В сердце роза. Книга 1

О всаднике
       
       День уже склонился к вечеру, и последние путники спешили найти приют за городскими стенами, торопя коней, понукая нагруженных пыльными вьюками верблюдов, погоняя семенящих осликов с кроткими мордами. А из ворот священного Аттана, подножия Солнечного трона, выехал одинокий всадник. Он ловко сидел в высоком хайрском седле, по тамошнему обычаю обильно украшенном серебром. Оба его коня были родом из оазисов Бахареса, об этом говорило точно отмеренное изящество их движений, прямые тонкие шеи, нежные гривы и, главное, ровная поступь неутомимых бахаресай. Легкий вьюк, видно в недальнюю дорогу, не тяготил мухортого заводного, а под седлом шел золотистый, весь в атласных переливах — слава взрастившего его оазиса и гордость всадника.
       До ближайшего постоялого двора был день пути, а выехал всадник поздно. Поэтому, едва городские стены остались за спиной, пустил коней вскачь. И любой, глядевший вслед, не стал бы его укорять. Всякий знает, что хороший бахаресский конь может бежать день напролет без отдыха.
       Всадник был молод, но осанка его была как у человека, высоко вознесенного Судьбой над прочими и привыкшего к этому с малых лет. И тяжелые серьги с изумрудами и рубинами, знак всадника из высокого рода, качаясь, вспыхивали под иссиня-черными кудрями. Под насупленными бровями, из густой тени ресниц глаза вспыхивали жаркими искрами. Он покусывал темные губы, видно, неоконченный спор не давал ему покоя, и самые веские доводы приходили на ум только сейчас, да было поздно.
       Руки его праздно лежали на бедрах, едва придерживая богато украшенный повод. И весь он был как бы не здесь.
       Никто не провожал его. Мелкие камешки брызгами летели из-под копыт его скакунов, пыль, успевшая улечься на опустевшей под вечер дороге, вихрилась, отмечая его путь. По левую руку к седлу была приторочена налучь, из которой горделиво выступал лук, изгиб его приводил в восторг знатоков; по правую — наполненный колчан и дорожная сума. В суме, обмотанная тонким войлоком, покачивалась длинношеяя дарна, лучше которой нет.
       Так покинул свою столицу царь аттанский Эртхиа ан-Эртхабадр.
       
       О доме
       
       Молодому аттанскому царю (но не богу) приснился вещий сон.
       Царь не знал, что сон — вещий, и не попытался удержать его в памяти, как бывает, если сон ускользает, а чувствуешь, что было в нем что-то важное, и по лоскутку собираешь в связный узор. Один лоскуток сна и остался Эртхиа: будто идет он под низким темным сводом, и по левую руку от него тень, а по правую — пламя. И удивился Эртхиа, проснувшись, тому, что во сне разговаривал с тенью и пламенем, как с любимыми друзьями, и тому, что не знал ни конца, ни цели пути, а торопился.
       Непочтительная муха села царю на щеку, поползла к губам. Царь сморщил лицо, дунул вбок. Муха взлетела, пожужжала, села на прежнее место. Царь отмахнулся от нее, повернулся лицом в подушку и снова уснул.
       Приснилась жена его любимая, богиня Ханнар, вся как наяву: брови насупленные, губы строгие, глаза рыжие яростные. Ни ласки, ни скромности женской — воительница.
       — Ты во всем виноват, что на мне женился, а дитя мне дать не можешь. Себе жен человеческих завел, они рожают, одна вперед другой торопятся.
       — Я разве знал? — оправдывался Эртхиа. — Ты одна и знала.
       — А мне легче от того?
       Что тут возразишь? А она не унимается. Да ведь у Эртхиа тоже в жилах не молоко. Хлопнул он дверью и уехал навсегда. Через пять лет возвращается: дворец пустой стоит, зверями дикими заселен.
       Проснулся: та же муха или не та же, кто их разберет, между лопаток пробежала. Вытер Эртхиа холодный пот со лба, натянул покрывало по самые брови. Рядом Ханнар лежит, дышит ровно, золотая волосинка на губах взлетает. Эртхиа к ней придвинулся, сон рассказал. Всегда так надо делать: если плохой сон приснится, тут же и рассказать близкому человеку, и непременно до полудня. И не сбудется тогда. Ханнар глаза рыжие раскрыла, глянула по-человечески, с нежностью и тоской.
       — Куда же ты уехал? Пять лет без тебя? А если бы я умерла?
       Эртхиа ее голову себе на плечо, утешать, а она оттолкнула, с постели спрыгнула, руки на горло и, всхлипывая, прочь, только дверь стукнула. Эртхиа за ней — чуть с постели не упал. Это все тоже приснилось.
       Тяжелой головой помотал Эртхиа по подушке. Покрывало сползло, солнце в самые глаза бьет.
       Сон утек в едва ощутимый зазор между самим собой и радостным пробуждением того, кто молод, здоров и счастлив, кого труды и заботы наставшего дня окликают не тусклыми голосами неизбежной повинности, а звонким зовом, боевым кличем.
       Жены не было рядом с царем, той, в чьих покоях он проснулся, Ханнар-богини не было на ложе рядом с супругом.
       Эртхиа бодро поднялся и плеснул в лицо холодной ключевой водой из каменной чаши, вделанной в стену. С короткой курчавой бородки капли падали на грудь и живот, и Эртхиа подрагивал кожей, как поджарый конек.
       Накинув халат, он босиком вышел на выложенную цветными плитами веранду, на ходу подпоясываясь и приглаживая черные, синевой отливающие кудри. Здесь, во внутренних помещениях дворца, он был волен ходить, как ему вздумается, не смущая умов подданных.
       Веранду покрывала тень, только край вдоль спускавшихся во двор ступеней и сами ступени были залиты светом. Здесь нагревшиеся плиты слегка обжигали ступни, но Эртхиа это нравилось, и он нарочно подгадывал, чтобы поставить ногу между черных теней от колонн, поддерживавших галерею. Весь упругий, стремительный, в хлопающем по голым икрам халате, Эртхиа обошел двор по веранде и вышел в арку на противоположной стороне.
       Там строили новую баню, большую, обширную, вместо маленькой временной, которая служила все то время, пока шла постройка дворца. Нижний пол был уже утрамбован, и на столбики, составленные из круглых кирпичей, укладывали широкие плиты, под которыми пойдет горячий воздух из топки. Эртхиа наблюдал за работой минуту-другую. Строили местные, аттанские мастера, но Эртхиа видел: работают споро и без суеты, и выйдет почти как дома, — и был доволен. И все же ему было мало смотреть со стороны. Надо было еще подойти поближе, потрогать руками плиты, которыми будет вымощен пол, гладки ли, рассмотреть изображения на стенах. Была б его воля... Но он одернул себя сердито, потому что если правитель вмешивается в мелочи, на которые и без него довольно мастеров, это один из признаков того, что к своему делу он не способен.
       И, наставив себя таким образом, Эртхиа вернулся во внутренний двор. Двор был обширен, но узорная кладка замыкавших его стен, кружевная резьба перил и карнизов галереи, поддерживающих ее колонн, выложенные ковровым узором плитки вокруг бассейна придавали ему вид небольшого уютного покоя. Все было домашним, сокровенным. Даже деревья и кустарники, посаженные в засыпанных плодородной землей нарочно оставленных промежутках между плитами, делили двор на укромные уголки, как ковровые завесы. Скрытые кустарником, умиротворенно журчали маленькие фонтаны.
       Эртхиа обвел все счастливым взглядом, сел на горячую от солнца скамью у бассейна и сидел, улыбаясь.
       Он всегда задерживался здесь, прежде чем отправиться в Дом Солнца.
       Здесь было сердце его дома, то, что он более всего ценил из уделенных ему Судьбой сокровищ. Здесь сквозь благоухание цветов и дымок благовоний проступал запах молока и младенцев. Здесь слышны были голоса сыновей: Ханиса и Кунрайо, и Шаутары, которому позавчера пошел второй месяц.
       Одна за другой выходили на галерею его женщины.
       Старшая жена, Дар Ри Джанакияра из царского рода Хайра, медлительно облокотилась на перила, изогнув располневший стан. Нянька стояла позади нее, укачивая младшего царевича, — недолго же быть ему младшим.
       Младшая, степнячка Рутэ, прислонилась спиной к колонне, подставив солнцу тугой, крепкий, как созревающий плод, живот.
       Не было только Ханнар.
       Эртхиа улыбнулся женам, распахнул руки.
       Рутэ, придерживая обеими руками живот, осторожно спустилась во двор, села по левую руку.
       — Верно, у тебя там двое, — улыбнулся ей Эртхиа, положив ладонь на плодоносное чрево. Две, стало быть, колыбели надо готовить.
       — Все, что ты мне дал, я верну, ничего не утаю, себе не оставлю, — усмехнулась довольная степнячка.
       Подошла Джанакияра, нянька неотступно следовала за нею. Эртхиа перехватил ревнивый взгляд старшей жены, взял маленького Шаутару из нянькиных рук, прижался лицом к тонкой рубашечке. Одного только сына успела принести мужу благородная Джанакияра. Обидно старшей царице, что младшая носит уже второго. Ну да это дело поправимое. Подрастет Шаутара - снова его мать откроет для царя дверь в свою опочивальню.
       — Не сердись, старшая сестрица, — поклонилась ей Рутэ. - Я вперед тебя не бегу. У меня нашему господину дочка.
       -- Вот хорошо, — согласился Эртхиа. - Вот и старшая царевна!
       Неслышная, появилась Ханнар. Присела на краешек бассейна, опустила белые пальцы в воду. От маленьких волн побежали дрожащие блики по ее лицу, нахмуренному, отстраненному. Эртхиа поймал ее руку в воде и тихонько сжал холодные пальцы. Ханнар высвободила руку, не поднимая на него глаз. Эртхиа перехватил ее за запястье.
       — Пойдем.
       
