Три дня

Клавдия ДЬЯКОВА
ТРИ ДНЯ
День первый
Агния уехала и сказала: «Не жди». А я и не жду. Поработаю всласть... Блаженные часы одиночества. Сплошное наслаждение: никто не зудит под ухом, тиши­на, покой... Так, что тут у нас?..
Николай Марусин, которому уже стукнуло шестьдесят, сохранил живость движений, внутреннюю энергию и творческое беспокойство, хотя слабое с детских лет здоровье, конечно, не окрепло с годами. Но, работая каждый день, он перестал обращать внимание на свои хвори. И хотя с утра все кости скрипели, ноги плохо держали грузноватое тело, он привычно устроился перед небольшого размера чистым холстом, стоявшем на примитивном сооружении, отдаленно напоминавшем мольберт. Он сам сочинил и соорудил его еще в молодости и неизменно вытаскивал из любого угла, куда в угоду новенькому, фабричного изготовления, мольберту запихивали его «ублюдка».
Постепенно все смирились с привязанностью худож­ника к своему старинному «другу». А по углам стояли подарочные экземпляры с незаконченными работами. Аг­ния несколько раз пыталась уничтожить это раскоряченное чудо столярного искусства, перевязанное во всех местах бечевками, ремешками, но хозяин оберегал его от всяких подлых поползновений вандалов.
— Не прикасайся, — панически кричал он, если кто-то приближался слишком близко.
— Что ты так трясешься над этим уродом, — спрашивала его жена.
Он в ответ бросал взгляд, полный муки и презрения: не понимаешь?! Тридцать лет живешь и не можешь понять, что это — духовно! А для тебя, конечно, ско­лоченные деревяшки! Агния только усмехалась в ответ и оставляла его в покое. Она со временем перестала обмирать под его страдальческим взглядом, которого удостаивалась всякий раз, когда что-то говорила невпопад или вразрез с его настроением.
В первые годы замужества она пыталась оправдаться, даже плакала, а потом поняла, что он не замечает ни ее растерянности, ни ее слез, ни восторгов, если они не были связаны с его переживаниями либо с его рабо­тами, что, в принципе, одно и то же...
Николай Ермолаевич уже долго сидел перед сияющим первозданной белизной холстом и внимательно смотрел на него. Потом вспомнил, что где-то был интересный этюд с натуры, который неплохо бы найти. Хороший этюд. Он писал его после третьего курса, в конце лета. Да точно! Восторженный, вдохновенный такой юноша, убежденный в своем великом предназначении... Нет, чепуху городишь, Николай Ермолаевич. Ни о чем таком ты ни­когда не думал, но к творчеству относился всегда серьезно, перед настоящим искусством благоговел.
Он выбрал тогда удобное место вблизи высокой насыпи, из-под которой выбивался родник и по камешкам бежал в озеро. День был жаркий, он приникал к ручейку, время от времени выбегая из своего укрытия и те­ряя драгоценное время, но зато есть нисколечко не хотелось. День уже клонился к закату, небо пылало во всю ширь, когда он начал новый этюд и лихорадочно писал его, торопясь зафиксировать чудное мгновение. Солнце просто на глазах, как огромный мяч, скатывалось за горы. Он успел ...Еще пару штрихов, можно топать...
И тут увидел, как по шпалам идут женщина с маленькой девочкой, на голове у которой торчал огромный бант. Они заметили его и стали спускаться вниз по крутой насыпи по острым камням, цепляясь за ветки кустов.
— Здрасьте, — заулыбалась ему женщина, — ой, как интересно! А что вы рисуете? Смотри, доченька, дядя настоящий художник.
Она придвинулась к нему вплотную и заглянула че­рез его плечо, обдав ароматом пудры, духов и еще чего-то терпкого. Он чуть посторонился, давая возможность посмотреть этюд, она покачнулась, стоя на камне, и как будто невзначай задела его спину налитой грудью.
— Какая красота!.. А мы здесь живем, — без всякого перехода сообщила она, — вон там, за линией, в лесу. Папа у нас военный. Он сейчас в командировке, оставил нас одних.
Теперь она говорила капризным голосом, наверное, похожим на дочерний.
— Пойдемте к нам. Будем пить чай и говорить. Пойдемте...
Он как-то рассказал Агнии об этой встрече.
— Ну и что? Ты пошел?
— Нет, конечно.
— Почему? попил бы чайку, побеседовали бы об искус­стве, — явно издевалась жена.
— Это кошмар какой-то! Я на этюды ходил в драной грязной одежде, в рваных ботинках. Я же бродил по ле­сам и болотам целыми днями, к вечеру чумазый домой возвращался, усталый и голодный.
— А при чем здесь твой вид? Она же на чай пригла­шала, а не на званый вечер.
— Угу, на чай. И повторяла, что муж в командировке. Все вы, бабы, одинаковые... Позарилась на молодого. Тоже мне, любительница искусства! Чуть сиськами краску с этюда не стерла... А потом ее мой этюдник рассмешил: «Ой, какой у вас ящик».
— Ну, этюдник твой в музей можно за хорошие деньги продать в раздел «Из проклятого прошлого».
— Вот-вот! Вам бы все полированное да лакированное. Ты еще не видела, как я в училище на первом курсе ходил с фанерным ящиком из-под посылки. Тогда мы все нищие были, никто не издевался. Но однажды ко мне по­дошел пятикурсник, очень талантливый парень, вот с этим легендарным этюдником. Позже я узнал, что ему он достался по наследству от Чуйкова, который у нас тоже когда-то учился.
— Это, который узбечку или киргизку в горах написал?
— Да, этот. Хороший живописец. Ну, вот. Этот парень подошел, когда мы стояли в коридоре у окна. Был май, и мы должны были ехать на пленэр. «Дай-ка, Коля, твой ящичек», — попросил у меня. Посмотрел, повертел, вытряхнул содержимое на подоконник и вышвырнул ящик в распахнутое окно. Я не успел возмутиться, как он подал мне этот этюдник: «Владей! Старый, заслужен­ный, многих уже вывел в люди». И ушел. Я чуть не ры­дал от счастья: теперь и у меня был настоящий, очень удобный этюдник…
Он не мог никак вспомнить, куда же этот этюд задевался? То ли отдал кому? Молодой был. Этюдов этих горы. Кто ни попросит: пожалуйста! Игорь приехал, попросил штук десять:
— Хочу поступить в Суриковское. А с моими нечего соваться...
Ветлугин прикатил:
— Коля, выручай! Хочу студию открыть, а начальство требует показать сначала свои работы. А у меня, как на грех, ни одной.
Они вместе закончили училище. Ветлугин из себя гения корчил. Всем встречным и поперечным рассказы­вал о своих замыслах. А теперь хоть бы на кусок хлеба заработать. Дал и ему с десяток этюдов с условием, что вернет, до сих пор не вернул. А теперь уж точно не вернет… Сгорел, бедолага.
Как подумаешь, что жизнь человеческая висит на волоске, тоска...
В молодости он исходил все окрестные леса, не раз его застигала гроза, тонул в болотах. И всегда спасало чудо: то за секунду до удара молнии в сосну, под которой оскользнулся и съехал на заднице в ложбинку, то тонкое деревце протянуло в порыве ветра ему свои веточки... Пожалуй, тогда, в молодости, он почувст­вовал, что Бог есть, и Бог — это природа. Ей он пок­лонялся всегда, сколько себя помнил. Может, поэтому и стал художником. Это единственный для него способ выразить свое отношение к миру...
Белизна холста гипнотизировала, завораживала. Чтобы преодолеть оцепенение, он решительно поста­вил черную точку в центре и залюбовался своим «произ­ведением» так, что даже заговорил вслух:
— Замечательно! Казимир Северинович одобрил бы... Как я понимаю, уважаемый мэтр, ваш «Черный квадрат» — это логические завершение ваших супрематических поис­ков. Ведь вы, насколько я помню, начинали с того, что заполняли холстик различными геометрическими фигурами. Получалось очень красиво! По на пути к минимали­зму, вы, Казимир Северинович:, постепенно отказываетесь от многообразия форм и оставляете что-то одно: круг, крест, прямоугольник. Но при этом еще пользуетесь цветом: красный, белый или черный. Отказавшись от цвета, вы, уважаемый товарищ Малевич, оставили человечеству свой квадрат, чтобы оно вместе с вами уразумело, к чему ведет радикально понятый минимализм. А оно, человечество, до сих пор ломает голову над вашим шедевром минимализма и супрематизма, Вот, например, у супруги телекумира Познера даже голова кружится, когда она пытается постигнуть смысл вашего квадрата. Как вам это нравится? А мне нравится. Потому что дальше — вот эта точка, потом — чистый холст. Кстати, очень красиво, если он хорошо загрунтован, и видна крупная фактура...
Рассуждая, он машинально выдавливал краски из тюбиков на палитру, выбирал необходимые кисти, наливал в плошку разбавитель...
В следующий миг все исчезло, даже время и пространство. Черная точка видоизменялась, расширялась и превращалась в новую реальность, неведомую до сих пор даже самому творцу.
Остановился он оттого, что недоставало света. Очнулся и изумился: уже поздний вечер. Нужно бы подкрепиться. Агния не разрешала ему голодать. Но ее нет сегодня. Что ей там делать в этом городе, где суета, толчея и вообще вечный скрежет, визг, лязганье. Он не лю­бит там бывать, хотя по делам СХ приходится иногда ездить. А она только и мечтает из дому уехать. Ну, пускай, если хочется, наглотается пыли, копоти, подышит смогом.
Нет, без Агнии есть не хочется, привык с нею за компанию... Он вынес тарелку во двор. Тут же прибежал соседский пес. Усиленно стуча хвостом, при­седая на задние и пританцовывая передними лапами, умильно заглядывая в глаза, просил угощения, которое, знал злыдень, предназначалось кошке Мурке.
— Ешь, бродяга, — ласково бормотал хозяин, выт­ряхивая нехитрый обед в миску.
Пес одним движением заглотнул еду и даже спаси­бо не сказал, бросился за кошкой, которая молнией взлетела на высокий столб возле ворот и царственно уселась на круглом пятачке. Этакая классическая статуэтка из Древнего Египта. Мурка грациозно нак­лонила головку и снисходительно посмотрела на глуп­ца, прыгающего где-то далеко внизу...
Хорошо! В воздухе еще звенят отдаленные детс­кие голоса: с озера слышно, когда ребятишки кричат, прыгают в воду с высокого причала, играют в мяч. Сейчас там остались самые заядлые купальщики. Уже потянуло прохладой с гор, вода в такие часы кажется очень теплой.
Николай Ермолаевич медленно пошел по улице, то и дело здороваясь со стариками, старухами, выбравшимися, как и он, подышать прохладой, и вскоре очутился на пустынном песчаном берету. Только на теплых валунах поодаль прыгали тощие, длинноногие пацанята, стараясь унять дрожь. Вокруг них бегала маленькая девочка и что-то возбужденно кричала.
Неторопливо раздевшись, он постоял в раздумьи, потом попробовал ногой воду.
— Не боисъ, дедушка, — пискнула рядом девчушка, — водичка тепленькая.
Он улыбнулся ей и пошел по мелководью, пригор­шнями черпая воду и бросая себе на плечи. Потом, вытянув сложенные ладонями вместе руки, плавно, почти не потревожив серебристую гладь, ушел под воду. Со дна поднимались столбиками воздушные пузырьки, ледяные струи омывали тело, которое в следую­щую секунду попадало в теплый настой...
Николай Ермолаевич вырос на этом озере и любил его до самозабвения. Стоило ему на короткое время куда-то уехать, как наваливалась такая тоска! Озе­ро являлось ему в тревожных снах, будто звало быстрее вернуться. Он откликался на этот зов, спешно возвращаясь из любого далека. А теперь уже никуда больше не тянет от родного берега.
На миг ему захотелось уйти, как рыбе, в глубину и там затаиться, чтобы навек соединиться с озером, раствориться в нем. Но какая-то могучая сила вытолкнула его на поверхность, с треском распоров спокойную гладь, он почувствовал страшную усталость, лег на спину и медленно поплыл к берегу. Когда, выходил на берег, уловил изумленные взгляде мальчишек.
— Напугал, дедушка, — пропищала, как мышка, давешняя девчонка. — Где ты так долго пропадал? Мы уже думали, утоп.
Николай Ермолаевич» потрепал легонько ее влаж­ные кудельки и улыбнулся.
— С рыбками поболтал маленько, — сказал он.
— Врешь, наверно, — протянула девочка, — они не умеют говорить.
— Умеют, по-рыбьи. Мне сказали, что завтра бу­дет хорошая погода, жара и приглашали меня купаться, пока лето не кончилось, а то им скучно одним-то.
Двое мальчишек схватили девочку на руки и пово­локли от ненормального деда подальше. А он, одев­шись, остался стоять на опустевшем пляже, глядя на воду, которая чуть заметно колыхалась у его ног, Когда-то с этого места он писал этюд. Краем глаза заметил, как недалеко от него остановился высо­кий, грузноватый человек в военной форме. Он долго стоял неподвижно, напряженно всматривался вдаль.
Уже народ потянулся в город, солнце стало садиться, а он все так же стоял, неподвижно и отрешенно. Наконец, стал медленно раздеваться. Аккуратной стопкой сложил одежду и нехотя побрел по воде. Долго плыл, нырял, снова плыл. выбравшисъ на берег, обла­чился в форму, крепко затянув ремень, и вдруг подошел вплотную к Николаю. Посмотрел этюд и сказал:
— А знаешь, парень, я сейчас хотел утопиться и не смог... Беда у меня. Понимаешь, два месяца мес­та себе не находил. Нас сюда на переподготовку при­гнали. Я из Перми. Дома молодая жена осталась. Я очень беспокоился о ней, А сегодня получил письмо. Понимаешь, парень... Она мне изменила! С моим луч­шим другом. Я ему доверял, как себе... Они уехали вместе. Понимаешь? А я тут — один...
«Партизан» говорил торопливо, с надрывом в голосе, сбивался, судорожно заглатывал воздух. Николаю было тогда лет двадцать, и понять страдания взрослого, вдвое старше его, обманутого мужа он не мог. Ему неприятен был и этот человек, и его откровения. Продолжая работать, он спокойно сказал:
— Ерунда все это. Лев Толстой, человек мудрый, помнится, писал: «Кажется, жизнь кончена... А пройдет три дня, ты обернешься и поймешь, что это — че­пуха. Время смоет твои переживания, как вода». А он в жизни больше нас понимал...
— Спасибо тебе, парень, — со слезой сказал «партизан» и с чувством пожал ему руку, — считай, что ты спас мне жизнь. Только зачем она мне теперь нуж­на?
— Пригодится, — буркнул живописец, которому явно надоел этот бессмысленный разговор.
Коля стал художником не для того, чтобы тратить время на бесплодные размышления о смысле жизни, который для него заключался в стремлении к совершенству в своей профессии. Отныне и во веки веков для него сущест­вовало только высокое искусство, которому он будет служить со всей страстью своего сердца. А пути к нему — в постоянной работе.
В Совгородке, такое название после революции по­лучила станица Благодатная, Коля оказался первым че­ловеком, окончившим художественное училище. И втайне он ждал, что сограждане радостно распахнут объ­ятия и скажут: «Дорогой ты наш художник! Мы так тебя долго ждали. Наконец, свершилось! Наш город стал богаче еще на олного образованного человека и теперь мы просим тебя, дорогой товарищ, нау­чить наших деток тому, чему тебя учили целых пять лет. Вот тебе все, что нужно для плодотворной работы».
Не тут-то было! Местные худодники-любители и оформители сомкнулись тесными рядами и отказались признать его. Проще говоря, началась элементарная травля. Мужики, которых он знал с детства, издевались над ним, не умеющим и не желающим делать халтуру, пакостили по мелочам. А он упрямо работал так, как его учили. Даже срисовывая по требованию заказчика с какой-нибудь открытки, старался творчески преобразить картинку. Когда же выяснилось, что этот заносчивый тип не умеет писать шрифты, его подняли на смех, особенно старался острослов и матерщинник Фролов.
Николай изо всех сил сдерживался, хотя гнев клокотал в его душе. Последней каплей стала фраза о его несостоятельности и как художника и как мужчины. В их мастерской стоял вверх подошвой старинный чугунный утюг, на котором выравнивали кривые гвозди. Николай схватил его и уже замахнулся на Фролова, но его остановил незнакомец, успевший перехватить руку с утюгом.
— Ты, что сумасшедший?! Убъешь гада! Уймись, —заорал он.
Коля выскочил из мастерской. На улице его догнал этот незнакомый парень, на вид чуть постарше Николая, протянул ему руку и представился:
— Изгнанный из советской художественной школы Ярослав Поперечный. Приехал в надежде поправить здоровье и свои финансовые дела. Живу в деревне, десять километров отсюда. Хожу пешком, а очень хочется хотя бы мотоциклом обзавестись. Мне нужен напарник. Пойдешь?
— Хоть к черту на кулички, — буркнул еще не остывший Николай.
— Зачем к черту? Для начала поедем познакомиться с заказчиком и объектом...
Парень оказался веселым, компанейским, оборотистым, и они дружно стали расписывать стены в столовках, холлах и всяких других местах отдыха и развлечений. За непродолжительное время совместной работы с Ярославом Николай заработали столько, что смог перестроить избушку, увеличив ее в два раза за счет собственной мастерской, просторной с широким окном комнаты, в которую можно было зайти со двора и из соседней комнаты,.
Пока была жива мать, наружной дверью он почти не пользовался. А когда остался один, постоянно жил в мастерской, заперев остальную часть дома. И только с воцарением Агнии весь дом оказался обитаемым. Но благополучие Николая закончилось так же неожиданно, как и началось.
Покончить е халтурой навсегда он решил, когда стал руководить кружком рисования в доме пионеров. Но Ярослав то и дело соблазнял выгодным заказиком, и Коля откладывал исполнение своего решения. Произошел разрыв после того, как в новой десятилетке совковой лопатой соскоблили свеженькую роспись, над которой Николай с Ярославом трудились несколь­ко месяцев. Работа казалась им настолько удачной, что в день сдачи приемной комиссии парни при­нарядились, и Коля серьезно предупредил приятеля, что если им устроят банкет, он не останется. Его ждет срочная работа. Скоро областная выставка, нужно успеть закончить вовремя.
Триумфа не получилось, члены комиссии были возмущены нестандартным решением темы, усмотрели в центральной фигуре пионерки образ Богородицы, у другой узрели слишком пышную грудь под пионерской формой. Громче всех возмуща­лась толстая пионервожатая с красным галстуком на шее, коротенькие концы которого придавливал мощный второй подбородок. Она-то и притащила эту злосчаст­ную лопату, которой на глазах у изумленной публики начали соскабливать еще не совсем высохшую краску.
— Метать бисер перед свиньями, — громко заметил Ярослав, — еще в глубокой древности считалось делом бесперспективным.
— Пойдем отсюда, — позвал его Коля.
— Уеду куда-нибудь подальше, — сказал приятель, когда они вышли на улицу. — Хотя везде одно и то же, такое же мурло, красоту никто не видит, в искусст­ве не сечет. И зачем мы только с тобой родились художниками. Я, правда, недоделанный, а ты-то настоящий. Что теперь намерен делать?
— Работать.
— На этих? — кивнул он на школу.
— Отныне и во веки веков, только на господа бо­га, — возгласил Николай густым басом.
— Тебе хорошо, ты дома. А у меня ни дома, ни семьи. А, да ладно, пробьемся...
Несколько дней они пропивали выплаченные им за испорченную работу деньги. Потом Ярослав уехал куда-то в Казахстан к родне, а Николай делил время между занятиями с ребятишками и своей живописью.
Это были годы, которые позже назовут «оттепелью», когда молодые художники противопоставили слащавой «Обеспеченной старости» своих «Плотогонов», «Геоло­гов»… Николай Марусин был всецело на их стороне, но форму выражения своего мироощущения, миропонимания искал в далеком прошлом: в полинезийском, древнерусском искусстве. Поэтому слыл формалистом, и его попытки попасть на профессиональные выставки тоже вызывали дружное сопротивление маститых мастеров.
