Бездны транса и мегатонны гитарного драйва

ночью мне приснился сон
я был гол и был влюблён


Я хочу попрощаться со своей юностью. Но как сделать это так, чтобы прощание не стало тоскливым, страшным и неизбежным, хотя, если прощаешься с юностью, то оно, разумеется, именно таким только и может быть?! Как сделать так, чтобы, когда всё уже кончится, не осталось тягости в душе, будто что-то потерял навсегда? Ведь и вправду потерял-то навсегда! Как сделать так, чтобы сердце не терзала своей яростной страстностью горечь утраты? Получится ли? – задаю последний вопрос и, не умея ответить, двигаю дальше, потому что нет хуже, чем ждать да догонять…
Кстати, именно это и знает наша юность, именно потому позволяет и требует наслаждаться ею, чтобы поспевать всё-всё-всё делать вовремя: все радостные и горестные открытия – в своё, положенное им, время. В чём-то правы и книжники, в чём-то – Иисус, во многом, как ни странно – лицемерные пуритане, в ещё большем – развратные гуляки. И каждый-каждый-каждый субъект, будь он хоть трижды олигофрен, всё равно имеет свою собственную философию. Правда, высказать не всегда умеет, то есть не всякий может, но сердцем-то! Сердцем-то понимает всё. И даже – гораздо больше, чем просто всё.
Я не буду сейчас страдать по поводу, кому именно желаю объясниться в любви. Скажу честно: никому конкретно. Я объясняюсь просто – в любви. Без частной принадлежности. Мы говорим с Татьяной на эту тему на равных, Светочке я объяснял про это, правда, до сих пор не знаю, поняла ли она меня, но – смирилась, это точно, Майя же превзошла все мои ожидания не только теоретически, но и практически. В остальных грехах я признаваться не намерен, приучая теперь, прощаясь с юностью, себя к мысли, что это вовсе и не грехи никакие, а так – радости жизни, в большей или меньшей степени доставшиеся мне, юному, очарованному.
На днях мне приснился постхиппанский сон: было много солнца, зелени, англоязычного грязного гитарного харда, пива – хоть залейся, много народу, почти все были, как и я, что обнаружилось с удивлением и радостью, полуобнажены… да это было одно из главных ощущений предоставившейся свободы. Я с кем-то разговаривал, и разговоры получались, но и те, которые остались коротки, не были непониманием, напротив… мне всегда можно было, и это получалось легко, уклониться от серьёзностей, умствований и тому подобного загруза. Никто этим не возмущался. Много было вокруг и улыбающихся, смеющихся девушек, ловивших меня в объятья, и юношей, с которыми без подлых и сальных подозрений можно было кайфовать в полный рост. Алёнка, раскосая, длинноволосая, пухлогубая, в драном полнящем её свитере, похожая на Пеппи из детства, но – без каких бы там ни было чулок, с чёрными пятками, потому что была босиком, сидела у очередного бредово проплывающего меня костра, и я прошёл бы мимо, если бы не споткнулся.
- С тобой ничего не случилось? – услышал я и повернул голову в её сторону.
- Нет, всё нормально. – я повернулся на спину и оказался ближе к ней и дальше от чахло мреющего костерка. – Можно я так полежу?
- Не замёрзнешь? – она была нейтральна…
Правильнее сказать: «спокойна», – но тогда я ещё не понимал всего содержания этого слова, означающего для меня теперь гармонию, а посему тогда она показалась мне равнодушной, индифферентной, заторможенной и недалёкой скорее всего остального. Это даже обидно, подумал я, она спросила, как я только что сказал, совершенно незаинтересованно:
- Торчишь?
- Неплохо, очень даже хорошо, но это не моё. Понимаешь?
- Понятно, чего ж не понять-то. А на чём летаешь?
- На Белладонне.
- Н-ну-у-у. Ты завернул. Сейчас на них все балдеют. А эти – слабаки.
- Да, для фона – сойдёт. – подтвердил я. – Ты одна?
- Они на пятачок убежали. – подумала она вслух. – Ты так и будешь лежать?
Я лежал, потому что смотрел под подол её свитера, там было темновато-неопределённо, и, возможно, именно это волновало. Сидела она с поднятыми коленями.
- А тебе самой в свитере не жарко?
