривая, он сгрёб в кучу солому, чтоб седоку было помягче, поставил ящики, сам взобрался на облучок, чмокнул, тряхнул вожжами, и лошадка побрела вверх по дороге.
— Домой, видать, ездил?
— Да.
— Вона как! Люди сказывали, там всех поубива­ли. Поди врут. Ты сам-то, что видел?
— Стреляют, но не так много, чтобы всех поубивать.
— А царя куда дели? Поди, теперь уже порешили. Не слыхал?
— Нет, не слыхал.
— А ихнего главного видел? Как же он всех сумел победить? Всех генералов, всех начальников! Чудеса! Ум мой никак не постигает... А тебя куда подвезти?
— Если можно, к гимназии.
— Чего ж нельзя? Можно.
Лев помялся и неловко протянул деньги, которые обнаружил в кармане старого пиджака.
— Возьмите, пожалуйста. Спасибо вам.
Возница обиделся не на шутку.
— Я думал, ты человек, а ты, оказывается. ... Чо ты мне деньги суешь? Кому они теперь нужны? Хочешь по-людски, приходи ко мне, посидим, потолкуем. Я вон там, на краю, живу.
— Хорошо. Я завтра же приду.
— Ежели тебе, часом, жить негде, — сменил мужичок гнев на милость, — я тебе избу свою уступлю, а сам в землянке поживу. В земле-то и зимой тепло.
— Спасибо. Очень кстати. Меня Лев Борисович зовут, — протянул он руку, которую новый знакомый легонько потряс, не сжимая.
— Приятно познакомиться. Я буду Дементий Петров. Прозвище моё — Пряслин, — вдруг рассмеялся он, — а прясла у меня-то и нету.
— А у меня ни избы, ни прясла, — приобнял Лев старика....
Гимназия была пуста, но в классе рисования кто-то копошился в полутьме. Лев постучал, и дверь тут же распахнулась. На пороге стоял вз­ъерошенный Павел Александрович.
— Лев Борисович! Дорогой! Приехали? Как добрались?
— Всё хорошо, без особых приключений. Я привез вам кое-что.
Они затащили ящики, раскрыли их. Дени чуточку даже ошалел от счастья.
— Настоящие сокровища! — кричал он, размахивая то коробочкой акварели, то кисточками. — Здесь их днем с огнем не сыщешь! Спасибо вам огромное, дорогой Лев Борисович! Как же вы дотащили?
— Люди добрые помогли. Здесь старичок Пряслин подвез на своей телеге.
— Знаю, знаю Дементия Петрова, как он рекомендуется, занятный человек, местный фило­соф, до всего пытается докопаться. О судьбе государя и его детей беспокоится. Непременно порешат, говорит, чует мое сердце.
Они вышли на улицу и направились к дому Дени.
— Как вы здесь? Все живы, здоровы? — в голосе Льва почувствовалась тревога.
— Не беспокойтесь, все живы, Елизавета Андреевна снискала всеобщую любовь. Ученицы её прозвали «Византийская царица». Она действительно ведь похожа на жену византийского императора Константина. И характер, поистине, влады­чицы. А Верочка сильно изменилась, утратила прежнее легкомыслие, веселость, тиха, задумчива. Но я заметил, что в последнем классе девицы как-то в одночасье взрослеют. Да... Как там столи­ца? Простите, вы устали, а я с расспросами. Завтра поговорим. У нас тут за это время много перемен произошло. Новая власть активно взялась за переустройство жизни. Правда, пока что-то непонятное происходит. Впрочем, я заболтался. Это от радости. Простите. Милости прошу!
В просторном доме Дени было тепло, тихо пахло пирогами. Лев закрыл глаза и вдохнул с наслаждением запах, любимый с детства: как давно он не был дома. Целую вечность.
— Какой сегодня день? — вдруг спросил Лев.
— Четверг.
— А число?
— Семнадцатое января.
— Что вы сказали? Января?
— Да. Что вас удивляет?
— Я, простите, что-то не понимаю. Уже восемнадцатый год наступил?
— Да-а-а, Лев Борисович, кажется, вы потеряли ощущение времени. Сколько же вы в дороге были?
— Из Москвы я выехал, если мне не изменяет память, в средине декабря...
Они пили горячий чай с удивительно вкусными пи­рогами, начиненными вареной картошкой с грибами, и долго разговаривали. Лев подробно рассказывал обо всех перипетиях долгого пути в Нижнегорск. Павел Александрович внимательно слушал, сочувственно по­качивая головой.
— Если бы не Кондрат Егорович, — закончил свой рассказ Лев, — я бы не выдержал. А уж о поклаже и говорить нечего. Бросил бы где-нибудь.
— Я бы, наверное, тоже, — задумчиво сказал Павел Александрович, — а вот человек, который и картин-то не видел настоящих, понял ценность... Да. Удивительные люди встречаются...
Они помолчали.
— А у нас тут создан штаб красной гвардии во главе с латышскими большевиками. Объявили мобилизацию, уже человек двести в отряде. Новый год начался с того, что утвердились во власти большевики. Они ввели в городе военное положение, национализи­ровали торгово-промышленный банк, ликвидировали волостное земство, крестьянский союз объединили с Советом рабочих депутатов... Утомил я вас, голуб­чик Лев Борисович, ложитесь-ка спать.
Он уложил гостя на диване в своем кабинете и ти­хонько ушел. Всё его многочисленное семейство мир­но посапывало, ворочалось, снова затихало, а он не мог уснуть, в тоскливом предчувствии ныла душа.
Проспав каких-нибудь четыре часа, Лев чувство­вал себя бодрым и здоровым.
— Как у вас хорошо спится, — говорил он за завт­раком. — Спасибо, дорогая Любовь Николаевна, за ваши чудесные пироги. Ничего вкуснее в жизни не ел.
Когда он собрался уходить, поднялся и Павел Александрович.
— Я вас провожу. Новая власть, знаете ли, не отличается деликатностью и терпением. Могут и к стенке ненароком поставить. Уж лучше, если вы поя­витесь со мной. Какая-никакая, а все же гарантия благонадежности.
— Так всё серьезно?
— Серьезней не бывает. Везде красные флаги, красные плакаты. Создается красная гвардия. Меня принудили писать нелепые лозунги. Едва отговорился занятостью в гимназии. Пригрозили её закрыть, если будем устраивать... саботаж.
— Откуда такая любовь к красному цвету?
— А вы почитайте их газеты. Там красный цвет рекой льётся. Я никак не могу взять в толк, как может власть, именующая себя народной, уничтожать собственный народ. Или это джин, выпущенный из бутылки, свирепствует? Или бесстыдное лицемерие? Не знаю и ничего не понимаю... Вот мы и пришли. Всего доброго, Лев Борисович. Жду вас в гимназии.
Лев ждал и боялся встречи с Верой и ее матерью. Но Елизавета Андреевна встретила его, как всегда, ласковой улыбкой:
— Я рада, что ты вернулся, Лёвушка.
— Вера здорова?
— Вчера внезапно поднялась температура. Она слегла, всю ночь металась, тебя звала, твердила, что ты уже приехал, но не хочешь ев видеть.
— Я действительно вчера приехал, но очень поздно и заночевал у Дени. Могу я пройти к ней.
— Да, конечно.
Лев вошел в затемнённую комнату и увидел лежа­щую на высоких подушках девушку. Она тихо ахнула и протянула к нему руки. Он бережно взял их в свои и прижался лицом. Вера беззвучно плакала, слезы медленно сползали по вискам и падали на подушку, которая постепенно темнела от влаги.
— Прости меня, прости, — шептал он, целуя её мокрое, горячее лицо, — я слишком задержался. Прости, милая, дорогая моя девочка. Я больше никуда от тебя не уеду....