Он не стал никому ничего доказывать, работал несколько лет. А когда опять решился предстать перед выставочной комиссией, к нему отнеслись более внимательно и приняли одну работу, которая даже прошла на республиканскую выставку. И он в числе еще пяти молодых был принят в СХ. Правда, в его положении ничего почти не изме­нилось. Он жил на отдалении от областного центра и если сам о себе не напоминал, собратья частенько забывали о его существовании, особенно, когда дело касалось так называемых творческих заказов.
Так что жил он по-прежнему, только руководил уже не кружком, а городской студией. Однажды во время занятий в этой самой студии появилась знакомая пионерская тетка. Только теперь она была уже не в спецодежде: черный низ, белый верх и красный галстук на шее, а в цветастом летнем сарафане. На груди ее болтались огромные бусы, излучающие фальшивое сияние.
— Я за вами, Николай Ермолаевич, — нежно провор­ковала она. — Прекращайте свои занятия. Вас ждут в школе. У нас скоро праздничные мероприятия, ожида­ются высокие гости из области... Нужно восстановить, ну, вы же помните…
— Я-то помню. А вы, видно, запамятовали, — строго взглянул он на распаренную даму.
— Так вы идете?
— Естественно, нет,
— Я так и доложу.
— Так и доложите.
Студийца, знавшие до мелочей всю историю и сочувствующие своему учителю, дружно зааплодировали. Коля раскланялся и велел продолжать работу.
— Николай Ермолаевич, вам влетит? — спросил ушастый мальчик.
— Не думаю... Кто закончил, кладите на стол рисунок и до свиданья!
Он внимательно разглядывал рисунки. Это заня­тие вернуло ему прежнее спокойствие, Детские души, чистые, незамутненные, отражались в их работах, искренних и непосредственных. Старшие ребята уже сознательно тянулись к более сложному осмыслению видимого мира, но умения еще недоставало, поэтому их рисунки становились суховатыми, рассу­дочными, но некоторые сохраняли свою детскость, удивление перед раскрывающимся миром. Этих он осо­бенно любил и пестовал.
Вообще, в студии он создавал легкомысленную, на первый взгляд, исключающую всякие школьные назидания, атмосферу, часто шутил, рассказывал интересные истории из жиз­ни знаменитых художников, исподволь внушая им уваже­ние и любовь к творцам, к искусству. От детей отбоя не было. Уже года через три некоторые стали готовиться в училище. Но тут пришлось столкнуться с родителями, которые не только не разделяли намерений своих чад, а обвиняли его в провокационных действиях.
— Зачем вы настраиваете моего сына, — гневно вопрошал отец, — я не хочу, чтобы он становился художником. Черт знает что, а не профессия...
Приходили нервные мамы, некоторые даже плакали от отчаяния, что их дети занялись таким неблаговид­ным делом. «Свёх какой-то, — думал Николай, — радоваться бы надо, что ребенок одаренный, а они ревут, воз­мущаются». Одна «интеллигентная» дамочка вздохнула:
— Художники такие неустроенные...
— Есть такие художники, которые могут поставить друг на друга три машины и еще прикупить пару доми­ков, — не выдерживал Коля, — это зависит от его желания...
Он понимал, что не следует никого убеждать. Если человек талантлив, он найдет путь реализоваться. А если не сложится, виноват будет не в меру горячий учитель, который убедил избрать этот тернистый путь. Понимать-то понимал, а забывался и убеждал. Случались скандалы. Он уже начал задыхаться в этом пространстве без свежего воздуха, без людей, понимающих и пре­данных, но бросить ребятишек на произвол судьбы не было сил. Да и жить на какие шиши?
Когда не было занятий, он почти не выходил из мастерской, писал свои картины, которые никому из местных не показывал. Однажды, правда, зашел Фролов. Посидел, посмотрел и неожиданно спросил:
— А если бы Ярик тебя не удержал, неужели опустил бы утюжок мне на голову?
— Опустил бы. Довел ты меня.
— Да я зла не держу. Что было, то было…
Друзьями они не стали, но с тех пор узда как будто ослабела. А внешне вообще все казалось благополучным…
В городе постепенно к нему стали относиться, как к местной достопримечательности: дурачок не дурачок, но и умным не назовешь... Живет один, ходит в отрепьях. Работать не хочет, только с детишками возится, сам как маленький, краски изводят. Правда, ребятишки его любят, так они всегда ненормальных за умных признают.
В дом к нему заходили иногда ближайшие соседи, сердобольные материны подруги да те, кто без дела болтался по городу, заглядывали из праздного любопытства.
Николай не замечал ни злобы людской, ни насмешливых взглядов сограждан. К нему нередко наезжали и те, с кем он когда-то учился, люди, которые интересовались тем, что он делал. Однажды вошла в мастерскую молодая, не очень красивая, обыкновенная, наверное, если бы увидел ее в толпе, не заметил, русоволосая, сероглазая девушка, с хорошей фигурой, — это он сразу отметил. Будто услышав его мысли, она посмотрела ему в глаза и без смущения спросила:
— Вам натурщица не нужна?
— Что? Какая натурщица?
— Если нужно, обнаженная.
Он обалдело уставился на неё и сказал:
— Ну, раздевайся, посмотрим.
Она спокойно, ничуть не смущаясь, сняла одежду и стала посреди мастерской. Он так же спокойно осмотрел ее профессиональным взглядом и махнул рукой: одевайся.
— У меня нет денег, чтобы тебе заплатить, — ска­зал слегка охрипшим голосом.
— А я согласна бесплатно позировать.
— Ты — нормальная?
— Да. А что? Не похоже?
— Не знаю. Я себя-то не совсем понимаю, а уж чужая душа — сплошные потемки. Ты вообще-то кто?
— Как видишь, человек.
— Не хочешь, не говори. А почему все-таки ко мне забрела? Случайно? Работу ищешь?
Она посмотрела на него с любопытством: дурак или прикидывается? Прошлась по мастерской и подошла к нему вплотную. Глядя в глаза, монотонно, как в полусне, заговорила:
— Я три дня плакала горючими слезами после того, как соскоблили твою стенку. Пока ты работал, я си­дела поодаль, чтобы не быть заметной, и любовалась. Ты такой красивый, когда работаешь, глаза горят, ничего не видишь и не слышишь. Я любила тебя горячо в трепетно. Но потом это несчастье. Да, несчастье. Я же видела, что ты пережил. И тогда я решила: если он за три года ни на ком не женится, я сама пой­ду к нему и предложу себя... в натурщицы. Вот, пожалуй, вся история. А теперь решай, что тебе со мною делать.
— Не морочь мне голову своими сказками. Тоже мне Дездемона! Она меня за муки полюбила! Чушь со­бачья. Как тебя звать?
— А, зови, как хочешь, — безнадежно махнула рукой девушка.
— Да я вообще никак не собираюсь... Хватит. Пошутила и будет. Уходи, мне работать надо.
— Ну, пока. Если что — приходи...
Она ушла. «Дура какая-то... Хиппует девица от скуки... Влюбилась она, видите ли, целых три года выжидала. Чушь несусветная... Хотя после той лопа­ты, в самом деле, три года прошло. Да, нет, чепуха. Молодая, симпатичная. Зачем я ей?» Странный визит незнакомой девушки взбудоражил, обеспокоил его. Особенно невмоготу стало ночью, когда обострились все чувства. К утру она уже казалась ему чудесным яв­лением…
Проработав несколько часов, Николай протер кис­ти, повернул холст к стене и, зажмурившись, как в детстве, просчитал вслух:
— Три, четыре, пять, я иду искать.
Весело засмеялся и отправился в единственную в городе публичную библиотеку. «А может, она в школь­ной работает? Иначе не видела бы нашей работы», — подумал он, но ноги сами несли его в другую сторону.
— Ой, Коля! Как хорошо, что ты зашел, — обрадо­валась заведующая, симпатичная старушка, знавшая всех старожилов, и с особой нежностью относившаяся к читателям-мальчишкам, среди которых он был достаточно колоритной фигурой. — Нам нужно обновить стенд в отделе хранения, а некому, может, по старой дружбе выручишь?
— О чем речь, Мария Андреевна? Конечно, сделаю. А где у вас хранилище?
— Периодика здесь, а книги через дорогу в подвале. Только там никого нет. Агния уехала на семинар. Бу­дет на следующей неделе. Так как, Коля?
— Я готов. Что нужно делать, приказывайте.
Полдня ушло на то, чтобы обновить убогий стенд для книжной выставки: написать несколько слов, покрасить полочки, нарисовать соответствующие заставки... Все это время он только и слышал: Агния предлагала, Агния решила, Агния сказала, сделала, сочинила, про­читала...
— Да, что же это у вас за Агния такая? — как бы между прочим спросил он, вытирая руки. — Принимайте работу, Мария Андреевна.
— Ой, Коленька! Спасибо тебе, дорогой. Давай с нами чайку попьем. Денег у нас нет, чтобы заплатить.
— Вы же знаете, что я для вас все сделаю.
— Спасибо. Так и живем, благодаря добрым людям. пей, пока горячий. Ешь, Коля.
Она подставила ему тарелку с домашними пирожками и жалобно взглянула: один живет, о пирожках только мечтает, забыл, наверное, когда ел, худой и бледный.
— Жениться бы тебе, Коленька. Не сердись на старуху. Нельзя одному.
— Вот на вашей таинственной Агнии и женюсь, — запи­хивая чуть не весь пирожок в рот, проговорил он.
— На Агнии? Не знаю...
— А что? Замужем?
— Нет, нет. Но у нее какое-то странное отношение к жизни вообще и к мужчинам, в частности, она даже слушать ничего не хочет. Представляешь, пришла к нам, дай Бог памяти, да, три года назад. Год, как выпустилась из библиотечного института, работала в школе, а тут вдруг явилась и говорит: «Если вы меня не я возьмете на работу, я утоплюсь». Господи, что случи­лось? Она про какую-то стенку твердит, а сама даже трясется, как будто сейчас припадок начнется. Я да­же испугалась: не доведи, Господи, до кондрашки. Нашла возможность пристроить ее в хранилище. Она, Коля, замечательная, но пойдет ли за тебя, не знаю. И ты ведь ее не видел, Как же так, заочно? Так не бывает.
— Попробую.
— Коля, не делай глупости. Я люблю тебя, как сына, и Агнешка мне дорога. Но ведь часто бывает, сходятся два хороших человека, а жизнь не складывается, нет точек соприкосновения. Знаешь, как два магнитных плюса отталкиваются? Нет, мне страшно от таких экспери­ментов. Не шути такими вещами, Коленька...
Чем больше она увещевала его, тем сильнее стано­вилось его желание сейчас же увидеть Агнию. Он ласко­во распрощался с Марией Андреевной и отправился на вокзал. Зачем? Просто так. Показалось, что она прие­хала. Прошелся по пустынному перрону и сел на скамейку рядом со старым рыболовом, который покосился на него и, прикрывая глаза старой фетровой шляпой, задре­мал.
Из-за поворота показалась электричка.
— Дедушка, вам не на электричку? — вежливо поин­тересовался Николай.
— Не мешай,- буркнул тот и стал что-то рассказывать, не открывая глаз, но Коля уже ничего не слышал.
Он увидел, как в золотом сиянии, в ослепительных лучах полуденного солнца навстречу ему плыла, нет, она летела, размахивая руками, как крыльями! И улыбалась во весь рот! И что-то ему кри­чала в грохоте умчавшейся электрички.
— что ты ждёшь! и сбежала! — эхом донеслось до не­го в наступившей внезапно тишине.
— Агния! Агнешка! Агнешечка…
Он не помнил себя, не понимал, что, происходит, только повторял на все лады чудесное имя и, увлекая ее все дальше от раскаленного вокзала туда, где поляны между вековыми деревьями задыхались в медовом мареве, где под ногами шуршали многоцветные ковры, где не было земного притяжения...
Они не замечали, что воздух стремительно сгущался, небо зловеще осветилось другим, не солнечным светом. Мимо них, всего в нескольких десятках метров что-то протяжно и хрипло загудело, затрещало, земля содрогнулась и страшно ухнула... Это длилось всего несколько секунд. Тишина воцарилась такая, что стало еще страшнее: ни звука, ни шороха.
— Что это? — едва слышно выдохнула она.
— Ничего, — одними губами произнес он, целуя ее лицо, ставшее прекрасным от переполнявших ее чувств.
— Что-то случилось?
Она взбежала на пригорок и в ужасе закрыла ладо­нями лицо. Потом повернулась к нему и проговорила, как во сне:
— Мы были на волосок от гибели…
Прямо перед ними простиралась широкая полоса плотно лежащих ровными рядами деревьев, с вывернутыми мощными корнями, с которых еще тихо осыпалась сухая земля. Как будто неведомый великан провел гигантским гребнем по лесу. «Причесанная» полоса уходила куда-то за горизонт. А вокруг тихо вздыхали от легких порывов ветра посвежевшие, словно умытые дере­вья и кусты.
— Смерч пронесся, — тихо пробормотал Николай.
— Что? Смерть? Смерч? Что ты сказал, Коля!
Она смотрела на него с испугом, протягивая руки, которые он стал согревать своим дыханием, но они оставались ледяными. На миг ему передался ее страх, но он тут же громко рассмеялся и повлек ее с пригорка подальше от катастро­фического зрелища. Агния легко сбежала вниз, тоже засмеялась, но тут же разрыдалась, приговаривая сквозь слезы: «Прости меня, прости...»
Переждав немного, Коля заговорил, как будто читал заклинание. Она не сразу поняла, о чем.
— ... и в горе и в радости не покидай меня, — как-то издалека донеслось до нее, хотя они стояли плотно прижавшись друг к другу, — никогда не преда­вай, не продавай нашей любви, этого священного страха перед могуществом природы, которым она нас повенчала...
агния благодарно слушала, не вникая в смысл его слов, а внимая благотворным, успокаивающим звукам, возникающим в унисон с ударами их сердец.
Уже было темно, когда они вернулись в город, где все было по-прежнему, только кое-где валялись обломанные ветки старых тополей.
— Встречай, дом, свою хозяйку, — возгласил николай. В ответ раздался истошный вой. Он ахнул: — Забыл отдушину в подполе открыть. Мурка через нее бегает.
Он полез в подпол, а Агния осмотрелась, и вдруг краска залила ее лицо. Она прижала ладони к щекам.
— Ты чего?
Голова Коли торчала над полом.
— Мне стало стыдно. Как ... Что ты обо мне поду­мал, когда я...
— Обнажилась? Да ничего я не подумал. Я же худож­ник. Ничего особенного, если не считать, что ты хо­рошо сложена.
Она пристально посмотрела на него. Но никакого лукавства или насмешки не уловила и успокоилась.
— Я как раз накануне прочитала роман о художнике. Там много говорится о натурщицах, о любви его... Глупо, я понимаю, но ведь за три года много можно напридумывать, чтобы завлечь, а мне ничего такого в голову не приходило. Ты будто слепой. Вот я и решила...
— И теперь каешься?
— Нет, что ты! Я ...
— Пойдем.
Он завел ее в свою мастерскую, порылся на стеллаже, где плотно стояли холсты на подрамниках, и выта­щив один из них, поставил его на мольберт, освещен­ный висячей лампочкой.
— Это я написал лет десять назад.
— Правда? Как странно...
На Агнию смотрело ее изображение, но как будто увиденное издали. В нем отсутствовали мелкие детали. Всё было крупно и как бы размыто. Нет, это, конечно не ее портрет, скорее, тип женщин, к которым она принадлежала.
Если бы она раньше увидела его, навер­Ное, просто обрадовалась, но теперь всё окрасилось другим цветом: это — судьба. События последних су­ток так спрессовались, что не вмещались в её сознании, в сердце. Ей не хватало сил... Николай успел подхватить Агнию и довел до диванчика, который стоял в мастерской на случай неожиданных гостей. Теперь уж Коля испугался по-настоящему и помчался к соседке Валентине Семеновне, медсестре, заменявшей всех врачей, сбивчиво рассказал, что с Агни­ей случился обморок.
— пойдемте скорее, тёть Валя!
— Не суетись, Колюшка. Нынешние девушки в об­морок не падают. Перегрелась, видно, на солнце.
Осмотрев и прослушав девушку, покачала голо­вой, поставила укол и спросила, где она живет.
— Здесь.
— Давно?
— Со вчерашнего дня.
— Ну, понятно. Укатали Сивку крутые горки... Решил жениться или так, на время?
— Навсегда, тёть Валя, навеки-вечные.
— Ну, дай-то Бог. Хорошая, видно, девушка, чувствительная... Страшного ничего нет, оклемается через недельку. Вот эти капли давай ей по чайной ложке три раза в день. Можешь и сам попить, если сильно разволнуешься. А потом заваривай чай с мя­той. Да сам не пей, а то силу потеряешь, — засмеялась она.
— Вместо медового, будет у нас мятный месяц, — улыбнулся и Николай.
— ничего, наверстаете. Ваше дело — молодое... В случае чего, зови. Если меня не будет, я сейчас в поликлинике снова работаю, молодежь разбежалась на лето, так ты Варюшку кликни, она вчера приехала на каникулы. Скоро уж заканчивает свою учебу, уколы умеет ставить... Свадьбу-то будешь собирать?
— А зачем? Мы уж повенчались.
— Где же это?
— В лесу.
— Фу, ты, балаболка! Я уж поверила, что в церкви, только где вы её нашли. Во всей округе ни од­ной не осталось... Ой, мне же бежать нужно...
Агния болела недолго. Нежная забота Коли, его грубоватые от переизбытка эмоций ласки заставили забыть о недавних переживаниях. Утомленные, они засыпали, не размыкая объятий, даже во сне испытывая приливы нежности и желания. Время остановилось для них, не замечавших, как дни сменяются ночами и снова где-то кипит земная жизнь с мелочными повседневными заботами...
— Эй! Вы живы?
Кто-то барабанил в дверь. «Тётка Валя нам, наверное, перекусить принесла», — догадался Коля. Он быстро оделся и помчался к двери, крича на ходу:
— Живы, живы, иду!
— Здорова-то молодушка? А я смотрю, который день не показываетесь, думаю, уж не случилось ли беды? А потом стукнуло старой дуре, что зачахли от голода. На вот, поешьте. Курёнка сварила.
Она протянула миску с едой, банку молока и краюху черного хлеба.
— Спасибо, тёть Валя, Куда столько?
— Ешьте на здоровье. А я побежала. К вечеру, чтобы приготовили выпивку и закуску. Будем вас же­нить, как водится у людей. Иначе нельзя…
Коля чмокнул её, виновато потупился и засмеялся. Она погрозила ему пальцем, улыбнулась ласково и убежала по своим делам.
— Слыхала, Агнешка! Сегодня празднуем бракосо­четание. Придут соседи. Пригласи подружек. Поцелуемся прилюдно. Так что: готовься. У тебя паспорт с собой? Сначала мы сходим и запишемся. У меня в загсе подруга детства сидит, запишет без проволочек.
— Ты торопишься? Не уверен в моей верности?
— Я думал, для тебя это важно, если не хочешь, не нужно. Но мне лично приятно, что у наших детей родители состоят в законном браке,
— Ну, это же совсем другой расклад! Заодно и Марию Андреевну пригласим.
— Я уже умираю!
Коля отщипнул кусок хлеба, но Агния отобрала у него, велела привести себя в порядок и садиться за стол, как в нормальной семье, а не глотать на ходу, будто у тебя нет жены...
— Ах, какие строгости, — засмеялся довольный муж.
