Прощание с музыкой

Солнечные лучики танцевали в окнах пятиэтажек, прыгали на стеклах машин, увязших колесами в снегу, рассыпались в сугробах на тысячи бело-синих искр. Капель мелькала за окном короткими серебристыми нитями. Капельки точь-в-точь укладывались в такт: «тук-тук, дук-тук», – били они о железный подоконник, «ти-рам, пам-пам», – отвечали в сознании нежные гитарные звуки. От полного слияния ритмов представлять себе музыку было очень удобно. Тем более музыку Баха, ритмичнее и складнее которой человечество еще не создало. Полдень врывался в окно гостиничного номера снопами ослепительного белого света. Он будил и радовал, призывая верить в лучшее. Хотя, я не очень-то радовался теплу в середине января. Как кубанскому жителю, с детства обделенному настоящей русской зимой, мне было бы приятнее увидеть за окном хлопья снега и столбик термометра с отметкой в минус десять. Но, видно, оттепель в Воронеж я привез за собой из Краснодара. Потому не оставалось ничего другого, как полностью отдать себя во власть солнца и стучащей воды, смирившись с судьбой.
За дверью номера угадывалось молчание бесконечных гостиничных коридоров. Они послушно опустели и замерли, боясь помешать моей внутренней музыке. Лишь еле слышный глухой рокот промышленного города, долетавший с улицы, напоминал, что где-то существует другая жизнь. Но вот бибикнула машина, кто-то с нижнего этажа тюкнул ложкой о стакан, музыка поставила точку мажорным аккордом. Я присел на низкую деревянную кровать, нащупал под ней ручку футляра и потянул на себя. Положив футляр на колени, осторожно открыл и посмотрел на гитару. В полуденном свете она казалась вызывающе плотской, словно отчеканенной в воздухе. Чуть приподняв инструмент, я пошарил по дну футляра и достал тюбик. Отставив открытый футляр на кровать, открутил крышку. Послышался едковатый запах змеиного яда. Закатив правый рукав рубашки, я выдавил на предплечье немного крема и принялся активно растирать. Мышцы руки задергались и заныли. «Выздоравливай», – прошептал я руке еле слышно. Выздоровление и правда не помешало бы: через пару дней мне предстояло выступать на престижном международном конкурсе, и сюита Баха была в программе первой.
В дверь постучали. Я подошел и повернул висящий в замке ключ с болтающейся пластмассовой биркой. На пороге стоял певец Мурат Насыров. Во всяком случае, так мне показалось в первый момент. На его носу красовались очки в изящной посеребренной оправе, одет он был в короткое черное пальто, высокую шляпу, и цивильный белый шарф. Спадающая на лоб прядь темных волос довершала стильный артистический облик. Рядом с гостем на коридорном паласе стояли гитарный футляр и спортивная сумка. Молодого человека в самый раз было показать по MTV в песне какого-нибудь хриплого рокера, стенающего балладу об отелях, барах, креслах-качалках, одиноких ночных кварталах и прочей американской клиповой чепухе.
«Кажется, мне сюда», – сказал гость. Постучав изящными ковбойскими ботинками по полу, чтобы сбить остатки налипшего снега, он шагнул в номер и протянул мне руку.
– Я Альберт, из Казани.
– Очень приятно, – кивнул я в ответ.
– Вы тоже на конкурс, – обрадовался гость, заметив стоящий на кровати футляр. – Сейчас посмотрим ваш инструмент.
Реплика показалась мне бесцеремонной – прежде чем брать в руки чужую вещь, обычно спрашивают согласия хозяина. «Простота хуже воровства», – мелькнуло в голове. Однако я не подал виду, что чем-то смущен. Альберт открыл узкий стенной шкаф, повесил пальто на плечики и положил свой футляр на вторую, свободную кровать. Закинув под нее сумку, он тотчас взял в руки мою гитару, будто и не было переезда, дорожной усталости, а сюда он прибыл специально ради моего инструмента. Справедливости ради мне стоило сделать тоже самое – взять его гитару. Но что-то мешало мне ответить.
С делано равнодушным видом я сидел и смотрел, как он оттягивает струны моей любимицы и заглядывает ей в резонаторное отверстие. Взяв гитару наперевес, он сыграл умопомрачительную руладу в стиле испанского фламенко. Пальцы замелькали в воздухе так, что в жаркую погоду запросто могли бы заменить вентилятор. Я невольно вспомнил о своей болевшей руке. «Молодец!», – улыбнулся я Альберту, делая вид, что восхищен. Если бы я тогда знал, чем закончится поездка в Воронеж, наверное, тотчас бы собрался и уехал как можно дальше. Но сейчас капель по-прежнему выбивала ритмичную дробь, солнце сияло, и мое существование было наполнено верой в успех. Когда ревность окончательно взяла верх, я вежливо забрал гитару обратно.

Учиться музыке я начал поздно, в шестнадцать лет. К этому возрасту некоторые уже завоевывают престижные международные награды, а вундеркинды и вовсе купаются в лучах всемирной славы. Но я взял гитару в руки, когда пошел в девятый класс. Зимой девяносто первого только и разговоров было, что о смерти Виктора Цоя. На рынках царил цоевский культ – в глазах рябило от брелков и маек с его изображением, сутками напролет звучали записи группы «Кино». Песни Цоя буквально завоевали город: летели из радиодинамиков и с телеэкранов, доносились из каждой подворотни и подъезда. Не знать гитарных аккордов цоевской «Звезды по имени солнце» или «Пачки сигарет» считалось признаком дурного тона. В школе это было как тест: если не поешь Цоя, то какой же ты пацан? Вот и мне хотелось быть пацаном. Да и веяло от этих песен нездешней романтикой: ленинградский рок-клуб, юность в кочегарке, обшарпанные питерские дома, свобода и независимость. Что еще надо, когда тебе шестнадцать?
Первые две песни я освоил сам, а потом заявил родителям о желании играть профессионально. Мне наняли педагога, которого звали Станиславом Леонидовичем. Этот молодой человек появился у нас дома с матерчатым черным чехлом, из которого достал нечто, чего я прежде никогда не видел. Прежде была фанерная бренчалка, на которую натягивались полуржавые железные струны. Прижать эти струны к грифу стоило громадных усилий, а пальцы после этого долго были в бороздках и ужасно болели. Стоила такая гитара рублей десять, а удовольствия была куча: сесть с друзьями в подъезде на лестнице и начесать пару-тройку цоевских аккордов, выкрикивая песню как можно громче – чтобы жильцы окрестных домов оценили твой романтический настрой. Но Станислав Леонидович извлек на свет стройную гитару-красавицу из бразильского палисандра. Темно-коричневые деки были вскрыты лаком, и стоило чуть повернуть инструмент в руках, как по нему пробегало несколько ослепительных бликов. На грифе из черного дерева был уложен строгий ряд золотистых ладов. Пластиковые струны белесо-прозрачными лучами парили над резонаторным отверстием, отделанным разноцветной мозаичной инкрустацией. Притронуться к этой благородной красавице я в тот раз не решился. Так человек мог бы смотреть на подлинник Джоконды или Туринскую плащаницу. Ба! Ведь именно такие гитары у знаменитых эстрадных певцов, которых показывают по телеку! Конечно, заниматься я стал на своей прежней деревяшке – на настоящем инструменте играл мой педагог. Но даже свою дворовую гитарку я оснастил пластиковыми струнами, похожими на рыболовную леску.
Ребенком я застал то время, когда на телеэкране по нескольку раз в неделю появлялись выдающиеся скрипачи, пианисты, дирижеры. И хоть мне, как самому обычному мальчишке, претила эта классическая тягомотина, я волей-неволей знал Ойстраха и Рихтера, и что играют они Паганини и Баха. А еще я откуда-то знал, что Паганини был гением скрипичной игры и занимался по 16 часов в день. Так что будущее укладывалось в довольно простую схему: вкалывай за инструментом, как Паганини, и прославишься навеки. Это, кажется, Николай Бердяев писал: не может человек всю жизнь чувствовать какое-то особенное призвание, если ни к чему значительному не призван. К семнадцати годам я призвание осознал: стать гением гитары.
Звездный масштаб тогдашних мечтаний неудивителен. Читать меня научили в четыре года, а в шесть я был первоклассником и шпарил по тексту не хуже учительницы. Пока сосед по парте обливался потом и пыхтел, соединяя слоги в слова, я декламировал наизусть «Руслана и Людмилу», а заодно и таблицу умножения. Победы в школьных олимпиадах и пост командира класса с нежных лет приучили меня к успеху и блеску. В детском возрасте успех губителен. Всю оставшуюся жизнь он заставляет человека одерживать новые победы, бороться за статус удачливой персоны и верить в то самое призвание. И пока окружающие живут нормальной размеренной жизнью, воспитывая детей и скупая мебель с бытовой техникой, ты бьешься с судьбой, уверенный в том, что должен достичь предназначенной цели. Ни к чему хорошему это не приводит: везет единицам из миллионов. Остальные спасаются самообманом, алкоголем и ядовитой смесью нереализованных амбиций, которую выплескивают на окружающих.
 Смотришь на ученика – и танцор он, и художник, и отличник, и просто гордость школы. А лет через пятнадцать встретишь оборванного алкаша на лавочке. Спросишь его: «Павлик, это ты?». Это он: устал доказывать миру, что его зовут Леонардо да Винчи. Или устроишься на работу, а тетенька-коллега тебя поедом есть, как ты ее ни хвали, как ей ни угождай. А потом ненароком вспомнишь, что это та самая Юленька, которая на поэтическом школьном конкурсе когда-то победила. Дали ей картонный диплом, в местных теленовостях показали, и кажется ей с тех пор, что население планеты Земля никак ей должок не отдаст. А стихи-то на самом деле бездарные были. Детский успех – не аванс от Бога, а наказание на всю оставшуюся жизнь.
Итак, решив освоить гитару, я с остервенением начал зубрить этюды и гаммы. Поначалу проблемы начались с учителем биологии. Его предмет был в школе первым, и прийти я не успевал: с утра надо было как следует поиграть. Затем претензии предъявил школьный физрук – в расписании физкультура стояла третьей. В итоге я бросил учебу в десятом классе, посередине учебного года. Сам бы я этого не сделал, но помог отец. В прошлом музыкант, он по сей день вносит во всякое дело искорку изящества, ломая стандарты и привычные формы. После полугода моих занятий отец предложил поступать в музыкальный колледж. Это было полным абсурдом: чтобы сдать вступительный экзамен в колледж, положено проучиться шесть лет в музыкальной школе, сыграть массу музыкальных произведений и пройти кучу теоретических дисциплин. Но ведь Паганини – тоже абсурд, неподвластный земным правилам. Едва выучив ноты, я потребовал от Станислава Леонидовича дать мне произведения для вступительного экзамена. Он искренне посмеялся, однако на следующий урок все же принес ноты: три не самых сложных, но эффектных пьесы. Это как раз тот случай, когда говорят: «любой каприз за ваши деньги».