— Ты меня не разлюбил? — совсем по-детски всхлипывая, спросила Вера.
— Ну, что ты, милая, любимая. Зачем же я проде­лал такой долгий путь? Чтобы сказать, что больше не люблю? Нет, нет, родная моя, я люблю тебя, я стремился к тебе...
Он шептал миллион раз сказанные всеми влюблен­ными земли слова, которые ей казались такими сладостными.
— Прости, я так истосковалась, такие глупости приходили на ум... Ты знаешь, я ведь вчера почувствовала, что ты рядом. Но ты не приходил. И я решила умереть, потому что без твоей любви нет смысла жить.
— Господи, как ты могла подумать, что я...
Вошла Елизавета Андреевна, пощупала лоб дочери и удивленно вскинула брови: температура спала.
— Мне нужно уйти, — сказала она. — Я попрошу Эльзу Оттовну, чтобы она присмотрела за тобой, до­ченька. А вечером мы устроим пир по случаю возвращения Левушки. Придется тебе, Верочка, срочно выздороветь.
— Я посижу, пока Эльза Оттовна придет, — сказал Лев.
— Спасибо, милый.
Старушка встретила Елизавету Андреевну веселой улыбкой:
— Знаю, знаю, явился ваш суженый! Как дочь? Счастлива?
— Плачет.
— От счастья, надеюсь. Или Лев Борисович сообщил о новой любви?
— Нет, нет. Иначе бы он не приехал.
— В жизни и не такое случается. Мой любимый проделал более долгий путь, пересек океан, чтобы сообщить мне, что он женился. Боялся, что без него я не перенесу огорчения. Хороший человек, не правда ли? Очень заботли­вый. Вот тогда я и поклялась никогда никого не впускать в свое сердце.
— И не нарушали свою клятву?
— Никогда. А впрочем, и причины не было. Когда нас сюда сослали, мне было двадцать. О женихах не приходилось мечтать, работала. Так и состарилась сиделкой в госпитале, хотя я ведь закончила университет. Благодаря Булавинским, остаток жизни занимаюсь своим делом, учу девочек.
— А я доверилась своему сердцу, — грустно проговорила Елизавета Андреевна, — но так же одинока, хотя у меня есть муж, дочь.
— Милая, дорогая моя Лизонька! Я давно живу на этом свете и кое-что понимаю в людях. Женщина уезжает от того, кого любит, простите, я не провоцирую вас на откровенность, говорю то, что знаю, она уезжает подальше только от жестокой обиды, которую не может простить. Я права?
— К сожалению, — грустно проговорила Елизавета Андреевна и вдруг рассмеялась, — нам бы сейчас по рюмочке не помешало выпить.
— С великим удовольствием, — оживилась старушка, — хоть я живу монашкой, но, как говорится, «его и монаси приемлют», храню на всякий случай, подобный этому. Не каждый день душу облегчаем. Что у нас там есть? Ага, прекрасное вино...
Они выпили по рюмке вина, еще немного по­говорили и расстались. Эльза Оттовна зашла в кондитерскую, купила пирожных и отправилась к молодым друзьям, которые, забыв обо всех своих переживаниях, умяли сладости, развле­кая гостью забавными рассказами.
Когда вернулась Елизавета Андреевна, Вера с Эльзой Оттовной перекраивали ее нарядное пла­тье.
— Ой, мамочка! Прости, но мы не дождались тебя и решили из твоего платья сшить мне свадебное. Ты не сердишься?
— Нет, нет. Я его уже не носила.
Она с нежностью наблюдала за их вознёй. Благодарность к этой старой женщине, в сущности, прожившей несчастливую жизнь, но сохранившей свет в душе, от которого легко и радостно людям, горячей волной поднималась в ее сердце. Она обняла Эльзу Оттовну и поцеловала.
— Ну, полно, полно нежиться, дел невпроворот, — проворчала смущенно старушка, явно не привыкшая к нежностям, потом распорядилась, — завтра, девочка, после уроков зайдешь ко мне, и мы закончим твое платье. А сейчас поите ме­ня чаем и отправляйте домой.
— Мама, почему счастье так мимолетно? — спросила Вера, когда они остались одни. — То­лько один миг. А потом снова сомнения, тревоги. Мне кажется, душа моя состарилась и одряхлела. Что же дальше-то будет?
— Всё будет: и радость, и горе, и счастье, и отчаяние. Так жизнь устроена. Она не быва­ет легкой. За миг счастья приходится дорого платить. Я знаю людей, которым не удалось за всю жизнь ни любви, ни счастья испытать. А тебе повезло. Цени это и не ропщи...
Лев тем временем обживал землянку рядом с избенкой Дементия Петровича, которая ока­залась на самом краю Нижнегорска, окруженная лесом. Это больше всего понравилось худож­нику: можно работать, не отходя от жилья. А главное, его радовало почти полное безмолвие великолепного пейзажа. Сразу за избушкой возвышалась гора, поросшая хвойными де­ревьями, которые на белом покрове создавали четкий графический орнамент, меняющийся при пере­мене освещения.
Лев неожиданно для себя обнаружил в природе какой-то четкий смысл и порядок: следы зверей и птиц складывались в причудливый узор со своей логикой движения; валуны, скалистые выступы возвышались над снежным покровом тоже в какой-то законо­мерности. в солнечные дни многократно увеличива­лась интенсивность цвета, он становился каким-то фантастически напряженным. А когда наступали сумерки, все окрашивалось в розоватые, голубоватые тона. Реального цвета предметов как бы и не существовало.
Он мог часами любоваться пейзажем, слушать то­ропливый стук дятла на полузасохшей сосне, кото­рая росла недалеко от избы, но жизнь настойчиво требовала его участия и отвлекала от созерцания прекрасного, удивительно гармоничного мира приро­ды.
Его ждали в гимназии, где Лев преподавал стар­шеклассницам живопись. С первых дней он покорил учениц столичными манерами, своей непосредственностью и простотой в общении, неизменной доброжела­тельностью на уроках.
То, что молодой учитель — жених гимназистки вы­пускного класса, поначалу будоражило воображение девушек, порождало зависть и даже злобу по отношении к его избраннице, но постепенно все успокоились и затихли в ожидании выпускного бала и свадьбы своего обожаемого учителя.
7.
А между тем, события в городе происходили да­леко не идиллические. Недовольство новой властью стремительно росло. Первым продемонстрировал своё неприятие учительский союз. Его председатель и са­мые активные антибольшевики из педагогов были арестованы. В ответ на это почти все ученики города вышли на демонстрацию.
И в этот же день в здании волостного управление крестьянский союз созвал свой сход, который постановил разоружить красную гвардию, оружие сдать за­конной волостной власти, а Совет рабочих депутатов упразднить.
Толпа разоружила командиров красной гвардии, но тут подоспели остальные красногвардейцы, освободили своих, а толпу разогнали. Разогна­ли и демонстрацию, но арестованных учителей отпустили на свободу. Кроме председателя союза, которого спеш­но судили и расстреляли.
Ни Лев Ланца, ни Вера, ни Елизавета Андреевна в этих выступлениях не участвовали, считая, что они не вправе вмешиваться в жизнь города из-за своего временного в нем пребывания, а главное, из-за того, что все трое не могли толком разобраться, кто прав, кто виноват.
И все же Лев был арестован через день-два после разгона демонстрации и трое суток провел в ка­ком-то грязном подвале. Наконец, его отвели к следователю, пожилому человеку со склеротическими мешками под глазами, который внимательно посмотрел на арестованного, задал пару вопросов и вдруг медленно и тихо проговорил:
— Исчезните на пару месяцев.