Николай Ермолаевич до мельчайших подробностей помнил первые дни, первые месяцы их совместной жизни. При каждом воспоминании его обдавало теплой волной: первый год был всё-таки самым счастливым и светлым. Ни малейшего разочарования, ни малейшего огорчения они не доставили друг другу. А дальше? Дальше началась обычная жизнь, которую Агния назвала столкновением двух систем. Понадобилось почти двадцать лет, чтобы сгладить противоречия. И примириться с недостатками друг друга. «Все люди разные, — повторяла Агния, — как ты этого не понимаешь?» И де­лала всё по-своему.
Он же» диктатор по природе, пытался навести в своей семье «железный порядок», сломить сопротивление жены. Но тут, как говорится, нашла коса на камень. Особенно, если споры возникали из-за сыновей.
— Пойми, — горячился, Николай, — мы всё должны делать в согласии, требовать одинаково.
— Конечно! «Я сказал и точка!» А ты хоть раз подумал, что будет, если мы оба одинаково упрёмся рогом? Куда деваться мальчикам с их пониманием, что важнее: уборка или игра в солдатики, в футбол, например. Ты чаще вспоминай свое детство!
— При чем здесь мое детство?! Я хочу, чтобы мои дети умели слушаться старших.
— А если старшие дураки?
— Ну, ненормальная! Никогда не думая, что ты такая упрямая и бестолковая.
— То же самое я могу о тебе сказать. Пойми ты, что у них уже своя жизнь! Не накидывай своими требованиями удавку на шею ребёнку, дай ему возмож­ность самому понять, что важнее в данный момент.
— Да им всегда важнее будет игра в жмурки, а не полезное занятие...
Ни до чего не договорившись, они, каждый по-своему, воспитывали сыновей. В итоге мальчишки переняли от отца строгость, любовь к порядку, от матери беспечность и безалаберность, напитавшись любовью и добротой родителей, выросли вполне нормальными людьми. Правда, младший Витька, лентяй, от природы, добивался хорошего результата только по вдохновению. Коли его идея не грела, бесполезно, ничего путно­го из этого не получится. Он как-то лихо создавал вокруг себя такую обстановку, что все на него трудились, а сам Витя полеживал и похохатывал над ни­ми, пыхтящими над его домашними заданиями, над его эскизами. Конечно, ему иногда доставалось за про­делки, но как-то несерьезно
А старший Антон методично корпел над любым заданием, изучал всякий дополнительный материал, работал основательно и не терпел никакой поспешности Поэтому еще в институте он имел репутацию надежного человека. Когда женился, родители не волновались за молодую семью. Так оно и получилось. Живут они, как все, нелегко, но и помощи не просят ни у кого. А если Витя женится, тут уж всем придется принять участие в судьбе его семьи...
Витька порхает, как мотылек, по всяким театрам. Он не просто делает оформление, а непременно ищет себе на голову всякие приключения. Театральным художником он стал, наверное, только потому, что там вечная игра.
Домой приедет, такой кавардак устроит, что мать потом целый месяц порядок наводит. Друзья-приятели осаждают дом и днем и ночью. Повертится, попирует и укатит. Потом только открытки приходят то из Омска, то из Цюриха. Последняя была из Австрии. Что он там потерял? Вот Антон живет на одном месте, а впечатлений у него не меньше, чем у брата-путешественника. Можно ведь всю жизнь прожить на бере­гу этого озера и знать о мире не меньше... Главное, чтобы внутри у человека пустоты не было.
Сердце Николая Ермолаевича размягчалось, когда он думал о сыновьях. Но на этот раз смутная, тревога не давала уснуть. Уж полночь минула, а сна так и не бывало. Он снова зажег свет в мастерской, стал перебирать рисунки, которыми забит старинный материнский комод. Вперемешку хранились и его и де­тей всякие почеркушки. Вот он рисовал маленького Антошку у Агнии на руках. Она тогда расцвела в своем раннем материнстве, чуть располнела и от этого стала женственней. А это уже Антон рисовал: мама с поварешкой , папа с кисточкой в руке. Каждому свое. А чей же это шедевр? Похоже, Витькин. Нужно бы под­писать. Сколько же они бумаги изводили! Антошкин первый автопортрет. Перестарался, чуть бумагу не прорвал...
До самого утра горит свет в мастерской. Едва взошло солнце, постучалась дочь Валентины Семёнов­ны. Самой-то уже давно нет на свете, хорошая была женщина, жили, как родные. Теперь Варюша становится на неё похожей. Годы идут...
— Колюшка! Аида ко мне чай пить.
Знает, если огонь у соседа до утра не гаснет, значит, один кукует. Агния не дает ему работать по ночам. В постель стала укладывать насильно после того, как инфаркт случился...
Мама его сильно любила. Наверно, мечтала, чтобы я вышла замуж за художника. Хотя, нет. Это я мечтала. Он никогда не обращал внимания на меня. Девки с нашей улицы по нему сохли, а он не замечал, Даже красивую Лидку Берсеневу никогда не провожал, хотя она ждала, завлекала его. Правда, она дура- дурой. Ох, и не любила я её… Коля от всех пацанов отличался. Играет вместе со всеми, а потом сядет в сторонку, уставится на какое-нибудь дерево ли, об­лако ли, и балдеет, улыбается точно блаженный. А заговорит, захохочет, все к нему бегут: интересно. Для него всё будто в сказке, преображенное. Одно слово — художник.
Женился поздно, уже за тридцать перевалило. Некогда было раньше-то. Всё таскался с ящиком по окрестным лесам. Часто шутит, что лес его с Агнешкой повенчал. А я плакала, когда он Агнию привел. Я тогда ехала домой и представляла, как увижу его, теперь уж не назовет «малявкой». Мы с Агнией оказались ровесницами. Вот тебе и «малявка», только так командует! Она мне стала, как родная... Хотя и завидовала я ей первое время, а потом подружили. Идет, соколик. Успею до работы накормить. А то ведь целый день будет голодом сидеть...
— Ну, вот и славно. Теперь я спокойно поеду на службу. А то Агния приедет и спросит: «Коля не голодал»? Она всегда о тебе думает.
— Думала бы, не уехала бы, — проворчал Николай Ермолаевич, допивая чай из большой фарфоровой чашки, которую ему всегда подставляла Варвара. — Спа­сибо, золотко. Что бы я без тебя делал?
— Не прибедняйся. Все ведь сам умеешь делать.
— Неохота одному.
— А когда Агнии не было?
— Тогда — другое дело. А теперь я женатый чело­век. Жена должна при муже быть, а не мотаться по всяким посиделкам.
— Да она же над тобой, как над малым дитём хлопочет всегда, можно и ей дать выходной. Я бы за своим Сашенькой рада была бы поухаживать... Да поздно меня любовь настигла. Одновременно с его смертью…
— Ты всё горюешь? Столько лет прошло.
— Для меня он как незаживающая рана, кровоточит и саднит...
— Прости ...
Ему было жалко Варвару. Как-то не складывалась жизнь у доброй, красивой женщины.
День второй
Вернувшись в мастерскую, Николай Ермолаевич прилег и вдруг будто провалился в сон. Его одоле­вали видения, в которых материализовались страхи: то Агния куда-то пропадала, и он её долго искал, то Витя плыл на «Титанике». Корабль неуклюже повернулся, и мальчик чудом не попал под винтовые лопасти…
Николай Ермолаевич заставил себя проснуться. Такое состояние страха перед надвигающейся катастрофой он когда-то испытал наяву. Тогда он не понимал причины, не знал, не ведал никаких видимых признаков несчастья, но оно носилось в воздухе. Единственной возможностью освободиться от изнуряющей тревоги, выплеснуть её на холст. Но возникло еще одно ощущение: у него не осталось времени. И тогда он начал рисовать черным каранда­шом. Стопка белой бумага стремительно убывала, и к утру весь пол мастерской был услан странными работами.
Агния вошла, чтобы... Что она хотела сказать? Наверное, хотела выругать за то, что ночами он не спит, изнуряет и без того слабый организм. Но вместо слов из её груди вырвался глухой стон. Она пристально рассматривала рисунки у своих ног и молчала.
— Агнеша!
Он позвал её, и вдруг наступила тьма и безмол­вие... Очнулся и не узнал, где он. Осмотрелся вокруг и подумал: чужая комната, нет, это чья-то мастерская, картины, рисунки, странный комод... А я что здесь делаю? Почему нет никого? Он силился что-то вспомнить и не мог. Почувствовал в руке каран­даш, долго смотрел на него, и только теперь созна­ние медленно стало возвращаться к нему. Он вдруг увидел Агнию, стоящую над рисунком и прижимающую руки к груди. Так она делала, когда волновалась. Он это уже, кажется, видел. Когда? Не помню.
— Агнеша, — позвал он жену и, не услышав своего голоса, крикнул: — Агния! Ты давно здесь?
— Только что вошла. Коля, что это? Это тот смерч? Это тогдашнее наше состояние?
— Где?
— В рисунках, которые ты ночью сделал.
— Я?
— А кто же? Да что с тобой?
Она внимательно вгляделась ему в лицо и ахнула:
— Господи! Что же ты за человек? Ну, разве можно так? Угробишь себя! Пойдем, я помогу тебе...
— Нет, не тормоши, я посижу. Сколько времени прошло?
— Как я вошла? Не больше минуты.
— А мне показалось — вечность.
Она махнула рукой, что означало: сиди спокойно, и помчалась к Варваре, которая принесла какие-то капли, уложила его в постель и велела, как следует отдохнуть.
— А потом поехали бы вы с Агнешкой отдохнуть куда-нибудь в санаторий.
Агния с сомнением посмотрела на неё, а Николай рассмеялся.
— На кой нам санаторий? Мы и так на природе живем. Лучше нашего места не сыскать.
— Слыхала? Вот так и живем, — возмущенно сказала Агния и вышла.
Варя посидела минутку и собралась уже уходить, но взяла Николая за руку, сосчитала пульс и с грустью посмотрела на него.
— Что ты так смотришь? Не нравлюсь?
— В том-то и беда, что нравишься... Учти, Ко­ленька, подобный приступ может свести тебя в моги­лу. Это я по секрету тебе говорю и по старой дружбе. Люблю я тебя, пожалуй, больше, чем ...
— Чо-то я тебя, подруга, не понимаю? Чо ли ты влюбленная в меня? Дык, чо жа ты таилась, ми-и-ила-я? — дурашливо запел, как Моня-дурачок, который приставал к Варе, когда она еще в школу бегала, со сво­еобразным ухаживанием.
Они захохотали так громко, что в мас­терскую заглянула удивленная Агния.
— Я там диетический обед больному готовлю, а они тут ржут, как ненормальные.
— Моню вспомнили.
— Понятно. А я тут недавно иду, а возле Спиридоновского дома стоит Зойка, её недавно из психушки выпустили, и рыдает, как по покойнику. Спрашиваю, что случилось? Она еще горше закатилась в плаче. А потом вытерла слезы и говорит с обидой в голосе: «Филипп обещал жениться и не едет». И снова — в рёв. Какой Филипп?
— Киркоров, — серьезно сказала Варя.
— Почему?
Агния с недоумением уставилась на подругу. Та махнула рукой,
— Влюбилась наша Зоенька, когда увидела но те­левизору, как он ловко пляшет и поет. А Берсеневы, они такие же придурки, всерьез убедили её, что он скоро приедет и женится на ней. Вот Зоя и переживавет. Дура дурой, а любви, как и всем, хочется...
Они поговорили о судьбе несчастной Зои, вспомнили её любовь к пылающим дровам: хоть бы нынче обошлось без пожара на нашей улице ...
— Может, врача вызвать? — спохватилась Агния, взглянув на мужа.
— А я тебе кто? Давай ему капли, следи, чтобы отдыхал. Хоть ночами бы не сидел со своими картинками.
— Для вас это картинки, а для меня — жизнь, — проворчал больной.
— Мы-то это понимаем, но ведь возраст уже не тот, — сказала Агния.
— Возраст... Он меня и торопит. Хочется еще хоть немного успеть поработать.
Варвара пощупала его лоб. Он задержал её руку:
— Какая прохладная... Надо было мне на тебе жениться. Была бы у меня собственная врачиха. Агния пусть бы у нас соседкой и подругой была. Она вкус­ные пельмени стряпает.
— Дурак ты, Коля, — хором сказали женщины и засмеялись, — старый дурак!
— Они еще и обзываются! Это за мою-то искреннюю любовь?! Вот возьму и на Зойке женюсь. Она меня за Филю примет. А чо?
У Агнии отлегло от сердца: если шутит, значит, очухался окончательно.
Она собрала все рисунки, сложила их стопкой на столе, потом еще раз пересмотрела их и сказала:
— Содом и гоморра.
— Что?
Николай тревожно взглянул на жену.
— Я тебя напугал?
— Нет, ничего... Знаешь, я становлюсь суеверной. Ведь не случайно появились у тебя, эти работы.
— Понимаешь? Я это явственно увидел. Бывают такие ... грёзы наяву. Рисуя, я будто сам был там, среди несущихся в потоке обломков, людей, камней…
— Вот оно что! Разве можно доводить себя до такого состояния?
— Агния, ты должна понять, что я не доводил себя ни до какого состояния. Это возникло помимо моей воли.
— А вдруг ты окажешься прав?
— Почему «вдруг»? Я прав. Я слышу музыку сфер, я слышу шорохи вселенной...
— Ну, понесло! Пойдем-ка, пророк ты мой ненаглядный, подкрепим свои силы. Не Дай Бог, зачахнешь. Человечество мне этого не простит.
Но он был еще достаточно слаб, и Агнии приш­лось слегка придерживать, чтобы не упал. Ели они, когда не было гостей, на кухне, где почти никогда не выключали радио, к звуку которого Агния постоянно прислушивалась. Она не выносила полной тишины, чем нередко раздра­жала мужа.
— Ты, как все туристы. Едут на природу и везут с собой магнитофоны с любимой музыкой. Даже не по­дозревают, как звучит тишина.
— Я прекрасно знаю, что ты отключаешься и не слышишь ничего. Зачем же раздражаться, если я люблю слушать радио, — миролюбиво замечала Агния.
— Тебе не мешало бы прислушаться к себе, — вор­чал он, — а не засорять мозги всякой чушью.
— Боюсь свихнуться, — подавая ему тарелку с супом, сказала она.
— От чего?
— Если буду постоянно прислушиваться к тому, что у меня внутри.
— Я же не об этом!
— А я — об этом. ешь, пока горячее.
Поставила на стол всё необходимое и сама, наконец, уселась, блаженно вытянув ноги, гудевшие от натуги.
Ели молча, каждый думал о чем-то своем. по радио объявили: «Передаем музыку Андрея Петрова к кинофильму Эльдара Рязанова «Берегись автомобиля». Она тихонько приподнялась и, протянув руку, добавила чуть-чуть звука. Её любимый вальс. Всё внимание сосредоточилось на звуках музыки.
Николай что-то пробормотал.
— Ты что-то сказал, — спросила Агния.
— Когда?
— Сейчас
— Печка с угаром, — изображая Хлудова, буркнул Николай.
— А, понятно...
Обед продолжался под музыку вальса.
— Классный фильм, — вдруг проговорил он.
— Да-а, замечательный, — оживилась Агния.
— Бондарчуку так не снять. Его «Война и мир», ко­нечно, колоссальный труд, но это — добросовестная иллюстрация к роману Толстого. А здесь фильм, адекватный литературной основе, а может, даже и лучше...
Агния пошевелила мозгами, но никакой литературной основы не обнаружила, а Коля между тем продолжал восторженно:
— Классные режиссёры! Хотя они ведь тоже реалис­ты, но это подлинное, высокое реалистическое искусство.
— Какие режиссеры? — окончательно отупев, спроси­ла Агния. — Ты о каком фильме?
— О «Беге», разумеется.
— А при чем здесь «Бег»?
— Как при чем? «Печка с угаром» — это ведь Хлудов, — разнервничался Николай. — Хлудов, понимаешь, сидит на печке с угаром. Дворжецкий!
Агния начала хохотать и сквозь смех попыталась объяснить:
— Я слушаю музыку из «Берегись автомобиля». А ты говоришь «режиссеры»! Кто? Рязанов, вроде, один всегда... Рязанов и Петров?..
Она уже чуть не падала со стула, а он сердился не на шутку:
— Алов и Наумов, Хлудов! Поняла? При чем здесь твой Рязанов?
— Радио, — выдавила из себя Агния и помчалась в туалет.
— Вот так всегда всё и заканчивается, — задумчиво проговорил Николай и встал из-за стола,
А по радио уже шла другая передача: доктор беседовал со слушателями. Женский голос жалобно поведал, что её никто не любит, а уже пятьдесят, только со­бачки...
— За людьми бы больше ухаживала, — раздраженно сказал Николай, — тогда бы не жаловалась всему све­ту.
— Что уж ты так сурово? Несчастная женщина...
— И ты несчастна?
В такие минуты, когда он без причины раздражался, лучше с ним не пререкаться. Любое слово могло вызвать такую бурю, что чертям тошно станет. Агния знала, что это означало: он таким образом восстанавливал утраченные духовные, душевные силы. Не­которые считают такой способ восстановления чем-то вроде вампиризма. Она же видела просто вымотанного непосильными переживаниями человека.
Только через несколько лет, после путча ГКЧП, развала Советского Союза, расстрела парламента, Агния поняла смысл тех его рисунков, в которых она сразу увидела эсхатологические признаки. Теперь они часто говорили о конце света. Николай болезненно переживал это ощущение конца. Агния же твердила что «конец света» — это не физическое уничтожение человечества.
— В конце времен проявится каждый человек, — го­ворила она, — будет видно, кто есть кто... Зло не будет прикидываться добром, дурак — умным. Всё станет явным. Конечно, люди окончательно разъеди­нятся, если поддадутся только низменным страстям. Что, собственно, сейчас и происходит.
—Я понял, — сказал однажды Николай, отвечая на какой-то мучивший его вопрос, — что Бог — это не только любовь, но и совесть. А она-то как раз и утеряна. Господствует жуткий цинизм.
— Что ты хочешь? Почти сто лет из нашего общества методично выпалывали все лучшее... А в отсутствии лучших первыми стали всякие прохиндеи. Каждого настоящего ученого, писателя, музыканта выпихивают из страны. Зато друг друга возносят на такую немыслимую высоту. Сейчас время воздушных шариков. Они лопнут ... И время кланов.
— Философия, — смеялся он. — Учти, книжки до добра тебя не доведут...
Николай Ермолаевич, наконец, разыскал те рисунки, которые Агния назвала «Содом и Гоморра». Смутно шевельнулось желание написать картину. То, что сейчас творилось в мире, напоминало библейские события. Гибли не только города, разрушались госу­дарства, исчезали целые страны. Люди превращались в прах, который раздувает свирепый ветер.
Он уже начал делать предварительный эскиз, но в это время кто-то прошел по двору. Может, Агния вернулась? Нет, не похоже. Кто-то чужой. Летом Совгород увеличивается вдвое. Приезжают родные, близкие и дальние отдыхать на озеро.
До недавнего времени двери его дома редко закрывались. Днем и ночью могли появиться гости. Кто на день приезжал, кто на неделю. Бывало, и месяцами гостили, в основном дети родственников, близких друзей. Но теперь редкий человек появлялся, и то — по великой нужде. Жизнь сильно переменилась. Постарели хозяева, нет былой выносливости и прежнего желания общаться. Все как-то сосредоточились на своих делах и заботах. Да, если честно, он порядком устал от людей. И раньше-то любил уединение и тишину, а последние годы просто страдал от суеты. Одной Агнии хватало за глаза, нет, это, конечно, не касалось сыновей. Их он ждал постоянно, тосковал в разлуке...
Послышался резкий стук в дверь, и тут же вошел человек, в котором Николай Ермолаевич едва узнал одного из своих первых учеников. Вот уж кого он меньше всего ожидал увидеть и много бы дал, чтобы он никогда не появился в его жизни, но не прогонять же. Хотя очень хотелось.
— Здравствуйте. не прогоните? — спросил гость. — я не надолго. Заехал проститься.
— Мы, кажется, однажды попрощались, — недовольно проворчал хозяин и добавил громче: — проходи, садись. Уезжаешь? А сейчас откуда?