       О богине
       
       — Так и будет всегда.
       Ханнар хмурилась, накручивала на пальцы рыжие кудри.
       — Так и будет. Всегда. Они будут рожать тебе детей. А я — что? За что?
       — Не плачь.
       Ханнар вздернула подбородок.
       — Я не плачу. Никогда. Ты это знаешь.
       — Ты этим гордишься. А я — плакал не раз. Разве сила — в сухих глазах и твердом сердце?
       — И не в слезах.
       — Нет.
       — А в чем?
       — Не знаю. Сила — просто сила. Она сама в себе.
       — А в тебе есть?
       — Ханнар!
       — Ты, сильный, ты, царь! Можешь ты сделать что-нибудь, чтобы я родила тебе детей?
       — Ханнар, ты знала раньше всех нас, что так будет. Ты моя жена, и я все сделаю для твоего благополучия. Но ты говоришь о невозможном.
       — Я знала, — согласилась Ханнар. — Все. Кроме того, что люблю тебя. Кроме того, что захочу родить ребенка хайарду. Что теперь ты называешь невозможным? Сделай что-нибудь. Я стояла сегодня перед Солнцем. Я просила об одном. Но Солнце не ответило мне. Оно никогда не отвечает. Почему, Эртхиа?
       — Я не знаю, любимая.
       Эртхиа обнял ее, жалея, но она не приняла жалости, вырвалась.
       — Потому что я люблю человека, и мысли, и желания мои — человеческие, и мне нет дела до Солнца. И Солнцу — до меня. А Ханис презирает меня за то, что я заставила его сделать, и за то, что я напоминаю о его вине. И выходит, что у меня нет никого, ни защиты, ни помощи. Только ты. И как ты теперь — мое Солнце, я прошу тебя: сделай что-нибудь. Сделай невозможное.
       Эртхиа молчал, глядя в пол. Он не был богом и не умел разговаривать с солнцем. Он знал только Судьбу, а какие с Судьбой разговоры? Вот не родятся дети у богинь от человеческих мужчин и у человеческих женщин — от богов. И вся им судьба.
       Ханнар посмотрела на него пристально. Ей казалось таким легким прочесть его мысли.
       — Судьба?
       Эртхиа развел руками.
       — Знать не знаю! — крикнула Ханнар. — Никакой Судьбы знать не знаю! Сделай что-нибудь, если ты мужчина. Разве ты не делал невозможного?
       — Ханнар, Ханнар, успокойся. У Судьбы не просят, не требуют, она дает или не дает, но только сама. Что там у нее задумано — не знаю, только ей дела нет до наших чувств. Надо принимать ее дары и довольствоваться тем, что есть. Больше не выпросишь.
       — Мне и Ханису-маленькому так сказать, когда он вырастет? Или ты сам ему скажешь — ведь он тебя зовет отцом. Когда он придет к тебе просить позволения жениться, что ты ему скажешь?
       — Ханнар! — возмутился Эртхиа. — В чем я-то виноват?
       — Во всем! — вскрикнула она, и если в глазах ее слез не было, то голос ее был солон. — Если бы ты не придумал на мне жениться и не отдал бы за Ханиса свою сестру...
       А не поэтому был во всем виноват перед ней Эртхиа. Потому что был ее всем, и все было от него и из-за него. Но сказать такое человеку богиня не могла, а уж Ханнар и подавно — не могла даже додумать свою мысль по-настоящему до конца. И Эртхиа, хмурясь, подбирал слова для оправдания, недовольный, чувствуя, что, и в правду, во всем и всегда перед Ханнар будет виноват только он. Настоящей причины и он не знал.
       — Что я придумал? Судьба моя такая — увидеть тебя и любить, — тут Эртхиа проглотил проклятия, — любить тебя, ненаглядную, на горе себе. И тебе. И Ханису, и маленькому Ханису, и Атхафанаме... А только никто тебя не заставлял за меня идти. Мы сами это все устроили так, как оно есть. И не все ли равно теперь, кто что знал, кто чего не знал. Вот оно так есть. Надо нам жить и постараться быть счастливыми.
       — Хорошо говорить! Полный дом детей тебе нарожают, одна вперед другой стараются. А я — что? А моему сыну кто невестой станет? Пойду к Ханису. Пойду. Надо мне дочь родить.
       — Думать не смей! — закричал Эртхиа, схватив ее за руки.
       — Пусти, больно! Не смей кричать на меня!
       — Да как ты можешь? Чем шутишь? Я ведь вас обоих убью. Тогда не убил — теперь убью. Слышишь? Не смей говорить, не смей думать! А Ханису я скажу...
       — Что твоя жена собирается к нему в опочивальню? Скажи-и-и...
       Эртхиа отошел от нее подальше, на другой конец комнаты. Чтобы не ударить.
       Ханнар перекинула косы за спину, оправила платье. Оглядела белые пятна на запястьях, уверилась, что синяки будут. Одернула рукава.
       — Что ты можешь сделать? И как запретишь? Если сам не можешь дать мне ребенка?
       Эртхиа повернулся и молча вышел. Ему пора было в Дом Солнца.
       