Постепенно педагог почему-то перестал к нам ходить, а мои бдения за инструментом стали почти круглосуточными. В музыкальном плане я был абсолютно толстокожим. Красота звуковых оттенков, гибкие переливы форте и пиано, рожденный музыкой душевный трепет – ничего подобного с моей стороны и близко не было. Музыкальный гений в моем представлении был человеком, который играл очень быстро и очень громко. И чем быстрее и громче, тем гениальнее. В этом смысле гитара была для меня не больше, чем, например, стиральная доска, по которой можно стучать костяшками пальцев либо тереть ногтем. Для меня она была скорее тренажером, нежели музыкальным инструментом. Отец пытался-было возразить, но всякой попытке меня учить я давал решительный и жесткий отпор. Я представлял себя кем-то вроде легендарного Александра Матросова, закрывшего грудью амбразуру. Выполнить за полгода пятилетний план и, едва взяв инструмент, сыграть концертную программу – тоже подвиг. И я его совершил.
Вступительный экзамен был моим первым появлением на сцене. Со сцены концертный зал показался океаном, или палубой фрегата, на которую я смотрел с самой высокой и опасной мачты. Вот из параллельного мира долетает звук чужого голоса с обрывком моей фамилии. В зале висит напряженная тишина. Кажется, на меня смотрит Вселенная, перед которой предстоит держать ответ за все содеянное в жизни. Нарисовав в уме ровную линию, я иду по ней от кулисы к середине сцены, где стоят стул и гитарная подставка для ноги. Сейчас подставка и стул – орудия пыток. Медленно сажусь, и понимаю, что не помню ни одной ноты. После многодневных изнурительных тренировок правая рука отказывается играть. Вместе с плечом и спиной она онемела, будто в нее вкололи литр обезбаливающего. Может быть, из-за этого так стучит сердце? Оно бьет в гитару, отчего та трясется и я никак не решаюсь взять первый звук. Где-то щелкает фотоаппарат. Поправляю пиджак, хотя, по-моему, я сейчас голый. Жюри сидит в глубинах зала за длинным столом, накрытым кроваво-красным бархатом. Я жюри не вижу, лишь ощущаю с помощью телекинеза. Вдох… Бархатные занавески на громадных окнах концертного зала уплывают в сторону, стены искривляются вслед за ними. Руки начинают играть. Как странно звучит гитара: звуки, едва появившись, сразу же падают рядом, уходят в вату – я почти их не слышу. В зале еще есть зрители, но они сидят в километре отсюда. Зрители кажутся бесплотными, словно сделанными из дыма. И еще мне кажется, что у них несуразно-большие головы. Наверное, поэтому я их так боюсь. Пальцы на грифе танцуют загадочный танец, совершенно забыв про хозяина. Правая рука бесследно исчезла внизу, где-то рядом с полом. Первое произведение окончено. Стоп. Надо начинать второе. «Достаточно!», – летит возглас со стороны жюри. Я поднимаюсь, киваю головой и ухожу… После этого подобные ощущения я испытал лишь однажды, когда потерял девственность.

– Что играешь на первом туре? – вроде как невзначай поинтересовался Альберт, доставая из сумки бритвенный прибор.
– Пока не решил, – соврал я, делая вид, что внимательно рассматриваю гриф своей гитары. – Репертуар большой, что-нибудь выберу.
– А что из Баха играть будешь? – не унимался Альберт.
– Посмотрим.
Альберту явно хотелось услышать мою игру, чтобы определить, кто из нас двоих играет лучше. Свое владение гитарой он уже показал, и теперь был ход за мной. Даже в такой высокой душевной работе, как искусство, всегда остается место примитивному мужскому выяснению отношений. Это выяснение восполняет недостаток таланта. Делая вид, что о чем-то сосредоточенно думаю, я стал укладывать гитару обратно в футляр.
– Сыграй что-нибудь, – не выдержал Альберт.
– Я сегодня много занимался, надоело, – соврал я опять.
– Как хочешь, – сказал Альберт с ноткой разочарования в голосе и принялся осматривать стоявшую у кровати полированную тумбочку. Наш номер был хоть и не люксом, но вполне сносной двуместной комнатой. По обоим краям от широкого окна висели сиреневые тюлевые занавески, какие обычно бывают в детсадах и школах. На тумбочках, находившихся в изголовье кроватей, стояли маленькие тарелки с синеватой надписью «Общепит». Казеное – синоним испорченному и сломанному: настенный радиоприемник в дешевых гостиницах никогда не работает, у шкафов оторваны ручки, а линялый палас прожжен окурками и залит кофе пополам с вареньем. Но здесь все было довольно сносным. В комнату вела паркетная прихожая, одна дверь которой открывалась в коридор, а другая в санузел с душем. Унитаз был укомплектован полностью и работал прекрасно. Да и палас был без изъянов. Все это наводило на мысль о том, что раньше в номере никогда не жили артисты.
Гостиничные этажи постепенно заполнялись гитарными пассажами и аккордами. Они дзинькали из-за стены, падали с потолка, долетали из-под пола. Внутри меня поднималось ревнивое неприязненное чувство мужчины, попавшего в кольцо соперников, жаждущих отобрать первенство. Открыв тумбочку, Альберт сложил в нее бритвенный прибор и штук десять пачек дешевой китайской лапши. Наше проживание оплачивали организаторы конкурса, так что условия вообще можно было считать идеальными. Тем более, что вместе с ключами от номера дежурная по этажу выдавала талоны на питание, из-за чего лапша становилась лишней.
– Ай-да в столовую, – подделал я дружеский тон, будто уже лет десять, как ходил с Альбертом в закадычных друзьях.
– Пошли, – согласился тот с энтузиазмом.
Столовский борщ всегда вкуснее домашнего, а здесь к нему полагались две котлеты, рис, салат оливье, фруктовое желе, булочка с повидлом, стакан сметаны, кусочек сливочного масла, три ломтя белого хлеба и стакан горячего яблочного компота. Придвинув тарелку с борщом, я погрузил туда ложку, загнал в нее пару кусочков вареного картофеля и уже подносил ко рту, как увидел пару глаз, сосредоточенно глядевших на такую же полную ложку. Глаза сидели через несколько столов от меня. Поначалу они смотрели в центр ложки, но вдруг слегка разошлись в стороны и уставились в мои. Мы узнали друг-друга.
– Привет!, – крикнул я на всю столовую. Люди за соседними столами повернули головы в мою сторону. Человека, которого я окрикнул, звали Олегом Бойко. Он прекратил есть и махнул рукой в ответ. Затем встал и с подносом направился к нашему столу. Мы познакомились пять лет назад, на предыдущем гитарном конкурсе в Воронеже. Насколько я помнил, носил он шерстяные носки, тертые джинсы и вязаные свитера с большими толстыми воротниками, которые подворачивал на горле. Хотя учился он в Москве, родом был из Североморска. Свитера вместе с густыми бровями и волевым прямым носом делали его похожим на северного капитана – не хватало лишь трубки. Бойко сочетал в себе качества интеллигентности и одновременно расхлябанности, пил заварку и водку, и таскал гитарный футляр наподобие рюкзака – закинув на ремне за спину. Облик его воплощал свободолюбие и презрение ко всякому комфорту, так что живи он в Древней Греции, наверняка стал бы учеником Диогена. В этот раз Олег был в ярко-красном джемпере и стареньких синих джинсах клёш. Он сел к нам за стол и с улыбкой по очереди пожал нам руку. Через минуту я и Олег говорили о девушках, заработках и прочих мужских радостях. На прошлом гитарном конкурсе я стал лауреатом третьей премии, и сейчас всячески старался сделать так, чтобы Олег об этом сказал, а Альберт услышал.
– Помню, во время моего выступления телевидение приезжало, – подступался я к заветной теме.
– Н-да, – равнодушно отвечал Олег.
– Хотел бы в этот раз сыграть, как тогда, – намекал я на свой прошлый успех более явно. – Хотя, лауреатское звание еще ничего не значит.
– У нас в столице этих лауреатов сотни, и играют не чета Краснодару, – отвечал Олег, чтобы я думал, будто он меня вовсе не считает профессионалом.
Альберт, до этого молча поглощавший еду, присоединился к разговору: «Победителю здесь будут давать тридцать тысяч, – он отхлебнул компот из граненого стакана. – Я на премию куплю себе компьютер».
Мимо нашего стола проследовал молодой человек с подносом в руках. Я с ним бегло переглянулся, затем мы одновременно отвели глаза, а потом опять переглянулись. Я понял, что помню этого парня с того же прошлого конкурса, и кивнул ему. Он кивнул в ответ.
– Как настроение?
– Отлично, – слегка улыбнулся молодой человек, унося поднос вглубь зала. Я вспомнил его фамилию: Корнюшин. Из Москвы.
Засиживаться в столовой смысла не было: вечером предстояло торжественное открытие конкурса, и надо было готовиться. Оказалось, Олег живет через номер от нашего, так что пребывание на конкурсе обещало отличную мужскую компанию.
Под вечер, наконец, приморозило. То, что раньше было жидковатой водно-снежной кашицей, превратилось в твердую корку, ощетинившуюся миллиардом маленьких шипов. Под нашими ботинками шипы ломались с приятным хрустом. Сокрушая льды, наша троица бойко вышагивала по вечереющему Воронежу. В воздухе кружился легкий снежок, загорались первые фонари, растворявшиеся лиловыми и синими пятнами в вышине чернеющих небес. Чужой город, незнакомые улицы, большие здания, широкие проспекты: после Краснодара Воронеж был для меня зимним Рио-де-Жанейро, куда я вырвался из тоски и захолустья. Я жадно и с наслаждением тянул носом холодный воздух. В нем был запах свежести и ледяной чистоты, вселявших веру в собственную молодость и успех. Казалось, навстречу нам попадались исключительно приветливые и добрые люди: мама с маленькой дочкой, дедушка с бабушкой и собачкой, очкастый интеллигентный дядя в дубленке. По-моему, при встрече с нами они явно обращали на нас внимание, словно мы были знаменитыми актерами. Я возвращал им взгляд, по уши гордый тем, что шел в бравой мужской компании, приехавшей положить на лопатки этот город и этот мир.