Когда-то, еще молодой, полный сил, Коля Марусин, движимый лучшими чувствами, взялся помочь местным подросткам, ходившим к нему в кружок, подготовиться к экзаменам в художественное училище. Всё, что он знал и умел, во что верил, — всё постарался вложить в их юные души и сердца, он всегда считал искусство высочайшим проявлением божественного начала в человеке, верил в миссионерское предназначение художника и в меру своих сил и способностей старался служить во имя этого высокого предназначения.
Их было человек пять, первых его учеников. Судьбы сложились по-разному, и все были ему как будто благодарны, относились, по крайней мере, внешне, с почте­нием. При случае упоминали, что он первый дал им необходимые знания... Все, кроме одного, жили в боль­ших городах, работали более-менее успешно, участвовали в больших выставках. Иногда он встре­чал их имена в художественных журналах.
Ему всегда было приятно встречаться с каждым из них. Но время неумолимо меняло людей. Из этих первых учеников, пожалуй, только Андрей Железовкин оставался прежним молчаливым, неулыбчивым и отстранённым. Приезжая в родной город, он непременно заходил к Марусину. Молча смотрел новые работы, слушал, но почти ничего не говорил. Иногда сообщал какие-то новости: же­нился, жена артистка, живем нормально. Или наобо­рот: развелся, пока все нормально... Вот, собственно, и все, что узнавал от него Николай Ермолаевич! Работ своих Андрей никогда, кроме студенческих, не показывал, но иногда говорил, что его жанр — портрет… …
Лет десять назад у Николая Ермолаевича в областном центре была юбилейная выставка, которая из-за сопротивления официальных органов, потребовала от него таких эмоциональных, физических и психических затрат, что после открытия он недели две не мог подняться с постели. И в это время появился, Андрей Железовкин, всегда желанный гость в этом доме.
Николай Ермолаевич даже рот открыл от изумления, так непохож был на себя прежнего Андрей: элегантный, раскованный, уверенный в себе, даже нагловатый и неожиданно разговорчивый.
—Здравствуйте, Николай Ермолаевич, — сказал вполне доброжелательно этот сорокалетний человек, отдаленно напоминавший прежнего Андрея.
— Кто бы мог подумать, — всплеснула руками Агния. — Какой ты красивый, Андрюша!
— Рад вас видеть, Агния Валерьяновна, — сказал приветливо гость и поцеловал ей ручку.
Хозяева изумленно переглянулись: что бы это значило? Но Николай Ермолаевич был искренне рад.
— Дай обнять тебя, блудный сын! Как же ты наду­мал приехать? Откуда и куда? — тормошил он гостя.
— После института я пытался устроиться поближе к столице, но долго ничего не получалось. Везде таких, как я, молодых художников, своих полно. По­том повезло. Уже давно живу в Орле. У меня свой дом, огромная мастерская с верхним светом, хорошо оборудованная. По-другому нельзя. Мои заказчики — состоятельные люди. Кофе, фрукты, коньяк там и прочее —непременно. Ну, это забота жены. Она у меня хоро­ший психолог. Я тоже должен соответствовать...
— Понятно, — поскучнел Николай Ермолаевич. — Пи­шешь, в основном, красавиц?
— Как вы догадались?
— У меня, видишь, борода уже седая.
— Да, я сейчас — модный художник. Ко мне очередь, засмеялся Андрей. — А началось с того, что я попросил позволения написать портрет одной красавицы. Она согласилась! Я сразу заказал раму из шикарного багета. Сколько она мне стоила, не скажу, чтобы вас не расстраивать. Я написал нашу красавицу в образе английской принцессы Дианы с диадемой на пышных волосах. Она была счастлива, очень щедро заплатила. И я стал популярен!
— С фотографий пишешь?
— Разумеется. Заказов столько много, что возиться нет смысла. Первый сеанс я прошу модель позиро­вать, а потом делаю несколько снимков и дальше работаю без модели. Приходится выполнять вся­кие требования, потакать капризам. Однажды пришел крутой заказчик с бульдожьей физиономией и потребовал, чтобы я изобразил его в гусарском мундире. Это при его десяти пудах веса! Я написал. Некоторые да­мы с лицом, плоским, как сковородка, заказывают то «Незнакомку» Крамского из них сделать, то Иду Ру­бинштейн... Я не отговариваю.
— Да, тяжело тебе, Андрюша, — сочувственно заметила Агния.
— Наоборот! Я так руку набил, кого хочешь, изображу!
— На выставках участвуешь? — спросил Николай Ермолаевич.
— Профессионалы меня в упор не видят, а с лю­бителями не хочу. Я ведь все-таки институт закон­чил. Да и зачем мне выставки? Денег я зарабатываю столько, что им и не снилось.
— Да, конечно. Им не заработать столько, — задумчиво проговорил Николай Ермолаевич.
— А еду я сейчас с вашей выставки, Николай Ер­молаевич. Ходил по залам и думал: «Стоило ли на это тратить свою жизнь? Всю жизнь терпеть нужду, му­чить своих близких»...
— Андрюша! Николай Ермолаевич не совсем здо­ров, — попыталась остановить Агния.
— Болеете? Ну, так я вам еще добавлю: никчемную вы жизнь прожили, Николай Ермолаевич. Хорошо, что я не до конца проникся вашими идеями. Видите, никому не нужны ни ваша духовность, ни гармония, ни бесконечное стремление к тому, что вы называете совершенством.
— Одумайся, Андрей, — умоляюще протянула к нему руки Агния, — ты пожалеешь о своих словах...
— Погоди, Агнеша. Мне интересно.
— Жалко мне вас, Николай Ермолаевич. Человек вы, вроде бы, неплохой, небездарный. Могли бы достойнее жить.
— Как ты?
— Ну, как я, вряд ли...
Он хотел еще что-то сказать, но Николай вдруг повернулся к нему спиной и обратился к жене:
— Я забыл рассказать тебе, Агнеша: собака была цвета прошлогодней травы. Она лежала в бурьяне и слушала, как шумит озеро.
— О! Я знаю эту собаку, — быстро заговорила Агния. — Их там даже две. Каждый день они бегают к роднику пить воду. Странно, ведь живут возле ручья, который течет из водопровода. Видно, им нужна родниковая.
— Паяцы, клоуны, — сквозь зубы процедил Андрей. — Все ещё в детские игры играете? Вам лечиться нужно.
Он быстро вышел, слышно было, как хлопнула дверца машины, мотор взревел, и мимо их дома промча­лась легковушка...
Что же его на этот раз привело? Потрепала жизнь? Похоже, иссякли заказы богатеньких. Николаю Ермолаевичу даже жалко стало своего бывшего ученика.
— Проходи, садись, — пригласил он.
— Я приехал попросить у вас прощения, — начал с порога Андрей. — Простите, Николай Ермолаевич. Я в прошлый раз вел себя по-свински. Что-то накатило.
— Все нормально, бывает. Чем занимаешься? Где живешь?
— У меня много перемен. Женился, чудесная девочка. Сейчас очень много храмов строят, восстанавливают старые. Меня пригласили в группу по реставрации фресок. Иконы пишу.
«Новый этап в развитии человека» — невольно подумал Николай Ермолаевич...
— Хотите посмотреть? Я привез кое-какие снимки.
Андрей вытащил пачку фотоснимков. Пока Николай Ермолаевич рассматривал, он внимательно следил за выражением его лица. Но, вопреки обыкновению, оно оставалось непроницаемым.
— Что скажете?
— Хорошо. Я рад за тебя.
Они немного посидели и Андрей начал прощаться.
— Еще раз простите меня и прощайте, Николай Ермолаевич. Рад был с вами повидаться... Вы не хотите показать мне свои новые работы?
— Да у меня, Андрюша, всё то же самое, что ты уже видел. К тому же я плохо себя чувствую.
Андрей с сомнением посмотрел на него, но ничего не сказал и вышел. Николай Ермолаевич не пошел его провожать. На душе было скверно. Подумалось, что все его усилия были напрасны: ничего путного из ребят, которых он считал одарёнными, не получилось. Наплодил халтурщиков.
Вспыхнула, было, надежда, когда один из его любимых учеников, Всеволод Ознобишин, выпуск­ник Ленинградской Академии художеств, вернулся в родной город и пришел к нему в мастерскую со свои­ми работами. Они долго разговаривали. И вдруг Сева заявил:
— Я от вас, Николай Ермолаевич, никуда не уеду.
— Но ведь здесь нет никакой перспективы, — возразил он, а в душе обрадовался, как дурак.
Как замечательно! Мы будем вместе работать, помогать друг другу, ведь мы — профессиональные художники, должны держаться вместе... Идиот. Ах, у меня будет настоящий ученик, мой последователь. Всё, чем я владею, весь мой опыт я передам ему. Зачем Севе терять года на добывание того опыта, которым я уже овладел...
— Ты зря распахиваешь перед Всеволодом душу, — не раз говорила ему Агния. — Он не тот человек.
— Перестань! Сева — талантливый. У нас с ним много общего.
— Это у тебя слишком много, на двоих хватит, а он инертный, он, как рыба, захватывает всё, что плывет ему в рот. но ты не замечаешь, что он любит со­леное, а ты ему пихаешь сладкое. Учти, придет время, когда он возненавидит тебя.
— С чего ты взяла? Я же ему добра желаю.
— Ну да, благими намерениями... Ты сбрасываешь со счетов особенности заштатного городка. Здешний уровень культуры, развития поразительно низок. Я с этим каждый день сталкиваюсь. Но он засасывает, как трясина. И твой Сева не зря углубляется в запои.
— Меня же не засосала трясина, и его вытащим.
— Не будь таким самонадеянным. Ты — другое дело. У тебя сильный характер, а он — человек безвольный. Сейчас он прячется под твое крыло, но со временем будет тебя же обвинять в своих неудачах.
В бесконечных перепалках с женою Николаю виделся совсем другой образ Всеволода, гораздо привлека­тельней, чем Агнии.
— А не влюбилась ли ты, мать, в молодого и кра­сивого, — как-то съехидничал он.
— Дурак и не лечишься, — разозлилась Агния. — Не жалуйся, когда он тебе на голову сядет, когда ты по­чувствуешь, как он будет тебя продавать и преда­вать на каждом шагу.
К сожалению, она оказалась права. Он переживал и, конечно, жаловался ей, как недостойно, неблагодарно ведет себя Сева...
Ситуация сама собой разрешилась гораздо позже, а отвлекли Николая Ермолаевича от проблем, связан­ных с учениками, его собственные сыновья, когда начали наперегонки изводить бумагу своими почеркушками. Антон оказался способным, и отец с жаром при­нялся учить его, до поры не замечал маленького Витюшку, который пристраивался рядышком и, казалось, не обращал на них никакого внимания. Но каково же было удивление родителей, когда выяс­нилось, что он не отстает от старшего брата.
Однажды отец разложил на полу мастерской их рисунки и предложил матери разобрать по авторам. Она внимательно посмотрела, разделила их на две стопки.
— Это Антошка рисовал, а это — Витюшка, — ска­зала не очень уверенно.
Отец рассмеялся, довольный её растерянностью.
— А чей это рисунок? — спросил он, показывая ак­варельный пейзаж.
— Антона.
— Всё, свободна! Не знаешь ты своих сыновей.
— Почему это я не знаю? — обиделась она. — Я же видела, как Антон рисовал.
— Когда это было?
— С месяц назад.
— А Витька вчера!
Постепенно у детей определились яв­ные пристрастия: старший работал вдумчиво, старал­ся придать законченный вид, а младшему лишь бы быстрее выплеснуть на бумагу перехлёстывающие через край свои эмоции. Но оба с удовольствием рисовали, пока не появились другие пристрастия. Старший ув­лекся спортом, младший театром.
Вите едва исполнилось пять лет, когда Агния решила впервые свозить сыновей в театр. Они выбрали «Золушку». Сказку оба любили, а что такое балет понятия не имели. Спектакль потряс младшего, а старший едва дотерпел до конца и заявил, что больше не поедет ни в какой, даже золотой театр. Лучше бы на коньках побегал...
Годам к десяти Витя был уже настоящим театра­лом, Антон играл в хоккей с шайбой, часто приходил с разбитым носом или рассеченной губой, но от это­го спортивный азарт не уменьшался. Только теперь краски их не привлекали и пылились по углам. Отец приходил в отчаяние, мать пыталась воздействовать ласковыми увещеваниями. Всё напрасно.
— Да оставьте вы их в покое, — в сердцах воскликнула однажды Варвара, не раз наблюдавшая домашние баталии Марусиных. — Пусть перебесятся. Если та­лант есть, никуда он не денется.
Она оказалась права: через некоторое время оба достали свои альбомы и краски. Антон даже заявил, что будет поступать в художественное училище и попросил отца помочь ему подготовиться. Через год с этой же просьбой явился и Витя.
— Я узнавал, где учат на художников театра...
— Вот видишь, отец, — улыбнулась Агния, — твои гены победили. Оба пойдут по твоим стопам.
— Еще неизвестно, что из них получится, — хмуро сказал Николай Ермолаевич. — Чтоб стать художником, мало просто научиться рисовать, нужно еще много кое-чего...
— Ох, и тяжелый ты человек, Коля! Нет, чтобы порадоваться, так ты непременно чем-то огорчишься.
— Да рад я, рад, — раздраженно сказал он и ушел в свою берлогу.
С этих пор он уже не давал спуску сыновьям, добиваясь от них беспрекословного выполнения всех своих требований. Они подчинились со скрипом, но терпели: сами напросились. Иногда Агния слышала такую ругань из мастерской, что готова была сию минуту прекратить это издевательство над детьми, но неизменно натыкалась на свирепый взгляд мужа и за­бывала о своем желании. Тем более, что сыновья со смехом вспоминали уже на второй день, из-за чего начался сыр-бор, и даже пародировали отца, который от душ хохотал, глядя на их ужимки.
Отец оставался главным судьей и советчиком на протяжении всей учебы. А когда они стали самостоятельно работать, он уже старался не вмешиваться, если ребята не просили об этом. Теперь они были уже в чем-то грамотнее отца, более широко образо­ванными, но не кичились этим, а признавали превосходство отца-учителя.
Дети были теперь далеко, а рядом остался Сева, с которым Николаю Ермолаевичу волей-неволей приходилось пересекаться. Отношение ученика к нему мож­но было обозначить, как любовь-ненависть. Оба они уже старились. От духовного разложения учителя спасала его каждодневная работа и стремление к постижению каких-то высших смыслов человеческого бытия. Хотя и земных радостей он не был чужд. Сева же от зависти чернел и чувствовал свою ущербность, за которую, естественно, мстил самым близким людям, в том числе и учителю.
В городке, который не поднялся в культурном от­ношении выше резервации малоимущих граждан, Всеволод Ознобишин стал видной фигурой, а главное его оружие — интрига. Не примитивное сталкивание лбами, а хитроумное использование любой ситуации в своих целях. Цель же была примитивная, но труд­нодостижимая: любым способом унизить того, кто выше тебя.
Николай Ермолаевич, когда был помоложе, просто хохотал над потугами ученика, а когда состарился, то вдруг обнаружил, что Сева не одинок.
В благоприятной обстановке глухого провинциального городка он стал чем-то вроде изгоя, с прочной репутацией человека, презирающего своих земляков. Его попросту перестали замечать, узрев непомерную гордыню в его одиночестве.
— Вас нигде не видно, Николай Ермолаевич, — говорили ему при случае начальники всяких рангов, — вы не участвуете никак в жизни города.
— Хорошо. Я буду каждое утро приходить к зданию администрации и пять минут стоять голым рядом с памятником Ленину, — не сдержавшись ответил он однажды.
— Вот видите, какой вы?
— Какой есть, — оборвал он окончательно общение с городской «элитой».
Когда Агния узнала об этом разговоре, расстроилась и стала выговаривать мужу:
— Да ты бы сказал, сколько твоих учеников сейчас работает в городе, а сколько вообще по стране! Ну, что же это такое? Пожилому, больному человеку го­ворят такие гадости!
Она разрыдалась. Николай Ермолаевич уже пожалел, что рассказал ей, но в семье было принято все друг другу рассказывать, и плохое и хорошее...
Наступил год шестидесятилетия Николая Ермолаевича. В областном центре готовились отметить юби­лей художника, работы которого уже хранились в нескольких государственных музеях изобразительного искусства, запланировали большую выставку. Николай Ермолаевич попытался отказаться от неё. Но приехавшие искусствоведы, сотрудники музея, решительно взялись отбирать для показа работы, наговорили комплементов и заверили в успехе.
— Я устал, плохо себя чувствую, — пожаловался он Агнии, — наверное, нужно отменить эту выставку.
— Но это же не так скоро. Подлечишься, отдохнёшь за это время. Работ у тебя невпроворот, есть что показать.
— Работ много, а хороших нету.
— Перестань. Люди приезжали, смотрели, отобрали на всю экспозицию, чего тебе еще нужно. Отдыхай, приводи себя в порядок, — как можно спокойнее говорила она, уже чувствуя, что начинается очередной творчес­кий «запой» и что он её уже не слышит.
Полгода упорнейшего труда, подготовка каталога, и само открытие, когда, как говорится, яблоку некуда было упасть, подкосили его окончательно: инфаркт. Лечиться он не умел, но на этот раз Агния уложила его в постель и не позволила встать. Каждый день приходи­ла почта с материалами с выставки. Успех был явный. Николай Ермолаевич уже не раз задумывался о судьбе своих работ, поэтому по окончании выставки подарил лучшие картины и скульптуры музею.
И тут появился Всеволод Ознобишин. Агнии не было дома. Николай Ермолаевич сидел у окна и листал альбом, недавно присланный Антоном «Русское искусство 20-30-х годов».
— А, Сева! Рад тебя видать, проходи, садись. Я что-то захворал...
И по обыкновению, заговорил о том, что думал, рассматривая книгу:
— Какие мощные были мастера! Как они владели формой...
— Вы всё еще, как в молодости, восторгаетесь чепухой, — перебил его Всеволод, ласково улыба­ясь. — Вы хоть раз трезво посмотрите на себя: нищий больной старик, а все еще кукарекаете, как молодой петушок...
Николай Ермолаевич смотрел на него с каким-то детским любопытством, как великовозрастный идиот, который не представляет, что над ним может кто-то издеваться, не понимающий, что такое обида.
— Вы испортили жизнь не только своей жене, но и мне, — продолжал Сева. — Какую бы я работу ни написал, сразу со всех сторон: как у Марусина. Вы меня сделали вашей копией. Я мыслю, как вы, когда пишу эти проклятые картины, которые ничего мне не принесли, ни славы, ни денег. Я вас ненавижу!
Агния, уже несколько минут стоявшая в двери, подошла к нему вплотную и, глядя в глаза, прошипела, как змея:
— Пошел вон, мразь! И чтобы ноги твоей не было в нашем доме! Пошел!
Она со всего размаху обеими руками толкнула его в грудь. От неожиданности он вылетел в распахнутую дверь.
Агния подсела к мужу.
— Как ты себя чувствуешь? — с тревогой заглянула ему в лицо.
— Нормально... Зря ты его так.
Он вдруг захохотал, как бываю в молодости, звон­ко и радостно:
— Видела бы ты себя со стороны! Ну, Агния, ну, воительница...
Он не договорил и схватился за грудь. Агния дала ему лекарство и велела лежать, не трепыхаться и вообще, забыть обо всех друзьях-товарищах.
— Тогда уж лучше умереть, — обиженно проговорил он.
— Смотри телевизор, — сказала она, — там полно всякой порнухи, кровь льется рекой, все взрывается и летит вверх тормашками, некоторых это бодрит...
— Пожалуй, это единственное, что мне осталось.
Несколько дней подряд он включал телевизор, вни­мательно смотрел новости на разных каналах. Потом вы­ключил.
— Насмотрелся? — спросила Агния.
— Насмотрелся.