- Меня продувает. – просто ответила она. – Загорать надоело, скоро кожа слезет.
- На тебя хорошо смотреть.
- На меня все смотрят.
- И ничего не предлагают?
- Предлагают. Ты тоже хочешь? – она опустила к паху подол свитера, там стало достаточно светло и определённо. – Ты странный мальчик.
- Я просто мальчик. Может, ты вообще… это… ну, снимешь свой свитер?
- Да надоело мне загорать. – она вздохнула неглубоко, больше от скуки, чем по смыслу. – Так ты и от секса торчишь или совсем мальчик?
- Зачем спрашиваешь? – я почти обиделся.
- Просто так. Скучно. Ты хочешь?
- Хочу. – честно признался я. – Меня зовут…
- Отстань, а?! – она сняло свитер и осталась голой. – Мне наплевать. Хочешь – . . . . . , всё равно делать нечего, даже пива нет.
Под левой грудью с тёмным соском на почти бронзовой коже был у неё длинный розовый рубец ножевого происхождения, незагорелой дугой подчеркнувший именно неполноту груди, подростковость почти.
- Кто это тебя так? – я провёл указательным по шраму.
- Так, придурок один зацепил из ревности. – она по-прежнему была равнодушна. – Тебе какая песенка больше нравится?
- Какая песенка?! – не сразу понял я и, когда она уточнила:
- Ну, из Белладонны – какая песня? – ответил чуть даже торопливо:
- «Швестерн унд брюдерн». – и торопливо подполз к ней, благо ползти было недалеко, положил ей на колени голову. – Мне кажется, это навечно, это дорога на небеса.
- Хорошо сказал, мальчик. – она положила мне на глаза ладонь. – Мне ещё про ромашки и принцессу нравится.
- Я так и думал. – почти рассердился я. – Это несерьёзно, а меня всё равно зовут Сашей.
Она молчала, но руку с головы моей убрала, склонилась надо мной, заслонив солнце и став чёрной тенью на голубом безоблачном небе, от этой ослепительной черноты захотелось снова закрыть глаза. Откуда-то из этой черноты на меня смотрят глаза, понял я, но видят ли?
- Ты красивый, Саша. Красивый Саша. Меня зовут Алёна. Я некрасивая. Пыхнуть не желаешь?
- Нет, мне пока хватит.
- Мне никогда не хватает. – кажется, в голосе её впервые проскочила нотка сожаления. – Давай от огня отодвинемся, а то что-то он снова разгорелся.
Теперь мы легли рядом, это было не так, как только что, но она сама попросила меня, когда устроились:
- Пощекотай меня, а? А я тебе сказку расскажу. Жил да был в Тридевятом Царстве, в Тридесятом Государстве царёнок, но не законный, а так себе, кухаркин, кажется… или от ключницы, это неважно. Но он очень любил рок-н-ролл и свою старшую сестру. Она была не очень старшая, поэтому они играли вместе, но очень любопытная, так что, если бы об их играх узнали взрослые, то обязательно выпороли бы, не сходя с этого места и не взирая на происхождение.
- Наверное, он её очень любил? – поднапряг я рассказчицу, потому что почувствовал вдруг, как она, разомлев то ли от лёгких моих прикосновений, то ли от нещадно-знойных – солнца, или от костра, будто увяла совсем, начиная даже засыпать.
- Да, очень любил, ему же никто ещё не рассказал, что им любить друг друга нельзя. – согласилась она. – Но потом нечаянно этот срок настал, как гром среди ясного неба, и его об этом предупредили.
- А что она? – я почему-то разволновался.
- А что она?
- Она-то его любила?
- Не знаю, он спросил её как-то, когда они вдвоём гуляли вечером в королевском саду: «Ты меня любишь?» Так прямо и спросил. Подарил ей особенную розу, не такую, какие их окружали, он сам тайком ото всех вырастил её в своей спальне, и спросил. Она всё поняла, кажется, но сделала вид, что не очень поняла, и сказала, что он ещё маленький, чтобы думать об таких серьёзных вещах. Царевич… хм-м, кухаркин царевич почти обиделся, но, возможно всё-таки, она любила его и поэтому сказала вдруг, как будто ничего не случилось: «Пошли! Я тебе сейчас такое покажу!» И потащила его на высокое дерево, кажется, какой-то там очень пирамидальный тополь. Или кедр, неважно. Залезли они на ветку прямо напротив окон царской опочивальни и всё там увидели, про что знать им было ещё рановато.