Конкурс проходил в культурно-торговом комплексе «Апекс». Это тот самый зал, в котором идет КВН, когда его транслируют из Воронежа. Помните, как в «Калине Красной» Шукшин постоянно задается вопросом: «есть ли он, этот праздник жизни?» В тот вечер праздник был. Фойе зала напоминало громадную квадратную арену, смотреть на которую можно со второго этажа, огороженного металлическими блестящими перилами. Надо всем этим висели застывшие гроздья хрустальной люстры, распространявшие вокруг себя светлые лучи. Отражаясь в перилах, лучи собирались в пронзительно яркие точки, бившие по глазам, словно прожектора. Стена, в которой находился вход, была полностью стеклянной, отчего здание казалось невесомо-легким. Фойе было заполнено длинной извилистой очередью в гардероб. Стоявшие в ней люди говорили друг с другом, улыбались, шутили. То и дело очередь пересекали бойкие парни, сновавшие в элегантных костюмах с этажа на этаж. У входа в «Апекс» веселая бабушка в униформе выдавала тебе программку, и ты растворялся в этой светлой радостной кутерьме, предвещавшей нечто грандиозное и великое.
С каждой минутой «Апекс» наполнялся гитаристами всех разновидностей и мастей, потому ожидание грандиозного укладывалось во вполне конкретного человека, Александра Фраучи. Это преподаватель музыкального института имени Гнесиных. Для российских гитаристов Фраучи вроде Бога. Еще бы: необычная фамилия, пластинки, диски, мастер-классы и мудреные рассуждения о душе и музыке! В каждом российском конкурсе он возглавляет жюри, выполняя роль свадебного генерала. Его фамилией педагоги пугают непослушных студентов. Все это подкупает и вселяет веру в то, что Фраучи - гений. Но играть на гитаре он как раз не умеет: его игра – полная безвкусица, противоречащая всем на свете принципам, стилям и жанрам. Истинную цену Фраучи в России знаю далеко не я один, просто мои единомышленники боятся возвысить голос против гитарного авторитета, а мне уже терять нечего.
Тогда своего будущего я, разумеется, не знал. Войдя в фойе, мы заняли очередь в гардероб. Внезапно меня тронула за локоть какая-то женщина: «вы Титов? Вы хорошо сыграли на прошлом конкурсе». Сердце забилось чаще: меня узнали! «Ну что вы, я играл плохо», – изобразил я робкую смущенную улыбку, под которую в душе поднималась волна гордости и счастья. «Читал Эдгара По?», – нарочито громко спросил Альберт у Олега. «Да, рассказ про падение дома Ашеров – сильная вещь», – с воодушевлением ответил Олег.
Сдав куртки, мы вошли в концертный зал и выбрали ряд в середине, чтобы получше разглядеть выступающих. «Интересно, кому достанется первый номер?», – толкнул меня в бок Альберт, усевшийся рядом со мной. Он ждал жеребьевки участников, определявшей порядок выступления конкурсантов. Разумеется, первый номер бравый ковбой в душе приписывал себе. Я вздохнул и уставился в потолок. Он был сделан из загадочного белого материала и спускался к сцене уступами, что вызывало ощущение, будто тебя подвесили вниз головой над лестницей. Маленькие круглые лампы были погружены в отверстия из черной пластмассы. Погас свет, и модерновый потолок сделал зал похожим на инопланетный корабль. Из громадных колонок, стоявших по обоим краям сцены, полетели пронзительные звуки фанфар, корабль стартовал. И тут же зал взорвался шквалом аплодисментов: по сцене вышагивал низенький толстоватый бородатый мужичок в элегантном полосатом костюме и с гитарой в руках. Это был Александр Фраучи. Усевшись на стул и подставив ногу на подставку, он долго говорил о том, как рад видеть всех нас, и как здорово проводить конкурсы, и что его поезд сегодня опоздал на два часа.
Поговорить на сцене – это, что называется, «фишка» Фраучи, изобретенный им способ отличиться и запомниться. Если все академические музыканты мира выходят на сцену, чтобы играть, то Фраучи выходит, чтобы для начала поговорить. Разбавляя выступление разговорами, Фраучи стремится разрушить концертный настрой, отвлечь слушателя от серьезного восприятия музыки: дескать, мы чуть-чуть помузицируем и разойдемся. Но я с трудом представляю себе говорящего Ростроповича или Рихтера: музыкант говорит тогда, когда ему нечего сыграть.
После разговоров Фраучи заиграл простенькие вариации на тему Моцарта. Серьезных сложных произведений Фраучи уже давно не исполняет, ведь для этого надо каждый день работать над собой. А поскольку он давно не занимается, то и берется играть бирюльки. Сам он это понимает, и чтобы скрыть откровенную простоту своей концертной программы, обычные музыкальные произведения переворачивает с ног на голову. Музыка, как неисправный трамвай, то бежит вперед, то вдруг останавливается, одни звуки неприятно выпячиваются, как прыщи на гладком личике, другие неожиданно пропадают, словно их кто-то украл. Играть классическую музыку, как Фраучи – то же самое, что питаться через задний проход: теоретически возможно, но совершенно бессмысленно.
«Браво! Браво!», – захлопали и заголосили гитаристы в зале. «Круто!», – восхищенно закивал головой Альберт. Я молчал, одинокий, словно негр-трансвестит в глухой казачьей станице. Если кто-то здесь и играл по-настоящему, так это испанец Галлардо. Его полное имя было сложным и витиеватым, словно аккорды и мелодии испанского фламенко. «Хосе Мария Галлардо дель Рей», – воодушевленно произнесла ведущая концерта, и в холодном зале запахло южными полями, сыростью старинных испанских замков и кровью быков, пролитой на корриде. Хосе был таким, какими обычно представляют себе испанцев: черные глаза смотрели из-под густых бровей сурово и страстно. Ладно сложенная фигура с узкой талией и широкими плечами была словно закована в дорогой концертный костюм, который она хотела сбросить, чтобы сразиться с обидчиком на ножах. При своем небольшом росте Галлардо был сгустком рвущейся наружу энергии, пружиной, готовой в любой момент разрядиться в мятежном пассадобле. По внешности это был Ален де Лон в национальном испанском исполнении, по силе творческого заряда, наверное, тоже.
Отвесив публике короткий кивок, Галлардо присел на стул и заиграл. Женщины в зале замерли. Он играл собственную музыку, в которой испанский фольклор сочетается с современностью. Музыка томная и драматическая, с привкусом горечи и с напряжением, в котором держит слушателя все время, пока звучит. Эту музыку не перепутаешь с другой: у нее собственный аромат, собственный неповторимый склад. Создать нечто подобное – в этом и состоит талант композитора. Такой талант у Хосе Галлардо, безусловно, есть.
После него наши российские гитаристики смотрелись довольно бледно. На сцену вышел Николай Гомолядов. Как и Фраучи, он преподает в московском институте имени Гнесиных. Лысеющий рабоче-крестьянский мужчина, окончивший провинциальную консерваторию и в шестидесятые годы перебравшийся в столицу. Играет он тоже по рабоче-крестьянски – без всякого изыска, просто и громко. Такой славы, как у Фраучи, у Гомолядова нет – хитроумно исковеркать музыку он не может, да и нет у него, в отличие от Фраучи, знаменитого тестя-скрипача.
После всех речей, выступлений и оваций наконец началась жеребьевка участников. Все девяносто конкурсантов вышли на сцену, горделиво поглядывая в зал. Мы с Альбертом и Олегом по-прежнему держались вместе. «Не видать тебе первой цифры, как своих ушей», – иронично думал я, наблюдая, как Альберт в волнении переступает с ноги на ногу. Он не отрываясь смотрел на маленький картонный ящичек, что держала в руках ведущая. В нем находились маленькие цветные бумажки, на которых были выведены чернилами заветные номера. Подходя по очереди, конкурсанты вытягивали их.
Я, честно говоря, больше смотрел на ведущую. Ее высокую тонкую фигуру облагало длинное платье из блестящей сиреневой материи. Оно спускалось к самым ее каблучкам, от которых тянулся манящий вырез, доходивший почти до ляжек. Эта классика вперемешку с эротикой меня вполне устраивала. Услышав свою фамилию, я подошел к ящичку, запустил туда руку и, глядя ведущей в глаза, вытянул свой номер. Она смотрела на меня преданно и с надеждой – как и на каждого конкурсанта. На первый тур отводилось три дня, и мне по номеру выпадало играть на третий. Олег Бойко  попадал на второй день. Когда настала очередь Альберта, он приблизился к ящичку неровными шагами, вдохнул и... «Номер первый!», – с восторгом объявила ведущая. Зал заплодировал Альберту, я раздраженно хмыкнул.

Когда я поступал в музыкальный колледж, на одно место претендовало четырнадцать человек. Жюри выбрало меня, что окончательно вселило в меня надежду на звездное будущее. Конечно, правая рука то и дело давала о себе знать: из двенадцати месяцев года одиннадцать она поднывала, немела, болела и не позволяла играть, как мне хотелось. Но в тот единственный месяц, когда неприятные ощущения уходили, я был творцом, страстно пулявшим со сцены всевозможные аккорды и рулады. Это был краткий период удачи и блеска, ради которых совершался ежедневный многочасовой труд за инструментом.
Я зубрил этюды и гаммы, брался играть сложнейшие произведения. После этого происходили труднообъяснимые вещи: из больного человека сцена делала меня виртуозом. За пять минут до экзамена я был готов оторвать эту проклятую конечность, сковавшую мое творчество. Но затем я выходил на сцену и, забыв про все на свете, выдавал слушателям то, что приводило их в восторг. Видимо, сценический стресс мобилизовал силы организма. Почему болезнь руки меня преследовала, я не знаю до сих пор. Процедуры, мази, консультации с медиками – все это шло на смарку. Наверное, в утробе матери мои кости сложились так, что я не был рожден музыкантом. Быть может, я безнадежно повредил свою руку во время подвига-поступления. Но факт остается в том, что две действительности шли параллельно: в одной из них были депрессивные ощущения физического недостатка, в другой – слава лучшего гитариста колледжа.
Репетировал я дома. Отец, слушавший из-за двери, как грубо и неотесанно я играю, иногда не выдерживал и врывался в мою комнату с критикой. Он доказывал, учил, объяснял. В ответ я злился и хамил. Каждый раз дело оканчивалось скандалом, во время которого я доводил отца до сердечного приступа. Но с каждым скандалом я все больше понимал, что музыка – не хаотичный набор звуков, а логично организованная последовательность нот. Что в музыке, как в речи, есть фразы и предложения. Что в музыкальном произведении, как в жизни, есть завязка, кульминация и финал. Понять это, значит стать в искусстве профессионалом. Слово «профессионал» – самое частое среди невежд. Баянист-самоучка, по слуху перенявший песню «Отель «Калифорния», всегда не прочь порассуждать о профессионализме. Провинциальные молодые журналисты всегда мусолят это слово у себя в редакциях. Этим словом козыряют, доказывают и оценивают, редко понимая его истинное значение. А все предельно просто: талантливый человек действует по интуиции, талантливый же профессионал к интуиции прибавляет знание теории. Музыкант-любитель может просто сыграть. Музыкант-профессионал может четко и ясно объяснить, почему он сыграл именно так, а не иначе.