Вечером появилась бывшая однокурсница Фаина Михайлова с внуком. Она купила дачу в соседнем селе и время от времени останавливалась у Марусиных на ночь, чтобы уехать на единственном автобусе, который отправлялся в пять утра. Вообще, каждое лето к Николаю приезжал кто-нибудь их давних друзей, почти всегда с новой женой, которые во мере старения художников были всё моложе и прекраснее, будто выпрыгивали из глянцевых журналов прямо в объятья стареющих мэтров.
— Это они, чтобы было кому сторожить их шедевры, — предположила как-то Агния. — А, может, чтобы прод­лить молодость. Нельзя же при такой топ-модели отращивать брюхо и валяться на диване. Нужно всег­да быть на высоте.
— Что та имеешь в виду?
— То же, что и ты.
Муж Фаины по этому же принципу обновлял штат любовниц. Последний раз привез юную прелестницу.
— Ой, Костя, боюсь, что следующую пассию ты будешь искать в детсадике, — засмеялась Агния.
Поджарый, с темными длинными кудрями, как на автопортрете Дюрера, всегда готовый рвануть вперед, Костя напоминал гончего пса, но женщины упорно считали и называли его Котом. На ее слова он гордо выпятил грудь. А его избранница слегка засучила стройными ножками.
— Пи-пи хочешь, — шепотом спросила её хозяйка. — У нас удобства в огороде. Пойдем провожу.
Та с ужасом посмотрела на Михайлова
— Нет, я потерплю.
— Чего терпеть, дуй к огород, — хохотнул маэстро Михайлов.
Женщины ушли, а он повернулся к Николаю:
— Ну, давай, показывай, чего натворил.
Молча смотрел на холсты, которые хозяин ставил вдоль стен, потом сказал:
— Мир сходит с ума, везде войны, страны исчезают в одночасье, телевизор уже захлебнулся кровью, а у Марусина в работах тишь да гладь, да божья благодать Тебя не волнует то, что происходит вокруг?
— Почему не волнует? Но это не значит, что все сейчас должны изображать войны, революции, землетрясения... В свое время я сделал свой, скажем условно, «апокалипсис». Это как раз о том, что сейчас проис­ходит. Но по природе своей я всегда стремился в работах к покою и равновесию… Ты же помнишь, Матисс говорил, что считает свою живопись вроде мягкого удобного кресла. Глядя на его картины, человек отдыхает, как в удобном кресле. Кстати, во время войны немцы арестовали его жену и дочь и заключили в концлагерь. А Матисс продолжал писать свои спокойные, гармоничные, солнечные картины. В мире разворачивалась вселенская драма, которая непосредственно коснулась и его семьи. Но она никак не отразилась на его творчестве, никакая тень не упала на его картины. Это говорит о его мудрости: войны проходят, а человечество остается и ему нужно время от времени давать отдых...
— Да, Колян, ты тут в своей глуши наборзел на философии...
— Постой-ка, я тебе еще кое-что покажу.
Николай порылся в темном углу и вытащил большой холст, написанный почти гризайлью.
— Это я сделал, когда началась война в Чечне. Народ двинулся по дорогам...
В это время впорхнула девочка, с явно улучшенным настроением после путешествия в огород.
— Ой, Котик! Такая прелесть!
— Пошла вон, милая, — мягко сказал Михайлов.
— Что?
— Иди погуляй. Сейчас поедем.
Она посмотрела на Николая глазами, полными слёз: зачем он так? Николай пожал плечами: не знаю. Она заплакала, не двигаясь с места.
— Иди, ласточка, тебе здесь делать нечего, — притя­нув к себе, Костя поцеловал её заплаканные глазки и проводил во двор.
— Почему-то красивые всегда глупы. Или мне это только кажется, — проговорил он в ответ на недоуменный взгляд и, повернувшись к картине, хохотнул: — Гойя ты наш мухосранский... Нет, если серьезно, сам понимаешь, мне трудно судить объективно. Зависть и всё такое прочее. Я работаю, как раб, с утра до ночи. И никак не могу написать так, как вижу в мыслях свою будущую картину.
— Я точно так. Мучаюсь одним, а получается нечто другое. Но, видимо, в этом и смысл подлинного творчества. Иначе бы остановились и сидели, любуясь единственной картиной, которая удалась.
— Сложно как-то... Ну, прости, ехать нужно. Жаль, даже не выпили, я за рулём. Моя шлюшка любит быструю езду, с ветерком. Да, Файка знает, так что не напрягайся, если появится. У нас с нею — долголетнее сог­лашение ...
И вот теперь явилась сама Фаина. Николай Ермолаевич уважал её, считал одаренной художницей. И она, казалось, по-доброму относилась к ним. Но что случилось с ней в тот вечер, трудно объяснить.
Утолкав внука в постель, она принялась рассматривать работы, которые хозяин с видимым удовольствием демонстрировал ей.
— Мне интересно твоё мнение, — говорил он, — я ведь живу отшельником...
— Не могу я это уже видеть, — вдруг зло сказала гостья. — Как только появляюсь, ты обрушиваешь на меня огромное количество новых работ. Я уже не выношу твоего напора, какого-то адского напряжения.
— Что это с тобой? — ошарашенно спросил Николай, — я тут сижу месяцами один и, когда кто-то из художников приезжает, показываю работы, чтобы самому их как-то увидеть по вашей реакции, что-то понять...
— Не показывай мне больше ничего!
— Да пожалуйста!
Она вскочила, разбудила внука и ушла, хотя было еще часа три ночи. Агния хотела их остановить, но Николай захлопнул дверь.
— Пусть катится! Являются сюда в любое время суток, ты их кормишь и поишь, спать укладываешь, а они в ответ хамят и кочевряжатся.
— Она больше не заедет, — грустно проговорила Аг­ния, — совсем мы с тобой одни останемся...
— Пусть лучше никто не является, чем слушать их пакостные речи. Не понимают хорошего обращения. Я всегда старался не замечать ехидных выпадов, но больше не хочу. Только человека пустишь в дом, он сразу старается сесть тебе на голову, удобно там устроить­ся, как на унитазе, и с удовольствием похезать, чтоб мне в уши, в глаза, в рот затекло...
— Коля, перестань!
Агния скривилась, изображая брезгливость, но тут же расхохоталась: уж очень он артистично изобразил. Потом вдруг сказала:
— Это она озверела из-за Кости. Любит его, наверное.
— У вас, баб, только одно на уме: любит — не любит! Какая там любовь? Оба художники, всю жизнь соперничают, оба носятся со своей гениальностью и никак не могут определить, кто главнее, кто первее.
— Мне рассказывали, что Фая какой-то любовнице своего благоверного лицо кипятком шпарила.
— Нет. Та несла в тазу кипяток. Она прикладни­ца, видно, для работы понадобился. А Фаина встре­тила её на лестнице. Сбегала на улицу, схватила кирпич, догнала соперницу и двинула ей кирпичом в рожу. У той руки были заняты, поэтому драки не случилось.
— Кошмар!.. Коля, ты знаешь, что Ознобишин уехал в Москву?
— Да был он у меня. Сказал, что его пригласили работать на восстановлении храма Христа Спасителя. Хотя я в этом сильно сомневаюсь...
В ответ он услышал тихое дыхание: Агния спала. А он опять подумал, что Сева — талантливый человек, но что-то там у него внутри неправильно устроено. Странно, они с Андреем оказались, как близнецы. Даже говорят одинаковыми словами. Последняя встреча оставила такое тяжелое впечатление.
Сева вошел к нему в мастерскую, как побитый пес и с порога смиренно начал рассказывать, как его разыскал его друг и пригласил в Москву.
— Больше мы с вами не увидимся, — закончил уже со слезою в голосе. — Простите меня за все зло, которое я вам причинил.
— Бог простит, — ответил он, чувствуя фальшь. Сева еще больше сник и произнёс, чуть слышно:
— Мне жить осталось мало.
— Ну, этого никто не знает, — мягко сказал Николай,
—Я знаю. Вы мне не верите? Не верите в мою искренность? Я такое пережил!
— Извини. Мне нужно работать. Я зла на тебя не держу, живи, как хочешь.
— Жаль, что нет Агнии Валерьяновны, я хотел бы и у неё попросить прощения, — смиренным голосом про­должал Сева.
— Да перестань ты придуриваться, — не выдержал Николай. — Я же прекрасно вижу, зачем ты явился. Хочется еще как-то ужалить, а решиться не можешь? Боишься, что вместо храма угодишь на больничную койку? иди, смиренник, молись и кайся, если есть в чем.
— А вам разве не в чем каяться? — медовым голосом спросил Сева.
— Слушай! По-моему ты пришел в мой дом, а не я к тебе. Пришел без приглашения. Так что, пардон, прием окончен, угощать нечем...
— Гордый вы, Николай Ермолаевич, всё хорохоритесь. А чем вы лучше меня? Такой же мазила-неудачник. Сидите здесь и токуете, как глухарь: искусство! Творчество! Никому от вашего творчества ни тепло, ни холодно, и мне жизнь испортили. Я до сих пор думаю вашими мыслями, чувствую вашими чувствами. У меня нет ничего моего. Я даже на женщин смотрю вашими глазами! Мне другая по сердцу, а я выбираю ту, которая бы вам понравилась. Я ненавижу вас!..
Он уже по-настоящему бился в истерике и Нико­лай вышел на кухню, чтобы взять бутылку водки и успокоить его. Когда вернулся, Ознобишина в мастерской уже не было. Порвалась еще одна нить. На душе было тоск­ливо и мерзко. Он пересилил себя и углубился в прерванную приходом Всеволода работу. Он не стал рассказывать Агнии об этом визите, зачем её расстраивать?
Уехал ли Ознобишин расписывать храм, или это был очередной спектакль, он не знал да и знать не хотел. С тех пор они не виделись, хотя тот иногда появлялся в городе.
Воспоминания разбередили душу стареющего ху­дожника. За весь день он не успел ничего сделать. А теперь уже поздно приниматься за дело, силы ис­тощились, Агнии всё нет, тоска... Он не заметил, как уснул. Сказалась предыдущая бессонная ночь.
Проснулся от какого-то резкого звука и дружного тревожного собачьего брёха. Что-то случилось — мелькнула мысль, но он снова провалился в сон. Приснилось, что Агния стучит в дверь и громко его зовет, а он не может двинуться с места, ноги уто­нули в вязкой глине. Стук становился все сильней и крик — истошней:
— Коля! открой! господи, да что же это? Николай!
Он кое-как открыл глаза. Солнце светило сквозь не зашторенные окна. В комнате было душно. На часах — полдень. Ничего себе поспал! Одетый, обутый...
Он открыл дверь.
— Слава Богу, ты жив, — Варвара с испугом схватила его за руку, пощупала пульс и облегченно вздохнула. — Ох и напутал же ты меня. Я думала, что ты вместе с Федькой взлетел на воздух.
—Постой — Николай Ермолаевич замотал головой, вытряхивая остатки сна. — Какой Федька? Почему «взлетел на воздух»? Война что ли?
— Да почти что и война. Ладно, иди, умойся и приходи, напою тебя крепким чаем. Иначе не врубишься.
Минут через десять он явился при полном параде: умытый, причесанный, в светлых брюках и белой футболке.
— Ну, хоть на человека стал похож, — похвалила Варвара, — а то, как Агния из дома, так ты в бомжа превращаешься. Я же тебя вчера целый день не виде­ла, а вечером что-то захлопоталась и забыла заглянуть. У Федьки-афганца мужики, похоже, самогонку пили. До полуночи шумели, спать не давали. Вот дал Бог соседа! Я почему-то подумала, что к ним подался.
— С чего бы это? Будто я хожу по дворам водку пить, — обиделся Николай Ермолаевич. — Кроме тебя, ни к кому в гости-то не захожу. Некогда мне.
— Да знаю, знаю. Не обижайся. С перепугу мысли всякие лезут.
— Агнию боишься ли чо ли?
— Да перестань ты дурачиться! Тут такие дела!
— Не тяни.
— Ты взрыв слышал?
— Что-то похожее слышал сквозь сон.
— Федька-афганец кончал себя. И бабы говорят, кого-то еще. Подорвался на гранате.
— Откуда у него граната?
— Да у него там целый склад. Ну, я и подумала, не ты ли с ним был. Тебя же не видно и не видно. Несколько раз стучала, не отзываешься.
Она выглянула в окно и выскочила не улицу. Возле соседнего, недостроенного дома, на стенах кото­рого явственно были видны кровавые ошметки, толпились люди, стояла милицейская машина. Николай по­дошел поближе и увидел на яблоневых ветках какие-то веревки не веревки, что-то непонятное и против­но жуткое.
— Вон вишь-ка, кишки висят, — дернула его за рукав старуха Спиридониха. — Разнесло в клочки...
Оказалось, что Федор, ездивший на вахту в Тю­мень, явился раньше времени и в квартире, которая у него была, помимо этого, еще строящегося дома, и застукал свою жену с любовником в постели. Он и явился-то для этого, — уточнила Спиридониха, которая раньше милиции все знала и понимала.
Он их расстрелял из двустволки на месте преступления и помчался сюда, в дом, который строил уже несколько лет и намеревался закончить к осени, ос­тавалось только оштукатурить изнутри и покрасить. Достал «лимонку» из своих военных запасов, пошел в огород и уже выдернул кольцо, как нарисовался кто-то из собутыльников. Они перебросились парой фраз о бабьем отродье и тут раздался взрыв. Собутыльник, весь окровавленный, помчался в больницу, благо, у нас всё близко, а от Федора ничего не осталось.
Николай с удивлением заметил, что старухе доставляет удовольствие вся эта история, так благостно светились её глазки, с такой готовностью она повторяла подробности каждому новому зеваке. Может, он не понимает чего-то и его отношение к смерти, как к чему-то жуткому, ненормально. А для этой старухи она желанна, как избавление от земных страданий? Или она постигла какой-то другой, высший смысл?..
День третий
Чтобы унять тревогу, он попытался продолжить начатую в день отъезда Агнии на этот дурацкий семи­нар работу. Просидел перед нею битых полчаса и не смог даже рукой шевельнуть. События последних дней: ученики, любовники и любовницы, смертельные страсти... прямо детектив какой-то! выбили напрочь из привычной колеи.
Агния с её неуёмной энергией всегда привлека­ла к себе внимание своих читателей. После того, как незабвенная Мария Андреевна внезапно скончалась, Агнию временно попросили возглавить библиотеку. Она упиралась, но поддалась уговорам. Это времен­ное назначение незаметно превратилось в постоянное. Теперь она одержима компьютеризацией, ну и словеч­ко! этой самой библиотеки. Вокруг нее вьются всякие местные «интеллектуалы», предлагая свою помощь и содействие: «Ах, Агния Валерьяновна! Ах, замечательная вы наша...» Был уже такой один хлюст. Нико­лай Ермолаевич даже поежился при этом воспоминании, хотя прошло немало лет.
Агния «прикормила» одного ретивого читателя. Ей, видите ли, интересно говорить с ним о литерату­ре. Ах-ах, он такой знаток современной западной прозы, он так любит Джойса, каждый год перечитыва­ет его...
Игорем Валентиновичем звали этого хмыря. Повадился в гости ходить. Сначала с книжкой какой-нибудь задрипанной, потом с чахлым букетиком, и, наконец, при­пер шампанское. Хотел его вышвырнуть вместе с подарочками, да Агния истерику закатила: ты меня позоришь своими дикими выходками. А тот вился вокруг неё: сударыня, позвольте ручку поцело­вать, сударыня, вы ослепительно хороши сегодня!.. И делал вид, будто не замечает хозяина.
Сударыня ежилась, но ручку не отнимала, на му­женька поглядывала: что же ты терпишь? прогони наглеца. Потом уже стала просить: Коля, не поз­воляй ему наглеть.
— Ты его приручила, сама и разбирайся, — похохатывал он в ответ.
У книголюба этого жена оказалась. однажды подка­тил на собственных «Жигулях».
— Дорогие мои, хорошие! Сегодня замечательный день. Мы с Галчонком приглашаем вас на пикничок! Познакомься, галочка, с замечательными людьми: Николай Ермолаевич, художник; Агния Валерьяновна, главный библиотекарь, галина Петровна — моя супруга.
Дамочка, похоже, лет на десять старше книголюба. Церемонно ладошку протянула.
— Спасибо, но… — начала было Агния.
— Только не отказывайтесь, пожалуйста, — попросил он, ласково глядя ей в глаза. — Жажду обмыть мою лас­точку на лоне природы.
— Извините, мне некогда, — ответила Агния холодно, как английская королева, недовольная своими вассалами.
— Да, ладно тебе, — блеснул глазами Николай. — Никуда твои постирушки не денутся. Поедем, красотка, кататься, давно я тебя поджидал, — запел он ба­сом.
Агния насторожилась: что-то задумал Коленька, уж больно возбужденный.
— Ничего не берите с собой, — предупредил обрадованный книголюб, — всё уже в машине. Вам на сборы десять минут. Поторопитесь, пожалуйста.
Ехали лесными дорогами достаточно долго, пока не остановились на берегу маленького озерка. Нашли хо­рошую полянку, укрытую плотным травянистым ковром.
— Вот здесь, вдали от шума городского, мы и устроим пикничок, — сказал, по-хозяйски осмотревшись, Игорь Валентинович.
— Отыскал-таки незагаженное место, — удивился Николай.
— Займись столом, Галчонок!
Галина Петровна одарила его влюбленным взгля­дом и начала доставать из машины складные стулья, столик, корзины, вёдра...
Николай с Агнией подошли к воде.
— Ты это место знаешь? — спросила Агния.
— Я же вырос здесь.
— А я не могу понять, куда нас завезли, — она растерянно оглянулась по сторонам.
— А ты внимательно посмотри вон туда, — указал он на противоположный берег. — Узнаешь?
— Странно. А почему же мы так долго ехали?
— Фокус-покус. Пошли, нас зовут к столу. Ишь, фокусник, хвост распустил, павлин облезлый.
— Коля, давай уйдем сразу. Я ведь чувствую, ты что-то очень остроумное придумал. Я боюсь, что твоя затея плохо кончится.
— Для кого? Ты за него боишься? Или за меня?
— Умоляю, не делай ничего такого... И не пей много.
— Мы же на пикник приехали! — крикнул он. — Нет, дорогие, так не пойдет!
Пластиковый столик ломился от вин и закусок. Вокруг него стояли раскладные стулья.
— На природе должно быть, как на природе, — не обращая ни на кого внимания, Николай постелил на травке скатерть-самобранку, перенес со стола заморские и отечественные яства, рядом расстелил плед и возлег, как римский император. напротив устроился восторженный книголюб, а по сторонам между ними оказались женщины. Игорь Валентинович взял бутылку шампанского.
— Для начала выпьем на брудершафт.
— Зачем? Мы же давно на «ты»? — удивилась Галине Петровна. — Еще в дороге перешли...
— Чтобы все мы были, как одна семья, — не слушая её торжественно объявил книголюб.
— Он групповухи захотел, — громко сказал Нико­лай, но все сделали вид, что не слышали.
игорь Валентинович стал на колени и начал откупоривать бутылку. Агния с ужасом уставилась на ру­ку мужа, которая плавно, как змея, двинулась по траве в сторону Игоревых ног. В тот миг, когда хлоп­нула пробка, железные пальцы сомкнулись вокруг «мужского достоинства» Игоря Валентиновича. Бутылка, как огнетушитель, шипя струёй, вырвалась из его рук, описала дугу и шлепнулась в пенную лужу, где плавали аккуратно нарезанные деликатесы. Гали­на Петровна зарыдали, повторяя сквозь слезы: «хулиган! как можно? хулиган!» Книголюб, зажав руки коленями, валялся на травке, а художник стал в позу и пафосно объявил:
— Представление отменяется. Почтенная публика получит свои деньги в кассе, групповуха не состоится по причинам, от нас не зависящим.
— А еще приличным человеком считаешься? Идиот! — закричала ему галина Петровна, которая по­чему-то легла на траву рядом с поверженным супругом.