Я думал, что вот-вот она заснёт, говорила Алёна всё медленней, почти совсем уже с закрытыми глазами, но мне казалось, что это я ничего не вижу, а она видит всё и рассказывает мне, слепому. Рядом кто-то появился ненадолго, поделился косяком и исчез в никуда, откуда явился. Я тоже любил когда-то рок-н-ролл и старшую сестру, вспомнилось и забылось, потому что рок-н-ролл уже умер, а я некрофилом не являюсь, а сестра благополучно вышла замуж и уехала очень далеко, кажется, в Питер. Может, именно поэтому, не смотря на всю мою любовь к этому странному городу, я никогда там не был и не буду? Но об этом я не думал уже, прошло.
- А потом мальчик заболел ангиной и умер. А принцесса, которая была, в отличие от него, самая настоящая, законная то есть, принцесса, она вдруг снова всё поняла и очень огорчилась, постриглась в монастырь и за десять лет добровольного одиночества извела себя молитвами, постами и бичеваниями до самой смерти. Вот, а папенька их женился на своей самой первой незаконной дочери, которая родила ему двоих сыновей. Оба они были очень красивые, просто писаные красавцы, но – полные идиоты.
- Постой! Какую… – ошарашенный, я всё же быстро подобрал подходящее слово. – …бяку ты рассказываешь, Алёна.
- А? Разве?! – она будто и не очнулась, подставив лопатку под мой порядком грязный ноготь указательного пальца. – Вот здесь, пожалуйста. Ага. Дочь свою – жену, родившую ему недееспособных наследников – он отдал под суд, ему ведь давно жаловались, что она колдунья и только нечистым путём могла совратить родного отца. Её сожгли на костре, но наутро, когда пепелище простыло, никто не смог обнаружить…
- Эй ты, ублюдок, вставай. – ступню взрезала алая-алая и ужасно-быстрая боль, в глазах потемнело от удара по пятке форменным сапогом. Или ботинком. Нет, всё-таки, кажется, сапогом. – Домой пора, мальчик. Нагулялся, хватит. Тебя папа ждёт.
Если теперь мне кто-нибудь попробует утверждать, что сны не бывают длинными, понятными и запоминающимися, я лично брошу в него камень, потому что он грешен, а я видел и прекрасно помню, как сопротивлялся, но меня скрутили, спросили Алёнку, сколько ей лет? – и, когда она послала их куда положено далеко, «до кучи» избили дубинками и её. Потом дома, стоя перед отцом, я показал свои запястья, до черноты стянутые наручниками, и, дождавшись, когда отъехала милицейская машина, без угроз и размахов ударил отцу по ушам. Он упал как подкошенный, я взял его «макаров» и ушёл из дома. Но мне не повезло: когда я добрался до знойной полянки, Белладонна уже отпела и отыграла своё, близился вечер, костры пылали как в ночь на Ивана Купалу, и я, как ни старался, не смог отыскать Алёну. Ко мне подошёл какой-то по-настоящему вонючий панк и, представившись Сифилисом, предложил вылезть с ним за компанию на сцену и обосраться там. Увидев, что я не совсем ещё понял его предложение, он успокоил:
- Мусор делим поровну: тебе – половина, и мне – половина. Пошли! – он поднял меня, сунул мне в рот на удивление приличную ароматную сигарету и потащил куда-то в сторону, а не к сцене. – Всего ничего, понимаешь? Нужно посрать, и сразу же за кулисами башляют. Это Стрёбстер, друган мой. Щас же ничего круче Стрёбса и Биксы на свете нету!
- А Белладонна? – со слабо цепляющейся за что-то вялое надеждой спросил я у панка. – Я на Белладонне торчу.
- Да хоть жидком стуле торчи! А летаешь на чём?
- На Вертолёте. – произнёс я растерянно и налетел на внезапно остановившегося Сифилиса. – Ты чё?!
Упали.
- Нет, это ты – «чё?!», долбострёб, а я через плечо. – он потирал ушибленные места. Казалось, ими было усыпано всё его стрёмное и вонючее, тщедушно-сухое и длинное тело. – Ты бы ещё этого, как его там?.. Пушкина вспомнил!!! Тогда бы я точно сдох. От смеха вот прямо здесь бы и кони двинул. Бы.