Любая творческая профессия, будь то музыкант, журналист или художник, в старину была любительством, которое творили одаренные люди. Но со временем ее представители все чаще пытались объяснять, как они это делают. Так формировались законы профессии, ее теория. Когда эти принципы стали достаточно внятными, появились учебные заведения. В том и состоит смысл образования, чтобы кроме практики привить студиозусу знание теории. Если он ее освоил, он стал профессиональным ремесленником. Если он при этом еще одарен от природы, он станет знаменитым. Талант – вещь божественная и необъяснимая. Когда частичка этого необъяснимого прибавляется к профессиональным знаниям, только тогда получается настоящий творец. Такова диалектика творчества. Как здорово, что это понимают пианисты, скрипачи и другие академические музыканты. Как жаль, что этого совершенно не понимают российские гитаристы.
«С этой ноты начинается новый период. А здесь у тебя будет кульминация фразы!», – отчаянно кричал мой отец, тыча в ноты. Когда-то давно он окончил консерваторию по классу кларнета. И именно поэтому я усвоил накопленную столетиями музыкальную школу. Я знал, что Моцарт – классической композитор, а для классики нехарактерны крайние эмоции и переживания. Потому Моцарта следует играть без ускорений, замедлений и чересчур громких звуков. Я знал, что романтический стиль, напротив, крайне эмоционален, потому его надо играть совсем по-другому. Чтобы раскрыть смысл музыки Баха, ее надо играть одним образом, а чтобы стала понятной музыка Паганини, ее надо исполнять абсолютно иначе. Так год от года мне прививалось чувство художественного вкуса, так я осваивал теорию своей профессии, так я становился профессионалом. И когда я впервые услышал, как Фраучи играет классику, я лишь ухмыльнулся.

Не знаю насчет заграницы, а у российских музыкантов есть анекдот. Один музыкант другого спрашивает: «на конкурс едешь?». А тот в ответ: «спасибо, я не пью». Альберт тоже нарушил традицию и пить отказался, так что я распаковал бутыль и налил себе в пластиковый стакан самостоятельно. Поставив опорожненный стакан на тумбочку, я наколол вилкой кусок тушенки из банки, заглотил его и повалился на кровать. «Накати малёко», – улыбнулся я Альберту, но тот лишь сделал отстраненное выражение лица и присел на свою кровать с гитарой. Я отвернулся к стенке, словно собираюсь спать. На самом деле слух напряженно ждал, когда Альберт заиграет. Зря я так ругаю Фраучи: он хотя бы не склонен к насилию. Это я понял, когда Альберт сыграл первые звуки классических вариаций. Он лупил по струнам так, что несчастная гитара дребезжала и трещала. Казалось, кто-то завывает в предсмертной тоске посреди кладбища темной ночью. Вместо легкой светлой классической сонаты это были бардак и драка, словно композитора в этот момент и впрямь избивали и насиловали. Мое сердце обливалось кровью: «Бедный, бедный Мауро Джулиани». Наконец, издевательства прекратились. На душе у меня становилось легче: оказывается, вместо виртуоза рядом со мной был банальный провинциальный лабух. И еще мне становилось немного жаль Альберта – он никогда не узнает, что такое быть победителем.
«Ну, как я играю?», – послышался голос Альберта, полный затаенной надежды. Слегка храпнув, я притворно вздрогнул: «а? Я сплю». Альберт принялся играть Баха. Это было еще страшнее. Я начинал думать, что при жизни Бах заикался и хромал. На голову мне сыпались дерганные звуковые ошметки, изуродованные все теми же мощными альбертовскими пальцами. Я положил на ухо подушку, но гитара у Альберта была слишком хороша, и своим треском пробивала все на свете. Думаю, на улице ее тоже было слышно. Вот так настойчиво и бескомпромиссно искусство этого паренька проторяло дорогу в жизнь.
Когда прекратился Бах, Альберт снова сыграл блестящую испанскую руладу – ту самую, которую исполнил днем при нашем знакомстве. Пожалуй, это было лучшее, что у него получалось. Какими великолепными, сильными, мощными были его руки! Какой толстокожей и пустой была его музыкантская душа! Он снова что-то заиграл. Я присел на кровати, быстро повторил процедуру со стаканом и тушенкой, и стал смотреть в окно. Мимо темного стекла пролетали маленькие белые пушинки снега. Так мы и сидели: он, могущий сыграть все на свете, но не знающий как, и я, знающий как, но не способный играть из-за больной руки. Какой вариант в этой ситуации лучше, сказать трудно. Наверное, оба одинаково плохи.
– Могу еще серенаду наиграть, – не успокаивался Олег.
– Лучше спой, – ответил я, по-прежнему глядя в окно.
Олег уложил гитару в футляр и стал укладываться в кровать, не снимая синего спортивного костюма: «Завтра мне играть, сейчас отдохнуть надо». В этот момент слегка скрипнули дверные петли и на пороге показались Олег Бойко, Корнюшин и незнакомая мне девушка. Она была в белой кофточке, черной кожаной юбке и черных колготках в сеточку. Тонкие черты лица, черные сексуальные глаза с короткими смоляными волосами, а также симпатичный носик с горбинкой выдавали в ней еврейку. Мне она понравилась сразу. Оказалось, зовут ее Елена. Тоже гитаристка, но вот откуда, не помню, потому врать не буду.
Заметив бутыль водки у меня на тумбочке, Олег покрутил такую же бутылку у себя в руках. Мы поняли друг-друга без слов. Выдвинув мою тумбочку ближе к середине комнаты и приставив пару стульев, мы уселись в кружок. Альберт отвернулся к стенке, зарывшись в одеяло. Я открыл новую банку тушенки. О чем могут говорить гитаристы? Конечно, ругать других гитаристов. В пьяных беседах великие авторитеты всегда ниспровергаются. Молодые журналисты во время застолья не преминут поругать Познера, Парфенова или Сорокину. Выглядит это нелепо и смешно, но творческие люди сотканы из амбиций, и чем меньше эти амбиции реализованы, тем больше достается от них выдающимся представителям профессии. Быть может, именно поэтому я так пишу о Фраучи? Или я все же прав? Этого я, как творческий человек, до конца не знаю.
«Хм, Зинчук? Да у него же гитара плохо звучит», – говорил Олег, опрокинув очередные сто грамм и подбирая куском черного хлеба смалец со дна тушеночной банки. «Пако де Лусия, конечно, хорош в своем стиле. Но порой это грубо», – продолжала Леночка, слегка двигая своими манящими коленками. Корнюшин говорил и пил он гораздо меньше. Это был парень холеной московской породы, с лоснящимися щеками, явно не знавшими голода, и со спокойным властным взглядом. Было удивительно видеть этого столичного жителя в нашей провинциальной компании. Он, скорее, наблюдал за нами со стороны, нежели был частью застолья. Я старался ему подражать в умении держаться независимо и даже надменно. Но, честно говоря, выходило плохо: уж очень люблю потрепаться.
Впрочем, со временем Корнюшин разговорился и поведал об учебе в Москве, столичной гитарной тусовке и о том, что любой конкурс, в сущности, лотерея. Я с ним соглашался. Музыкант может быть не в форме, может быть больным. В конце-концов, звезды в день выступления могут сложиться не в его пользу. На прошлом конкурсе я, как обычно, был со своей проклятой правой рукой. Но мое загадочное умение превосходить на сцене свой физический недостаток привело меня к успеху. В этот раз я тайно надеялся на что-то подобное, я в очередной раз ждал от судьбы счастливого билета.
«Я могла пройти на второй тур. Без проблем», – сказала Лена, словно уже сыграла. Поскольку ее алый язычок потихоньку начинал заплетаться, это звучало как «без промлем». «В смысле?», – переспросил я. Лена опустила голову и усмехнулась: «ну ты как вчера родился». Мне стал виден рыжеватый пробор в ее смоляных волосах. «Крашенные», – разочарованно подумал я. «Все в жизни очень просто. – Лена сидела, по-прежнему опустив голову. – Мне ведь человек из жюри сегодня ясно дал понять: если пересплю с ним, пройду на второй тур». Таких внезапных откровений никто из нас не ожидал. Мы сидели молча, не зная, как продолжить беседу. Кровать Альберта заскрипела, он повернулся на спину и сладко потянулся. Сев на кровати, Альберт взял со своей тумбочки очки, надел их и улыбнулся, не зная того, что здесь сказано. «Мне сейчас сон приснился, – сказал он. Его глаза, увеличенные стеклами, смотрели светло и по-детски невинно. – Снилось, будто я прошел на второй тур, а вы все не прошли».
Утро выдалось сырым и серым. От вчерашнего праздника жизни следа не осталось. Снова била в подоконник та же капель, но уже совсем не радостно. Просыпаться не хотелось. Лежа в кровати, я слышал, как за окном кто-то шлепает по снежной жиже. В душе рождалось недоброе тоскливое предчувствие. «Жди!», – закричал на улице мужчина. Альберта в номере уже не было. Я кинул кипятильник в стакан, как обычно прогнулся, отжался от пола и взял в руки сборник стихов Блока. При больной руке заниматься смысла не было. Я надеялся, что за эти дни боль пройдет, но после зарядки рука набухла, покраснела и неприятно пульсировала. Стихи никак не хотели читаться, слова распадались на буквы. Я закрыл сборник, так и не дочитав стихотворения до конца. В столовую тоже не тянуло. Выпив чай, я решил пройтись по Воронежу.
Русский город, от которого веет одновременно девятнадцатым веком и сталинским временем. Я брел мимо домишек, растянувшихся вдоль пригорков. Домишки одноэтажные, сутулые, с кривыми крылечками, печными трубами и маленькими резными ставнями. Кажется, прошлое отсюда не уходило: покой, уют, благодать. Усевшись на санки, дети катились с пригорков наперегонки, падали, вылетали на узкую дорогу. Редкие автомобили, проезжая мимо по снегу, посыпанному песком, сигналили, чтобы часом не сбить сорванцов. Вспомнились пьесы Чехова и Островского: официанты в лаковых сапогах и горошечных рубахах, промышленники в котелках, самовары, пироги и полные русские женщины, надувающие щеки и дующие на блюдца с чаем. Лет сто назад, наверное, здесь шла именно такая жизнь. Впрочем, стоит пройти по Воронежу минут пять, как оказываешься на каком-нибудь проспекте, где на тебя давят громадные каменные домища с гигантскими окнами, массивными дверями и колоннами, похожими на ноги слона. Вверху под крышами обязательно увидишь советскую символику в духе начала пятидесятых: каменные гербы, колосья, буквы, ленты. Во время войны Воронеж сильно бомбили. А потом его отстраивали. Каменные монолиты впитали дух своего времени, каждый из них вполне может сойти за здание областного НКВД.