Николай взял Агнию за руку и повел по лесной тропинке к перешейку, который отделял это озерко от их озера. Дом оказался совсем близко. Нужно было пройти по березняку пару километров. Но Николай, в чём был, вошел в воду и поплыл.
— Вот придурок, — засмеялась Агния. — Ну, осту­дись, остудись, болезный...
А дома сказала:
— Можно было не устраивать этот дурацкий спектакль.
— Ничего. Так наглядней. Надольше запомнит... Видали мы таких фраеров, — заговорил он голосом киношного урки, — видали и через себя бросали!
Он захохотал и понес такую околесицу, что Агния выудила из потайного угла бутылку водки, налила ему и себе понемногу.
— Выпей и успокойся. Всё нормально, только уж очень противно. Не нужно было нам ехать. Он мне неприятен со своими плоскими комплементами... И жена такая же...
— Сама виновата, — зло бросил Николай, — кобель не вскочит, если...
Она швырнула свой стакан на пол и заорала:
— Не смей меня оскорблять, кретин! Я никогда не давала тебе повода!..
Схватила веник, начала подметать осколки и спо­койно заметила:
— Если бы я влюбилась, тогда другое дело.
— Я бы тебя убил, — так же спокойно ответил он.
— Я знаю, но это меня не остановило бы. Беда моя в том, что ты мне послан небом и повенчаны мы, помнишь? смерчем. И кроме тебя я никого никогда не любила. Запомни ты это своей тупой башкой!..
они часто ругались, выясняли отношения, но ни­когда не ссорились надолго. Уже через минуту забывали о причине размолвки, постоянно отвлекаясь на более интересные темы.
Совершенно неожиданно Агния стала сочинять ка­кие-то пьески для детей, в которых действующие лица вели беседы на литературные темы. По воскресеньям она приглашала школьников, и они с удовольствием разыгрывали её сочинения, в которых допускалось и даже требовалось умение импровизировать. Что-то вроде литературного джаза...
Ребята с удовольствием приходили на эти спектакли, где не было артистов и зрителей, все включались в игру. Она так увлеклась новым делом, что стала подумывать о более крупном сочинении. Теперь уже их дом стал обиталищем двух ненормальных хозяев. Едва проснувшись, он запирался в мастерской, а она садилась к столу, заваленному книгами и бумагой. Ели на ходу, перебрасываясь двумя-тремя фразами. Хозяйст­во приходило в запустение. Только приезжающие на лето сыновья приводили его в божеский вид. И на короткое время отвлекали родителей от их занятий, переключая внимание на себя.
Если в момент вдохновенного творчества появлял­ся муж с голодными глазами, Агния частенько отмахивалась, и он возвращался к своим холстам. Но вскоре её совесть просыпалась и через считанные минуты еда появлялась на столе. Однажды она спросила:
— Ты не можешь без меня чайник вскипятить?
— Почему? Вскипятить могу, пить — нет. Я привык с тобой вместях...
Она старалась не забывать об этом, но если оче­редной опус близился к завершению и на неё «накаты­вало», забывала обо всём. В такие дни Николай сам что-то изобретал, ставил тарелку перед нею. Она машинально, с отсутствующим видом проглатывала еду и возвращалась к своим бумагам.
— Дурдом, — ворчал он, но душа наполнялась неж­ностью: молодец, Агнеша!
— Мне нравится, когда ты пишешь, — сказал Николай однажды, когда они обсуждали написанное, — ты делаешься такой спокойной, ласковой, гладишь меня по головке и называешь Николенькой… Не ры­чишь, с цепи не срываешься.
Агния и сама чувствовала, как на неё нисходит покой. Даже болезни, накопленные с годами, как будто отступали. Но стоило ей остановиться, как те­ло начинало «разваливатъся» на куски. Николай подтверждал её наблюдения:
— Наше спасение — в творчестве.
Об Игоре Валентиновиче они не вспоминали, но однажды Агнии напомнила о нем Раиска Берсенева, жена одного из трех братьев. Когда-то это была дружная семья: три брата и две сестры, но со смертью их матери, Анфисы Тихоновны, мир был нарушен. Братья стали делить наследство. Ни до чего не договорились и остались со своими семьями жить в родительском доме. Благо, всем места хватило. Предки строили свои жилища с размахом, в надежде, что их потомки сохранят родовое гнездо и никуда из него не будут стремиться улететь.
Сестры вышли замуж и уехали подальше от своих единокровных братьев, которые по выходным крепко напивались и дрались с неимоверной жестокостью.
Когда Агния впервые увидела братскую «разборку», то от потрясения даже захворала. Тогда лето выдалось таким холодным и дождливым, что в огородах ничего не росло, кроме травы, купаться и рыбачить не манило. Поэтому от безделья много пили и буйствовали. Улица превратилась в сплошную лужу, жидкая грязь противно хлюпала при каждом ша­ге и разлеталась брызгами на изгороди и стены домов из-под колес буксующих грузовиков, развозивших уголь и берёзовые дрова по заявкам трудящихся.
В один из таких ненастных дней тишина улицы взорва­лась ревом, воем и визгом.
— Коля! Послушай! Что-то случилось, — бросилась Агния к окнам.
— Берсенята воюют, — вяло откликнулся муж, — скучно стало, наверное, вот и развлекаются.
По улице неслась толпа; впереди в белой рубахе, серых брюках, заправленных в высокие резиновые са­поги, мчался старший брат Веня, за ним с топором в руке — средний Степа и третий, Жора, почему-то в тельняшке, семейных трусах и, естественно, в резиновых сапогах, замыкал цепочку. А вокруг прыгали ребятишки и, чуть поотстав, тяжело топали, в раздувающихся платьях из цветастого штапеля женщины.
Степан замахнулся и метнул топор, который, чуть задев плечо Вениамина, плюхнулся в лужу, в ту же минуту его накрыло тощее тело Вени, на которого сверху налетел Степа, получивший подножку юркого Жоры. В следующий миг лужа вышла из берегов: вся толпа барахталась в ней, с трудом разбирая, где чьи ноги, руки и головы. Дети визжали от восторга и пры­гали на более сухих возвышениях. Стали подходить потихоньку соседи, в основном старухи, развлекались, кто как мог.
Закончилось все достаточно мирно: грязные, окровавленные Берсенята отправились тем же порядком домой: впереди Веня, за ним с топором в усталой руке Степа. Следом плелся Жора, уговаривая громким матом свою молодую жену не скупиться и срочно выдать пол­литровку.
— Ну, вот, теперь пировать будут до утра, — под­вела итог этому происшествию Спиридониха. — Они ведь и бегали, чтобы протрезвиться маленько. Поди, уже не лезло ничего в глотки-то...
Потом Агния не раз наблюдала семейные баталии, и они уже не производили на неё такого сильного впечатления. Но, на всякий случай, она держаласъ подальше от буйных и непредсказуемых Берсенят.
Перед тем, как ехать на семинар, Агния решила купить какие-нибудь продукты и побольше хлеба, что­бы насушить сухарей. Вдруг придется задержаться, Николай Ермолаевич себе любимую сухарницу может со­орудить. Раньше она никогда не пробовала её, но муж приучил: он заливал сухари кипятком, подсаливал, подмасливал, заправлял луком. Очень даже вкусно.
По дороге в магазин её остановила Раиса, прикрывающая носовым платочком фингал под глазом.
— Слыхала, соседка, — начала она еще издали, — хо­зяйка твоего полюбовника померла?
— Что ты болтаешь? какого полюбовника? Какая хо­зяйка?
— Да ладно, не обижайся. Баба Надя с берега по­мерла, скоро будут выносить. У нее когда-то жил тот мужик, ну, который к вам шастал. Да ладно тебе прикидываться! Игорь Валентинович. Когда Галька его выгнала, он у Надежды Александровны поселился в комнатенке возле сенок. С год прожил и уехал ... Пойдем, уви­дишь интересное. Да, не бойся, я никому не сказывала, чо видела. Сразу-то не догадаешься, а я присмотрелась... Батюшки-светы!
Она потащила Агнию к дому старой учительницы, в одиночестве закончившей свой земной путь. Николай когда-то у нее учился и рассказывал Агнии, но сама она не была знакома со старушкой.
У ворот сидели мужики и курили. Женщины прошли в дом, постояли у гроба, послушали рассказ о том, как умерла Надежда Александровна, и Агния пошла к выходу. Но Раиска схватила за руку, открыла небольшую дверь и затащила ее в маленькую комнату, по слу­чаю похорон забитую вещами из горницы.
— Узнаешь?
— Что?
Раиса ткнула пальцем в стену и замерла в ожидании эффекта. Агния присмотрелась и поняла, что стена над кроватью обклеена, как обоями, её фотография­ми. Вернее, это был один снимок, размноженный и наклеенный равномерными полосками. Её поразил столбняк.
— Кошмар, — только и смогла она вымолвить.
Раиса торжествовала. Но когда они вышли на улицу, пригорюнилась.
— Завидую я тебе, Агния. Такие мужики к тебе липнут. Я бы с таким, как этот, сбежала. Ей-бо, не вру. Мне мой злыдень во как надоел, — провела она ладонью по горлу. — Чем тебя Колька приворожил, не пойму я.
— А тебе и не надо понимать. Это наше дело и никого не касается, — раздраженно ответила Агния.
— Сильно-то не хорохорься, — прищурила Раиса здоровый глаз, — я ведь могу Кольке про тайную комнату обсказать...
— Да рассказывай, кому хочешь, — махнула Агния рукой и пошла снова к магазину.
— Не боись, не скажу, — крикнула весело Раиса и помчалась домой, чтобы поторопить родню и не пропустить поминки.
Когда Агния уехала, Раиса «ненароком», как она выразилась, забежала к Николаю Ермолаевичу и попросила червончик до завтра, а заодно вкратце со­общила о комнате с фотографиями. Но тот червончик дал, а про комнату то ли ничего не понял, то ли просто не услышал. Видно, шибко задумался. Кто их раз­берет, этих образованных?..
Николай Ермолаевич все-таки заставил себя пора­ботать, но быстро утомился. Мысли то и дело возвращались к жене. Он вспомнил, как они с Агнией долго, с жаром обсуждали её первую книгу, которую обозвали «опупеей», как желали, чтобы сыновья тоже порадовались. И неожиданно позвонил Витя отку­да-то издалека. Мать возбужденно рассказала ему, чем она занимается. Витюша рассмеялся и спросил, что она пишет: детектив или порнуху.
— Нет, скорее традиционную русскую литературу.
— Извини, мама, но кому это сейчас нужно? Пиши, если уж тебе так хочется, или популярное, непритязательное чтиво для недоумков, или постмодернистский бред для свихнувшихся умников. Иначе никто не захочет читать.
— Да я и не стремлюсь, чтоб кто-то читал. Просто захотелось себя проверить: смогу ли? Папе нра­вится.
— Делать вам там нечего...
Она не расстроилась. Действительно, никому не нужны ни её сочинения, ни отцовская живопись. Но Николай Ермолаевич рассвирипел:
— Осёл! Мозги жиром заплыли на этом обожравшем­ся западе. Живут, как в последний день: ничего им не нужно, кроме плотских удовольствий. Но пока лю­ди не полностью превратились в животных, нужно работать, стремиться к высокому. Иначе мы тоже захрю­каем у вселенского корыта с помоями. Да, нам сейчас невыносимо трудно. От безнадёги выть хочется. Но мы должны, несмотря ни на что, продолжать упорно трудиться.
В нашей истории бывали времена и пострашнее. Вспомни тридцатые годы, Павла Филонова. Его травили, и гоняли отовсюду. Это — человека, который мечтал соз­дать пролетарское искусство! Его персональная выставка, уже смонтированная в Русском музее, каталог был отпечатан, так и не открылась. Ты думаешь, это легко пережить? Мои работы снимали с выставок перед самым открытием. Я знаю, что это такое. Кстати, теперь они в музеях. И Филонова, и мои, запрещенные когда-то. Я пережил и сомнения, и отчаяние, и всё такое. Но это — моя жизнь. Если ты сможешь по-другому, попробуй.
— Да успокойся ты! Я уже вкусила этой отравы. Если осталась жива, значит, получила полезную прививку. Слушать я никого не собираюсь. Даже любимого сыночка. Он просто не подумал, что сказал.
— Не защищай! Ты как курица всю жизнь квохчешь над ними, слова не даешь сказать: ой, обидятся, ах, расстроятся, ох, не приедут... А им теперь ничего, кроме денег, не нужно. Плевали они на высокое искусстве. Для них оно то же, как для вашего сторожа пир-духа!
— Не смей так говорить о детях! Они — талантли­вые, умные, много работают. Но в отличие от нас, зарабатывают своим творчеством. У них нет огорода и нашей поденщины, за которую платят гроши. Они хотят жить по-другому.
— Вот-вот! По-другому. Везде одна халтура и попса!
Они орали друг на друга так, что не слышали сту­ка, не видели, как вошли и остановились у порога, с интересом наблюдая за ними, мужчина и женщина, оба щуплые, кудрявые, в джинсах, протертых на выпуклых в местах, светлых футболках и бейсболках. На ногах у женщины были кроссовки, а у мужчины допотопные сандалии, изготовленные, наверное, в советское время на провинциальной фабрике. Из грязного голубого носка торчал большой палец с синим ногтем: видно, в переполненном трамвае кто-то наступил.
Первой очнулась Агния. Она всплеснула руками и бросилась обнимать гостей:
— Родные мои! Майя! Марик! Откуда вы? Коля! О, Господи! А мы орём, как ненормальные...
— Знакомая кар-р-ртина, — засмеялся Марк и протя­нул Николаю руку, — пр-р-рости, стар-рик, что вломились ...
— Да что ты, Марик! Мы рады, — обнял его хозяин, заодно заключив в свои длинные руки и Майю с Агни­ей.
— Отпусти, задушишь, — вырвались женщины на волю и отправились на кухню пошептаться.
Майя Вержбицкая была любимой институтской подругой Агнии. Но после учебы они только переписывались: присылали друг другу фотографии. Теперь она жила в Израиле и владела русским издательством. Часто приезжала в Россию и несколько раз гостила у Марусиных. «Расстояние сблизило нас еще больше», — говори­ла Агния.
Марк Шиллер учился с ними в одно время на отделении режиссуры массовых мероприятий. Было такое странное отделение в институте культуры. Но массовые мероприятия его страшили. «У меня врожденный синдром толпы», — жаловался он и подвизался в качестве режиссера-экспериментатора в провинциальных небольших театриках. Прибыли это особой не приносило, но позволяло беспрепятственно развернуть­ся богатой фантазии Марика. То, что его спектакли слишком быстро сходили со сцены по причине неподготовленности зрителей, его мало волновало. Но эта проблема свела их с Николаем, которому кроме Агнии, не с кем было поделиться своими мыслями.
С тех пор, как Марик уехал за границу и там преуспел, он ни разу не напомнил о себе. Несколько раз женившись, он наконец обрел желанное счастье с женщиной, не в пример ему трезвой и расчетливой. Теперь уже старые друзья не узнавали прежнего Марика.
За год он ухитрялся поставить пять-шесть спек­таклей в не очень развитых странах. Естественно, в России его стали ценить больше, чем раньше, и он стал чаще наведываться в родные места.
— Мы с ним буквально носами столкнулись на вокзале, — рассказывала Майя. — Представляете? Могли сесть в одну электричку и не заметить друг друга. Проболтали всю дорогу, чуть не проскочили вашу станцию. Я тут с официальной миссией, но вырвалась на денек. Осваиваем новые рынки...
— Кстати о рынке, — перебил её Марк. — Я бы хотел купить несколько маленьких работ у тебя, Коля. Но с условием, что ты не будешь интересоваться их да­льнейшей судьбой. Я тебе заплачу и всё.
— Что всё? — хмыкнул Николай.
Это был опасный симптом: Марик мог мячиком выле­теть в окошко. Агния знала своего мужа слишком хорошо, особенно ее пугало это маловразумительное хмыканье. Поэтому она поспешила перехватить инициативу и перевела разговор на другое. Но муж остановил её.
— Не темни, Марк.
— Ну, хорошо. У меня есть друг-художник. Года­ми писал картины и ничего за них не имел. А один пейзаж у него сразу купили. Он его повторил. Снова купили. Тогда он стал делать постеры с этой работы и разбогател! Представляете? На одной-единственной картине!
Все молчали. Агния умоляюще посмотрела на мужа. Он внимательно изучал лицо Марка, будто стремился запомнить его на всю жизнь. Первым не выдержал гость.
— Если тебя это как-то коробит, прости. Я счи­таю это честной сделкой, — быстро заговорил он.
Майя покачала головой. И скова наступило мол­чание. Агния гипнотизировала: «Спокойно, Коля! По­терпи. Бывало хуже, циничней, оскорбительней...»
— Понятно, — протянул Николай. — Ты хочешь с моих работ печатать эти постеры и обеспечить детишек молочишком. Я тебе по старой дружбе, конечно, продам, но учти: в следующий раз обращайся к кому-нибудь другому.
— Хорошо, хорошо! Я уже у других кое-что приобрёл.
Николай ушел в мастерскую. Агния молчала, а майя стукнула приятеля по лысеющей голове и произнесла не очень литературную фразу, а потом добавила:
— Знала бы, что этим кончится, не взяла бы тебя с собой. После покупки исчезни. И из моей жизни тоже. Крохобор несчастный, нашел, на ком наживаться…
—Я готов заплатить!
— Миллион долларов?
— Ну, мать, ты загнула. Пару тысчонок.
— Зеленых?
— откуда? Рубликов.
— Сволочь.
— Перестаньте, — шепнула Агния, — Коля идет.
— Вот всё, что могу дать.
Николай положил перед Марком несколько неболь­ших акварельных этюдов. У того загорелись глаза:
— Можно всё?
— Можно.
Он вытащил кошелек и вопросительно посмотрел на Агнию. Та пожала пленами и вышла, чтобы не видеть того, что может за этим последовать. Хотя бы Коля выдержал паузу, думала она. Коля выдержал. Марк испарился. Майя материлась на всю катушку.
— Да плюньте вы, девоньки, — засмеялся Николай, давайте лучше выпьем и хорошенько закусим.
Остаток дня они славно провели в мирной беседе.
— Какие же вы молодцы, ребята, — растрогано говорила охмелевшая Майя, — что так дружно живете, плодотворно трудитесь. Всё у вас хорошо, душа отдыхает.
— А кому это нужно, Майка? Скажи мне? Ну, я жду.
— Агния! не пей больше, — приказал Николай, — не позорь мою фамилию.
— Видала? Я позорю. Я её украшаю. Так как, подруга моя ненаглядная, кому теперь всё это нужно? Коля сорок лет пишет и складывает, пишет и складывает свои картинки. Он ничего не хочет продавать. Мне до самой смерти не забыть его взгляд, когда один коллекционер, обалдевший от его картины, решил ее ку­пить. «Извините, — сказал Коленька, — эти работы не продаются». Мужик раздухарился повышает цену. А Коля становится всё мрачнее. А я думаю, сколько бы дыр можно залатать на такие деньги. Но тоже поддакиваю: не продажные мы...
— Зря ты так, — пробормотал Николай, сдерживая до­вольную улыбку, — может, я бы продал, в конце концов.
— А потом бы мне плешь проел.
— Да, мне тяжело расставаться с каждой своей работой. Это же мои дети, выстраданные... Пусть до самой смерти будут со мной. Проживем как-нибудь.
— Вы хорошо живете, ребята, — повторила, утверди­тельно кивая, Майя. — Не жалейте ни о чем. В жизни всё уравновешивается само собой и, к сожалению, за всё человеку приходится платить. Иногда слишком дорого. Вот я. Лет пять балдела от тамошней жизни. А потом тоска заела. Спасибо, что книжки печатаем на русском языке. Правда, дерьма — горы. Но случаются замечательно хорошие книги. Но я вам окажу: самые та­лантливые ребята живут здесь!