- Да пошёл ты в жопу! – искренне ответил я, потому что у меня зверски раскололо болью пятку. – Ты в прошлой жизни, козёл, начальничкам стелил, а теперь что?
- Ты мне, настреб, прошлой-то жизнью не тыкай! Мне-то, нахрен, по-стребу, просто напарника нет, а эти все отмороженные какие-то, их встребать ещё надо. Ты-то свой же чувак, не завис ещё! Идёшь?
- Нет. – встав к тому моменту, я едва стоял на ногах. – Юность не продаю.
- Да не ради меня, идиот! За идею, вон смотри, все эти тупые тинэйджеры в нас с тобой нуждаются, а остальное уже не важно. Они Стрёбстеру верят, только малого не хватает! Он староват, понимаешь?
- Сколько? – он был ужасно назойлив, и я всего лишь решил поменять тактику, не больше. – Я дорого стою!
- Ой-ля, да Стрёбсу наплевать. Если ему надо будет, он тебе Останкинскую башню во двор подгонит! – зря я так на него, подумалось вдруг, симпатичный, в принципе, парень, максималист, правда, или циник – не разберёшь уже, но что поделаешь? – Все мы, дети, тем и грешим, блин, страшных лет России, йу-упс-с, что слишком веруем то в одно, то в другое, кто в одно, кто – в нечто совершенно противоположное. Вон как старается. – Ты шиздишь сейчас, как братан мой старший, он в детстве тоже Белладонны накушался, а потом Вертолётом его выворачивало. Да только знай, срань ты господня, что в этом мире, стрёб твоего папу, продаётся всё! И все!! И ты!!! Просто тебя ещё…
- Заткнись, Сифилис! – подобно стирающей головке мафона проехал по стрёмному саундтреку знакомый голос. – Привет, Саша! Рада тебя видеть.
Я не поверил глазам. Алёнка, которую я искал, и – совсем другая, стояла рядом и усталым голосом – вслух, а тем ещё – в моём довольно нетрезвом ещё сознании, звучала как-то вроде эйсидофилина:
- Стрёбс уже умер. Он умер ещё раньше, чем мы похоронили Гаудеамус и Калифорнию. Теперь в моде снова Иисус Христос. Пойдём отсюда, здесь громко слишком, ведь правда?
Теперь я заметил впереди неслабый такой лимузинчик представительского класса из тех, только от вида которых особо шизанутые на авто любители кончают быстрее, чем от Клавдии Черепицыной. Бугристые даже в пиджаках и галстуках мужики, молчаливо державшие за пазухами бугры кулаков правых рук, внимательно прозревали окружающую окрестность, подозревая судорожно и хаотично дёргающееся цветовыми кляксами и иглами раскрашенных лазеров пространство. Двое были в приборах ночного видения на котелках, они двигались особенно нервно и внимательно. Наконец-то и я вроде нашёл, что сказать:
- Я искал тебя, Алёна.
- Спасибо, я знаю. Садись. – она сама вошла в услужливо открывшуюся дверь тарантаса и втянула меня за руку вовнутрь. – Удивительно просто, просто замечательно, Саша, как ты вовремя.
- Что ты имеешь в виду?! – я насторожился, сам не знаю, почему, потому что её рука была холодна, и слова, произносимые вслух усталым и равнодушно-общеупотребительным голосом, тоже не слишком теплы, а так себе.
Она закрыла дверь – сама, перегнувшись через мои колени, почти легла на них. Стало тихо, совершенно никаких звуков, кроме нашего дыхания и тех, что рождались от наших движений. Алёна не стала садиться, перевернувшись, она положила голову мне на колени, но было тесно поперёк салона, и она, сбросив туфли, отчего юбка её роскошного, насколько я мог судить, костюма упала ей на живот, обнажив длинные соблазнительные ноги в чулках, как на жидкоогненной рекламе какой-нибудь, протянула их на спинку сиденья рядом с водительским.
- Всегда хотела понять, что ты тогда чувствовал. Ты совсем не изменился, малыш, именно поэтому сейчас и нужен мне.