       О сестре
       
       Он не хотел идти через внутренний двор, где наверняка еще сидели жены, обсуждая свое самочувствие и радостные надежды, похваляясь недомоганиями и опасениями. Едва не крадучись, он обогнул двор по веранде, проклиная все на свете, а более всего — женщин, из-за которых мужчина и повелитель в собственном доме хуже вора, с утра крадется в обход. Но было невмоготу улыбаться им, а обругать — не за что. Справедливость же мнил Эртхиа отличительной чертой и достоинством сильного.
       В собственных покоях не нашел он успокоения: раб поклонившись доложил, что прибыла царственная супруга бога Ханиса, сестра государя Эртхиа, почтенная Атхафанама. И хочет видеть брата.
       Эртхиа взвыл сквозь зубы и повелел:
       — Одеваться!
       Пока ему расчесывали и умащивали благовониями волосы и бороду, пока надевали и стягивали многослойным поясом штаны, да наверх рубашку, да поверх рубашки кафтан, а потом еще пояс — любимый царем широкий пояс лучника, усаженный железными бляхами, да натягивали сапоги, да покрывали голову расшитым платком, да обвивали поверх этого другим, скрученным в жгут и перевитым золотыми шнурами и жемчужным низаньем, да прихватывали рукава браслетами над локтями и на запястьях, да укладывали оплечье и золотой нагрудник, да подавали кинжал, который он заткнул за пояс, и меч в ножнах, которые он пристегнул к поясу... нет, не успокоилась душа, не отошла от обиды.
       Для нее, для нее одной оставил родной Хайр и пошел против отца, для нее же делил кров и пищу с немытыми кочевниками-пастухами, водил их по степи, сбивал в войско... Все тут вспомнил Эртхиа, чего и знать не хотел. Ведь в ту самую ночь, когда натравила на него бывшего раба, Аэши-побратима, друга дорогого, и он по рукоять всадил нож, насмерть... Ведь в ту самую ночь понесла своего ублюдка от родного брата, от другого побратима Эртхиа.
       Ох...
       Эртхиа только вздрагивал от клокочущего внутри. Пелена застилала глаза, вокруг головы тонко, тягуче звенело.
       — Где царица Атхафанама? — спросил он. Никто из видевших его сейчас не мог видеть, как он похож на своего отца.
       Ему указали дорогу и проводили в сад.
       Атхафанама сидела у фонтана, там же, где — и часа не прошло, — Эртхиа здоровался с женами. И тремя дорогами сразу побежали мысли Эртхиа, когда он увидел сестру.
       Во-первых, была она с его старшей женой Джанакиярой — одно лицо, одна стать. Ведь Джанакияра им приходилась родственницей и по отцу, и по матери. Только раньше Атхафанама, вдосталь накочевавшаяся по степи, была смуглее, стройнее, вольнее в движениях и речах. А теперь казалась почерневшей и иссохшей, и Эртхиа, никогда особенно не заботившийся о сестре (самовольно ведь пошла за Ханиса, без спросу и благословения!), испугался, как он раньше не замечал, что какая-то злая хворь изводит сестру. Ведь одни они были здесь родные друг другу, и вместе пережили бегство из Хайра и войну в степи. Джанакияра — не то. Общность судьбы сильнее общности крови и ложа.
       Во-вторых, сидел на руках у Атхафанамы маленький Ханис, а тетка, глядя жалобно ему в макушку, гладила воспламененные солнцем рыжие кудри, такие же, как у ее мужа. Сама-то она не могла ему родить. И Эртхиа, еще корчась внутри от старой, старой обиды, понял, какая мука источила сестру. Но, нахмурясь, одернул ее:
       — Избалуешь мне мальчишку!
       Атхафанама вздрогнула, сорвала руки с головы Ханиса, смяла пальцы, виновато улыбнулась брату.
       — Он еще маленький, не избалую.
       Эртхиа нахмурил брови, повел взглядом по сторонам, откашлялся строго. Тут же с галереи сбежали няньки, подхватили рыжего Ханиса с теткиных колен. Увидев Эртхиа, Ханис потянулся к нему руками, растянул улыбку: крупные белые зубы еще не все выросли у него и такой забавной была его улыбка, точь-в-точь как у Кунрайо, что мысли Эртхиа, побежавшие по третьей дороге, наконец добежали, и он прикусил губу, и прокусил, спасаясь от стыда. Это Ханис-то маленький — ублюдок? Да я горло любому... Эртхиа протянул руку. Ханиса поднесли к нему. Трепанув его по волосам, подняв и подбросив, но так и не заставив себя посмотреть малышу в глаза, Эртхиа ничего лучше не нашел, как отправить его к Рутэ. Матери все равно сейчас не до него. Посмотрел, как няньки пробежали в арку, за которой стояла нарядная юрта. Рутэ не станет жаловаться. Много детей — счастье в доме. Даже Джанакияра, устав от воплей своего царевича, частенько отправляла его к степнячке в гости.
       Эртхиа вздохнул.
       — Что ты такая, сестра? — обернулся к Атхафанаме.
       Атхафанама и глаз не подняла.
       — Разве сам не знаешь, брат?
       Сговорились они, что ли?
       — Знаю. Иди к Ханнар, плачь вместе с ней. Но ты ведь ей завидуешь.
       Атхафанама покачала головой.
       — Чему завидовать? Разве он ей ребенок? Он ей — выполненный долг, и победа, и стыд, и вина, и долг невыполненный, потому что...
       — Замолчи, прошу, я знаю, только не говори этого еще и ты, сестра, не говори, мне что — убить ее? За что? По своим законам она во всем права, только эти законы не по людям кроены, вот мы с тобой и пропали, сестра.
       Атхафанама согласно выслушала всю его скороговорку. Он посмотрел на нее внимательно, удивился:
       — Почему я с тобой раньше не говорил?
       — В голову не приходило.
       — Да.
       Он взял ее за руку, повел по саду, все не решаясь начать. Непривычно как-то было о самом трудном говорить с женщиной. Вдруг вспомнил, что безнадежно опаздывает в Дом Солнца. Но ведь и Ханиса сейчас видеть — поперек души.
       Атхафанама заговорила так внезапно и так страстно, что он вздрогнул.
       — Ты был в Долине. Эртхиа, ты побывал в Долине, с тобой произошло чудо. Не может ли быть так, что ты заразился чудесным? Что рука милостивой Судьбы оставила след на твоем плече? Не может ли это передаваться через тебя тем, кто с тобой рядом, кто дорог тебе? Эртхиа?!
       Эртхиа помотал опущенной головой.
       — К чему об этом говорить? Нет, сестра, чудесного во мне нет ничего. Если бы было... Разве мы так встретили бы сегодняшний день?
       Он помолчал, гладя ее руку.
       — Пора мне.
       — Сделай что-нибудь! — Атхафанама повалилась к его ногам, обхватила колени.
       Эртхиа рассердился, схватил, потащил ее вверх.
       — Что ты, женщина! Так просят только мужа. И... он у тебя бог. Может быть, он может что-то сделать для тебя?
       Атхафанама, шатаясь, отошла от него, захлебываясь рыданиями.
       — Да почему ты просишь меня? — возмутился Эртхиа. — Я — просто человек, как и ты. А Ханис...
       — Не может он ничего сделать. Не может. Я и говорить с ним об этом не смею. Знаешь ли, почему он так мало участвует в делах правления и почему проводит все время в библиотеке? Да он ее еще в детстве всю наизусть выучил. Но он ищет... Искал. А вчера он пришел весь черный и не разговаривал со мной. Но я-то его понимаю, о, как я понимаю все, чего он мне не говорит!
       — Он что-то нашел? — нахмурился Эртхиа.
       — Нашел. И это — не то, на что он надеялся.
       — Так мне надо спешить, — встрепенулся Эртхиа. — Сегодня — Великий Совет, а Ханис там один.
       — Если кто-то и может сделать невозможное, это только ты.
       Эртхиа кивнул, повернулся и бегом бросился к парадному крыльцу. Недалеко пробежав, замер как вкопанный.
       — Почему это я?
       — А кто же? — Атхафанама вытирала лицо рукавом. — Ты всегда делал то, что невозможно.
       Эртхиа открыл было рот, чтобы возразить. Но вспомнил, что торопится, упрекнул себя за долгий и, кажется, бессмысленный разговор с женщиной, не велел себе тратить время зря — и пустился бежать.
       
       О брате
       
       Ханис ждал его не в зале Совета, а в затемненном маленьком покое в глубине дворца, куда и проводили Эртхиа.
       На торопливое приветствие он ответил рассеянным взглядом, махнул рукой.
       — Не отменил же ты Совет из-за моего опоздания? — испугался Эртхиа.
       Ханис покачал головой.
       — Не из-за тебя, нет. Новые новости. Невозможно собирать Совет сейчас, пока удо не помирятся с купцами.
       — Что еще случилось?
       — Удо перекрыли караванные пути.
       Эртхиа придвинул поближе к Ханису кресло, уселся удобно, расправил полы кафтана на коленях.
       — Действительно, новые. В чем дело?
       — Проходивший через земли Черных Лисиц караван увез девушку-степнячку. Из хорошего рода. Троюродная, что ли, племянница Урмджина.
       — Аэши? — Эртхиа не мог отделаться от привычки звать вождя Девяти племен прежним именем. — И что он — решил меня отрезать от родного Хайра? А девушка? Ее украли?
       — К ней сватались, и не раз. Родители не соглашались. Ну и...
       — Кто сватался? Купец?
       — Сын купеческий.
       — И что Аэши? Сам ведь увозом женился.
       — Сейчас не война. Главное слово за женщинами. А они против.
       Эртхиа оттопырил губы. Да с чужими обычаями не поспоришь.
       — Чей сын? — уточнил он для порядка.
       — Атакира Элесчи. Первый купец в Аттане — и такой скандал! Сыну он, конечно, объяснит, что к чему. Да поздно.
       — А вернуть девушку?
       — Уже спрашивали. Не примут. Сама, говорят, сбежала, родителей ослушалась.
       — Ах вот оно что... А то другие спросившись бегали! Ну так выкуп за невесту, да и дело с концом! Что, у Элесчи денег и товара не най...
       — Не берут.
       Минуты три Эртхиа говорил безостановочно, на одном дыхании, но ничто из предложенного им не годилось, чтобы помирить кочевников с купцами.
       — ... и купцов тех и кочевников!
       — Знаешь, что теперь говорят в Аттане? — осведомился Ханис, когда соправитель выдохся.
       Эртхиа помотал головой, не выказывая, впрочем, особого желания узнать.
       Ханис счел необходимым все же просветить его.
       — Пусти, говорят, кочевника в степь. А потом поди выгони...
       — Но Ханис же! Ведь у нас не было выбора! То есть, у вас — это вообще не я придумал. Теперь понятно, почему твой отец не согласился взять в союзники удо. Но ведь надо теперь договориться...
       — Надо. Я думаю, ты сам поедешь? Элесчи уже пытался уладить дело переговорами и подарками.
       — А что? — обрадовался Эртхиа. — Вдвоем с Аэши мы этих старух еще как уломаем. И мне бы... проветриться не мешало. А послушай! Если предложить им взамен их невесты — другую, из хорошего рода, из купеческого сословия? Может быть, возьмут?
       — Возьмут. Может быть. Я думал об этом. Надо только уговорить Элесчи.
       — Почему Элесчи?
       — А кому это дело расхлебывать? Или ты думаешь, каждый купец в Аттане мечтает отдать свою дочь за пастуха?
       Эртхиа покачал головой, повздыхал.
       — Ладно. Я сам и с Элесчи переговорю. Только без огласки. Дело такое... семейное. Не стоит его во дворец вызывать.
       — Да почему же? — возмутился было Ханис. Но Эртхиа замахал руками.
       — Сейчас и пойду, только переоденусь. А ты вели-ка мне в дорогу коней собрать и весь припас. И дарну, дарну не забудь, пошли за ней в мой дом. Под хорошую песню у кочевников сердца размягчаются.
       Ханис рассмеялся.
       — Ты помни-то, что главное слово за женщинами. Не о походах-битвах пой, о любви.
       Но Эртхиа все равно видел темное под глазами побратима, и впалые щеки, и покрытые белесой пленкой губы.
       — Ты не болен?
       Ханис замер.
       — Ты разве забыл? Мы, боги, никогда не болеем.
       От его голоса Эртхиа стало нехорошо. Он встал, подошел к побратиму.
       — Тебе этого жаль, Ханис?
       — Вот именно! Именно! О, как я хотел бы заболеть. Любой болезнью, пусть даже такой, что в считанные часы свела бы меня в могилу. Тогда я... Знаешь, причина одна — тому, что мы не болеем, и тому, что человеческие женщины не родят от нас детей.
       — Как это?
       — Ты не поймешь. Мы не здешние. Мы... сделаны из другой глины. И эту глину не смешать с вашей, понимаешь?
       — Ну, допустим. Подожди, это то, что ты нашел в библиотеке?
       — Атхафанама?
       Эртхиа нетерпеливо кивнул.
       — И в этом, похоже, вся наша божественность, — вздохнул Ханис. — То, что смертельно для вас, дает нам силы. Помнишь болезнь твоего отца? Хорошо еще, мы дышим одним воздухом.
       — Так другого не бывает?
       — Бывает.
       — Где?
       — Где-то там, — Ханис поднял глаза к потолку. — Никакие мы не боги. Мы нездешние люди, вот и все.
       Он посмотрел на Эртхиа, ласково улыбнулся.
       — Иди. Я распоряжусь, чтобы тебе собрали в дорогу все необходимое. Подарки, само собой. Ты как бы едешь просто в гости к другу, но ты все же царь, да? Когда ты вернешься, я расскажу тебе все подробно, покажу карты... других мест. Но это нам не поможет. Послушай, я пока ничего не скажу Ханнар. Ей тяжело будет узнать, что...
       — ... что она не богиня! — в сердцах воскликнул Эртхиа. — Прости. Да, не говори ей ничего. И, знаешь, она все равно не поверит. Так что не стоит и тревожить ее понапрасну.
       