Она ткнула пальцем в столешницу и подняла стакан:
— Давайте выпьем за эту землю, такую неприютную, каменистую и благодатную... Я там, за бугром, поняла, как здесь тяжело жить, как много приходится пахать, чтоб выжить, просто физически выжить. Поэтому и люди здесь — кремень!
— А, что толку, — махнула рукой Агния, — сколько ни паши, из нужды не выбиться, гоношимся, гоношимся... Ну, покажет Коля еще одну-две своих персональных выставки, поучаствует во всяких там биеннале, триеннале. А! Жизнь кипит только в столице. Провинция всё больше отдаляется от нее. Да и сама Россия становится большой и грязной тьмутараканью...
— Всё правильно, кроме одного, — вмешался Николай, — Запомните, бабоньки: пока жива глубинная Россия, пока она шевелится, творит, корчась в родовых муках, наша страна не станет мировой помойкой.
— Ну да! Россия будет прирастать Сибирью, — сказала Агния, — только Сибирь-то тю-тю...
Потом женщины шептались о своих каких-то делах. Всю ночь Майя читала рукописи Агнии, а утром, прощаясь, попросила:
— Доверь мне свои сочинения. Я постараюсь хорошую книжку сделать. Мне понравилось, как ты пишешь.
— Ой, что ты, Майя! над ними же еще работать нужно. Это — полуфабрикат. Вот уйду из библиотеки и засяду. Пока пишу, чтоб не забыть.
— Ну, хорошо. Постарайся мне сообщить, когда будешь готова, я непременно напечатаю твою первую книгу.
Она уехала.
— И снова тишина, — вздохнула Агния. — Где-то бур­лит жизнь, а у нас стоячее болото.
— Мало тебе нашего бурления?
— Это другое, Коленька, это работа, а там — кон­церты, спектакли, выставки, сплошные праздники.
— Не знаю. Для меня смотреть выставку — такая же работа... Звала же тебя подруга, поехала бы, развлеклась.
— Ну, нет, толкаться среди нарядной публики... Нет, не хочу. Отвыкла.
— Ты сама не знаешь, чего тебе хочется...
Николай Ермолаевич бесцельно побродил по дому, остановился посреди мастерской и отвернул все последние работы лицом к стене. Они ему не нравились. Пока писал, вроде бы, ничего, а закончил, — сплошное разочарование. И так — всю жизнь.
Ему захотелось лечь, закрыть глаза и провалить­ся в темную бездну. Но он сделал усилие, выдвинул мольберт на привычное место и начал писать.
Длительные перерывы для него губительны, как будто рука забывает свое предназначение, глаз теряет остроту. Недели уходят на то, чтобы снова наработать чисто механические навыки. А когда не знаешь, сколько у тебя впереди времени, разбрасываться драгоценными часами не гоже. В этой непрерывности таится магическая связь с тем, кто дарует и вдохновение, и все прочие поэтические ощущения, которые снисходят на художника крайне редко, но неизбежно. Они-то и венчают многолетние усилия...
Он закончил работу. Кажется, получилось непло­хо... За другую приниматься не стоит, пока от этой не отстранишься до такой степени, что она перестанет тревожить. Пора и передохнуть. Что-то потемнело. Наверное, дождь будет. Хорошо бы. Купаться после дож­дя одно удовольствие: вода теплая, воздух чистый, всё омыто...
Тогда тоже только что прошел дождь.
Давно это было. Мальчишки приехали на каникулы. Он все свои картины растолкал по углам да по чуланам. Постоянно толпился народ: родственники, друзья Антона и Вити, художни­ки, приезжающие на этюда, девушки, естественно, заглядывали как бы невзначай. Стол не убирали, только меняли посуду и закуски.
Возбуждение, воцаряющееся в доме с приездом ребят, утомляло Николая Ермолаевича, и он выходил на берег озера, напитывался его си­лой и красотой, взбадривался и возвращался успокоенным, способным снова окунуться в праздничную суету.
Постепенно суета стихала, народу становилось меньше, и наступала пора душевных разговоров, споров и долгого рассматривания того, что сделал отец за время, прошедшее с последней встречи, что привезли сыновья. Антон обычно тащил огромную папку со своими работами, чтобы родители имели представление о том, чем он занимается, а Витюша ограничивался несколькими фотографиями с макетов и эскизами декораций двух-трех спектаклей. Он вообще никогда себя особенно не утруждал, жил как птичка, что Бог пошлёт, то и хорошо.
Другое дело старший. В нем всё сильнее с возрастом проступали отцовские качества: углубленность в профессию, трудолюбие, серьезность. Для него искусство не было игрой, а тяжелой, ежедневной работой. Но и хлопот с ним было у родителей больше. Антон был упрямым, любил спорить по любому поводу с отцом и отстаивал свою самостоятельность с такой яростью, как будто защищал свою жизнь.
Собственно, оба сына добивались одной и той же це­ли разными путями и способами. За внешней покладистостью Витюши как-то незаметным становилось такое же упрямство и стремление к независимости.
— Свободу мы ценим превыше всего, — заметила как-то Агния, — это фамильное качество. Наши родители были непокорными, мы сами, как могли, уворачивались от узды, чего же ты хочешь от сыновей?
— Но должен же быть предел упрямству!
— А у тебя он есть?
—Ты сразу переводишь стрелку на меня! Трясёшь­ся над ними, не замечая, что они вредят сами себе.
— Сами разберутся. Уже большие.
Они, конечно, разобрались, но гораздо позже, а в то лето еще оставались детьми и нуждались в советах.
— Мне, папа, очень нравится работать в театре, — доверительно поделился Витя с отцом, объясняя свой выбор. — Я еще не наигрался игрушками, а там такая возможность сохраняется всегда.
Отец с сомнением покачал головою, а Витюша уже с гиком и присвистом скакал вокруг дома, который превратился в неприступную крепость, охраняемую Антоном, сидящим на крыше с молотком в руках и приколачивающим листы нового шифера... Ну, что поделаешь с этим шалопаем?!
Вечерами вся семья собиралась в мастерской, и отец показывал свои работы. Завязывались интересные раз­говоры. А иногда просто болтали, радуясь тому, что, наконец, все вместе. Пусть не надолго, но этот месяц зарядит энергией на целый год...
— Вот если мы когда-нибудь разбогатеем, — начинала разговор сакраментальной фразой Агния, но не заканчивала её, потому что мужички хохотали так, что дрожали стены дома.
— Скорее уж — мы разбогатеем, — сквозь смех ска­зал Антон.
— Почему ты так думаешь? — спросил отец.
— Потому что вы не созданы для блаженства. Для вас же главное процесс, а не результат, тем более — материальный.
— Быть богатым — неприлично, — голосом матери добавил Витя.
— Да, мы выросли и сформировались при Сталине. Мы его дети, — полушутя ответил отец.
— А «папаша», как известно, с корнем выдергивал у детишек желание разбогатеть, — подхватила мать.
— Это сейчас ни о чем другом не думают, — уже серьезно сказал отец и, как всегда, пропел гимн великим художникам, которые умирали голодными, но не отступали от своих принципов, не торговали талантом.
В отличие от прежних времен, когда мальчишки на­чинали тихо испаряться во время таких речей, теперь они внимательно слушали.
— Быть художником, — продолжал отец напористо, — значит, служить искусству, постигать его высоты, тайны. Это — высокое предназначение человека. Ведь та­лант дается ему Богом. Но очень легко потерять его или, что еще хуже, продать душу дьяволу.
— Ну, это — сказка про Фауста, — засмеялся Витя.
— Не сказка, сынок, не сказка, — повысил голос отец, Агния тут же перевела разговор на другое, вызвав неудовольствие мужа. Она заговорила о трудностях жизни, об усталости от домашних забот.
— При чем здесь это, — спросил запальчиво Николай Ермолаевич, всё еще пребывая в бойцовском настроении.
Сыновья дружно засмеялись. А мать сказала:
— Ты мог бы освободить меня от многих хлопот, ес­ли бы не сидел, как собака на сене, на своих работах.
— Мама, — попытался остановить ее Антон, но она уже закусила удила и понеслась:
— Я же вижу, что он всё делает, чтобы покупатели, которых раз-два и обчелся, совсем исчезли и никогда не появлялись. Не хочешь отдавать в частные руки, отдай музеям. Конечно, Третьяковка от нас слишком далеко, а областные музеи рядом. Дай мне несколько штук, я съезжу, покажу.
— Романтичка! Да тебя никто слушать не будет! — воскликнул отец.
— Да, мама, — поддержал его старший сын, — нужно громкое имя, чтобы на работы кто-то обратил внимание.
— Но ведь там же искусствоведы, — не сдавалась мать, — они же разбираются...
Опять дружный смех.
— Вот ты библиотекарь, мама, — приобнял её Антоша, — ты попадаешь в иностранную какую-нибудь библиотеку, перед тобой пять книг на чужих языках или даже на одном, но не знакомом тебе языке. Как ты определишь, что это за книги. Хорошие, высокохудожественные или туфта в прекрасной обертке? Точно в таком положении провинциальный, и не только, искусствовед, который впервые видит оригинальные работы незнакомого худож­ника. Видит впервые. Художник может, правда не всякий, увидеть ценность любой работы. А искусствоведу, как правило, нужны месяцы, а то и годы, чтобы понять.
Ведь у каждого художника, я не имею в виду законсервированных наших «ведущих» пейзажистов. Там особо разгадывать нечего. У каждого современного талантливого художника — свой таракан в голове. Поди, разберись сразу в этих тараканах. Честно говоря, твоя затея — бесперспективна. Жди, когда сами музеи к вам явятся.
— Ну да, дождешься их, — грустно покачала голо­вой Агния.
Но случилось, что на очередной областной выстав­ке к Николаю подошел председатель правления их организации СХ и сказал, что его работы рекомендованы для показа в Москве.
— Вы согласны, Николай Ермолаевич, дать?
— Да. Если вы гарантируете сохранность.
— Естественно. Но там их может приобрести дирек­ция выставок... Если вы не против.
— Если бы у меня было хоть немного денег, я бы отказался. Но у меня их нет. Поэтому соглашаюсь...
У него, действительно, купили все работы, но заплатили такую ничтожную сумму, что Николай Ермолаевич просто оторопел от наглости чиновников. Он проклинал свое опрометчивое решение, винил Агнию:
— Если бы ты не зудила: продай, продай! Я бы и не подумал. Дурак! Продал! Ну и что? Разбогатела? Чтобы больше я не слышал никаких разговоров ни о ка­ких деньгах. Павел Николаевич Филонов при жизни ни одной работы не продал. Он умер от голода, но не продал свой талант!
— И ты считаешь, что он был прав, — спросил Вик­тор. — Кому нужна была его жертва?
— Ему самому, — воскликнул отец. — Он хотел подарить все свои работы родному советскому правительст­ву и коммунистической партии.
— Которые и творчество, и самого Филовнова видели в гробу в белых тапочках, — зло сказал Антон. Меня поражает чистота и наивность Филонова. То, что он пытался создать новое пролетарское искусство с помощью своего аналитического метода, я еще могу по­нять. Но то, что он не хотел знать и не понимал, что с формализмом боролась не только Академия художеств, не Бродский или еще кто-то из художников другого направления, а именно пролетарская, коммунистическая власть, у меня в голове не укладывается. Ведь уже в конце двадцатых годов стало понятно, что в стране установился диктаторский режим, и никакой пролетариат в расчет не берется!
— Это нам, сынок, понятно. Потому что историки растолковали, — мягко начал отец. — Вот ты понимаешь сей­час, какой режим у нас в стране?
— Я вообще ничего не понимаю. Да и не интересуюсь. Своим делом занят выше головы.
— Большое видится на расстоянии, — подсказала мать.
— Дело не в этом, — перебил её отец. — По идее, то, что мы делаем ценного, должно оставаться в нашей стране. Даже сейчас, когда правители плюют на культуру, на искусство, почти все художники стремятся лучшие свои произведения не продавать заезжим купцам, надеются, что их возьмут в музеи...
Имя Филонова и раньше часто упоминалось в мастерской отца, поэтому, когда вышла первая, прекрасно изданная книга о художнике, сыновья на свои скудные средства купили её и привезли в подарок родителям.
— Великолепный художник, — восхищался отец, листая книгу и подолгу рассматривая репродукции. — Вот видите, как он решал всю плоскость?
Начинался долгий, иногда понятный только самим художникам разговор, во время которого кипели такие страсти, будто решался жизненно важный вопрос.
— Чего вы так кипятитесь, — вмешивалась мать, ставя на стол что-нибудь вкусненькое, любимое мальчиками.
— В искусстве сама форма становится содержанием, — горячился отец. — Ведь Фаворский тоже никогда не говорил о содержании, а только о форме. В этом они схожи с Филоновым.
— Да. Но Фаворский опирался при этом на мощный фундамент: мировое искусство, — возражал ему Антон. — А Филонов изобрёл свой собственный метод и требо­вал от всех следовать только ему. Это же — бред!
— Филонов был нравственно чист, кристально чист. И при огромной эрудиции, могучем интеллекте, необыкновенно наивный, как ребенок, он свято верил в свой аналитический метод, которым может работать любой художник и даже любой человек...
— Вы бы мне хоть рассказали суть его метода, — вздохнула мать. — Просветили бы темную. Мне очень нравится в этой книжке «Святое семейство», а в остальном я просто вижу цвет, черточки, точечки...
— Шла бы ты, мать, на кухню, не мешала нам, — от­махнулся отец, но Витюша перебил его:
— Помнишь, мама, в детских журналах печатали стереокартинки? Ну, когда всмотришься, увидишь изображение паровоза или слона?
— В квадратиках или треугольниках? Помню, ну и что?
— Это и есть метод Филонова.
— Ты, как всегда, всё упрощаешь, — строго сказал Антон. — Хотя доля правды в этом может быть. Филонов в детстве вышивал. Это тоже могло повлиять на его аналитический метод.
В это время отец раскрыл другую книгу и нашел, видимо, подтверждение своим мыслям. Потому что твер­до сказал:
— Искусству учатся только у искусства. Вот ри­сунки Врубеля. Видите, как он делал? Это могло дать Филонову основной толчок, а не какие-то там стереокартинки.
— Напрасно ты так категорично их отметаешь, — не выдержала мать, — в начале двадцатого века они были очень популярны. Ваш Филонов мог их видеть в детстве. Возможно, для мальчика из нищей семьи, да еще впечатлительного, это было настоящим потрясением. А детские впечатления нередко влияют на взрослого человека.
— Молодец, мамуля, — Витя радостно захохотал и принялся за еду. — У-м-м, как вкусно!
Но старшие продолжали разговор.
— Меня поразило, что он сам о себе говорил так, как спустя полвека стали говорить и писать наши искусствоведы. Он ведь никогда не сомневался в своем таланте, в значении своего творчества. Хотя вел се­бя часто, как упрямый ребенок.
— Он, сынок, гений. У него был какой-то космический разум, и взгляд будто из космоса. Помнишь, как он объяснял свой метод?
— как? Расскажи, — попросила Агния.
Он полистал книгу и прочитал: «Все реалисты рисуют картину так, — при этом он нарисовал на доске угол дома. — Вот около этого дома надо изобразить лошадь с телегой... Представьте себе, что около угла этого дома есть дверь в магазин, — рисует дверь, — а из двери выходит женщина с покупками, — рисует женщину. — Эта женщина видит лошадь спереди.
Филонов рисует лошадь, помещая её голову на хвосте нарисованной ранее лошади.
— Над входом в магазин находится окно, — рисует окно, — а в окно смотрит человек, ему эта картина сверху видится совершенно иначе, — Филонов рисует на том же месте лошадь, увиденную из окна. — А лошадь это место видит совершенно иначе, — и снова рисует.
Я сидел в первом ряду около лектора и задал ему вопрос:
— А если около лошади пролетел воробей?
Филонов невозмутимо ответил:
— Воробей эту картину вот как видит, — и начертил на доске, испещрённой разными линиями, ещё какие-то черты. Потом добавил:
— А муха, севшая на брюхо лошади, видит вот как, — и пояснил рисунком.
При этом он смотрел доверчиво, по-детски, с таким выражением лица, которое как бы говорило:
— Видите, как это просто и ясно...
Филонов формулировал свои идеи, поэтому он не писал реалистическое изображение весны, а создавал «Формулу весны»...
— Может, хватит, отец? Ребята уже осоловели. Утро скоро. Поспать нужно.
— Если хочешь, иди и спи, — отрезал отец, сыновья согласно кивнули.
Агния легла спять.
— …Не зря он дружил с Велимиром Хлебниковым, — донесся до неё голое Антона, а потом забубнил отец. Она поняла, что он читает свой стишок:
Ставробокая
Квырдыныя
Крекается
Россовато
Лесно кресается
Хворе сокарно
Сурмовится
Утро день ночь
Бухмурятся
Косельно
Пастуют
На себерни
Полях ухабисто
Чурахается
И чурахается
Квалдыбисто
Синь
сон
перезвон.
Сыновья зашлись от восторга, а отцу только того и надо.
— Я вам сейчас попроще прочитаю, — орет заливисто, как птица на восходе:
Затенькали
Капелъно
Заплакали
Сосново
У каждого
Куста
Соскучилась
Трава
По солнышку
Вихлясто
Бежит
Тропинка
Узкая
И гулко
Капли
Падают
С каждого
Листа.
И до самого утра шум, гам, под который Агния особенно сладко спала. А они не могли наговориться, наслушать­ся друг друга.
Это были самые счастливые часы, дни, недели. Но какие же они короткие, быстротечные! Ребята погости­ли и уехали. И навалилась тоска-печаль, как всегда после бурных проводов. А тут еще дожди зачастили... И в тот день прошел дождь, но ярко сияло солнце, от которого слепило глаза.
Николай Ермолаевич вяло перебирал свои рисунки. Делать ничего не хотелось, но лечь в постель он бо­ялся. Ему казалось, что он больше не поднимется, тя­жело заболеет. На заботливые вопросы Агнии он отве­чал с раздражением, и она ушла от греха подальше, связывая его депрессивное состояние с тоской по сы­новьям.
В дверь постучали. Вошел спортивного вида человек лет пятидесяти с дорожной сумкой на плече.
— Простите, мне нужен Николай Марусин, — сказал он и замер у порога.
— Проходите, я — Николай Марусин. Николай Ермолаевич.
— Александр Васильевич, — представился незнако­мец и широко улыбнулся, — не Суворов, Белов.
Он как-то сразу расположил хозяина к себе, но, все еще не понимая, зачем явился этот человек, Николай Ермолаевич молча ждал. Гость достал из сумки бутылку водки и вопросительно взглянул на него.
— Сейчас принесу стаканы.
Когда он вернулся, на столе вокруг бутылки лежали какие-то пакеты, пакетики. Гость ловко их вскрывал.
— Дары моря — улыбаясь объяснил он,— вяленые, очень удобно в путешествии.
Прежде чем разлить водку, он сказал:
— Мои предки жили где-то здесь. Выпьем за знакомство, Николай Ермолаевич. Я рад, что нашел вас.
— А почему меня?
— Логически поразмыслив, — ответил пришелец и чокнулся. — надеюсь, вы кое-что проясните.
Они выпили, закусили. Дары моря оказались необыкновенно вкусными и незнакомыми.
— Это что мы едим?
— Не отраву. Это точно.
— Ты мне нравишься, Александр Васильевич, своим экономным языком. Я люблю минимализм.
— рад слышать.
— Ты — офицер?
— Нет. Матрос с торгового судна. Но в прошлом.
Они пили и похваливали друг друга, потом обнима­лись, пели песни, хохотали над какой-то чепухой. Когда появилась Агния, гость спал на продавленном дива­не в мастерской, а Николай, сидя за столом. Она не стала будить: сами проснутся. И тоже ушла спать. Ей приснился какой-то страшный сон. Она проснулась от такого грохота, будто дом обрушился. Оказалось, Ни­колай, едва продрав глаза, забрался зачем-то в чулан и опрокинул старое корыто, в которое она складывала лишнюю посуду.