- Я всё равно ничего не понимаю. – смутно неприятно было то возбуждение, что охватило меня, но ничего поделать с ним я, пожалуй, не мог. – Начни сначала. Сколько нам лет?
- Тебе всё столько же, мой мальчик, а мне… – её рука, изящная и ухоженная, коснулась ноготком, окрашенным в зелёный цвет, моей щеки. – …мне – чуть больше, но это ведь не имеет значения, Саша? Скажи мне, неужели это имеет для тебя какое-нибудь значение?
Мне почему-то стало страшно, но я ответил то, чего хотела она:
- Конечно, нет! Но мне казалось, что я не произвёл на тебя такого вот впечатления… – теперь я, вдобавок ко всему, ещё и смутился, не зная, как выразить словами так, чтобы не обидеть вдруг. - …что-то не так, как нужно. Объясни мне, Алёна, что произошло? Ты выглядишь старше, чем всего лишь каких-нибудь пару-другую часов назад…
Она положила мне на губы указательный палец:
- Разве ты научился считать время? Зачем? Зачем тебе это?! Нет-нет, молчи. Говорить, как и… недавно… только что, буду я, а ты слушай. Я богата. Заслуженно богата и уважаема, не подумай чего плохого, много сил ушло на это, но я добилась того, чего хотела ещё тогда… пару часов назад. Теперь мне нужно реализовать свою свободу… Хорошее слово, правда?! Молчи, Саша, это вопрос риторический. Особенно здорово, когда слово это наполнено вполне реальным содержанием. То, что происходит сейчас там, снаружи, не имеет никакого смысла только потому уже, что это – сплошь одни только иллюзии. Стрёбстер тешится тем, что его, видите ли, слушают. Он думает, что они слушают ту ахинею, которую он несёт со сцены столько безумно-долгих лет. На самом деле, они не слышат его слов, они не понимают их содержания, и он сам виноват в этом. Он сам выстроил эту ловушку, когда объявил, что делает только оболочки, которые каждый вправе наполнять собственными мыслями, чувствами и действиями. Это была его главная ошибка, он не должен был давать им этой свободы, нужно было сделать только иллюзию, оставив за собой право и силу направлять стадо туда и так, куда и как нужно самому, а не им. Понятно?
Она отпустила мои губы, но не отнесла далеко от них указательного пальца. Я ответил, потому что уже понял больше, чем она могла допустить:
- Понятно. Давай о деле. Зачем я тебе?
- А ты всё ещё похож на Христа в юности. Тогда, когда небо награждало его лишь неясными предчувствиями, когда оно наделило его самосознанием, но не доставило ещё ко времени зрелых свершений…
Я удивился самому себе, когда произнёс чуть раздражённо:
- Алёна, это концепция. Ты о деле давай, а не о том, как это…
Она снова замкнула мои губы своим указательным пальчиком, показалось, ставшим ещё холодней, чем прежде:
- И ты – туда же! Я художник, а не бухгалтер. Но, если хочешь, скажу сразу же и просто. Надо сыграть Христа; ты молод, красив, неискушён, чист, длинноволос… да что там! Стоит ли перечислять? Ты идеально подходишь на эту роль. Условия контракта – в офисе. Утром мы будем в студии. Если ты не согласишься… это будет ужасно.
Она резко села, настолько быстро и точно заняв сидячее положение, что я просто оторопел, сердце моё остановилось, и душа вышла погулять наружу, а тело, повернув голову с упрямо и точно, резко и контрастно всё видящими глазами в сторону её обозначившегося тенью на фоне окна профиля, спросило потрясённо:
- Зачем ты сделала это?! – нет, конечно, оно выполняло лишь функцию произнесения упорядоченных звуков, но душе хотелось, чтобы это было живо и страстно, честно и чувственно, и для себя она сама раскрашивала чёрно-белую картинку в цвета, как умела. – Я не хочу, я… тварь! Подлая обманщица. Мало того, что ты обманула саму себя! Это…
- Это моё личное дело! – она не повернулась, но в двери вошли четверо, сели на места: двое – впереди, двое сбоку от нас. Автомобиль едва заметно завибрировал, зажглись фары, разрывая пространство алле Национального Парка Культуры и Отдыха. – Я имею право…
- Безусловно. Ты поступаешь с собой, как хочешь, и никто, даже я…
- Ты – никто.