       
       Об Атакире и Атарике
       
       Переполох в доме Атакира Элесчи был краток и бесшумен. Узнав в незваном госте царя, купец пал на колени, и все домочадцы следом.
       — Гони отсюда лишних, — распорядился Эртхиа, и добавил, увидав, что Элесчи делает знаки управителю дома: — Не до угощений теперь. Угостил уже нас твой сын... Вот он пусть и останется.
       Юноша, с виду — ровесник Эртхиа, вернулся от двери. Эртхиа полюбовался на его упрямые брови, надвинутые низко над опущенными глазами.
       — Ты Атарик?
       Он кивнул, не решаясь говорить без позволения отца.
       — Что ж он у тебя единственный? — удивился Эртхиа. Аттанцы женились один раз, но держали помногу наложниц, и сыновья от наложниц считались вполне сыновьями.
       Атакир виновато пожал плечами.
       — Это уж у кого сколько получится, государь. Я старался. Только он и остался из всех. Да еще дочь.
       — Вот-вот, — насупился Эртхиа, усаживаясь в подставленное купцом кресло. — Ты готов отдать ее как возмещение за обиду, нанесенную твоим сыном?
       Купец помрачнел.
       — Прикажешь — куда мы денемся?
       — Прикажу? А не прикажу — что делать будешь? Как помирить Аттан со степью? Почему не спустил шкуру со своего молодого дурака?
       — Уже...
       Эртхиа ахнул про себя, глянул на купеческого сына. Тот еще ниже опустил голову, но плечи держал твердо.
       — И много ты этим делу помог? — смутился Эртхиа. И снова обернулся к юноше.
       — Что это тебе в голову взбрело, с отцом не посоветовавшись?
       — Советовался... — с досадой ответил за сына отец.
       Эртхиа отмахнулся от него.
       — Ты сам отвечай, — велел молодому.
       — Я советовался, — признался виновник, покосившись на отца. — Он сказал: отступись.
       — Еще не хватало! Или мне не на ком было женить единственного сына? К таким людям сватов заслал, такую невесту высватал — все насмарку, — ворчал купец в бороду.
       — Погоди, купец, — осадил его царь. — Дай виноватого расспросить. Скажи, сам ты ведь не увез бы девушку? Кто тебе помогал?
       Атарик насупился, глянул исподлобья.
       — Ишь ты! — рассмеялся царь. — Клянусь своим счастьем, я его не выдам. Назови.
       — Джуши, — неохотно вымолвил Атарик.
       — Это который же Джуши? — привстал царь, не обращая внимания на задохнувшегося от негодования купца. — Это покойного Джуэра-вождя сын, племянник вождя Урмджина? Он?
       Атарик кивнул.
       — А с чего это он тебе помогать вздумал в таком деле?
       — Побратимы мы.
       Купец снова завел бранную речь, из которой Эртхиа узнал, что Элесчи сам же и брал сына в стойбище удо сразу после мира с Хайром, когда надо было заново поднимать торговлю, и ездил тогда старший Элесчи по стойбищам и кочевьям, менял медную посуду, масло и вино, просо и пшеницу, и ткани на войлоки, баранов, бараньи шкуры и шерсть, мех степных лис и волков. И узнавал у кочевников, какие узоры им приятны на рукоятях мечей и ножнах, колчанах и налучах, каковы должны быть золотые и серебряные бляшки для украшения одежды, обуви и конской сбруи, какого цвета везти стеклянные бусины, из каких самоцветов — каменные, как перекручивать гривны, каких везти подвесок к височным кольцам... Собирал заказы и вез в город, мастерам, а после скупал их товар и вез в степь, сам и со всеми своими доверенными слугами и приказчиками. Жил сам как кочевник. Тогда-то и сдружились Джуши и Атарик, обменялись поясами. А теперь такое разорение учинили всему делу Элесчи-старшего.
       Эртхиа похлопал ладонями по подлокотникам. Вот как оно выходило: молодому Атарику не мог не сочувствовать Эртхиа, сам женившийся без позволения отца, по любви. К тому же по названным братьям приходились купеческий сын и царь аттанский друг другу вроде как роднёй. Но женитьба Атарика грозила разрушить то, что Эртхиа заботливо возводил: царство, в котором мирно уживаются пастухи-кочевники и оседлые земледельцы, горожане, торговцы и мастера. И все бы просто: выкупить невесту сестрой, как и сам Эртхиа когда-то сделал. Но старший Элесчи, хоть и согласится, понимая необходимость, — купец! — но доволен не будет. А — первый купец, одна из опор всего царства. И вообще не хотелось Эртхиа думать о таком исходе...
       — Подарки предлагал? — резко обернулся он к Элесчи.
       — Предлагал, — сокрушенно вздохнул купец. — Не берут.
       — Мало предлагал! — отрезал Эртхиа.
       Купец возмутился было, но Эртхиа хмуро кивнул, подтверждая справедливость своих слов.
       — Не торгуйся. Сейчас сколько ни предложи — мало. Я сам еду теперь к Черным Лисицам. Много тебе чести, что сам царь за тебя послом послужит. Но речь идет о мире в Аттане и о торговых путях — на торговле Аттан стоит. А ты, пока я с удо договариваться буду, собери подарки такие, чтобы мне, царю, не стыдно было. Вдвое, втрое, вдесятеро против того, что заплатил бы за высватанную тобой невесту. А разоришься — твоя беда, не всего Аттана. Да ты и не разоришься...
       Купец стал мрачнее прежнего.
       — Или дочь отдавай, — равнодушно предложил Эртхиа и рывком поднялся из кресла. Не успел он сделать и трех шагов к двери, Элесчи забежал вперед, упал на колени.
       — Соберу... сколько скажешь, соберу!
       Эртхиа коротко кивнул. Обернулся на побледневшего Атарика.
       — Видишь, что натворил? Запомни — ради отца твоего стараюсь. А что, Атакир, — обратился он уже к отцу, — если нам его пастушку продать за хорошую цену? Все меньше тебе платить придется ...
       Как полыхнул глазами купеческий сын! Эртхиа покачал головой.
       — И стоило бы, да не стану. Собирайся, поедешь со мной. Выезжай срочно, жди меня на первом постоялом дворе по дороге на Хайр. А ты, Элесчи, вели все-таки своему управителю накрывать на стол. Да не торопи его — пусть у повара времени будет вдоволь. А я пока погуляю в саду. И не беспокоить меня!
       