Лев оторопело молчал, потом, сообразив, о чем речь, ответил:
— Не могу. Мои женщины...
— Ваши женщины никого не интересуют, а вы почему-то вызываете раздражение своим присут­ствием. Всё. Свободны.
Он протянул бумажку и закрыл глаза.
— Благодарю вас, — пробормотал Лев, растерянно озираясь на дверь, за которой стоял ча­совой с ружьем. Потом открыл дверь и вышел. Часовой не пошевелился, и Лев быстро выбежал на воздух, глубоко дыша, выбрасывая с углекислым газом еще множество устоявшихся запахов, ко­торыми пропитался за эти дни.
Не разбирая дороги, помчался в свою зем­лянку. Но встретивший его Дементий Петрович, затащил к себе в избу, налил стакан самогонки.
— Выпей, сразу полегчает. А я подброшу дро­вишек, выпарим из тебя арестантский дух, — радостно суетился он, — Я уж, было, подумал, что тебя кончили. А что, сейчас дорого не возьмут. Захотят и за так к стенке поставят. Свободно могут пристрелить...
Ах, эта спасительница — банька! Сколько я грязи уже с себя смыл, а её становится всё бо­льше и больше, думал Лев, раздеваясь и почти заползая в низкую нору с печкой, в которую встроен бак с кипятком, рядом с ней сто­яла бочка с холодной водой, в которую Лев окунул пылающее лицо.
— Потом, потом остудишься, — подтолкнул его к полку влезающий следом Дементий. — Ложись, отдохни.
— Дышать нечем, — просипел. Лев, — всё плы­вет перед глазами.
— А как же! У меня первачок знатный! Ясно дело, поплывет...
Он окатил полок горячей водой, потом растер тело Льва намыленной тряпочкой, смыл грязь и начал охаживать березовым веничком. Лев только тихо постанывал и охал от блажен­ства. Тело становилось с каждой минутой всё легче, от хмеля не осталось и следа, как и от всего пережитого за последние дни.
— Всё, милок, больше нельзя, окочуришься с непривычки. Ополосну тебя холодненькой и вылезай, а я попарюсь. Беги прямо в избу, там твоя одежка чистая.
Он плеснул холодной водой, Лев ахнул и, вынырнув из бани, голышом помчался по снегу, который на удивление даже не холодил ступни.
— Ой, хорошо! — проговорил он, натягивая чистое белье. — Стоило в кутузке посидеть ради такого удовольствие.
Через минуту он уже спал мертвым сном на жестком топчане Дементия, укрытый его тулу­пом, и не знал, что приходили Вера с Мишей Арефьевым, хотели дождаться его пробуждения, но хозяин их выпроводил:
— Э-э, милые, не дождетесь. Он теперь дол­го будет спать. Сам к вам явится. Идите с Богом, мне тоже нужно отдохнуть, замаялся что-то я с этими революциями.
Проводив гостей, он устроился на печке.
Последующие дни были относительно спокойными. В гимназии шли обычные занятия, но однажды в класс рисования заглянула Елизавета Андреев­на и поманила Льва.
— Лёва, тебе нужно на время куда-то спря­таться, — взволнованно зашептала она. — Сегодня ночью расстреляли Осипа Мануйловича.
— Кто это?
— Это тот следователь, который тебя отпустил. Из бывших, как они говорят. Его расстре­ляли за то, что он всех буржуев и контрреволюционеров выпустил на свободу. А ты значишься в списке этих контрреволюционеров. Люди опасаются новых арестов, ты тоже побереги себя.
— Куда же я спрячусь? Если бы можно, уехали бы в Петербург, но говорят, поезда не ходят. Я думаю, что опасность сильно преувеличе­на. Кроме того, без Веры я никуда не поеду.
— Да, я понимаю. Господи, что же делать?!
Пожалуй, впервые за всю свою жизнь она ра­стерялась и испугалась. Не за себя. За молодых. В городе тревожно. Красногвардейцы не церемонились с гимназистками. Поэтому все старались ходить группами в сопровождении родных.
До самого лета большевики наводили в городе свой новый порядок: за «вредную агитацию» арестовывали инженеров, учителей, владельцев небольших мастерских; обыскивали священников, пытались провести обыски в церквях, но прихожане встали на защиту и даже разоружили «ан­тихристов», чем вызвали новую волну репрессий.
В конце мая в Верхнегорске вспых­нул мятеж, и красногвардейцы Нижнегорска отправились на подмогу товарищам. На какое-то время город остался без охраны. Зажиточная молодежь под­няла восстание. К ней присоединились бывшие фронтовики. Они сместили прежний состав ис­полкома и взяли власть в свои руки. Возглавил восстание офицер царской армии Дмитрий Чернаков, которого объявили комендантом города
Вскоре горожане узнали, что на железной дороге застряли вагоны с чехами, которые воевали в первой мировой на стороне России и должны были вернуться на родину. Теперь эта огромная масса вооруженных людей, забы­тая в бескрайних просторах Сибири, восстала против советской власти и захватывала один город за другим.
29 мая вечером под крики «ура!», колоколь­ный звон и звуки духового оркестра на цент­ральную площадь, запруженную народом, прибыла рота чехословаков. Они заявили, что их цель —свержение советской власти и борьба за Учредительное собрание.
Сход постановил временное управление городом возложить на земскую управу и коменданта Чернакова, создать отряд обороны. В него тут же стали записываться бывшие фронтовики, сыновья мелких ремесленников, старшеклассники высше-начального училища. Среди них оказался и Миша Арефьев.
Ольга Николаевна, видимо, сердцем почувст­вовав опасность, прибежала на площадь искать сына.
— Пойдем, пойдем, — схватила его за руку и потянула домой, — с отцом плохо.
— Мама, ты иди, — упёрся сын, — я скоро приду. Мама, отпусти. Мне стыдно. Что ты со иной, как с маленьким...
— Вижу я, какой ты большой. Кстати, там Игорь Константинович тебя ждет.
— Правда? Он не уехал?
— Приехал за тобой.
Геолог сидел у постели больного Ивана Алексеевича и рассказывал что-то интересное. Отец, увидев сына, улыбнулся и молча показал на стул рядом с кроватью,
— Я заметил, что он не просто внимательно слушает, а впитывает всё, что я говорю, — продолжал рассказывать Игорь Константинович, кивнув приветственно Мише, — и настолько проникая ко мне доверяем, что открыл свои заветные находки. Вы бы слышали, как он изъясняется! Музыка! «У этой блеск зелёный, что стоячая вода, а там — иссиня-черный, как воронье перо, которое с хвоста птицы»... Удивительные люди встречаются... Ну, отдыхайте, заговорил я вас.
Игорь Константинович был одет по-походно­му. Миша даже удивился:
— Вы в горы идёте? Так война же!
— О, юноша! Война — дело временное, а наука — вечное. Лето слишком короткое, чтобы тратить его на войну. Если у вас, молодой человек, нет других планов, прошу в компанию. Собирайтесь и завтра утром отправимся в путь. Перед нами грандиозная задача: составить минералогическую карту Синих гор. Если мы выполним хотя бы часть, осенью повезем ма­териалы в Петербург, в Географическое общество. И вы можете остаться. Будете учиться в нашем инсти­туте. Там замечательный факультет.
— Это правда? Папа, я смогу там учиться?
— Разумеется, сынок.
— А вы здесь останетесь? Без меня?
— Но я ведь тоже когда-то от родителей уехал учиться. Это нормально. А к нам ты вернешься уже инженером, если Богу будет угодно.