- Хорошо, Алёна. Ты вправе была обмануть себя, но зачем ты обманула меня? Зачем хочешь обмануть их, они…
- Они – никто.
- А ты кто?! – если бы душа моя была здесь, то я был бы злобен, охранник бы, что достаточно плотно сидел слева, почувствовал бы под мышкой у меня «макарова», и, как только бы я дёрнулся, а я обязательно бы дёрнулся, разнервничавшись, то убил бы меня тут же. - Сама-то ты, такая неотвратимая, такая художница, ты кто?! А?!!
- И я – никто. Ассистент! – она протянула вперёд раскрытую ладонь. – Скальпель!
Стоит ли описывать операцию, во время которой нам опять не удалось поговорить по душам? Снова, как много раз до, как всегда – после, нам мешали, вкладывая в её требовательную руку то скальпель, то зажим, то ножницы, а порой и такие инструменты, названий которых я не только не в силах знать, но и не сумею придумать.
Зашивали ассистенты, а потом я спал. Наверное, мне было очень хорошо. Возможно, мне было гораздо лучше, чем стало после того, как я проснулся. Алёнка сидела у кровати, лицо её было всё в слезах, она прошептала:
- Ми…
Сглотнула, но я понял. Впрочем, рука была слаба, чтобы суметь подняться и успокоить её… Глаза изменили зрению, или наоборот, я ничего больше не помню из первого пробуждения, кроме шёпота:
- Вот и хорошо. И хорошо, милый мой, наконец-то! Слава Богу! – и так далее.
При упоминании Бога, несмотря на искренность Ему её благодарности, я почему-то вздрогнул, хотя вряд ли это было физическим движением. Скорее, содрогнулся, потому что, очнувшись во второй раз, вынужден был остановить её почти сразу, преследуя лишь истину и не желая продолжать заблуждение:
- Зачем ты зовёшь меня не моим именем?
Она, наверное, очень удивилась, но по инерции успела прошептать ещё:
- Сашенька!
- Остановись, дитя! Меня зовут… а впрочем, если ты до сих пор не знаешь Моего имени, то нужно ли оно тебе?! – я откинул одеяло, вырвал из вен иглы, которыми заканчивались прозрачные внешние сосуды капельниц, теперь мне уже ненужные, отсоединил от головы провода. – Если хочешь, Алёна, можешь сопровождать меня. Если не можешь, то пора прощаться, скоро приедут санитары и захотят увезти меня в психушку, а я этого не хочу. Поверь мне, я не умер ни от ангины, ни от жажды, ни от сифилиса, я бессмертен. И это не лик старости, нет. Смерть – это лик вечной молодости, нужно только вовремя умереть, раньше, чем от ангины, ран, рака и тому подобных причинных неприятностей.
Говоря это, я не стоял без дела, мой сосед по палате, что, казалось, уже поправлялся, был одного со мною роста, но я уже знал, что сегодня ночью он умрёт по недосмотру медсестры, что спросонья вколет ему инсулин вместо глюкозы, удивляясь странно-огромной дозе – посмотрев не в ту графу… поэтому я просто забрал его одежду, своей почему-то у меня в тумбочке не было. Одеваясь, я то и дело усмирял пылкость своих речей и волненье голоса, дабы успокоить Алёну, приготовив её к приятию единственно правильного решения.
- Ты помнишь Апокалипсис.
- Нет, Саша…
- Забудь это имя!
- Нет… но как мне тебя звать теперь?
- Не зови никак, пока не вспомнишь. Ты помнишь Апокалипсис?
- Нет, я боюсь, да и в последнее время…
- Хорошо, не продолжай. Я понял. Пошли. – мы остановились около двери, я взял её руки в свои, внимательно поглядел в её глаза своими, вселяя достаточную для её слабых духа и тела силу, от меня не убыло совсем, посмеялся я про себя, радуясь предстоящей удаче. – Ничему не удивляйся. Потом я объясню тебе больше, а сейчас нам некогда. Не отставай, если хочешь быть со мной, если нет, то – скатертью дорога. Только успей, пожалуйста, сказать мне «До свиданья, милый!», – это чтобы я понял и не мучился потом сомнениями, что что-то сделал не так.