       О влюбленных
       
       Заняв таким образом купца и его сына, Эртхиа прошествовал в сад. Там была беседка, к которой он хорошо знал дорогу, но с другой стороны — от высокой кованой ограды, от того места, где несколько штырей свободно вынимались и так же вставлялись на место.
       В большом доме всегда найдется пара глаз, которые углядят то, чего им и не положено. И отцова любимица, кудрявая Атарика-нана, конечно, видела, куда направился царственный гость. И поспешила следом.
       Не упрекнула, но позволила налюбоваться надутыми губками, пока Эртхиа первый не заговорил:
       — Да что ты, радость! Разве я позволил бы?
       — Меня — за пастуха! — поддержала его Атарика.
       Эртхиа обнял ее, поцеловал.
       С того самого дня, когда Эртхиа вернулся в Аттан и впервые утолил жажду и голод на хлопотливом, крикливом, смешливом городском базаре, изо всех сил прячущем деловитость и хватку за прибаутками, нараспев выкликаемыми названиями редкостных товаров, звонкими переливами голосов проворных водоносов, Эртхиа влюбился в этот никогда не прекращающийся праздник. Дома у себя Эртхиа базара не посещал — негоже это царевичу, хайарды-всадники с пренебрежением относились к торговому люду. С тем большим пылом он отдался новой страсти: нет-нет да и улизнет из дворца, переодевшись по-здешнему в бархатную безрукавку поверх белой рубахи; а косы, которая отличала бы хайарда от подданных-аттанцев, Эртхиа давно не носил.
       Да что толку!
       Вскоре весь базар знал, кто этот невысокий, коренастый, в алой безрукавке, что подолгу сидит в харчевнях и, управившись с огромным блюдом щедро приправленного пряностями мяса, заказывает одну за другой медные чашечки с обжигающе-горьким мурра, платит, не скупясь, а после яростно торгуется в оружейных лавках, — опять же не от скупости, лишь обоюдного удовольствия ради, чтобы был у разгоряченного хозяина веский повод исполнить торжественную песнь о несравненных достоинствах приглянувшегося кинжала, меча с клинком в муаровых разводах, кривой степной сабли или могучего, гудящего в руке лука. Весь базар знал, но уж так полюбился молодой царь своим подданным, что никто ни словом, ни взглядом, ни неуместной почтительностью не нарушил игры. Уж так гордился торговый люд караванного Аттана, что полюбился царю-иноземцу их базар...
       И то: столетие за столетием правили Аттаном боги, те же чужеземцы, иной, не аттанской крови, не снисходившие до своих подданных, не покидавшие храма-дворца.
       А новый владыка радостно любил свою столицу и ее предприимчивых, умелых, расчетливых, но в последний момент — удалых, и в неудаче — залихватски беспечных жителей.
       И однажды, прогуливаясь по базару, щурясь от удовольствия, пожевывая длинный кривой кровавый стручок жгучего, дух занимающего перца, Эртхиа увидел Атарику Элесчи. Она шла в лавку своего отца, кто ее знает, по какому делу, или просто вышла из дома, чтобы порадовать людей свежей, полнокровной красотой, любовно взлелеянной в роскоши и довольстве купеческого дома. На то и красота, чтобы людей радовать.
       Эртхиа увидел: плывет сквозь толпу девушка, вроде бы и не особенно расступаются перед ней, не слишком заглядываются и оборачиваются вслед — не то чтобы так, но там, где она проходит, меняются лица, весело разгораются глаза, мужчины подбочениваются и улыбаются важно, приглушая голоса до самых мужских, бархатистых нот.
       А она идет, горделиво покачивая крутыми бедрами, и грудь ее над гибкой талией — как тяжелые плоды на тонкой ветке. И фата на лице прозрачная, сквозь нее алеют улыбчивые губы, а глаза над узорчатой каймой лучатся радостью, оттого, видно, что она есть — вот такая девушка, и бровь изогнута горделиво, и прядь, тяжелым завитком упавшая на плечо, не нарочно ли выбилась из-под головной повязки, скрученной из желтых и бирюзовых жгутов айзанского шелка.
       Так и шел за ней Эртхиа до самой лавки почтенного купца Атакира Элесчи, а потом обратно, до синего дома с малиновой плоской крышей, едва проглядывавшей сквозь густые кроны тутовника.
       Базар заметил — и одобрил. Не такого ли жениха была достойна первая красавица Аттана, дочь первейшего из купцов?
       Но с женитьбой Эртхиа не спешил. Не то чтобы он боялся Ханнар — боялся ее огорчить. О других женах он не беспокоился — только рады были бы новой подруге, зная, что их Эртхиа на всех хватит. Но Ханнар... Сам не мог себе Эртхиа объяснить, почему во всем уступал ей, даже зная, что для женщины это вредно, и с трудом смиряя уязвленную гордость мужа, царя, удачливого полководца, а вот...
       Но любви прекословить не умел. И сначала проводил ночи у Атарикиной ограды, пока, вспугнутый ночным сторожем, однажды не перелетел через кованые прутья (не позорить же девушку!) и не был привечен — сначала робко, вздохами и пугливыми взглядами, а уж потом и поцелуями, и жаркими объятиями — в маленькой, увитой зеленью беседке, украшении купеческого сада.
       Обещал себе, что, пока не решится ввести новую жену в дом, пока не переговорит с купцом, и думать не будет о большем... И сам верил своим обещаниям. Но темны ночи в Аттане, а зимы холодны. И когда оказался в покоях Атарики, сделал то, чего не сделать не мог, он, Эртхиа. Если б она воспротивилась, ну хоть словечком, а он ведь подумал: от отца отказа не будет, успею с этим!
       Но до сих пор не решился. И Атарика, умница, не торопила его: царя не торопят. Только вздыхала: а вдруг отец надумает отдать за другого? Эртхиа успокаивал: не бойся ничего. И не боялась.
       — Что ты, радость! Никому не отдам, подожди немного еще. Вернусь из степи — пошлю сватов к твоему отцу. То-то ему радости будет. Она красивая хоть, жена твоего брата?
       — Красивая, — ревниво прищурилась Атарика. Эртхиа засмеялся.
       — У меня уже есть одна степнячка. И хватит.
       Крепче обнял Атарику.
       — Я ненадолго уезжаю. Вернусь — и сразу... Слышишь? Уже ничего не бойся. Не бойся ничего. Я знаю, ты боялась. Теперь все. И все будет хорошо.
       Атарика пытливо посмотрела ему в глаза.
       — А богиня не будет против?
       Эртхиа отвел было взгляд, но приструнил себя.
       — И ее не бойся. Ничего тебе не сделает. А другие примут как сестру. Радость, царица моя, каких сыновей ты мне родишь!
       Атарика потянулась губами к его уху, будто хотела шепнуть, но заробела, поцеловала только.
       — Скоро ты вернешься?
       — Вот новая луна народится, а я уже здесь буду!
       В кустах зашелестело, поспешные шаги приблизились к беседке. Атарика вздрогнула, прижалась к Эртхиа, но он отстранил ее, положил руку на меч.
       — Атарика, доченька, — послышался тревожный голос, — госпожа, уходи скорей, сам хозяин сюда идет, звать государя обедать.
       — Иду, няня!
       Атарика прижалась щекой к щеке Эртхиа.
       — Возвращайся скорее! — и порхнула из беседки, только кусты, прошелестев, сомкнулись за ней.
       