Миша был слишком привязан к дому, не представлял себе жизни в другом месте, но перспектива стать геологом, любовь к горам, не оставляли выбора. Он ушел с Игорем Константиновичем и горщком Алексеем Шибановым рано утром.
А на следующий день в той стороне, куда они ушли, загремели выстрелы. Возвращавшийся из Верхнегорска отряд красногвардейцев попал в засаду. Чехи разбили его и заставили отступить. Обе стороны потеряли человек тридцать убитыми.
В тот же день в городе были, расстреляны все активные большевики. Наступило жуткое время. Никаких иллюзий ни у кого больше не осталось. Чехи торжественно хоронили своих погибших. Горожане искали среди убитых красногвардейцев своих родных, тайно хоронили их. Страх, плач и скрежет зубовный объяли город. Кровь за кровь, смерть за смерть — стало смыслом и желанием ослепших и обезумевших от горя людей.
Местные жители только теперь «заметили» чужаков и возненавидели их. К Вельмутам вдруг заявилась хозяйка дома и потребовала:
— Выселяйтесь! Я не хочу за вас страдать.
— Почему страдать? — не поняла Елизавета Андреевна.
— Чужие вы. Мне зять сказал: выгони.
— Но мы же заплатили за год вперед.
—А чо мне ваши деньги! Никому они нынче не надобны. Убирайтесь из мово дому. Всё.
— Никуда мы не пойдем, — отрезала Елизавета Андреевна.
— Ладно. Плати еще. Золотом. Я видала, у тебя цепка ладная была. Да какие-никакие кольца...
— Ах, вон оно что! Так ты, дорогая, опоздала. У нас уже всё отобрали. Муж твой видел, спроси у него.
— Так он мне и сказал про цепку.
— Забери и уходи, — Елизавета Андреевна сняла с шеи крестик на золотой цепочке, сняла с пальца обручальное кольцо.
— Спаси Бог тебя за твою доброту,— вдруг запела баба, низко кланяясь, и пятясь за дверь.
От неожиданности Елизавета Андреевна сначала опешила, а потом весело рассмеялась: сколько же фарса в каждой трагедии...
Дня через три бой вспыхнул на железнодорожной станции. Длился он весь день до поздней ночи, обе стороны почти полностью истребили друг друга. На сей раз красные уже не смогли быстро оправиться и ушли далеко на север.
А город разделился надвое: во дворах и в домах оплакивали убитых, прятали раненых, а на центральной площади собрался многолюдный сход, выразивший отряду самообороны и чехам благодарность за помощь в восстановлении справедливости.
— Здесь у нас, в нашем Нижнегорске, нача­лось свержение советской власти, которое пойдет по всей униженной, но не склонившей головы нашей многострадальной России, — заявил ликующей толпе Дмитрий Чернаков. — И мы должны, не жалея жизни, довести это благородное дело до конца, чтобы не допустить гибели великого государства Российского. Такая опасность неминуема, если в минутной радости мы забудем о главной цели...
На сходе было объявлено о формировании добровольческого полка горных стрелков. Ободрен­ные успехами отряда обороны, многие не раздумывая, записывались в полк. Попытался и Дементий Петрович, но вернулся расстроенный.
— Не взяли. Стар ты, говорят, для воина. Для воина, говорю, может, и стар, а для стрелка в самый раз. Я ведь охотник. Вот и иди на зайца, дед, охотиться.
— Я думал, что советская власть вам ближе, — не удержался Лев от удивления. — Она же за бедных сражается.
— Может, и так. Только лошадёнку мою взяли, не спросясь.
— Так вы за лошадь мстить решили?
— Дурак ты, парень, хоть и умный. Ты думаешь, я за лошадкой ничего больше не вижу? Да я отродясь не видел, чтоб Вовка или эта шалава Зойка, тоже мне — большевичка, чтоб они ког­да пользу другому сделали, а туда же, за счастье народное! Если их будет власть, народ весь скрипеть будет.
— Как это, скрипеть?
— А как колеса телеги не смазанные...
— Да вы философ, Дементий Петрович.
— Пообзывайся мне, мигом выставлю из избы, — беззлобно пригрозил старик. — Сам-то, чего не идешь к Чернакову?
— Воевать не умею и стрелять не обучен.
— А что ж ты на войне делал?
— Землю рыл.
— Ну, тоже дело ...
В августе полк принял первое сражение и одержал победу, хотя понес значительные по­тери. Убитые были с воинскими почестями похоронены на городском кладбище. Красная гвардия все дальше уходила на север, оставляя десятки убитых бойцов.
В Нижнегорске снова установилось земское волостное правление, поддерживаемое военной комендатурой. Открылись лавки, мастерские. Вместо денег расплачивались золотом, драгоценными камешками, шел и натуральный обмен: хлеб меняли на рыбу или мясо, одежду на хлеб.
Местная интеллигенция устраивала благотво­рительные вечера, аукционы, лотереи, собирала средства на нужды госпиталя, в котором лечилось большое количество чехов, на нужды добровольческого полка.
1918 год закончился грандиоз­ным балом в большом зале гимназии, куда были приглашены чешские и русские офицеры. Вино лилось рекой, танцы не прекращались до рассвета. Барышни надели свои лучшие наряды и веселились напропалую. На всём лежал отсвет надежды, что праздник не кончится никогда.
В январе Вера и Лев, наконец, обвенчались при большом скоплении любопытных и друзей в Петропавловском храме. Невеста была прелестна в серебристом платье и длинных перчатках, подаренных ей Эльзой Оттовной, под пышной прозрачной фатой, украшенной маленьким веночком, сохраненном от своей свадьбы Ольгой Николаевной. Жених сиял раскосыми •темно-синими глазами над белоснежной манишкой, невесть откуда взяв­шейся в его скромном гардеробе.
Свадьба прошла на славу, весь город долго вспоминал, как венчались «столичные поселенцы».
Елизавета Андреевна написала мужу письмо, в котором сообщила о свадьбе: «Вопреки нашим опасениям, брак оказался удачным, молодые счастливы». Он же ответил, что не о таком муже мечтал для своей прелестной девочки: «Я любил ее как светлое видение. Я видел, сколько исключительных жертв и усилий было вложено тобой… И вдруг этот брак — такой обычный, такой вуль­гарный...»
Ничего не меняется, — грустно подумала Елиза­вета Андреевна, пряча подальше письмо, — ничего, видит и слышит только себя...
А молодые были счастливы, соединившись не только в любви, но и в заботах. Они не расставались надолго. Когда Лев работал, пристроившись у окна или где-нибудь на воздухе, Вера читала вслух или играла для него. Сам он никогда не был книгочеем, но любил слушать, когда рисовал.
Они настолько погрузились в свои чувства, что не замечали, происходящего вокруг. Не знали они, что чехи покинули город. И когда снова услышали стрельбу, будто очнулись от глубокого сна. Еще толком не понимая, что происходит, поддались общей панике и бежали из города с остатками колчаковской армии, неведомо куда.
Благополучно миновав уже захваченные крас­ными города, очутились в Омске, зап­руженном беженцами и военными, Первой одумалась Вера.
— Господи, что же мы делаем, Лёвушка? — заплакала она, когда они оказались в холодном, грязном, переполненном вокзале. — Куда мы бе­жим?
— Пока, говорят, можно добраться до Иркутс­ка, а потом — в Китай, — вяло ответил Лев.
— Зачем нам Китай? Мы даже языка не знаем. Давай вернемся, пока еще можно. Я не хочу в Китай. Я хочу к маме, она осталась одна. Я не прощу себе, если с нею что-нибудь случится...