К этому моменту мы были внизу, уже около поста, медсестра, увидев меня, завизжала, в страхе будто пытаясь своим же кулаком заткнуть свой распахнувшийся пронзительный мегафон. Я ударил прямой рукой, больше воспользуясь силой инерции, нежели силой мышц; она отлетела к стене за спиной и, буквально, влипла в неё с костяным хрустом и влажным чмокнувшим шлепком.
- Не волнуйся, Алёна, она всего лишь получила своё. Она не чтила своих отца и мать, а сейчас, когда они умерли, даже не подумала покаяться… более того, эта с-с-сука счастлива. С тех пор, как похоронила их, не по-христиански даже и похоронила-то, она ни разу не навестила их могил. Для того, чтобы не нагрешить больше и не гореть потом в аду, ей самое то пора прекратить своё существование, и тогда, возможно, перед Отцом Моим у неё ещё будет шанс обрести прощение. Ведь он же, сука, гораздо добрее меня, честного. Что с тобой, Алёна?!
Я вынужден был остановиться, заметив что уже почти волоку её. Тогда, чтобы успокоить её, мне пришлось, подняв её на ноги, максимально спокойно объяснить, снова глядя ей в глаза, почему-то наполненные страданием:
- Ты должна верить в меня. Нет греха большего, чем неверие. Я понимаю, что в это очень трудно вот так сразу поверить, но у нас с тобой просто нет времени, и отсутствие его для тебя сейчас – главное испытание. Ваши астрономы и математики, историки и политологи ошиблись, неправильно вычислив дату Светопреставления. Оно началось сегодня, он всегда будет сегодня, когда и должно было начаться. Пойми это и успокойся. – кажется, сам я устал удивляться собственному спокойствию. – Пойми это и успокойся. Ты ведь любишь меня, я – твой Бог… Во имя любви приемли то, что я делаю с сегодняшнего дня, ибо настал срок, как это ни жестоко.
Кажется, мне удалось укрепить её в вере, не совсем, конечно, и я отдавал себе отчёт в этом, когда, посмотрев на часы на стене, вынужден был снова поторопиться:
- Вперёд, Алёна, крепись и веруй. Приемли ужас как неизбежность. Самое смешное и непонятное во всей этой истории с Концом Света то, что вас ведь старательно предупредили, вы знали, что так будет, а сейчас вдруг, когда началось, почему-то пугаетесь и теряете мужество! Наверное, плохо верили.
Я едва успел ударить в дверь ногой так, что, вышибленная из петель, она разбила лбы двум санитарам с той стороны:
- Они грешны в том, что были жестоки в обращении с сумасшедшими, и нет им оправдания в моём суде, пусть папочка их оправдывает, а по-моему, они козлы безоговорочные.
Врач бежал позади них и, возможно, увернулся бы от возмездия, но каталка с сыромятными кожаными ремнями, прибережённая для меня, отброшенная давешней дверью, въехала ему в живот, разорвав диафрагму напрочь, повредив печень и значительную часть кишечника достаточно, чтобы его земная кара смертью была долгой и мучительной. Алёнка ещё держалась, и на бегу я пояснил ей:
- Он прелюбодей, угодник похоти и в страстолюбии своём забыл обо всём, даже о Боге. Но и это Отец мог бы простить глупцу, зато я не знаю, простит ли он ему инцест? А? Как ты думаешь?! Сегодня ночью этот доктор овладел своей дочерью! – когда я открыл дверцу, водитель экипажа «скорой помощи» судорожно крутил ключ зажигания и жал вместо газа на педаль тормоза, отчего никак не мог тронуться. – А этот просто убийца! Он убил человека, оправдываясь своим понятием о самообороне. Здесь он тоже умер.
Я просто выдернул водителя из машины и отпустил на все четыре стороны:
- Алёна, посмотри, он тоже умрёт прямо сейчас.
- Не хочу, прости, не могу смотреть. Пусть он убийца, пусть! – я услышал в её голосе рыдание, клёкот рвоты, ужас сопротивления и – О, Боже, только не это! – неверие в Меня. – Это его крест! Зачем ты берёшь на себя нечеловеческую…
Она захлебнулась, я вновь цепко и спокойно, ужасно и целенаправленно поймал её глаза в свои:
- Нечеловеческую – что?
Она сглотнула и ответила тихо:
- Ответственность.