       О беде
       
       Столб дыма на горизонте они увидели на пятый день пути, на закате. Дым был большой и стоял ровно посередине оснеженной каймы Хайрских гор. Как знал Эртхиа, именно в той стороне должно было располагаться нынешнее стойбище Черных Лисиц. На следующий день к обеду Эртхиа полагал быть уже там.
       Он гневно обернулся к Атарику Элесчи.
       — Видишь?! Если это из-за тебя, всей твоей крови не хватит залить огонь!
       И ожег коня плетью. Обиженный Руш прянул, храпя и скаля зубы, Веселый рванулся за ним. Элесчи погнал своих коней следом. Через час или около того Эртхиа придержал коня. Нагнав его, Элесчи осмелился спорить:
       — Государь, купцы на такое не пойдут!
       — Отдышись, — остановил его Эртхиа. — Что это там такое?
       — Там? — Элесчи пригляделся.
       По дороге навстречу им мчался всадник. Когда он оказался ближе, Эртхиа разглядел на нем особую шапку и ярко-красную безрукавку, развевающуюся поверх кафтана.
       — Гонец, — определил и Атарик.
       — Подождем.
       Останови попробуй гонца царской почты!
       Загородили конями дорогу. Не сбавляя хода, гонец раскрутил над головой тяжелый бич. Гудел свинец в оконечнике, вспарывая воздух. Руш унес из-под удара, грудью в грудь ударил гонцова скакуна. Эртхиа подлым приемом, вздернув стремя, выкинул всадника из седла, как его самого когда-то спешил Дэнеш. Гонец прокатился по дороге, гася удар, вскочил на ноги, рванул меч из ножен.
       — Царь, царь! — закричал Атарик, указывая на Эртхиа, сберегая гонца от смертной казни, неминуемой для всякого, обнажившего сталь против государя. Так ему и поверили! Тогда, по наитию, Атарик выпрыгнул из седла, бросился на колени под копыта Руша, пал лицом в утрамбованную караванами сухую землю.
       — Спокойно, Гаменди, — узнав гонца, позвал его по имени Эртхиа. — Спрячь свой меч, пока я его не видел, — добавил он, поднимая глаза к небу.
       Гаменди облизнул сухие губы, вдвинул меч, сглотнул — и опустился на колени.
       — Государь...
       — Все в порядке, ты выполнял свой долг и заслуживаешь награды, а не наказания. Раз уж я здесь, поведай мне скорее, с какой вестью ты торопился к подножию трона. Не касается ли она вот того? — Эртхиа махнул рукой в сторону дымного горизонта. Элесчи приподнял голову, ловя каждое слово гонца, не веря, но готовясь к худшему.
       — Повелитель, там... там уже ничего нет. И никого. Там смерть. Зараза. Все умерли. Последний поджег стойбище и добрался до постоялого двора в Ороте. Он тоже умер сегодня утром.
       — В Ороте мы собирались ночевать ... — Эртхиа оглянулся на Атарика. Тот изменился в лице. Гонец замотал головой:
       — Там нельзя, государь. Там трое больны.
       — Как ты там оказался?
       — Я еду из Аз-Захры с письмами от государя Акамие.
       — Срочность?
       — Чрезвычайная.
       — Ты останавливался в Ороте?
       — Даже с коня не сходил!
       — Письма! — потребовал Эртхиа. Сломал печати, пробежал глазами. — Оно и есть. Ашананшеди предупреждают, что будет мор в степи, принять меры... Что тут сделаешь? Так... эт-то еще что такое? — Эртхиа несколько раз про себя перечел загадочные слова.
       “Она прошла мимо и не подала мне знака”. И подпись: Акамие, царь Хайра и прочая. И печать.
       — Ты коня води, — велел Эртхиа гонцу. А сам задумался.
       Повернувшись к Атарику, махнул ему рукой, чтобы поднимался с колен.
       — Спас ты свою пастушку... У смерти украл. И все само собой теперь решилось. Домой скачи. Сколько вам теперь отпущено — кто знает? Так... Первым делом во дворец, вот мой перстень — с ним тебя пропустят к государю Ханису. Отдашь письма, расскажешь, что видел и узнал. Обо мне скажи, что я вернусь скоро.
       — Куда ты, государь, один...
       — Не спорить! — отрезал Эртхиа. — Гаменди, ты возвращаешься в Хайр.
       Выбрал одно из писем, достал из-за отворота рукава заточенный обломок черного камня, ниже, под странными словами, приписал пару фраз.
       — Отвезешь это царю Акамие, на словах передашь благодарность. Караваны сюда не пропускать, отсюда не выпускать, ну да он сам знает, и лазутчики ему вперед твоего донесут... Но ты передай благодарность. И — если! — по дороге почувствуешь себя плохо, сверх обычной усталости, не смей продолжать путь. Умирай в степи, один.
       — Знаю, повелитель, — выдохнул гонец.
       Эртхиа кивнул одобрительно.
       — Так что не спеши. Срочного в моем письме ничего нет. Поезжай в объезд, длинной дорогой. Вот и тебе перстень — за службу. И, если что, прощай.
       Гаменди ждал только знака — Эртхиа кивнул ему, и гонец умчался. Эртхиа посмотрел ему вслед, вздохнул.
       — И ты тоже, Элесчи. Отцу передай, пусть... — Эртхиа прикусил губу. — За ним долг, так пусть бережет дочь, пусть и не думает ее замуж отдавать до моего возвращения. А еще лучше — скажи государю Ханису, пусть заплатит твоему отцу цену невесты. Понял? — он подмигнул оторопевшему Атарику, с трудом осознававшему, что становится и царским сватом, и родичем царя. Его сестра будет взята во дворец — первая из аттанок за многие сотни лет!
       И пока он и так и сяк вертел эту мысль, на время заслонившую даже грозные новости этого вечера, Эртхиа развернул коня в сторону Хайрских гор.
       Знал он одно место, куда ему путь заказан, но где, он надеялся, обитают ответы на все вопросы. Судьбу не умолишь, не выпросишь ни крохи сверх отпущенного, не встанешь с ней лицом к лицу, не посмотришь в глаза. Но есть Сирин, кем бы он ни был, с виду — человек. Может быть, и по сердцу — человек? И даже если просьбы твои не будут услышаны, кто запретит просить? И даже если тебе не ответят на вопросы, кто запретит задать их?
       А если все это не по душе Судьбе и покарает она страшной карой — чего бояться Эртхиа, что терять? Когда страшный степной мор врывается в города, кто спасется? И не остановить его теперь.
       Эртхиа гнал и гнал коня, прямо на столб дыма, уже растворявшийся в темнеющем небе, и закат из-за его спины длинной тенью указывал им самим избранный путь. Там, впереди, лежало пепелище, все, что осталось от стойбища Черных Лисиц, племени, в котором он был приемным сыном и военным вождем, в котором знал в лицо и по имени всех, всех — даже детей старше пяти лет, кроме народившихся после его воцарения в Аттане. Там, впереди, сухой степной ветер развеивал их пепел, и пепел Аэши, побратима-анды, связанного с Эртхиа и жизнью, и смертью.
       Он гнал коней день и ночь, на ходу пересаживаясь с Веселого на Руша, все надеясь, что степной ветер осушит, сотрет с лица неостановимые слезы.
       
       О шагате ашананшеди
       
       По щиколотку в густой абрикосовой мякоти пританцовывал шагата ашананшеди, изредка взмахивая руками, отгоняя ос от лица. И не надеялся отогнать, но... щекотно. Вытянув кверху нижнюю губу, он дул на нос, моргал ресницами, встряхивал головой, и выбившиеся из-под платка прямые пряди мотались перед лицом.
       Он мог бы и не обращать на ос внимания, но в детстве он всегда отгонял их, когда не видел дед. В детстве он боялся ос. Правда, деда боялся больше.
       А давить абрикосы в чане всегда было его делом. Дед брал его под мышки и ставил в чан, куда одну за другой вываливал полные корзины. Шагата (он не был тогда шагатой) брал один-другой абрикос, вдыхал аромат, целовал бархатистые щечки, прежде чем заплясать, завозиться босыми пятками, поцокивая языком, когда острая косточка царапала нежную кожу под сводом стопы. Дед хмурился и недовольно качал головой.
       Бабушка ковшом вычерпывала давленую массу, выбирала косточки из нее и выливала на плоские камни, под горячее солнышко. А косточки высыпала в корзину — вечером по селению стоял частый стук. Извлеченные из скорлупы и высушенные зернышки в полотняных мешочках подвешивали к стропилам, готовя легкий и питательный запас в дорогу. Надолго ли задерживаются дома мужчины в селении ашананшеди?