—Что ты ищешь, Коля? — шепотом спросила она.
— Иди спать, мать, — прогудел он хриплым с перепою и со сна голосом, — потом расскажу.
Минут через десять он вылез весь в паутине и му­соре.
— нашел!
— Что это?
— Это, мать, целая история...
— Не гуди, друг твой спит еще.
— Это не мой друг. Я его только вчера впервые увидел.
— ну, ты даёшь! А если он?..
— Меньше бы сидела перед телевизором, не боя­лась бы людей.
— Да, ладно тебе. Столько всяких случаев...
В мастерской зашевелился гость.
— Проснулся, Санек?
— Ой, простите меня, Николай Ермолаевич! Так безобразно наклюкался и не заметил, как заснул.
— Это — Агния Валерьяновна, моя жена, — подтолкну, вперед Николай, но она метнулась в свою комнату переодеться, одарив благоверного свирепым взглядом: никогда не думаешь обо мне.
Мужчины ушли купаться на озеро и вернулись свеженькими, веселыми.
— Агнеша! Корми нас, мы умираем,— заорал еще со двора Николай. — Варю встретили. Она сейчас придет со своим харчем.
Варя явилась в своем лучшем платье, чуть-чуть подкрашенная и от этого немного таинственная. Они с Агнией почти никогда не красились после того, как увидели умытую Фаину, у которой не было ни бровей, ни ресниц. Коля тогда брякнул громко:
— Вот кому нужно рисовать свой облик, а вы-то зачем краску переводите, пользуйтесь природными дарами…
Фая тогда не обиделась, хохотала вместе со всеми. Молодые были. Тогда все казались нормальными, остроумными, доброжелательными. Куда всё делось?
После того, как выпили и закусили, долго сидели за столом, слушая рассказ Александра о родителях, о детстве, юности. Рассказывал он спокойно, коротко, без особых подробностей, но от этого становилось еще горше.
— Мальчишкой отец мой бродяжничал. Вместе со старшим братом добрались до Украины. А там страшный голод. Но они выжили, работали на шахте под Росто­вом. Перед войной дядя Саша умер, отца взяли на фронт в первую неделю войны. Воевал, был в плену, потом в лагере на Крайнем Севере. Там врачом в лагерной больнице была моя мать, вольнонаемная. Они встретились, когда отцу кто-то всадил нож в спину.
Рана оказалась неглубокая, быстро зажила, но мама постаралась его подольше задержать, а потом добилась, чтобы его оставили санитаром. Там они и зачали меня в этой больнице. А когда скрывать живот уже было невозможно, маму судили и отправили на поселение, там же, рядом с лагерем, а отцу добавили срок за «прелюбодеяние». Вскоре он умер при невыясненных обстоятельствах.
Когда мама родила, у неё отнялись ноги. Ухажива­ли за нами соседки по бараку. Как я выжил, не знаю. Мне было уже лет пять, бывшие заключенные сооруди­ли маме что-то похожее на инвалидную коляску. Она стала передвигаться по бараку. Раздобыла старенькую швейную машинку и начала шить для всех, кто просил. Она торопилась отблагодарить людей и почти не оставляла времени для отдыха. мне не было десяти, когда её не стало.
Перед смертью она вспомнила рассказы отца и втолковывала мне, чтобы я запомнил и разыскал эту станицу, может быть, каких-то родственников, и твердила, что я Белов Александр Васильевич, чтобы не забывал это. когда меня взяли в детский дом, там я назвал эту фамилию. Мамины документы не смогли найти. Мне стыдно, но я не знаю её фамилии. Еще она вспоминала рассказы отца о каком-то художнике, которого знал в детстве и очень любил. Но мама не запомнила его имени.
— Лев Ланца, — уверенно сказал Николай.
— Я не знаю. Почему вы так решили?
— Есть доказательства. И очень существенные» История очень интересная: круг замкнулся... Когда ты появился и назвал себя, я не придал значения. А когда стал засыпать, вдруг дошло: Вася Белов. Так получилось, что в детстве я учился в школе, располагавшейся в доме атамана Александра Ивановича Белова. Моя мама была с ним в каком-то родстве, ну, как говорят, седьмая вода на киселе. Она иногда вспоминала, какие здесь страсти кипели после рево­люции. Несколько раз называла Васю, жившего по соседству с атаманом.
Когда я, начал изводить бумагу, она вспомнила, что он тоже хорошо рисовал и даже будто бы собирался учиться на художника. А этот Лев Ланца отку­да-то приехал с женой и организовал первую детскую студию у нас здесь. Но жили они недолго. Вася был его любимым учеником. Мама говорила: «Ходил за ху­дожником, как хвостик»...
Однажды мы с пацанами удрали с урока и забрались на чердак. Там нашли какой-то хлам, но ничего интересного. Пацаны шустрее меня были, убежали, а я случайно взялся рукой за стропиле и неожиданно на­щупал за бревном что-то плоское, завернутое в клеенку. С трудом вытащил, размотал, а там...
Я даже задохнулся от изумления. Сейчас покажу.
Николай протянул Александру два небольших аль­бома для рисования, пожелтевшие от времени, гото­вые каждую минуту рассыпаться,
— Вот, посмотри внимательно. Там сохранились кое-какие подписи.
Александр дрожащими руками взял альбомы и молча кивнул в знак благодарности. Николай сделал знак женщинам, и они тихо вышли. Оба альбомы были изрисованы от начала до конца. В первом чаще встречались рисунки взрослого худож­ника. В основном, это были очень искусные изображе­ния животных: лошадей, собак, кошек, овец, Особое место занимал красавец-бык, который будто позировал художнику. Так выразительны были его портреты: то с добродушным выражением, то со свирепым, то лениво-величественным... Художник явно с наслаждением рисовал это чудо природы. А может быть, он таким образом учил своего юного друга?
Об атом говорили детские рисунки, пристроившиеся рядышком. Не очень уверенные и не так мастерски выполненные, они передавали характерные черты животных. А на последних страницах были изображены люди за своими повседневными занятиями. Авторство Льва Борисовича не вызывало сомнений. А подпи­си были сделаны детской рукой: «Мама стряпает пель­мени», «Папа в коровнике», «Мы с Сашкой пасем лошадей», «Это я, Василий Белов»…
На обложке второго альбома той же рукой было выведено: «Это подарок на моё рождение. Подарили Лев Борисович и тётя Вера. 1920 год». На первой страни­це автопортрет художника и его жены. А потом до последней страницы обложки — рисунки Васи Белова, который явно был необыкновенно одаренным мальчиком. Последний рисунок изображал розвальни, запряженные ло­шадкой, и рядом стоящие люди, в которых можно угадать всех обитателей гостеприимного дома Беловых.
Видимо, опасаясь за судьбу своих постояльцев, хозяева спрятали на чужом чердаке эти бесценные для Александра альбомы с рисунками самого дорогого человека.
— Вот как мы встретились с тобой, отец, — проговорил вслух Александр и вдруг застонал, обхватив голову руками.
Агния с Варварой метнулись к нему.
— Вам плохо?
Он не слышал их, стонал все громче и страшнее, раскачиваясь так, что стул заскрипел под ним, гро­зя развалиться.
Варвара быстро сбегала к себе и вернулась со шприцом. Сделала укол. Николай уложил гостя на кровать.
— Что с ним?
— Я не знаю. Это от волнения, но боюсь, что дело его швах. Сейчас он поспит, а потом посмотрим,
Александр проспал несколько часов и проснулся достаточно бодрым.
— Ну, болезный, как ты? Оклемался? поживешь у меня? — громко спросила Варя.
— Если не помешаю.
— Не помешаешь. Я одна. Дочь укатила в дальние края. Ну, сможешь идти? Пойдем. Дадим хозяевам отдох­нуть.
Она увела его к себе. Агния быстро навела поря­док в доме, ушла на работу. А Николай обнаружил альбомы на подоконнике. они были закапаны слезами. Он осторожно перелистал и, вздохнув: какой прекрасный мир разрушен, — положил их на место.
Несколько дней они не виделись, а потом Александр зашел попрощаться.
— Как это попрощаться? Мы даже не пообщались, как следует, — удивился Николай, — у нас так не принято. А где Варя ?
— Она чемодан укладывает.
— Твой?
— И свой.
— еще мохначе! Вы чего это, как подпольщики, втихаря собрались линять? Нехорошо. Эй, Варюша! Выдь на минутку!
— Чего раскричался? Некогда мне.
—Варя! Ты куда намылилась?
— Не шуми. Провожу Сашу до Ленинграда, посмотрю город и вернусь. Ему нужен провожатый. Ты же не пое­дешь?
— Не поеду.
— Ну так и вот, а у Саши направление в тамошнюю больницу. Он приписан к Балтийскому торговому пароходству. Понял теперь?
— Понял. Но попрощаться-то по-человечески нужно.
— Что я тебе говорила? — обернулась она к Александру. — Он дело туго знает.
Николай удивленно переводил взгляд с неё на Александра и обратно. Наконец, понял, что произошло, и захохотал:
— Ну, Варька!
— Николай! — оборвала его Агния, уловив движение Александра, который мог сейчас накостылять её благо­верному, несмотря ни на что, и пригласила всех в дом.
Александр протянул ей книгу:
— Это вам на память.
— Спасибо. О, посмотри, Коля, оказывается, Александр проиллюстрировал книгу о своем плавании.
— Не совеем так,— смутился он, — даже совсем не так. Мой был только фотоаппарат.
— Интересно. Расскажи, Саша, — взяла его за руку Варя и подвинулась поближе.
—Однажды во Владивостоке, — начал он, подбирая слова, как человек, не привыкший много говорить, — я выиграл в кабаке прекрасный японский фотоаппарат.
— Как это в кабаке? — обиженно спросила Варвара.
— Это особая история. Наше судно стояло на ремонте. В море у нас случился пожар. Были жертвы. Пока разби­рались, что к чему, пока ремонтировали, мы не могли никуда отлучаться. И работы никакой не было. Матросы дурели от безделья и развлекались, как могли: бол­тались, пардон, по притонам, играли в карты, ну и всё такое: водку пили, дрались до крови...
Ну так вот: однажды я выиграл фотоаппарат. А снимать толком не умел. Но взял его в очередной рейс. С нами увязался не молодой уже газетчик, который ре­шил освещать в своей газете жизнь на судне. Звали его Владимир Алексеевич. Мы все пьяницы, но он был особенный. Я не помню его трезвым. Все спиртное, какое только можно было раздобыть, он выпивал сразу, без перерывов и без закуски. Он болтался, где хотел, никто на него особого внимания не обращал.
— Покажи, — протянул он руку, когда я выбрался из фотолаборатории со своими первыми снимками. Посмотрел в полглаза и выкинул за борт, — дерьмо. Дай-ка мне твою игрушку.
Я отдал и аппарат, и целую коробку пленки. Вы бы видели, как он снимал! Чуть ли на голову не становился. Это был настоящий цирк. В конце плавания вернул мне аппарат, и больше я его не видел. А года через два вдруг получаю посылку с книгами. Глазам своим не поверил: фото матроса Александра Белова.
Стал читать и оторопел: оказывается, на корабле плавали сплошные герои, мужественные люди, благо­родные и отзывчивые... Я даже представить не мог, что так можно написать про забулдыг и бездельников, какими мы были на самом деле, Он красочно описал чужие города и страны, хотя дальше портовых кабаков и борделей мы не выбирались, ничего толком не видели. Правда, он всегда при­таскивал вороха газет. И часто повторял: «Информацию нужно получать из воздуха».
Книжка очень интересная, я её несколько раз под­ряд прочитал, как в детстве читал занимательные истории. Если я свято верил любому печатному слову, то после книги Владимира Алексеевича Смирновского, с подозрением отношусь к документальным рассказам.
— А семья у тебя есть, — почему-то спросила Аг­ния, — жена, дети.
— Ох, любопытные эти женщины, — недовольно проворчал Николай, — давай лучше выпьем за талантливого журналиста Смирновского. Я часто встречал раньше его статьи. А теперь нет почему-то.
— Он остался за границей после следующего плава­ния. Теперь эта книжка, пожалуй, только у меня и осталась. Из библиотек её вычистили.
— Библиографическая редкость, — погладила переплет Агния. — Я такие книги прячу.
—Я сегодня как бы исповедуюсь перед вами, — усмехнулся Александр. — Почему-то только здесь я почувст­вовал себя, как дома. Жизнь швыряла меня по свету, и нигде не было это теплого чувства, А с вами мне так хорошо, уютно, что готов вывернуться наизнанку...
— Это земля, в которой глубоко и крепко сидят твои корни, — серьезно сказал Николай.
— Я всегда туго сходился с людьми, комплексовал по любому поводу. Первый раз женился чуть ли не в шестнадцать лет. Красивая и жестокая была моя первая любовь. Я из-за нее чуть в тюрьму не сел, да вовремя остановился. А вскоре она исчезла. Искать не стал. Подумал, что блудливую козу никакая веревка не удержит. А от второй сам сбежал на флот. Поклялся никогда ни с кем не связываться. Но... Человек предполагает, а бог располагает.
За пьянство выгнали меня, подчистую списали на берег. Несколько лет передвигался по стране, нанимался на сезонные работы. Осел было на дальневосточном берегу. Завербовался на рыбозавод. Вроде бы хорошую девчонку встретил, решил жениться и обзаводиться своим домом, семьей. Но она в ответ только громко расхо­хоталась.
— Ты что ли миллионер?
— При чем здесь это?
— А при том, милый ты мой, что уже не один красавец попил мою кровушку. Примчалась бы я в такую даль, чтобы снова голову в петлю засунуть. Нет уж! Я теперь умная. Вот будет у тебя мешок денег, тогда и сватайся
— Я тебе жизнь свою предлагаю!
— А на хрена мне твоя убогая жизнь? У меня своя такая же!
Наверное, она была права: предложить мне было нечего, кроме самого себя.
— Дура она, — сказала задумчиво Варя, — если бы ты мне встретился в молодости, я бы тебя ни за что не отпустила. А сейчас могу только ждать: захочешь, возв­ращайся. Мой дом — твой.
— Спасибо, родная. Жив буду, вернусь...
На следующий день они уехали. Через месяц Варвара вернулась одна и поведала печальную историю. Она не плакала, не страдала, а монотонно рассказывала, как разворачивались события:
— Уже в поезде Саша почувствовал себя плохо. Но держался. Мы остановились в Москве, через музей нашли телефон вдовы художника. Она даже слушать не захотела о гостинице и велела приехать к ней.
— Я так вам рада, вы даже не представляете, — пов­торяла без конца. — Я уже не чаяла получить весточку из Благодатной. А вы, значит, сын Васеньки. Господи, как вы похожи на него!
Саша передал ей альбомы. Она сначала не хотела брать. Вы, говорит, можете продать рисунки Льва Борисовича за хорошие деньги. А Саша сказал, что денег ему не нужно, пусть она распорядится, как хочет. Рассказал о тебе, Колюшка, как ты сберег ...
Да, Вера Георгиевна, она такая красивая, статная дама, она сказала, что передаст их в Третьяковку, где есть фонд художника. Она нас оставляла у себя пожить, но мы уехали в Ленинград и Сашу сразу госпитализировали. Я при нем была сиделкой, мне разрешили. Он впадал в забытье, а когда сознание возвращалось, шептал, как счастлив, что я с ним, говорил, что теперь толь­ко понял , какая она, любовь,
— Я по-настоящему счастье познал с тобою, — сказал мне, — а поэтому мне умирать не страшно...
Еще в поезде он мне наказал похоронить его на каком-нибудь погосте, не сжигать. У него на похороны деньги были. Я всё сделала, как он велел. На похороны приехали его друзья из морского пароходства. Я сообщила туда, когда Саша умер. Один из них сказал, что Саша был смелый, порядочный человек. А когда закон­чил речь, вдруг предложил:
— А теперь давайте споем его любимую песню, «Черный ворон, что ж ты вьешься...» Вороны, которые сидели на крестах, на памятниках, взлетели и стали кружить над могилой. А люди стали подпевать, и мне на миг показалось, что Саша улыбнулся...
Агния старалась не покидать подругу. они, тогда еще молодые, полные сил женщины, часто плакали, выпив по рюмочке винца. Николай усмотрел в этом опасность: женский алкоголизм опасней мужского, считал он, — и запретил жене прикасаться к бутылке.
— Ты бы тоже, красавица, поостереглась, — сказал он миролюбиво, но твердо Варе. — Аля скоро замуж выйдет, детей нарожает, а бабушка к тому времени сопьётся. Разве это по-человечески? Я понимаю: только влюбилась, как потеряла любимого человека, но ты же сильная, красивая. Встретишь свою судьбу.
— Нет, Колюшка, ты ничего не понял. Это и была моя судьба. Больше уже нечего и мечтать... Ты не бойся за Агнешу, она только пригубляет вино. Да и я не напиваюсь.
С тех пор прошло почти десять лет. Варя сильно переменилась. Хотя к ней вернулась былая веселость, но мужчины больше не появлялись в её доме. Там царил культ Александра. На стенах висели его фотографии, лежали книги, которые он читал, свято береглись его поларки. Варвара была уверена, что его душа живет в её доме.
— Я чувствую его присутствие, — утверждала она на полном серьёзе своих друзей и на тревожный взгляд Агнии беспечно махала рукой: да не беспокойся — крыша у меня на месте...
Нахлынувшие воспоминания растревожили Николая Ермолаевича. Он заглянул в соседний двор. На двери до­ма висел замок. Видимо, Варвара, уехала в сана­торий. Наверное, сутками дежурит.
Попробовал рабо­тать. Это на какое-то время приглушило тревогу. Но к вечеру он уже не находил себе места. И, хотя знал, что Агния может приехать последней электричкой, до которой еще будет две, отправился на вокзал.
он почти бежал, задыхаясь от волнения. Минут за десять до прихода электрички уже был на вокзале. Отдышался и вдруг подумал: «Не приедет этой, брошусь под первый же товарняк»...
Грохот перекрыл все звуки. Бесшумно распахнулись двери вагонов, из которых, как горох, посыпались де­ти в ярких одёжках, приехали в лагеря и санатории, которые облепили все озера в округе, и забыл, наблюдая за ними, зачем пришел сюда. И вдруг услышал родной, до боли в сердце голос:
— Давно торчим? Эх, ты! обещал же не дергаться.
Он обнял Агнию и уткнулся разгоряченным лицом в её прохладное плечо.
— Ну, что мне с тобой делать, псих ты мой ненаглядный? Поди, решил нырнуть под поезд?
Она пристально посмотрела ему в глаза.
— Я так и знала... Да, я с вокзала позвонила Антошке. Витька у него. Через неделю прибудут с женами и детьми.
— почему с женами?
— Потому что наш шалопай тоже женился, — радостно засмеялась Агния и крепко его поцеловала. — Я точно почувствовала, когда ты задёргался.
— Ну-ка, скажи.
— С утра слегка заволновался, а после обеда уже места себе не находил. Угадала?
— Точно... Ну ты посмотри, что творят!
Он остановился, как вкопанный перед старым бревенчатым домом на две половины. Агния сначала не поняла, что его так потрясло. Возле ворот под плакучей березой сидела древняя старуха, которая стерегла привязанную длиннющей веревкой электроопору такую же древнюю козу.
— Коля,- тихо окликнула мужа, — ты чего?
— Ты не видишь? Какой же идиот вставил евроокна в бревенчатую стену! Он же нарушил весь вид. Ты видишь? У старухи — наличники, голубые ставенки. Красота! А у этого? Две дыры. Я ему сейчас скажу, чтоб сделал наличники и ставни...
Он уже шагнул ко вторым воротам, но Агния успе­ла остановить его.
— Коля, успокойся! Тебе не удается остановить ход истории, — засмеялась она, крепко держа его за руку.
— Эти дурацкие окна в срубе — история?
— Да, Николай Ермолаевич! Ехали, ехали и наконец приехали...

Август 2006 г.


Рецензии