Я долго шел вперед, не зная куда, не чувствуя времени и ни о чем ни думая. В «Апекс» я добрался лишь под вечер. Увидев на лацкане пиджака бейдж конкурсанта, вахтер пропустила меня в концертный зал. Участники первого тура доигрывали последние на сегодня произведения. В громадном полутемном зале слушателей почти не было, с десяток человек сидели в разных его концах. За длинным столом, стоящим в середине зала, находилось жюри. Одни устало откинулись в кресла, другие низко опустили головы, третьи, подбоченившись, слушали очередного участника, двадцатого или тридцатого за день. Перед каждым из членов жюри в беспорядке лежали ручки и бумажные листки. Периодически кто-то из членов нехотя тянулся за ручкой, чтобы проставить в листке баллы. С краю стола двое о чем-то шептались, затем одним из них зевнул, что в пустом зале было слышно слишком хорошо. Я стал смотреть на затылки. Узнал Фраучи, Галлардо и Гомолядова.
«Геннадий Клебанов», – сказала со сцены эротичная ведущая, прочитавшая имя и фамилию очередного конкурсанта из красной папки, развернутой у нее на руке. Она ушла, а на сцене появился детина двухметрового роста. Он уселся на стул, достал платок из кармана малинового пиджака, промокнул лысину и принялся запихивать обратно, но дрожащие никак не давали сделать это. Наконец, Геннадий справился с платком, оставив торчать его половину, сосредоточился и заиграл какую-то испанскую вещь. Кое-кто из жюри сидел в кресле уже так низко, что, казалось, вот-вот сползет на пол.
Закончив первое произведение, гитарист принялся за второе. Внезапно он оборвал игру посреди фразы и растерянно посмотрел в зал. Среди слушателей прокатилось легкое «ах!». Члены жюри выпрямились в креслах. Громко вдохнув, Геннадий принялся играть произведение с другого места, но снова запнулся и остановился. Было похоже, что от волнения парень забыл нотный текст. Иногда такое бывает на сцене, особенно в студенчестве. Но считается это верхом непрофессионализма. На конкурсе абсолютно как в спорте: если не перепрыгнул планку, то проиграл. Вскочив со стула, молодой человек с гитарой наперевес бросился бежать к кулисам, измеряя сцену шагами своих страусиных ног. Такого я еще не видел никогда: были остановки, кивки, виноватые улыбки, но чтобы бегать на концерте... Это противоречило всем существующим концертным правилам и нормам, это было предательством, трусостью, полным признанием своего бессилия и музыкантской несостоятельности. На сцене показался следующий участник, но мой живот уже подводило от голода, и я решил пойти в гостиницу.
Пройдя гостиничное фойе, я стал подниматься по лестнице. На лестничной площадке, опираясь на отопительную батарею, прямо на полу сидел длинноволосый человек, обхвативший голову руками. На вокзале я бы принял его за пьяного бомжа. Сначала я подумал, что парню стало плохо. В верхнем пролете лестницы стояла и курила невозмутимая компания гитаристов. Они что-то обсуждали, не обращая внимания на сидящего молодого человека. Я потрогал его за плечо: «эй, что случилось?». Парень не отзывался. Я потряс за плечо сильнее, но он был похож на труп. «Ребята, что с ним?», – крикнул я стоявшим в пролете парням. Один из них нехотя отвлекся: «Оставь его в покое. Никита переживает, что плохо сыграл на первом туре». Пожав плечами, я отправился в свой номер. Дверь открыл Альберт. По его румяному лицу и довольному виду я догадался, что своим сегодняшним выступлением он доволен.
– Как все прошло?, – спросил я, вешая куртку на плечики.
– Соперники тут сильные, но я им тоже кое-что показал, – сказал Альберт, доставая из тумбочки упаковку китайской лапши. Я лишь улыбнулся. И тут же ощутил, как мой желудок от голода прирос к позвоночнику. Идти в столовую было поздновато, я открыл тушенку. Недопитая бутылка водки, стоявшая в тумбочке, меня не впечатлила.
– Ты меня ходил слушать?, – спросил Альберт, заливая лапшу кипятком из стеклянной банки.
– Нет, по городу гулял.
– Напрасно ты считаешь, что ты тут самый крутой, – сказал Альберт назидательным тоном. – Надо у других учиться, слушать их.
Эти слова меня разозлили. Откуда этот неуч может знать, кем я себя считаю? Все свои пороки люди склонны приписывать окружающим. Хамло непременно обвинит тебя в хамстве, подлец – в подлости. Трус обязательно тебе скажет, что ты боишься, а человек, считающий себя лучшим в роду человеческом, непременно заговорит о твоей мании величия. Узнать человека до смешного просто: надо всего лишь понять, в чем он тебя обвиняет. Мне хотелось резко оборвать Альберта и рассказать, что такое академическая школа, музыкальные традиции, классическая музыка. Хотелось крикнуть ему в лицо, все, что думаю о нем, самонадеянном глупом выскочке. Но я промолчал и покорно кивнул. Затем я дружелюбным тоном рассказал Альберту про то, как Геннадий Клебанов сегодня бегал по сцене. Мой рассказ его развеселил: «Надо ему было на олимпиаду поехать, на бег с барьерами. Человек столько готовился к конкурсу, а теперь никуда не пройдет». От этих слов моя злость на Альберта потихоньку прошла.
Кто и сколько набрал за сегодня баллов и прошел на второй тур, должны были объявить уже вечером, вывесив в «Апексе» список. Каждый вечер там же шли гитарные концерты, на которых выступали российские и зарубежные гитарные «звезды». В отличном расположении духа мы вышли из номера. Корнюшина и Бойко в их комнате не оказалось, а вот Елена уже ждала нас в фойе, усевшись в большое кожаное кресло. Ее коленочки по-прежнему светили мне игриво и призывно. «Не поскользнуться бы», – сказала Леночка, выйдя с нами на улицу и теранув изящным сапожком по гололеду. Тут же она взяла меня под руку. По телу от пяток до шейных позвонков волной покатилась теплая приятная дрожь.
По пути Елена рассказала, что дни напролет работает в музыкальной школе, и что у нее есть гражданский муж. Узнать об этом мне было ужасно неприятно, и я ревниво прижал ее руку теснее к своему боку. Убейте меня, но я никогда не пойму Женщину. Для чего она, обнимая одного, смотрит из-за его спины на другого? Для чего, выставляя напоказ свои прелести, рассказывает о презрении к мужскому полу? Сжав своими пальчиками мою руку, Лена делилась подробностями семейной жизни. Я, стиснув зубы, делал вид, что окрестные магазины и дома вызывают гораздо больший интерес, чем ее рассказ. Лена говорила, что муж окончил девять классов, отслужил в армии, а теперь месяцами сидит дома и пьет пиво. «Я ему говорю, чтобы учиться шел. Я бы ему курсовые писала, за экзамены взятки проплачивала. А он говорит: «не буду рядом с сопляками за партой сидеть», – вздыхала она. –Ему товарищ предложил у него в автомастерской работать, за хорошую зарплату. Но муж не хочет. Говорит: «мне бы лучше каким-нибудь директором стать»».
Под этот разговор мы и пришли в «Апекс». На втором этаже разгуливал Олег Бойко, как всегда в толстом вязаном свитере и хиппанских джинсах с большой латкой на колене. Он пожал мне руку и хлопнул по плечу: «ну как, готовишься к послезавтра?». Я и впрямь выпустил из виду, что через день мне предстояло выйти на сцену. Впрочем, помнить об этом следовало тем, кто к своему выступлению действительно готовился: сидел в номере, повторял ноты, играл гаммы. Мне же, таскавшему под рукавом больную руку, подготовка помочь все равно не могла. «Я уже отстрелялся», – с облегчением сказал Альберт.
Навстречу нашей компании вдоль перил медленно шагал Корнюшин. Он казался совершенно невозмутимым и отстраненно глядел куда-то вдаль. Судя по всему, выпил он с нами действительно немного, потому что выглядел вполне свежо. Когда Корнюшин поравнялся с нами, я приветливо вскинул руку: «Привет, старик!». В ответ Корнюшин и ухом не повел, молча проследовав мимо. Я опешил. «Он на второй тур прошел», – пояснил Олег подобострастным шепотом. Альберт понимающе закивал.
Список прошедших первый тур висел на мраморной стене, рядом с лестницей, ведущей из фойе на балюстраду второго этажа. Мы подошли к списку. Фамилия Геннадия Клебанова в нем стояла первой. От неожиданности я чуть не икнул: как этот бегун мог пройти музыкальное испытание? Не было ли здесь ошибки? Пока я с раскрытым ртом осмысливал увиденное, Альберт стал искать в списке свою фамилию. Тщательно просмотрел список сверху вниз, затем обратно, и снова в прежнем направлении. Он вел пальцем от фамилии к фамилии, снимал очки, протирал их, снова надевал и просматривал список. Он искал и искал, но с каждой секундой к Альберту и к нам приходило понимание того, что его фамилии в списке не было.
Наконец, он опустил руки, и теперь уже просто стоял перед висящей бумаженцией безо всякого движения. Ничего ковбойского в этом человеке уже и близко не было. Его фигура ссутулилась и сдулась, отчего казалось, будто Альберт стал ниже ростом. Очки сползли на нос, лицо обрело выражение обиженного ребенка, которого за невинный вопрос жестоко отхлестали ремнем. Постояв с минуту, Альберт резко повернулся и направился в сторону туалета. Мы провожали его взглядами. Он пересекал фойе быстрыми шагами. Вот он толкнул плечом какую-то женщину и даже не заметил этого, вот едва не натолкнулся на мраморную колонну, и, в конце-концов, скрылся в недрах туалетной комнаты со стенами из черного кафеля.