       Теперь давно уже некому было бранить мальчика, который и вырос, и уцелел во многих и многих странствиях по делам повелителей Хайра, и стал шагатой. А шагата, на языке ашананшеди, значит больше чем старший брат и больше чем отец. Когда-то значило — царь, но последним царем был Ашанан, и с тех пор нет царей у маленького народа, кроме повелителя Хайра.
       Кроме повелителя Хайра, кроме Акамие, про которого Дэнеш не хотел знать, что он — царь.
       Мальчик из соседнего дома весь день подносил корзины с абрикосами и опрокидывал их в чан под ноги шагате, и смотрел на его измазанные сладкой жижей худые мускулистые ноги. У мальчика был обманчиво рассеянный взгляд и мягкие губы, и беспечная повадка — из него вырастет хороший лазутчик. Дэнеш проводил его взглядом, когда он пошел за новой корзиной — как раз вовремя, так что ни ждать не придется, ни спешить. Лопатки выступали на спине двумя уголками, чуть двигаясь в такт шагам, линии шеи подходили к коротко стриженому затылку так нежно и ладно, как бывает только у красивых мальчиков.
       Дэнеш смотрел на него.
       Когда мальчик вернулся, Дэнеш снова смотрел на него, на его разведенные руки с напрягшимися мускулами, на край корзины, тершийся о втянутый живот. Мальчик посмотрел на Дэнеша, остановился. С тем же рассеянным взглядом поставил корзину на землю, повернулся и пошел к колодцу: принести воды, дать шагате умыться, выполнить его желание — это и любое другое. Ашананшеди готов ко всему — всегда. И смерть — самое последнее и самое простое из того, к чему он готов. И ты ашананшеди, если ты им родился, и послушание старшим — твой первый закон. Думать тут не о чем. В смерти — только конец. Начало — в послушании.
       А Дэнеш думал, и думал так: а ты (нет, не о мальчике) ты думаешь, я знаю, ты так думаешь сейчас там, далеко, в своем дворце, на своем троне: он горяч, он жаден, как пламя гудящее, — и это правда; но только ты, только ты. И не потому, что другие не могут утолить мою жажду, нет, не потому: могут. Но ты сам пламя, я знаю, и не хочу быть неравным тебе. Ты носишь свой огонь внутри себя, не давая и язычку вырваться наружу. Так знай, я не понимаю, зачем тебе это нужно (понимаю — но не хочу понимать), но я тоже так могу. Видишь? А ты и не видишь. Но достаточно того, что это вижу я.
       И он махнул рукой мальчику, принесшему в тазу воду омыть ноги от абрикосовой жижи:
       — Сыпь еще! — и бархатные, смуглые, румяные абрикосы покатились из опрокинутой корзины. И Дэнеш завозил пятками осторожно, не шлепая, не разбрызгивая из чана. Мальчик с тем же безмятежным видом понес пустую корзину прочь. И Дэнеш, ухмыльнувшись себе, решил, что на этого надо обратить внимание: будет толк. Подняв из чана пару целых абрикосов, Дэнеш подбросил их на ладони, давая мальчику шанс, поймал и сразу метнул, нацелившись точно в коротко стриженый затылок одним и точно посередине между лопаток — другим.
       Мальчик нагнулся, завернув ногу так, чтобы рассмотреть что-то на подошве: должно быть, занозу, или впившийся осколок абрикосовой скорлупы. Дэнешевы метательные снаряды мелькнули над ним, один разбился о ствол дерева поодаль, второй задел волосы на затылке, упал в траву. Мальчик выпрямился, чуть повернув голову, скосил глаз. Дэнеш одобрительно свистнул. Мальчик поднял корзину над головой обеими руками и бегом скрылся за деревьями.
       — Айе, шагата. Твоя невеста выросла.
       Дэнеш оглянулся. У дома стоял Хаст — отец его невесты по колыбельному сговору. Последнее, что сделал дед перед смертью — сговорил за Дэнеша новорожденную дочь Хаста. Дэнеша самого и в селении не было, а и был бы — никто б его не спросил. На много поколений вперед решено было, кому с кем родниться и кого сторониться, чтобы дети были всегда живучи и смышлены в немногочисленном народе Ашанана.
       Был Хаст ровесником Дэнешу — в два месяца разница — но не потому не женился раньше Дэнеш, что дожидался Хастовой дочери. Были и раньше подходящие невесты, но уже давно все повязали головы платками, родили не по одному ребенку, некоторые и овдовели.
       Если б не дед — не женился бы вовсе.
       Женился бы. Не принято в малочисленном роде Шур, чтобы умирали мужчины, не оставив наследника. А уж из такой семьи — и подавно.
       Или, скажем, раньше — беспрекословно подчинился бы обычаю. Не обуза жена тому, кто под крышей родного дома переночует считанные разы за всю жизнь...
       — Выросла, говоришь?
       Предложить вместо себя двоюродного брата? Смертно обидится Хаст. Да и нельзя: по матери своей не подходит брат в мужья Хастовой Шите.
       — Выросла. И ты дома. Как мы узнали — так и в путь. Вот и приехали, невесту тебе привезли. Подходящий случай. Не торопишься в Аз-Захру?
       Дэнеш покачал головой, посмотрел на небо. Солнце наполовину уже за горой, птицы откружили, устроились на ночлег, только одна вдалеке видна мелькающей точкой. Голубь летит, торопится гонец. Еще далеко, не узнать, откуда, кому несет весть. Сегодня, значит, свадьба, а что скажет Акамие? Скажет: так хотела Судьба, и все. Не упрекнет, не пожалуется. А то и не узнает ничего. Зачем Дэнешу говорить о своей женитьбе? Никогда его жена не покинет затерянного в горах селения, никогда Акамие не спросит...
       — Невесту привезли? А к свадьбе не готово ничего. Дом пустой. Вчера только приехал. Как быть?
       — Ну что же, шагата, по-простому, по дедовски: обвяжем ее косу вокруг срединной опоры — и готово.
       — Не могу, Хаст, твою дочь взять, как безродную. Честь для меня — породниться с тобой. Ей быть рабой в моем доме, но свадьба — ее царствование. Не могу так.
       Дэнеш понимал, что долго отнекиваться — нанести смертельную обиду. Хаст и так сделал лицо церемонное, сузил над почтительной улыбкой глаза.
       — Нет, шагата, это для нас честь ...
       Запели, захлопали над домом крылья. Дэнеш оглянулся — сизый, грозовой, с яркими глазами пал на крышу голубь, засеменил по земляному настилу.
       — Хаст! — указал на голубя Дэнеш, с трудом удерживая в гортани хлынувшую радость. — Хаст!
       — Вижу... — отозвался Хаст. — Утром поедешь?
       Дэнеш мотнул головой, поднося к губам серебряный свисток.
       — Сейчас надо.
       И, пряча глаза, поспешил в дом. Мальчик кинулся за ним, подхватив таз с водой.
       Переоделся в чистое, в бесшовную рубаху из лубяных волокон, кожаные штаны, прошнурованную родовым узором безрукавку, натянул ноговицы и короткие мягкие сапоги без каблуков.
       Потом подошел к срединной опоре, священному ясеневому стволу, поддерживавшему кров. Поклонился, поцеловал потемневшую от времени древесину.
       В столб вбиты были кованые крючья, на которых всегда, пока хозяин дома, висели перевязи с метательными ножами, мечи в ножнах, колчаны и лук, дымно-серый плащ. И дуу, флейта из тяжелого розоватого абрикосового дерева, чье имя нельзя перевести на чужой язык, потому что выйдет просто "голос", а на самом деле значит больше...
       Из гнезда в перевязи Дэнеш мягким движением вытянул стальной лист на тонком черенке, собрал в кулак отросшие пряди над лицом, ровно срезал над бровями. Волосы положил в огонь родного очага, и пока они трещали, успел пожелать дому — мира, а себе — удачи. Поддерживать огонь в отсутствие Дэнеша было некому, поэтому он выгреб несколько углей и поместил их в глиняный сосуд, присыпал золой с края очага. Потом погасил огонь, чтобы тот не умирал голодной смертью и не проклял оставившего его на муку. А сосуд с углями Дэнеш передал мальчику — в ближайший дом, и там его огонь примут и поместят в свой очаг, а когда Дэнеш вернется, то возьмет у них угли, чтобы снова развести в своем доме не чужой, а родной огонь.
       После этого Дэнеш вернулся к срединной опоре, надел перевязи, плащ, мечи, взял колчан и лук, сунул за пазуху дуу и, подхватив переметную суму, которая у ашананшеди всегда наготове, вышел во двор.
       Ут-Шами, конь его, уже стоял во дворе, встряхивал гривой, тянул воздух в чуткие ноздри, дергал повитой жилками шкурой. Мальчик стоял рядом, держа наготове седло и уздечку.
       — Это надолго, — Дэнеш искренне вздохнул: Хасту он от всего сердца сочувствовал. — Ты, если что, отдай дочь за Урта. Он...
       