Еще сутки они просидели в доме станционного служащего, которому отдали все свои ценнос­ти, умоляя отправить их обратно в Нижнегорск. Он устроил их на шедший в сторону Урала эше­лон, на котором доехали до уездного города. От­туда было больше ста километров, которые они преодолели за неделю, ночуя в деревнях и двигаясь вперед, где на телеге, где пешком.
8.
Слёзы радости, горестные рассказы, прерываемые шутовскими тирадами по поводу вшей, единственном «богатстве», с которым молодые вернулись из неудавшейся эмиграции, не дали ус­нуть до утра.
— Слава Богу, что вы сразу вернулись, — сказала Елизавета Андреевна, когда они немного успокоились. — В городе столько всяких событий произошло, что ваше отсутствие могли и не заметить.
Да, вы же не знаете! Поль тоже вернулся. Когда его мобилизовали в белую гвардию, он там был назначен командиром роты нижнегорцев. Дени уговорил земляков в первом же бою сдаться красным. Они так и сделали. Перешли на сторону красных и после нескольких сражений, в которых Поль отличился и был легко ранен, его отпустили домой.
Ему даже награду дали и здесь встретили, как героя. Теперь он исправляет какую-то значительную должность в исполкоме Совета. Уважаемый товарищ. Думаю, скоро появится у нас. Особенно если ваше отсутствие властью было замечено.
Она оказалась права. Дени всё узнавал первым и если мог, предупреждал друзей.
Однажды он забежал, встревоженный.
— Вам, Лев Борисович, нужно немедленно уехать из города. Кто-то донес, что вы связаны с белыми. Боюсь, что вас обвинят в шпионаже и поставят к стенке.
— Куда же мы поедем? — побледнела Вера. — На железной дороге такое творится!
— Нет, нет, туда вам никак нельзя. Вы сегодня хотя бы уйдите из дома, неровен час, нагрянут ... Простите, не могу дольше.
— Верочка, собирайся на прогулку, — приказал Лев, — идите с мамой в сторону леса, я вас буду ждать у Дементия. К нему не придут нас искать этой ночью, а там посмотрим.
Пряслин не удивился его появлению, обрадованно достал бутылку своего напитка.
— Давай-ка, со свиданьицем, — протянул стакан Льву.
— Беда у нас, Дементий Петрович, могут придти за мной. Да, не дай Бог, Веру напугают.
— Ночуйте у меня, — сразу понял старик. — А завтра, на заре я вас проведу тропкой в хорошее место. Вот за этой горой — большое озеро, а за ним станица. Благодатная называется. Там у меня брательник двоюродный. Хороший мужик. Казак. Там все казаки. Поживете у них. Дом большой, места хватит.
Сказано, сделано. На рассвете, взяв самое необходимое, отправились в путь. Шли не торопясь, собирали ягоды, от которых на полянах краснели обширные пятна.
— Ой, какие они вкусные! — восхищалась Вера. — Лёва! Они такие душистые! Ешь побольше. Зимой будем вспоминать.
Они резвились, как в детстве, утомленные, падали в траву, отдыхали в тени деревьев, вспоминая счастливую жизнь в Петербурге, Париже. Дементий слушал, хмыкал, потом сказал:
— Вишь ведь, как получилось? Вы — баре, а я вас, выходит, спасаю. Вишь, какая она, жизнь.
— Да что вы, Дементий Петрович! — Вера порывисто обняла и поцеловала его в морщинистую, поросшую седой щетиной, щеку, — Какие мы баре? Мы, как все, нищие.
— Пахнешь ты хорошо, — улыбнулся старик, — я уж давно забыл, как девки пахнут.
Они вышли на просеку и увидели впереди и внизу огромное озеро, с трёх сторон обрамленное зеле­ным лесом. На противоположном берегу уютно рас­положилась небольшая деревня, над которой царственно возвышался белый храм с золотыми купола­ми.
— Красота какая! — Вера прижала руки к груди и замерла в восторге.
— Вот она, Благодатная, — Дементий, как полко­водец на исторической картине, величественно вознес руку. — Церква тут знатная! Со всей округи народ тянется. Покровская церква.
— Пресвятая Царица Небесная, — начала молить­ся Вера чуть слышно, — укрой нас своим покровом…
— Великолепный пир для души! Жаль нет с собой этюдника.
— Вот и пируйте пока. А потом тихонько идите берегом, я вас там дождусь.
Они остались сидеть на высоком берегу под сосной, любуясь чудесным видом. Вера задремала, положив голову на колени мужа, который обнял ее и тихо покачивал, будто младенца баюкал. Вера вдруг проснулась и посмотрела на него счастливыми глазами.
— А мне арбуз приснился!
— Замечательно. Если бы его еще наяву съесть! Такая жара.
— Зато у нас будет сын.
— Откуда у тебя такая уверенность?
— Но ведь арбуз во сне видела, а это озна­чает, что у нас будет ребенок.
— А я бы хотел, чтоб была девочка, похожая на тебя. Но пусть будет сын, я не против, — прижав к себе жену, бормотал Лев, почти засыпая, но, встряхнувшись, поднялся и протянул Вере руку,- Пора.
Они побрели по песчанному берегу.
— Не могу больше,— застонал Лев, быстро сбросил одежду и побежал по воде.
— Вера, вода теплая! — закричал он. — Иди сюда, здесь не глубоко.
Она, как была, одетая, пошла к нему, но остановилась, огляделась. Вокруг ни души. Сбросив платье и белье, быстро нырнула и поплыла к мужу. Они долго барахтались в во­де, наконец, вибрались на берег, быстро оделись.
— Отдохни, милая, и пойдем тихонечко...
Солнце уже садилось, когда они подошли к дому Беловых, возле которого на лавочке сидели Дементий Петрович и Егор Захарович, чело­век лет сорока, загорелый, жилистый, по-военному подобранный, хотя на нем бы­ла рубаха распояской, штаны и резиновые чуни. Рядом стояли вилы с комочком навоза на зубьях. Поздоровались, перекинулись парой фраз.
— Заходите в дом, — пригласил хозяин, — по­ка отдохните, хозяйка к ужину готовит пельме­ни с грибами, принесли ребята утром. Они у меня шустрые. Скотину выгонят, обшарят ближний лесок, который-то из них притащит матери грибов. Другой к вечеру рыбки наловит, глядишь, ужин готов. А ради гостей старуха затеяла пе­льмени. Как же без них-то, говорит, если гос­ти пожаловали...
«Старуха» оказалась моложавой женщиной, полноватой, но необыкновенно подвижной. Она успевала везде: бросила в кипящую воду пельмени, нарезала огурцов, луку, достала из подвала бутыл­ку, вытерла стаканы, переоделась и даже подго­товила комнату гостям, которую показала им:
— Живите, сколько хотите, чувствуйте себя, как дома.
Сели за стол, на котором дымились пельмени.
— Жарковато для пельменей, — сказал Демен­тий, — зимняя еда-то.
— Ешь. Поди сам-то не стряпал сто лет, — хозяйка подвинула к нему тарелку, спохватившись, представи­лась, — меня Стюрой зовут, значит, Настасья Федоровна я.
— Тоже из Беловых. Тут их полдеревни, — подсказал Дементий. — Я когда молодой был, за ее сестрой ухлёсты­вал. Она лет на десять старше Стюры была, красивая. Не захотела за меня, вышла тут за од­ного. Он её нагайкой охаживал. Как напьется, так учить бабу брался. Так и добил.
— Убил? — выдохнула пораженная Вера.
— Сама на себя руки наложила, — всхлипну­ла хозяйка и вдруг набросилась на Дементия, — ты, ирод, тоже виноват!
— Перестань, — одёрнул ее муж, — вам, бабам, вечно кто-то виноват, только не вы сами. Где у нее голова была, когда шла замуж. Знала ведь, что сумасшедший становится от одной рюмки? Знала. Любовь! Чепуха. Ум должен быть.