Прошедших на второй тур можно было опознать без труда. Каждый из них собирал вокруг себя небольшую группку гитаристов, пытавшихся с ними заговорить. Эти группки перемещались по фойе вслед за своими новоявленными авторитетами, которые отвечали на вопросы без особого энтузиазма – окидывая окружающих томным взглядом, в котором читалось: «как же вы мне все надоели». Я пытался не упустить своего шанса и пригласить Лену пройтись вечером в какой-нибудь бар. Но она с Олегом, оставив меня, примкнула к Геннадию Клебанову. От его было сценической дрожи и след простыл. Теперь это был настоящий горный орел: Клебанов стоял у входа в зал, расправив плечи и возвышаясь над окружающими своим двухметровым ростом. Нехотя рассматривая свои ногти, он беседовал с Олегом, пока тот что-то записывал в блокнот. Стоявшая рядом Леночка безостановочно улыбалась, то и дело пытаясь вклинить в беседу свои реплики. Но орел никак не хотел ее замечать.
Послышались два пронзительных звонка, возвещавших о скором начале концерта. Я прошел в зал и хотел занять место на галерке, но один из гитаристов, сидевших неподалеку, остановил меня жестом: «здесь занято». Только теперь я увидел, что все конкурсанты, прибывшие из Москвы, сидят рядом друг с другом в одном ряду. Я повернулся, чтобы идти искать новое место, как услышал за своей спиной чей-то смешок. Повернув голову назад, я увидел, как пара москвичей с улыбкой смотрит на меня. Встретившись со мной взглядом, они тут же отвели глаза в сторону. Из этой парочки один был одет в легкую куртку из настоящей замши, другой – в шикарный черный свитер с огромной красной надписью «Love» на груди. Я чуть повел плечами, ощутив на себе старенький пиджачок с протертыми рукавами. Сейчас я начинал понимать, что на конкурсе столичные жители и вправду держаться вместе. Они жили в соседних номерах, сидели в столовой за соседними столами и даже по Воронежу старались ходить вместе. Насмешливая каста, кичащаяся своей избранностью, погрязшая в бесплодных эстетских разговорах и презирающая всякого провинциала. В душе они убеждены, что любой конкурс совершается для них, что их любит их же московское жюри, а мы, люди из России, нужны здесь только для массовки. Я пересел подальше от «московского» ряда, разглядывая входящих в зал слушателей и пытаясь отыскать среди них Альберта. Очень хотелось найти в нем союзника и обматерить москвичей, но его нигде не было.
В гостиничный номер я вернулся часа через два. Снимай я детективное кино, именно эта комната стала бы местом недавнего ограбления. Дверь в номер была незапертой. Настенный радиоприемник горланил про то, что у солдата выходной. В урне у входа лежала пустая бутылка водки из моей тумбочки. Шкаф для одежды был открыт и пуст, гитары под кроватью Альберта тоже не было. Кровать была незаправленной, посередине на скомканном одеяле валялась мятая подушка с половину спустившейся наволочкой. Тумбочка Альберта, как и все здесь, тоже была открыта, рядом валялись несколько открытых пачек салфеток. Подоконник был залит чаем и усыпан окурками. На полу в беспорядке лежали тетрадные листки. Я поднял один из них: напротив слова «мама» был записан телефон со сложным международным кодом, а на обратной стороне шариковой ручкой нарисован морской берег и громадное солнце на горизонте. Прибрежные камушки, волны, облака и солнечные лучи были прорисованы прихотливо и тщательно, что вызывало ощущение, будто рисовал настоящий художник.
Я прошел к туалетной комнате и открыл дверь. На полу перед унитазом лежала откровенно-наглая кучка того, что вышло из чужого желудка. На стеклянной полке стояли в стакане забытые зубная щетка и тюбик пасты. На раковине была видна не до конца смытая струйка крови, рядом на шахматном плиточном полу лежало белое вафельное полотенце с кровавыми пятнами. «Он хотел быть победителем кровь из носу», – мелькнула в голове мысль, отмеченная легким оттенком жалости. Впрочем, совпадение образного выражения с реальной ситуацией занимало меня гораздо больше, нежели жалость к кому-либо.
Как Альберт пережил тот день? Списал ли он неудачу на предвзятое жюри, несправедливость жизни, чужую ошибку? Стал ли он считать себя отвергнутым мессией, безвинной жертвой чужого произвола или же полным ничтожеством? Быть может, после фиаско он не смог показаться нам на глаза или возненавидел жизнь? Бросил ли он профессию, или же стал рядовым педагогом, коих немало в музыкальных школах: угрюмым зазнайкой, горделиво презирающим коллег и в душе убежденным, что плохие люди отняли у него великое будущее? Этого я не знаю. Мобильных телефонов в двухтысячном году у нас еще не было, Альберт отбыл домой и с тех пор я больше никогда о нем не слышал.

Каждого человека есть за что пожалеть. Более того, каждый человек нуждается в жалости. Она нужна богатому и бедному, умному и глупому, здоровому и больному. Даже удачливый и состоятельный дядя, колесящий по городу в «Мэрсе» последней модели и по уши довольный жизнью –очередной объект жалости. Хочу надеяться, что мои слова искренни и что это не есть психологическая компенсация за что-либо. В самом деле, каждый из нас – всего-навсего примитивное двуногое существо, периодически подверженное трудностям, болезням и неудачам. Жизненный успех, могущество – это мифы, выдумка о том, что кто-то превзошел кого-то. В болезнях, неудачах и трудностях мы все одинаковы. Разве не жалко какого-нибудь президента, который, словно заключенный, каждый день ходит под конвоем охранников, чтобы не получить пулю в лоб? Разве не жалко висевшего на кресте всемогущего Христа? И продавщицу из соседнего магазина за ее тяжелую работу и мизерную зарплату тоже жалко. «Не смей меня жалеть, я сильная!», – услышишь в ответ. Но ведь человеческая сила от слабости ненамного отличается: просто у силы немного больший предел сопротивления, после которого терпит поражение и она. Увы, мы редко способны кого-то любить, но для начала мы хотя бы можем жалеть. В жалости нет унижения, жалость – первая ступенька к любви. А без любви человек прожить не может.
Впрочем, если и следовало жалеть Альберта, то вовсе не за то, что с ним произошло в тот день. Главный талант человека состоит не в том, чтобы здорово играть, рисовать или считать деньги. Главный талант человека – вовремя понять, свое ли место он занимает. Сын сельского тракториста, приехавший в город и возглавивший крупное предприятие, никак не поймет, почему подчиненные его ненавидят, а предприятие терпит убытки. А все дело в том, что от природы он бездарный руководитель, но талантливый пахарь. В родной деревне он принес бы несравненно большую пользу. Но он будет не спать ночами, винить окружающих и до последнего биться за свою должность, пытаясь доказать самому себе свою директорскую состоятельность. От этого плохо и подчиненным, и ему самому. Музыкант, обделенный от природы способностью блистать, всю жизнь будет обманывать себя, лезть на сцену и губить своих учеников, не в силах научить их чему-либо. Он мог бы спросить себя о том, дано ли ему быть музыкантом. Но мелкая душонка неспособна дать правдивый ответ на этот вопрос. Быть может, в Альберте, приехавшем на музыкантский конкурс, жил великолепный художник. Но понимание этого – природный дар, а такого дара у него не было.
Власть и творчество: вот две сферы, представители которых очень редко могут оценить себя со стороны. Эти сферы чаще всего используются как способ выделиться на фоне окружающих. В бизнесе все гораздо проще: если бизнесмен не получил прибыли, значит он хреновый бизнесмен. Он сам это поймет и, чтобы не прогореть окончательно, вовремя оставит начатое дело. Но чиновник и Художник этого не поймут никогда. Впрочем, для Художника процесс протекает болезненнее всего. Ведь чиновников тысячи и миллионы, а Художник мыслит себя как личность уникальную и единственную. Чиновник может перейти с одной работы на другую, но Художник оставить свое творчество не может. Он мучается, спотыкается, злится, но все творит и творит, тиражируя свое бездарное искусство. Ситуация осложняется тем, что гениев современники тоже не признают. Гений – всегда неудачник, неустроенный в жизни человек. Иоганн Себастьян Бах, создавший уникальный пласт мировой музыкальной культуры, никак не мог устроиться на нормальную работу. Бездарному художнику биографии гениев светят путеводной звездой, и в этом беда бездарного художника.
Рецепт избавления от несчастья очень прост: развернуть свою жизнь в обратном направлении, сменить профессию. Разве не счастлив человек, перепробовавший множество профессий, увлечений, привычек? Поль Гоген семь лет был моряком, затем двенадцать лет служил в банке, а потом бросил все к чертовой матери и отбыл к дикарям на остров Таити. И именно поэтому мы знаем его как великого художника. Лидер группы «Ленинград» Сергей Шнуров учился на архитектора, стал философом-богословом, работал кузнецом, сторожем, могильщиком, механиком, дизайнером. А очутился на рок-сцене. Эти люди нашли в себе мужество признать, что другие профессии им не подходят. Только длительные мучительные поиски могут привести человека к тому, чтобы свое дело он назвал действительно своим. Да, прав герой черно-белого фильма, сказавший незамысловатую фразу о том, что счастье – это когда тебя понимают. Но понимают тебя лишь тогда, когда в жизни ты оказался на своем месте.

На следующее утро я извлек гитару из футляра: в сознании навязчиво звучала песня Владимира Высоцкого про то, как его товарищ вчера не вернулся из боя. «То, что пусто теперь – не про то разговор, вдруг заметил я – нас было двое», – тихо напевал я, легонько дергая за струны. В окно смотрели серые небеса, набухшие дождем, отчего моя комната казалась траурной и мрачной. Я представил себе, как Альберт сейчас едет в поезде, лежит на полке и переживает свою неудачу. Наверное, познакомился с попутчиком и рассказывает ему о том, какое мерзкое место он посетил. А может быть лежит один в пустом купе, уткнувшись лицом в подушку. Его тщеславие это было открытым, беззащитным, а не затаенным и злобным. Наверное, он был лучше, чем я. Тетрадный листок, где около слова «мама» был записан сложный телефон, лежал на его кровати, которую я вчера вечером заправил. Похоже, его мама жила где-то очень далеко, в другой республике или даже другой стране. Почему он не рассказал об этом, а я не спросил? Почему мы все так боимся друг-друга? В общении мы воздвигаем вокруг себя неприступную стену условностей и равнодушия, не желая поинтересоваться тем, что думает и чувствует человек рядом с нами. Другой человек нам неинтересен, а сказать правду о себе нам мешает все тот же постоянный страх оказаться непонятыми.