Я пожал плечами:
- Так ты ещё ничего не поняла, милая моя Алёнушка? Как жаль…
- А что я должна понять? – она уже не плакала, но и воли в её глазах не было, вся сила моя, часть, только часть которой, мог отдать я, будто рвалась, валилась в бездну этого безнадёжного её непонимания. – Что???
- Да то, что я – не человек! – но в этот момент на мои глаза чуть не навернулись слёзы, и я разорвал наши объятия. – Прости, я не в силах объяснить тебе это. Прощай, дорогая моя!
Водитель слишком часто оглядывался на нас, а бежал, при том, со всех ног, так что он не мог заметить, когда выскочил на мостовую, наехавшего из-за угла грузовика.
- Я не могу любить Тебя… такого! – прошептала она. – Скажи мне, пожалуйста, Саша, когда и как я умру, чтобы приготовилась к встрече с Твоим жестоким Отцом.
Если бы это был сон, то я очень хотел бы в этот миг проснуться, чтобы, заснув снова, начать всё сначала, пусть с того же места, и, если ничего уже невозможно изменить, пусть всё повторится сначала, я переживу и этот ад, и тысячу других адов, таких же и других, милая, только бы быть рядом, делиться с тобой моей силой, моим знанием, всем, что есть у меня, моей любовью, как бы нежна или жестока она ни была, пусть даже ты меня не поймёшь, не примешь… но только бы не было этого страшного финала! Я готов бежать по кругу вечно, только бы не зазвучали слова:
- Я не могу любить Тебя… такого! – это безвыходная ситуация, когда Я – такой, и именно такого Меня ты, Алёна, не сможешь любить.
Теперь, когда духом влившись из отца в мать, я побыл сыном и, повзрослев, сам стал отцом пора закончить мрачное прощание с юностью, из которого, как я и предвидел, ничего радостного не получилось. Жаль, что мне снова не удалось понять то лучшее время моей жизни, с которым я в очередной раз прощаюсь, так и не поняв, за что же меня призовёт Бог на суд свой? За то, что я так и не дослушал рано умерших Белладонну с Гаудеамусом и Калифорнией? За то, что был жесток с отцом, не понимал его так же, как и он – меня? За то, что не усвоил правил торговли и дорожного движения, где бы они не применялись: в торговле ли, на дороге ль или в искусстве? За то, что взял на себя нечеловеческую ответственность, подобно изысканному пошляку, сказавшему, что жизнь – это дорога на кладбище, определить всё ту же Жизнь как непрестанное бесконечно-ежедневное прощание в юностью, начавшееся, похоже, ещё до самого рождения?
Я снимаю с руки латунный смешной аляповато-громоздкий перстень с фальшивой бирюзой со своего указательного пальца, откладываю в сторону ручку и морально подготавливаю себя к сидению за печатной машинкой до самого утра, брезжущего за окном кухни рождением нового дня, такого, как и все остальные в среде, проходящей мимо, неотвратимого и всегда недостаточного, короткого, жестокого. Жаль, что мне снова не удалось понять то лучшее время моей жизни, с которым я в очередной раз прощаюсь, так и не поняв, за что же меня призовёт Бог на суд свой? За то, что я так и не дослушал рано умерших Белладонну с Гаудеамусом и Калифорнией? За то, что был жесток с отцом, не понимал его так же, как и он – меня? За то, что не усвоил правил торговли и дорожного движения, где бы они не применялись: в торговле ли, на дороге ль или в искусстве? За то, что взял на себя нечеловеческую ответственность, подобно изысканному пошляку, сказавшему, что жизнь – это дорога на кладбище, определить всё ту же Жизнь как непрестанное бесконечно-ежедневное прощание в юностью, начавшееся, похоже, ещё до самого рождения?
Я снимаю с руки латунный смешной аляповато-громоздкий перстень с фальшивой бирюзой со своего указательного пальца, откладываю в сторону ручку и морально подготавливаю себя к сидению за печатной машинкой до самого утра, брезжущего за окном кухни рождением нового дня, такого, как и все остальные в среде, проходящей мимо, неотвратимого и всегда недостаточного, короткого, жестокого. Жаль, что мне снова не удалось…



© Copyright: Дмитрий Ценёв, 2005
Свидетельство о публикации №2503100083


Рецензии