— Я, конечно, тоже виноват, — грустно сказал Дементий. — Прибежала как-то, избитая, платье на ей рваное. Ой, Дёмушка, милый, спаси меня, увези куда подальше. А сама себя не помнит, обнимает, целует. Да куда ж я тебя, голубушку мою, увезу? У меня ж ничего нет. От­правил ее обратно, к мужику. А она возьми да и нырни в прорубь. Весной только нашли...
В окно постучали: атаман приехал.
— Это по вашу душу, Лев Борисович, — спохватился Егор. — Идите. Александр Иванович мужик правильный. Решит, что вам делать.
— Я с тобой, — поднялась Вера.
— Нет. Ты лучше моей бабе подсоби. Бабе там нечего делать.
Атаман оказался грузным, пожилым челове­ком с добродушным лицом и умными глазами под нависшими седыми бровями. Короткие волосы, усы и борода тоже были серыми.
Выслушав откровенный рассказ Льва, он немного подумал, расхаживая по устланной домоткаными половиками горнице, потом сказал:
— Нужно вам занятие какое-нибудь подобрать, чтобы польза для станицы была.
— Я, собственно, мог бы детей учить рисова­нию. Других талантов у меня нет.
— Что вам для этого нужно?
— Ну, наверное, какое-нибудь помещение. Краски у меня есть, немного бумаги. Остальная в Нижнегорске осталась.
— Я туда часто езжу. Скажете, когда надобность будет, привезу.
— Спасибо.
— Я велю выделить вам класс в нашей школе. Она маленькая, но, думаю, поместитесь. Завт­ра и приступайте. Берите для начала хозяйс­ких детишек, а там, глядишь, другие потянутся. Ко мне заходите без церемоний. Вечерами я дома. Помогу, чем смогу.
Он устало откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Лев попрощался и тихо вышел. Уже через пару дней в церковно-приходской школе собралось человек десять мальчиков. Лев усадил их за большой стол, показал, как нужно пользоваться акварелью и предложил нарисовать что-нибудь.
Дети долго шушукались, смеялись, зажимая ладошками рты, потом один за другим принялись мазать кисточками по бумаге. Постепенно ос­воились, разошлись и уже, не церемонясь, хохотали, давали друг другу подзатыльники, показы­вали рисунки и снова хохотали. Наконец, один за другим начали отдавать свои «картины» учителю.
Лев был поражен: все мальчишки нарисовали озеро. Как умели. Кто-то закрасил синей краской почти весь лист, сверху провел красную линию и от нее вниз перпендикулярную.
— Солнце садится.
Другой на синем нарисовал черную лодку, третий — маленькие фигурки на воде....
— Какие вы молодцы, — совершенно искренне похвалил он ребятишек. — Давайте-ка завтра будем рисовать прямо на берегу озера.
— А можно мы будем лошадей рисовать, — спросил старший сын Егора Саша. — Мы с Васькой атамановых лошадей пасем по очереди. По очереди бы и рисовали.
— Хорошо. Будем вместе пасти и работать, — с готовностью согласился Лев.
— Только встать нужно на заре, — предупредил Вася.
Весь следующий и потом каждый погожий день Лев проводил с мальчишками в степи за дерев­ней. Его альбомы наполнялись изображениями лошадей, коров, собак в сложных ракурсах, в движении или покое.
— Как живые, — хвалили ребятишки и старались, следуя советам учителя, сами рисовать.
Постепенно выяснилось, что это трудно, и мало-помалу все разбежались. Остался один Ва­ся, который ни на шаг не отставал от Льва и впитывал каждое его слово. А Лев, видя такой интерес, делился с мальчиком, которому исполнилось двенадцать лет, своими знаниями, рассказывал о знаменитых картинах, о художниках.
Вася все понимал, то и дело возвращался к понравившемуся художнику, расспрашивая, где его картины и все повторял: вырасту, обязательно посмотрю.
—Ты что же, мне не веришь? — смеялся Лев.
— Верю, только глазам больше, чем словам.
Но однажды он усомнился в верности то­го, что сказал учитель.
— Самую замечательную икону написал Анд­рей Рублев, —рассказывал Лев, — «Троица» его…
— Это ты врешь, — серьезно проговорил Вася, не дослушав.
— Почему это я вру? — даже обиделся Лев.
— Потому, что иконы - божественные.
— Конечно, божественные, — согласился Лев. — Бог поручает таким художникам, как Рублев, написать икону, а для этого дает им талант, как тебе он дал талант. А уж от человека зависит, разовьет он его или в землю закопает.
— Бог дает? А если б тебя не было, я бы не знал, что у меня талант, как тогда?
— А вот он и послал меня, чтоб я тебе раскрыл твой дар, посланный Богом.
Всю зиму Лев проработал в школе учителем рисования и отдельно занимался с Васей Беловым. Родители были благодарны ему, всячески ухаживали за постояльцами, особенно, за Верой, беременность которой протекала в последние месяцы очень тяжело. Местный фельдшер посоветовал им вернуться в Нижнегорск.
— Там хорошая больница, акушерка есть, — сказал он, — у нас таким барышням нельзя рожать. Поезжайте, пока снег лежит, не так тряско.
Вечером накануне отъезда Лев долго разговаривал с Васей, с его родителями.
— Рисуй постоянно, — советовал он мальчику, — ты одарен талантом, помни это. Подрастешь, приедешь ко мне, будешь учиться и станешь художником.
В начале марта на санях они приехали в Нижнегорск к радости Елизаветы Андреевна, из­мученной ожиданием. А дней через десять Вера родила здорового мальчика.
— Теперь у нас есть еще один Вася, — сказала она счастливому отцу.
— Замечательно! Василий Львович — великолепно звучит! Где-то рядом и Александр Сергее­вич окажется, — смеялся Лев. — Я послал телег­рамму маме и Георгию Эдвардовичу. Пусть порадуются.
Семья зажила новой жизнью, наполненной заботами о маленьком, работой и ожиданием. Лев все чаще вспоминал станицу, её обитателей, писал пейзажи, используя многочисленные этюды, сделанные там с натуры.
Он вспомнил, как однажды, когда он писал на берегу озера этюд, к нему подошел пожилой рыбак. Разговорились. Оказалось, что место, которое заинтересовало художника, загадочное. Называется «Черные камни».
— Иногда по вечерам, ночью ли, — рассказывал неторопливо рыбак, — там огонек млит, млит.
— Может, костер?
— Скажешь тоже! След бы остался. Нет, там костер никто не жгет. Может, Лешак балует, кто его знает.
Льву нравились необычные названия: Марьин остров, острова Копеечка, Липовые братья, Кораблик... Вера окрепнет, непременно вернусь в Благодатную, — думал он.
Но в мае, когда уже пошли поезда, в Нижнегорск приехала Мария Петровна.
— Сил не было ждать, когда получила телеграмму! Поздравляю, мои дорогие, поздравляю, Лиза! Теперь у нас есть внук, какая это радость. Я боялась не дожить. А теперь нельзя умирать. Будем ждать второго внука или внучку. Дел много у нас будет, заживем в радости!
Погостив с недельку, решительно заявила:
— Собирайтесь домой. Хватит вам уральского благополучия, у нас его столько же.
Уговаривать особенно не пришлось, но ре­шили дождаться тепла, чтобы в дороге не застудить маленького.