Я уложил гитару обратно, натянул джинсы, вышел в коридор и постучал в соседний номер. Никто не ответил. Пройдясь по коридору, я постучал в комнату Лены, но и эта комната была пустой. Казалось, я остался совсем один, заброшенный в этот город непонятно как и непонятно зачем. Вернувшись в номер, я долго бродил из угла в угол. Не хотелось и не моглось играть, читать, куда-то идти или оставаться здесь. Не хотелось ходить из угла в угол или сидеть. Я достал из-под кровати сумку и, порывшись в ней, извлек на свет журнал с обложкой в красных тонах. Через всю страницу шел крупный заголовок: «Труба члену». Я подумал о Леночке, ее черной кожаной юбочке, колготочках, алых губах. Я вспомнил, как сильно и нежно она сжимала мою руку по дороге в «Апекс». Мое сердце вновь учащенно забилось. Я представил, что трусики у нее тоже нежно-розовые пополам с алым. А лифчик, наверное, ярко-красный. Как это, должно быть, красиво! Я пролистнул пару страниц. С каждой из них очередная Лена смотрела на меня похотливым жестоким взглядом, приглашая ее победить. Увы, воевать с журналами мне совсем не хотелось.
В «Апекс» я пришел почти к полудню, подавленный и печальный. На сцене доигрывал свою концертную программу Олег Бойко. Вместо полновесного звука до моего слуха долетали невнятные робкие отзвуки. Впрочем, о посредственных умениях Олега я был осведомлен еще с прошлого конкурса, и равнодушно констатировал, что за прошедшие пять лет он так и не стал играть лучше. Вслед за Бойко вышла играть Леночка. Злобная похотливая самка превратилась на сцене в робкое испуганное существо. Подтянув плечи вверх, будто все время пытаясь сказать, что ничего не знает, Лена выковыривала из гитары какие-то аккорды. Слушать это было довольно скучно. Левая нога Лены стояла на гитарной подставке, правая была отставлена в сторону, и вид раскоряченной гитаристки был весьма далек от того, что я видел в журнале.
Вскоре жюри объявило перерыв. На втором этаже у перил стоял бегун Геннадий Клебанов вместе с длинноволосым Никитой – тем самым, которого я видел вчера на лестничной площадке, сидящим на полу. По очереди пожав парням руку, я поинтересовался у Никиты:
– С тобой уже все нормально?
– А что, собственно, было ненормального?, – ответил тот с легким оттенком недоумения и раздражения. – Я прошел на второй тур.
 Мимо нас, не спеша, прогуливались Гомолядов и Фраучи. Завидев нашу компанию, Гомолядов тронул собеседника за плечо и подошел:
– Гена, когда ты мне ноты вернешь?
– Извините, Николай Васильевич, совсем забыл, – виновато посмотрел Клебанов сверху.
Гомолядов шутливо погрозил пальцем и ушел догонять Фраучи.
– Откуда ты его знаешь?, – спросил я у Клебанова.
– Так ведь это наш педагог, мы у него учимся, – ответил за него Никита.
Эта фраза объяснила мне многое, чего я раньше не понимал на этом конкурсе. Все становилось на свои места. Впрочем, как выяснилось дальше, не понимал я вообще ничего. После перерыва вышел играть Владимир Горбач из Новосибирска. Я откинулся на кресле с брезгливым выражением лица: ну вот, еще один недотепа пришел сюда, чтобы искорежить Баха. Горбач поставил руки на лады и струны, замер. Зал замер вслед за ним. Посидев несколько секунд, Владимир заиграл. Первые по-настоящему красивые аккорды и четкий ритм я списал на случайность: мало ли кому может повезти? Но Горбач все играл и играл, завладевая слушателями, нависая над ними со сцены и целенаправленно диктуя им свою волю. Перед музыкой он не преклонялся, он был ее полновластным хозяином – безропотно повинуясь ему, музыка то нарастала волной мажорного форте, то пряталась за нежным пиано, то собиралась в грозди аккордов, то рассыпалась на виртуозные арпеджио. Со сцены я слышал то, что всегда хотел услышать хотя бы от одного гитариста, но не слышал даже от лучших из них. «Кажется, победитель определился», – подумал я.
 Следующим конкурсантом был москвич Евгений Финкельштейн. Когда заиграл он, то я понял, что насчет победителя ошибся. Финкельштейн исполнял вариации собственного сочинения на тему песни «Черный ворон». Мне вспомнился испанец Галлардо, потому что музыка Финкельштейна была такой же самобытной и нестандартной. Как часто эмоции до неприятного откровенно читаются у музыканта на лице, но совершенно отсутствуют в самой музыке! Этого недостатка у Финкельштейна не было. Его благородный бородатый облик очень подходил к интеллигентному, но одновременно страстному исполнению. Вместо мелочных приторных страданий в его игре была высокая патетика и скорбь. Я сидел, совершенно обескураженный и удивленный.
К тому времени, когда перед публикой появилась Ксения Гитман, я был готов услышать со сцены очередной шедевр. Казалось, судьба намеренно распределила участников так, чтобы в первый день конкурса слить весь шлак, оставив лучшее на сегодня. Ксения ожиданий не обманула. Она вовсе не виртуоз, обрушивающий на тебя умопомрачительной сложности рулады. Она крепко сколоченный профессионал, играющий изящно и легко. К профессионализму прибавляется душевная чуткость и абсолютная ясность ее музыкантских намерений. Как и Фраучи, Гитман исполняет не самые сложные произведения, но никакой Фраучи с ней не сравнится: игра Ксении математически выверена, точна, сдержанна и необыкновенно женственна.
Однако полностью я был повержен все же не Ксенией, а участником по имени Евгений Номеровский. Вот кто разбил все, что я раньше думал о российских гитаристах. Прежде я видел, как Номеровский ходил по «Апексу» в невзрачном плаще и со старым гитарным чехлом: обычный мальчик из глубинки, прибывший, как и все остальные, попытать счастья на конкурсе. Если что в нем и запоминалось, так это постоянное выражение иронии на лице. Мелкие черты этого лица делали иронию язвительной.
 Евгений заиграл вариации на тему Паганини «Венецианский карнавал». Если прежние участники меня поразили, то мальчик с потертым чехлом поразил вдвойне. С каждой секундой ко мне приходило ощущение того, что происходящее на сцене выше человеческой природы. В неизмеримые доли секунды левая рука гитариста перелетала из одного конца грифа в другой, а правая довершала этот полет, рождая музыку. Евгений метал в зал бравурные россыпи звуков, и в самых виртуозных эпизодах мне начинало казаться, что из-под его пальцев сыпятся искры.
Чем выше мастерство музыканта, тем более простыми кажутся его движения. Именно потому музыкальное исполнение называется несерьезным словом «игра». Но сделать свое выступление игрой дано лишь немногим виртуозам, в руках которых музыка рождается действительно играючи. В этом смысле Евгений Номеровский был самой простотой. Движения пальцев были почти незаметными, а звучащая музыка неимоверно сложной. Это несовпадение вызывало ощущение волшебства и чуда. Это было поистине здорово! Он играл, все так же иронично улыбаясь, словно подсмеиваясь над нотами, ладами, струнами и всем тем, что пытается сделать бестелесную музыку материальной и плотской. В самых сложных фрагментах Номеровский горделиво запрокидывал подбородок вверх, а затем обрушивался на слушателей новой волной своего волшебства. Так мог себя вести лишь подлинный маэстро, каким Номеровский и был.
Одно за одним, эти выступления вели меня к невеселому и тяжелому выводу: все эти годы мои конкуренты не отдыхали, а настойчиво занимались, достигая ошеломительных успехов. Место гитарного гения, которое я так долго и тщательно готовил себе, оказалось давно уже занятым. Я начинал понимать, что никакое везение, никакая удача не приведут меня к такому выступлению. Я начинал понимать, что мне никогда не стать победителем. Никто и никогда не оценит моего профессионализма, моего понимания музыки. Мне, привыкшему к удаче и блеску, никогда не подарят тех аплодисментов, что сегодня дарили другим. До этого болезнь своей руки я подсознательно считал явлением временным: вот я позанимаюсь, она поболит, затем я пережду, подгадаю, подколдую, и вновь сценическая удача сделает меня кумиром публики и главным человеком на сцене. Но сейчас я впервые начинал осознавать, что болезнь останется со мной навсегда, и мне никогда не стать одним из тех, кого я слышал сегодня.
Не дождавшись того, когда Номеровский закончит выступление, я выскочил в фойе, схватил в гардеробе куртку и выбежал на улицу. Под ногами опять захрустели льдинки. Я кинулся бежать, свернул за угол, оказался посреди дороги. Машины отчаянно засигналили, но я их словно не слышал, продолжая свой бег. Я пересек какой-то темный двор, заскочил в подворотню, из нее в переулок, а оттуда на проспект. С неба густыми хлопьями повалил снег, полы расстегнутой куртки развевались на ветру, шапку я забыл, но совершенно не чувствовал холода. «Никогда, никогда, никогда!», – продолжало звучать в голове, и эхо этого слова билось об стены холодных домов, не в силах найти выхода. Весь труд, вложенный мною в то, чтобы овладеть музыкой, оказался напрасным. Гитара для меня осталась неприступной женщиной, я так и не покорил ее, я не добился ее любви. Я начисто проиграл! Годы, проведенные вместе с гитарой, были потрачены впустую, гитара вела меня по ложному следу, завлекая все дальше и дальше, чтобы однажды бросить в одиночестве раз и навсегда.
Перед глазами на бегу мелькали вывески, витрины, светофоры, ларьки, кварталы. Зачем же ты нужна, Музыка, манящая своей невысказанной красотой и великой сценической славой? Зачем ты завлекаешь стольких в свои ласковые сети, а затем жестоко ломаешь их судьбы? Для чего ты смеешься над нами, открывая свои тайны лишь немногим избранным? На проспекте громадные фонарные столбы были обвешаны радиодинамиками, из которых издевательски неслись звуки Музыки. Кто-то виртуозно играл на флейте «Шутку» Баха. Фонари послушно склоняли перед этими звуками свои желтые головы-лампы. Я ненавидел Музыку, я гнал ее от себя, я бежал от нее. А она не хотела меня отпускать, флейтой летела за мной по проспектам и площадям, словно утешая и ободряя.
Я вновь бросился в подворотню, пробежал нестройный ряд сараев и уперся в стальную сетку забора. Опершись щекой на забор, я пытался отдышаться, пуская, словно паровоз, мощные струи пара. Холодная сталь врезалась в мое воспаленное лицо, с которого к ногам летели капельки пота. С той стороны сетки на коньках по льду ехали девочки. Они делали круг, разгонялись, а затем вдруг останавливались, закрутившись юлой. Заметив меня, фигуристки, кажется, стали стараться еще больше. Набрав скорость, маленькие воображалы становились на одну ногу, вытягивали другую и продолжали движение, изображая ласточек. Сколько в этом было тонкости и грации, сколько юности и надежды!