Наконец, пришло письмо от Георгия Эдвардовича. Он описывал свои страдания за последние годы: «Бывали месяцы, когда мои маленькие птички не находили ни крошки, ни зерныш­ка, чтобы утолить голод. Холод, изнуритель­ные болезни и мои и моих милых девочек совершенно измотали меня. Я почти не живу, а только жду, жду какого-то избав­ления всех нас от этого жуткого наваждения и стыжусь, что когда-то пел песни в честь революции. Нет, революция — не гроза. Грозы в природе очистительны, после них легко дышится, все пышно расцветает и благоухает, а после революционной эйфории начинается упа­док и разложение, наружу выплескиваются са­мые низменные чувства, инстинкты. Революции губительны...
Прощайте мои дорогие, любимые Лизонька и Верочка! Когда вы получите это письмо, я буду уже далеко от вас. Я еду туда, где был счастлив когда-то с тобой, моя дорогая, великолепная, прекрасная женщина...»
— Вот и простились. Что ж, придется даль­ше жить без тебя, дорогой Жорж...
Елизавета Андреевна долго сидела одна, читала и перечитывала письмо. До последнего мгновения её не покидала надежда, что впереди возможно счастье с любимым человеком. Теперь она окончательно умерла.
— Я никогда тебя не увижу? — спросила вслух Елизавета Андреевна и залилась слезами…
Нижнегорск медленно отогревался после суровой зимы и затяжной холодной весны. Средина мая, когда зацвела черемуха, снова принесла зиму. Несколько дней бушевала настоящая метель. В один из пасмурных дней тихо скончалась Эльза Оттовна, будто оборвала последнюю ниточку, связывающую семью Елизавета Андреевны с уральской землей.
— Мне почему-то не хочется отсюда уез­жать, — призналась как-то Вера. — чувствую, что нигде так счастлива, как здесь, не буду. Я успела полюбить и эти горы и город, и озеро. А о Благодатной часто вспоминаю, как о чудесной сказке. Как мы катались на санях, какими пирогами нас закармливала Настасья Федоровна! Неужели мы никогда больше сюда не вернемся?
— Вернёмся, милая, обязательно вернемся, — муж обнимал ее, нежно целовал. — Здесь остаются наши добрые друзья, как же мы можем не вернуться к ним...
Чем ближе был день отъезда, тем тревожнее становилось на душе. Наконец он наступил. Их провожали все друзья и знакомые: Арефьевы, Дени, Дементий Петров, почти вся гимназия. Но не было среди них никого из Гавриловых. Валерия уже давно жила в Москве. А Виктор Сергеевич с Марианной внезапно исчезли из города, не попрощавшись. Елизавете Андреевне передали записку, но она ее не стала чи­тать: ни к чему это.
Сначала решили ехать в Москву. Бывшая квартира Елизаветы Андреевны, из которой совсем недавно уехал Георгий Эдвардович с семьей, оказалась незанятой. Всюду ощущалось присутствие хозяина и от этого комок подкатывал к горлу. Но она постаралась не дать волю сле­зам, быстро навела порядок, устроив уголок для Веры с маленьким Васей, постели для взрослых, пригласила всех к чаю.
Но утром комендант дома, как отрекомендо­вался могучий мужнина с огромными ручищами, посоветовал им убраться, как можно быстрее.
— Но это моя квартира, — вскинула голову Елизавета Андреевна.
— Ха! Моя! Ошибаетесь, мадам. Была ваша, стала наша. Теперь всё общее. Так что прошу вас выметаться. Чтоб через час вас тут не было. Я понятно изъясняюсь? — грозно двинулся он на женщин.
Попытка Льва вмешаться вызвала только наглую ухмылку коменданта: вшивый интеллигент!
— Я думаю, нам действительно нужно отсюда «убираться», — сказала Елизавета Андреевна. — Пока ничего плохого не случилось, давайте-ка пробираться в Ковалёвку.
К счастью, дом был цел и невредим. Вско­пали огород, посадили овощи, купили козу и несколько цыплят. Зажили настоящей крестьянской жизнью. Вера поила разведенным козьим молоком Васю, который стал расти не по дням, а по часам, доставляя несказанное удовольствие обеим бабушкам и родителям.
— Ну, что же, милые мои, — сказала однажды Мария Петровна. — Вынуждена с вами расстаться. Нужно ехать домой. Надеюсь вернуться в самое ближайшее время.
— Привезите непременно Сергея Владимиро­вича к нам. Вместе веселей, — обняла ее Елизавета Андреевна.
— Прости меня, Верочка, — начал нерешительно Лев, — мне бы тоже нужно съездить в Питер. Ты же понимаешь, что я должен работать.
— Поезжай, милый. Мы будем ждать.
Дома оказался только Илья, который невероятно исхудал и постарел.
— Ты болеешь? — с тревогой спросила Ма­рия Петровна, когда улеглось волнение встре­чи. — Или что-то случилось?
— Немного устал. Нет, мама, у нас полный порядок. Сергей Владимирович отправился в очередной вояж по селам. Скоро привезет про­питание. Я устроился работать на завод, там кормят в обеденный перерыв. Всё прекрасно.
— Я сейчас что-нибудь приготовлю, — мать отправилась на кухню, а братья обнялись и растроганно смотрели друг на друга.
— Поздравляю, родной, тебя с сыном, — сквозь слёзы проговорил Илья. — Это мне знак, что жизнь продолжается.
— Что, так плохо?
— Да как сказать? Внешне жизнь входит в какие-то, пусть уродливые, но понятные рам­ки. А внутренне... Выть хочется. Хорошо, что вы приехали.
— Ты все еще в «комиссии Горького» рабо­таешь? — вспомнил Лев давний разговор с братом.
— Нет. Я там недолго пробыл. Боюсь, что рано прокричал «ура». Комиссия действитель­но славно потрудилась, собирая всё ценное, что было в России. А потом пошли слухи, что эти ценности потоком плывут в Европу, Америку. Я не поверил сначала. Оказалось, правда. Господи, как мне тошно стало. Грустно, брат. Всё как-то у нас не так. Нет ни хозяйского отношения к стране, ни уважения, ни гордости. Сплошное холуйство...
Братья долго не могли наговориться, но время летело стремительно, и Лев снова засо­бирался в дорогу.
— Странно, но уже несколько лет я нахо­жусь в дороге, — грустно сказал он. — И еду всё время в неизвестность. Снова отправляюсь в Москву, а что меня там ждет, не знаю.
— Э, братец, я не знаю, что будет через минуту, — махнул рукой Илья, — не будем об этом думать. Поезжай с надеждой. Сейчас жизнь бурлит именно там. Все твои друзья перебра­лись в новую столицу. Не оставят и тебя без внимания. Я провожу тебя.
На вокзале было многолюдно. Братья молча ждали, когда подадут поезд.
— Прощай, Илюша, — обнял Лев и поднялся в вагон.
— Постой, — услышал взволнованный голос и снова спрыгнул на перрон. — Я совсем забыл, прости. Вот письмо. Оно пришло перед твоим приездом.
— Спасибо. Прочитаю потом.
Они снова обнялись. Через минуту поезд тро­нулся. Лев, примостившись у окна, достал измя­тый лист. Письмо было от Поля Дени. Он писал, что скучают по ним нижнегорцы, но и радуются, «пото­му что теперь вы дома, следовательно, счастливы. А у нас тут разыгралась трагедия, о которой мы сами узнали недавно. Произошла она в Благодатной. После вашего оттуда отъезда, уже весной, ревком сместил атамана, и установилась советская власть. Казаки восстали и объединились в отряд, который к лету уже насчитывал две тысячи человек. Командовал отрядом сельский учитель Лукин. Они принялись «очищать от скверны» окрестные села. Кровуш­ка лилась рекой. Результат оказался плачевный: обреченный на гибель отряд умчался вслед за Кол­чаком и был разгромлен в Барабинских степях. А их родные, не успевшие спрятаться, были казнены.
Среди них — ваша хозяйка. О судьбе сыновей ничего не смог узнать...»
О ком это? Лев снова и снова перечитывал письмо. Наконец, до него дошел смысл. Перед глазами возникли родные лица славных людей, давших им приют в трудную минуту… За что же женщин-то?
В Москве Лев остановился у старинного друга, который пригласил его преподавать рисунок в Высших художественных мастерских, где он был одним из отцов-основателей. Там же нашлась крохотная каморка, в которой Лев и поселился.
Здесь снова встретились старые друзья. Ни­колай Николаевич Кипреев после нескольких лет невероятно трудной работы в провинции, где он создал губернский отдел эстетического воспитания и несколько студий изобразительного искусства, которыми сам же и руководил, тоже был приглашен во ВХУТЕМАС.
Он с восторгом встретил Льва, всячески его поощрял и поддерживал.
— Сейчас работать надо уже не в одном плане, «книгоживотном», — говорил он студентам, — а в двух — в нём и в плане «исследования формы» — то, что ставит своей задачей с вами Лев Борисович. Надо, чтобы ясно было видно, какой рисунок, какой задаче отвечает, и работу надо доводить до конца, перешагнув скуку и отвращение...
эпилог
Советская власть вела яростную борьбу с формализмом в искусстве. А это значило, что самые яркие, самые талантливые художники автоматически становились врагами и, соответственно, отлучались от всякого благополучия.
Многие из них спасались под крышами книжных издательств, зарабатывая иллюстрациями на хлеб насущный. Среди них оказались и Лев Ланца, и Николай Кипреев, и Петр Бунич, и Владимир Митлевский...
И всё же, несмотря ни на что, шумная и безалаберная семья Ланца, в которой было четверо детей, жила весело. Её благополучие, как рассказывали впоследствии друзья, мало отличалось от нищеты, но здесь были всегда рады гостям, устраивали «вторники», на которых пили чай с водкой, если её приносил кто-нибудь из гостей, горячо спорили о том, что считали смыслом своей жизни: об искусстве, о творчестве.
Они трудились без устали, без остановки в любых условиях. Это спасало от растворения в ядовитой среде, помогало сохранять челове­ческое достоинство, спасало души.
Вера Георгиевна была, как и ее мать, пе­реводчицей художественной литературы, миро­вой поэзии. Она прожила долгую жизнь, пере­жив своего мужа почти на сорок лет. Лев Борисович умер, едва достигнув пятидесятилетнего возраста.
Илья Ланца, известный в мире авиации конструктор, арестован и расстрелян в 1937 году.
Николай Кипреев утонул в 1930 году, купаясь летом в реке.
Вскоре не стало и Петра Бунича.
После смерти Сталина была организована первая выставка троих друзей-художников, посмертная. Газеты и журналы дружно напечатали статьи, в которых единодушно признали та­лант и высокое мастерство советских графиков. Авторы статей поражались многогранности и таланту каждого из них. Лев Ланца не только прекрасный график, но и живописец, монументалист, портретист, пейзажист, анималист, прекрасный педагог...
Крупные музеи разобрали по своим запасникам наследие художников, поблагодарили их семьи за бескорыстие. Пошумели и забыли лет на тридцать.
На той памятной выставке 1955 года отдельный зал занимали работы Льва Борисовича. Вера прихо­дила ежедневно как на свидание с ним. Однажды она обратила внимание на молодую женщину, замер­шую перед «Портретом крестьянской девушки», написанном в 1916 году. Вера решила спросить, чем ее заинтересовал этот портрет. Но женщина сама заговорила:
— Это моя мама. Да, это она. У меня есть ее фотография с первого паспорта. Вот посмотрите. Ма­ма умерла в войну. Я случайно зашла. Будто кто-то меня толкнул. Я должна была уже вчера уехать. Как-то странно...
Она говорила сбивчиво, с трудом переводя дыхание, а Вера слушала, ошарашенная: на нее смотрели темные раскосые глаза Лёвушки. Едва справившись с волнением, она начала расспрашивать незнакомку: откуда она, кто ее родители...
— Я из деревни Зимари. Это недалеко от го­рода. Мама у меня обыкновенная. Отца нет. Когда я была маленькой, слышала, что мама на упрёки бабушки, что, мол, сгубила свою моло­дость, отвечала, что любит только какого-то солдатика. А не искала его, потому что знала: неровня она ему.
— А чем вы занимаетесь?
— Преподаю в школе рисование. Я закончила художественное училище, но художницей не ста­ла.
— Хотите узнать, кто ваш отец?
— Я, кажется, догадалась.
— Вот, посмотрите, — Вера протянула фотокарточку мужа еще времен Нижнегорска, которую всегда носила с собой.
— Боже мой! — воскликнула пораженная жен­щина. — Мама всегда говорила, что я похожа на отца, но я думаю, она даже не представляла, до какой степени. Ой, простите, вы, наверное…
— Да, я его жена. Знаете, что? Пойдемте-ка ко мне. Будем пить чай и разговаривать. Я здесь недалеко живу. Дети разъехались на лето, я одна. Меня Вера Георгиевна зовут.
— А я — Нина.
— Вы — Нина Львовна. И не стесняйтесь этого. Отец ваш был хорошим человеком.
Они наперебой рассказывали о своей жизни, много говорили о поэзии, которую обе люби­ли. Вера читала стихи отца.
— Какие удивительные стихи! — восхищалась Нина. — Но я никогда их не читала.
 — К сожалению, стихи эмигрантов не пе­чатают, а старые издания исчезли.
— Он эмигрант?
— Да. И мой отец. Мы жили на Урале, когда он уехал из страны. Но я надеюсь дожить до того времени, когда издадут полное собрание его сочинений...
С тех пор Нина часто приезжала в город. Она подружилась со всем семейством. И Вера Георгиевна говорила о ней: наша старшая дочь.
Однажды Нина спросила, не хочет ли Вера Георгиевна съездить на Урал.
— Меня посылают туда с группой учителей рисования, — сказала она. — Мы побываем и в вашем Нижнегорске.
— Я всегда мечтала туда вернуться, но только с Лёвой. А без него — нет. Но я про­шу тебя, Ниночка, узнай, жив ли Миша Арефьев. Он мне писал очень давно, что вернулся на родину, создал там геологоразведочный факультет. И пропал. На мои письма не отвечает.
Нина вернулась через две недели и привезла печальное известие: Михаил Иванович Арефьев умер сразу после создания факультета. Жил он в одиночестве, почти в пустой комнате. На го­лой стене его комнаты была прикноплена печатная репродукция «Портрета жены» художника Л. Ланца, замечательный рисунок: несколькими энергичными штрихами обозначивший и сохранив­ший для него образ той, которую он любил всю жизнь. Этот рисунок хранится у Александ­ры Ивановны Арефьевой, его сестры, которая живет в Нижнегорске.
— Ну, видно, и мне пора, — спокойно сказала Вера Георгиевна.
— Не говорите так. Вы еще не выполнили главное свое задание, не добились издания стихотворений своего отца.
— Ты права, Ниночка, — улыбнулась Вера Георгиевна. — А, как говорил Левин приятель Фе­дор злотников: не выполнивши задание, данное Богом, не умрешь... Будем жить.


Май 2005 г.
г. Чебаркуль.


Рецензии
Замечательный роман, читал с удовольсвием, хотел бы иметь хорошо изданую книгу в своей библиотеке. Для изучаюших историю мировой культуры не хватает таких книг о судьбах художников в России.

Евгений Перевышко   19.03.2008 11:13     Заявить о нарушении