Я опять выскочил на проспект, беспорядочно останавливаясь, чтобы не сбить прохожих. А Музыка все преследовала меня, окликая трамвайными звонками, тревожа гудением ветра в проводах и отдаваясь во мне бешеным ритмом сердца. Она была в шорохе автомобильных колес, в людских голосах, в шепоте летящего снега. Вокруг меня на тысячи разных нот звучал огромный вечерний город, однажды подаривший мне судьбу музыканта, и теперь точно так же ее отбиравший. Я не оправдал его доверия, оказался плохим учеником. В истинной Музыке нет тщеславия, зависти, гордости. Она лишена людских пороков, она невинна. Борьба за славу, творческие амбиции, обиды – все это мелочные человеческие категории, плодящиеся поблизости от Музыки, но не имеющие отношения к ней. Музыка, как дверь в каморке папы Карло, открывается лишь чистому душой, но я таким не был. Я перескочил на красный свет какую-то дорогу и опять ушел в глубину дворов. В подъезде пес завыл жалобным ми-бемолем. Накатилось прежнее чувство: как я оказался в этом городе, зачем я здесь?
Бежать больше не было сил, и я просто брел по Воронежу, в надежде, что никогда не остановлюсь. Мне было жаль Альберта, и Олега Бойко, и Лену. Я оставлял их. Как бы я хотел в тот момент подарить им удачу, сделать их счастливыми! Но в этом я был абсолютно бессилен. Вот я завернул за угол. От входа в громадное здание через площадь тянулась длинная очередь. У входа толпились люди. Я прочел вывеску «Театр оперы и балета» и тут же кинулся обратно за угол, прочь от всякого искусства. Вокруг Музыки окормляются миллионы ее представителей, которые учат других, что-то сочиняют и что-то играют. Они – рядовые заурядные музыканты, массовка. Они нужны лишь для того, чтобы рано или поздно из своей массы выделить одного или двух ярчайших представителей – таков закон перехода количества в качество. И только эти ярчайшие навсегда остаются в истории. Массовке же суждено бесславно сгинуть. Нет, я не хотел был заурядным, не хотел быть пушечным мясом для производства чужого таланта.
Я подумал об армии провинциальных композиторов, кропающих свои пьески, исполняющих эти пьески на своих провинциальных концертах и тешащих себя надеждой на то, что они, композиторы, что-то из себя представляют. И подумал об испанце Галлардо, создающем свою настоящую музыку. Какая судьба ждала меня дома? Погрузиться в преподавание? Работать рядом с такими же, как я, музыкантиками, которые копаются в нотах ради того, что вовремя успеть в кассу за зарплатой? Мне, с детства привыкшему быть на виду, такая судьба была не нужна. В настоящем творчестве есть лишь высший его предел, целиком поглощающий творца, сжигающий его дотла. Все остальное – вранье и блеф.
Холод давал о себе знать, сковав мои пальцы и забираясь под полы расстегнутой куртки. Запахнувшись, я разглядел вдалеке одноэтажный домик, приветливо светящийся окнами. Я понял, что если сейчас не попаду туда, то окончательно замерзну здесь, на этом жгучем ветру, запорошенный метелью. Я зашел на крыльцо, открыл массивную деревянную дверь со старинной медной ручкой и прошел внутрь, пытаясь сжать пальцы в ладонь, чтобы согреть. В прихожей стоял пустой стул, в гардеробе висела чья-то одежда, кругом никого не было. Я прошел в зал. Вдоль стены лежал громадный деревянный плуг, рядом были уложены в ряд старинные каменные орудия с табличкой около каждого из них. За стеклами висели старинные русские костюмы, а напротив из-за стекла смотрели чучела оленя и волка на фоне картонного леса. В дальнем углу зала стояла группка экскурсантов слушавшая то, что им говорила женщина в форменном коричневом пиджаке.
Стараясь остаться незамеченным, я подкрался к экскурсантам. Женщина рассказывала о поэте Алексее Кольцове и его несчастной любви. «В доме Кольцовых жила крепостная горничная Дуняша. Поэт и Дуняша полюбили друг-друга, он отец Кольцова был против их брака, – продолжала свой рассказ экскурсовод, не замечая меня. – Дуняшу насильно продали другому помещику, который выдал ее замуж за донского казака. Это несчастие так сильно поразило поэта, что он заболел горячкой. Оправившись от болезни, он кинулся в степи на поиски любимой. Они завершились ужасным известием: Алексей Кольцов узнал, что Дуняша умерла в казачьей станице, не выдержав разлуки». Я ощутил, что снизу подступает душная горестная волна, и что если я не выскочу отсюда, то зареву, разрыдаюсь у всех на глазах. Господи, зачем я оказался в этом музее? «Молодой человек, мы закрываемся», – тронули меня за плечо сзади.
       Оказавшись на улице, я сделал долгий глубокий вздох, еще пытаясь справиться с собой. Снежинки летели в лицо, игриво покалывая щеки и приглашая повеселиться. Я забежал во двор ближайшей пятиэтажки, упал на колени в снег и зарыдал, во весь голос и уже никого не стесняясь. Рядом дико заулюлюкала автомобильная сигнализация. Я затыкал уши, хватаясь за голову. Не чувствуя рук, я брал снег горстями, ел его, тер им лицо, а проклятые слезы все катились из моих глаз, не желая остановиться. Завтра мне предстояло последнее в жизни выступление на сцене. После этого я не буду играть никогда. Никому. Ни за какие деньги.
Дом был утыкан светящимися окнами, которые расплывались за слезной пеленой в длинные бесформенные полосы. Я подумал, что кто-то ставит на кухне чайник, а кто-то сидит перед телевизором на мягкой тахте, сняв домашние тапочки и поджав ноги. Как, должно быть, смешно выглядел детина внизу, стоящий на коленях и плачущий басом. Мой следующий судорожный выдох превратился в смех. Я с улыбкой упал на спину и подставил лицо несущемуся на меня снежному потоку. Он был густым и светлым, словно пломбир, который я так часто ел в детстве. Я представил отца, стоящего в нашей маленькой коммуналке на кухне и думающего о моем выступлении. Наверное, он желает мне удачи, волнуется, переживает. Ходит по кухне со стаканом чая и сигаретой, ворчит. Сколько сил вложил он в меня, сколько терпения и труда. Нет, не выйти завтра на сцену было бы полным предательством. Я знал, что мне уже ничего не светит, но последнее в жизни концертное испытание я должен был выдержать достойно.
«Никогда», «всегда», «последний раз в жизни» – эти слова так пафосны и высокопарны. На самом же деле мой последний выход на сцену прошел совершенно буднично. Не торопясь, я одел в гостинице свою концертный костюм и поправил перед зеркалом бабочку. Хладнокровно проверил в футляре гитару, словно киллер винтовку перед выходом на дело. Также неторопливо дошагал до «Апекса», вошел в гримерную и достал инструмент. Чуть подтянув на грифе колки, прошел за кулисы, продиктовал свою концертную программу ведущей. Дождавшись, когда окончит играть конкурсант передо мной, вышел на сцену. Не было ни волнения, ни беспокойства, ни страха, лишь правая рука немного припекала, как будто на ней был горчичник. Я посмотрел в зал. Жюри и слушателей не было видно за светом прожекторов, направленных на сцену и светивших мне в лицо. Казалось, зал стал большой темной ямой. Странное ощущение: кругом никого, но одновременно ты ощущаешь на себе сотни глаз. В этом публичном одиночестве я играл точно так же, хладнокровно и буднично: ни искорки, ни блестинки. Выполнив работу, я сделал легкий кивок и ушел со сцены. В дальнем конце зала жиденько проаплодировала пара-тройка проснувшихся зрителей.
Поезд из Воронежа в Краснодар отъезжал поздним вечером. Уходя из гостиницы, я встретил на лестнице Олега Бойко и Лену, поднимающихся мне навстречу. Завидев меня, Олег ускорил шаг и подскочил с улыбкой. Я подумал, что Бойко прошел на второй тур и спешит поделиться радостью. «Я видел список. Ты не прошел!», – сообщил сияющий Олег, и в его голосе кроме радости я расслышал детскую обиду, будто он хотел отомстить мне за то, что я отобрал у него любимую игрушку. «А сам-то ты как?» – Я посмотрел на Олега задумчиво и отстраненно, словно с другой стороны невидимого стекла.
– Мы с ним тоже не прошли, – сказала подошедшая Лена.
– Значит, ты ни с кем не переспала, – подумал я, вспомнив ее пьяное признание у меня в номере, но вслух сказал, что больше никогда не буду музыкантом. Сказал скорее самому себе, чем им.
– В смысле?, – недоуменно протянул Олег.
– Пора уходить.
Я пожал Олегу руку, поцеловал Лену в щеку и стал спускаться по лестнице. Они стояли и молчали. Уже на выходе Олег догнал меня: «я хотел тебе сказать, что ты хороший музыкант. Если в этом деле у тебя был успех, то и в другом он к тебе вернется». Теперь это был не обиженный ребенок, а обычный грустный человек. Мимо нас прошел Корнюшин, по-прежнему не здороваясь. Я уезжал от всех, злых и добрых, тщеславных и чистых, победителей и проигравших. Я оставлял Фраучи и Галлардо, эротичную ведущую и ироничного Номеровского. И Леночку я тоже оставлял. Я еще раз пожал Олегу руку, хлопнул по плечу и отправился на вокзал.
С улицы в вагонное стекло отчаянно бился ледяной ветер. Он стремился прорваться сюда, в уютное купе, пахнущее пылью и вареной курицей, скомкать и развеять теплую сонную гармонию, отдать пассажиров во власть холодного хаоса. Я лежал на верхней полке, положив подушку под подбородок. Мимо меня во мгле проносились заснеженные поля, шлагбаумы, деревеньки с крышами, занесенными белой крупой. Соседом с нижней полки был грузный лысый пенсионер в пижаме.
– Музыкант что ли? – Он с любопытством посмотрел на верхний багажный отсек, из которого выглядывал гитарный футляр. – Я ведь раньше тоже играл.
– На чем?
– На баяне... То есть на этом, на скрипке, – ответил он с легким беспокойством. – Сбацай чё-нибудь.
Я молча отвернулся к стенке. Слова Олега Бойко оказались верными, успех ко мне действительно вернулся. Впоследствии я стал журналистом, прошел по карьерной лестнице от курьера маленькой районной газеты до корреспондента всемирно известного издания, получил несколько престижных наград. Правда, потом мне пришлось оставить и эту профессию. В таких случаях говорят, что это судьба. И можно ли с ней что-нибудь сделать - этого, увы, никто не знает.

13. 01. 08


Рецензии
Имею честь пригласить Вас к участию в конкурсе "Бекар".
bekar.info

Алексей Забазнов   20.01.2008 11:54     Заявить о нарушении