       
       О Сирине
       
       Только что ее не было — тропы, ведущей вниз, в долину.
       Не было, и он стоял на краю и наблюдал с равнодушием, которое достижимо только в отчаянии, как из-под носков его сапог отрываются и медленно летят вниз камни. Долго-долго. В тишине.
       А внизу шелковым покровом переливались девственные несмятые травы, такие гладкие, что в их глади отражались плывущие по небу облака.
       Эртхиа наблюдал падение камней и оглядывал откосы справа и слева, надеясь найти путь в проклятую долину, когда краем глаза заметил кремнистый блеск прямо под ногами. Блик кольнул и погас, едва зрачки метнулись в его сторону. Ничего не было. Эртхиа отвел взгляд — и подавился дыханием. Тропа была, она шла прямо от носков его сапог вниз в долину, непринужденно изгибаясь без всякой видимой причины. Глаз дрогнул, Эртхиа попытался поймать видение, но оно не далось, исчезло. Эртхиа скосил глаза вправо — тропа, как ни в чем не бывало, изогнулась, опираясь на прозрачный воздух. Она парила, не окруженная ни камушком лишним... Эртхиа уставился прямо на нее. Ее не было. Но, отведя взгляд до упора влево, Эртхиа мог прекрасно разглядеть ее.
       Дэнеш говорил ему, что ночью, в темноте, боковое зрение надежней прямого пристального взгляда. Но день сиял над долиной. И — не было ничего, по чему могла бы пролегать эта тропа, на чем покоилась бы ее поблескивающая сколами каменистая поверхность.
       Устав косить, Эртхиа присел на корточки и закрыл глаза. Теперь он был уверен, что нашел долину Аиберджит и никакую другую.
       И она приглашала его, выслав навстречу дорожку, которой так же не существует, как и самой долины. Или это ловушка?
       Но когда осталась одна-единственная надежда, то и выбирать не из чего. Эртхиа решительно выпрямился, подтянул сапоги, поправил на спине суму, вдохнул, выдохнул и пустился в путь. Смотреть приходилось именно что вниз, и голова отчаянно кружилась, но тропа сама несла. И ветер, рвавший полы кафтана, пока он стоял на краю обрыва, теперь едва шевелил выбившиеся из-под платка прядки. Тропа была твердой. Когда Эртхиа увидел, как она кошкой выгнулась над пустотой, ему показалось, что она должна пружинить и раскачиваться в такт шагам. Но она стояла, как каменный мост. Только не смотреть в упор. Только мимо, мимо. Вниз, на долину, на шелковый разлив зелени, ничем не нарушаемый... Эртхиа едва не оступился. Там, внизу, ломая разбег волн, встал черно-сизый куб Храма. Облака потянулись со всей округи, воронкой закрутились над ним, и растаяли, как пар над остывающим котлом. Ветер взвыл где-то под ногами и ринулся вниз, пронесся смерчем, взрывая гладь травы, расталкивая ее. Тропа извернулась, скруглила поворот (Эртхиа стоило труда не впиться в нее глазами) и, нащупав широкую ступень, уперлась нижним концом прямо в основание Храма.
       Эртхиа перевел дух и пошел дальше. Что ему еще оставалось. Теперь была надежда, что тропа не растает в воздухе, раз она так ясно дала понять, что ведет прямо туда, куда ему нужно.
       Вперед, все ниже, и вот уже что-то лунно-белое мелькнуло в высоком проеме и отсветом отозвалось в тени. Еще раз, отчетливей, но уже не казалось белым, а плеснуло радугой и разбрызгалось бликами по ступеням. Эртхиа пустился бегом. Стало не страшно, и глаза сами собой не отрывались от высокой фигуры наверху широкой лестницы.
       Что есть духу понесся он, из-под ног летели камни, дарна в суме била по спине то ли подгоняя, то ли остерегая. Разбега хватило на то, чтобы взлететь по ступеням и оказаться лицом к лицу с тем, в белом, в радуге, в сверкании острых бликов.
       — Вот я! — выдохнул Эртхиа. — Я пришел.
       Встретивший его на пороге Храма изогнул бровь.
       — Тебя сюда не звали.
       От его голоса у Эртхиа все оборвалось внутри. Но он:
       — Но я пришел. Я пришел — ты видишь. Теперь мы что-нибудь сделаем — то, что нужно, чтобы все было хорошо, и я уйду. Сразу. Но не раньше.
       — Ты уже сделал все, что мог, явившись сюда, — отрезал встретивший его. — Ты качнул чашу на весах — и она опрокинулась. Теперь она пуста. Пока не наполнится, а наполнить ее не под силу никому из людей. Равновесия нет. Ты нарушил его. Кара падет на твое царство.
       — Какая кара? За что?
       — Явившись незваным в Долину...
       — Но я уже был здесь!
       — Незваным...
       — И почему — царство? Если я что нарушил, пусть я и буду наказан, но почему — другие?
       — Потому что ты царь. С той минуты, как ты принял корону на свою голову, ты больше не можешь считать себя просто человеком и жить как любой человек. Ты — Аттан, каждое твое слово, каждое движение, действие и промедление, желание и мысль — все это Аттан. Он наброшен на твои плечи, как царская мантия, и живет, и движется, и дышит твоей жизнью, твоим движением, твоим дыханием. И когда ты задумал недозволенное, самый воздух вокруг тебя оказался отравлен, и все вокруг испортилось и пришло в негодность. Ты слышал, что моровая язва посетила твое царство? Она долго не уйдет. Пока не насытится. Она и наполнит опрокинутую чашу.
       — Но это вздор! — возмутился Эртхиа. — Я только сейчас вошел в долину, а гонца встретил раньше, еще в Аттане. В чем моя вина?
       — Судьбе безразлично, за какой конец потянуть. Нить-то одна. “Раньше” и “позже” ничего не говорят о причине и следствии. То, что произошло позже, может оказаться причиной для предшествовавшего. Ты осужден не за то, что сделал это. Ты был осужден за то, что сделаешь это. Довольно тебе знать, что все случилось из-за тебя. Спорь с этим, если хочешь, но ты ничего не можешь изменить.
       — Кто ты? — требовательно спросил Эртхиа.
       — Я — Сирин.
       Эртхиа отшатнулся.
       — Ты не можешь быть им, потому что он — добр. А ты...
       — Никогда Сирин не был добр, как не бывает добра Судьба. Если ты принимаешь ее и подчиняешься ей — нет нужды тебя понукать, отнимать украденное и вырывать из рук добытое обманом. Если твоя жизнь нужна Судьбе — Сирин отнимет тебя у самой смерти. Что такое доброта? Я не знаю ее. Я — раб Судьбы, любимый ее раб. Я делаю то, что она велит. Я здесь, чтобы сказать тебе об этом. А ты зачем пришел?
       — Но брату моему, но мне самому ты говорил другое! Ты говорил: дерзай, иди вперед, не бойся — и победишь!
       — Кого? — холодно удивился встретивший его на пороге Храма. — Судьбу? Разве и в твоей победе — не Судьба? Ты побеждаешь, но это победа Судьбы. Все твое — Ее. Нет ничего твоего. Царствуй, если Судьба дала тебе царство. И помни: потому и позволено было тебе жениться на Ханнар, а Ханису взять Атхафанаму, что Судьбе угодно прервать род Солнечных богов. Их больше не будет. Уже пора.
       Эртхиа покачался с носка на пятку, поправил отягченный оружием пояс.
       — Ну так. Мы что-то задержались на пороге. Я пришел в долину — я войду в Храм. Слышал я, что там можно встретиться лицом к лицу со своей судьбой. Очень я этого хочу...
       Встретивший его на пороге печально покачал головой.
       — Это тебя не обрадует.
       — Я войду.
       — Ты об этом пожалеешь.
       — Нет! — крикнул Эртхиа и кинулся внутрь, оттолкнув пытавшегося заступить ему дорогу.
       Внутри было темно, но все видно. Коридор полого катился вниз, ноги на каждом шагу погружались в синеватый туман. Под ним было твердо, и звоном отдавались шаги. Туман пеленой облепил и стены, из него настороженно глядели каменные лица с самоцветами в глазницах. Самоцветы слабо светились. Пелена колебалась, потревоженная быстрым движением, и казалось, что лица вздрагивают от каждого шага.
       Впереди замаячил свет. Эртхиа ускорил шаги, нащупал рукоять меча. Свет двигался, кто-то шел ему навстречу. Кто-то в белом, отливающем радугой, рассыпающем по стенам легкие блики. Туман вскипал у его ног, расходясь кругами. И лицо было то же.
       — Я ждал тебя. Не думал, что ты будешь медлить столько времени. Вот и ты. Ты пришел. Я знал.
       — Сирин!
       — Это я.
       — А тот?
       Сирин сделал неопределенное движение пальцами.
       — Я знаю, зачем ты пришел. И все возможно. Но будет трудно достичь желаемого. Ты оставил Аттан в тяжелое, страшное время. И когда вернешься, многих не застанешь. И тех, кто дорог тебе.
       — Я вернусь немедленно, сейчас! И умру с ними.
       — Может быть, тебе повезет, и ты даже умрешь первым. И женщины твои оплачут тебя, а потом у них на руках будут умирать твои дети... А ты оставишь их одних. Этого ли ты хочешь, Эртхиа?
       — Но как же иначе? Раз я не могу спасти их.
       — Здесь — не можешь. Но мир больше, чем Аттан и Хайр, больше, чем земли вокруг долины Аиберджит. Как мост держится на многих опорах, так и мир... Тебе нет дороги в Аттан, тут уж мы с тобой ничего не сделаем. Ты нарушил равновесие, явившись сюда незваным...
       — Но ты же сказал, что ждал меня!
       — Незваного. Я не сомневался в тебе.
       — И за это — кара?
       — Так уж все устроено. Ты должен был придти. И должен был придти самовольно. Потому что ты — это ты, а судьба человека соответствует его свойствам. Но то, что сделано против воли Судьбы, хотя бы и с ее попущения...
       — Если Судьба — это все, что бы со мной ни случилось, как я могу сделать что-то против ее воли?
       — Ее воля в том, чтобы уступить тебе и покарать твое своеволие. Часто только своеволием и карой за него движется жизнь.
       — Ты — кто?
       — Я Сирин. Разве я назывался когда-нибудь вестником радости? Я только объясняю, что нужно делать, а выбор — за тобой. Спроси своего брата. Он кое-что знает об этом.
       — Я спрошу его. Но ты — объясни мне, что я должен, что я могу сделать, если известно уже, что мои любимые умрут, и дети мои умрут, и царство мое поразит мор, и где я должен быть в это время, и куда мне идти?
       — Я объясню, но ты помни: на эту дорогу ты вышел сам, никто не гнал и не манил тебя. А вышел, так иди. Помнишь свой сон об огне и тени?
       — Ты знаешь?
       — Я сам сочинил его. Он сбудется, не знаю — как. Но это — помощь тебе в дорогу. Судьба не оставит тебя. Иди и помни: пока ты в пути, ничего не совершится окончательно. Где-то очень далеко, отсюда даже я не увижу, стоит другая опора моста.
       — Хотя бы скажи, в какую сторону мне идти?
       Сирин покачал головой.
       — Это мне неведомо. Даже здесь, сейчас, я не могу направить тебя. Это — Храм тысячи врат. Два человека не вошли и не вышли отсюда одной и той же дорогой.
       — Благослови меня... — Эртхиа в изнеможении опустился на колени. — Я...
       — Да, ты уезжал из дома ненадолго, и не простился со своими так, как надо прощаться навек. Ну, считай это хорошей приметой.
       Сирин положил ладони ему на голову.
       — Теперь иди.
       — Ты совсем другой в этот раз, — прошептал Эртхиа.
       — Я совсем другой, — согласился Сирин, убирая руки. — Иди.
       Эртхиа поднялся.
       — Это важно, каким путем я выйду из Храма?
       — Важно.
       — Но здесь только один коридор.
       Сирин всплеснул рукавами. Туман, взвихрившись, клубами пополз вниз, открывая стены, и Эртхиа увидел между каменных лиц черные провалы.
       — Храм ведь не всегда такой, — догадался он.
       Сирин кивнул.
       — Ну, я пойду, — приказал себе Эртхиа и скользнул в ближайшую к нему щель в стене. Не успел он сделать и нескольких шагов, как стены прянули в стороны, и перед Эртхиа открылся залитый золотым светом многооконный зал. Окна, широкие, от пола до потолка, исходили светом, как будто прямо за ними, за каждым, стояло отдельное солнце.
       Эртхиа зажмурился, а когда открыл глаза, увидел радужные сполохи, окружавшие высокую фигуру у дальнего окна. Человек обернулся.
       — Сирин?! — вскрикнул Эртхиа.
       — Сирин — это я.
       И двинулся навстречу, прямой, высокий, непреклонный.
       — Не слушай его. Утешитель... Что он наговорил тебе? Что все будет хорошо? Знаю, он всегда говорит одно и то же. То, что ты хочешь услышать.
       — Нет, — отверг Эртхиа. — Я не сразу согласился с ним: я не верил ему сначала.
       — Только потому, что боялся обмануться в утешении. Ты спорил с ним, чтобы убедиться самому. И ты веришь ему, потому что его слова дают тебе надежду. А мне ты поверишь, потому что я скажу тебе правду. Ты пришел в долину незваным, а навстречу тебе смерть шла в Аттан. Когда встретил ее — почему не остановился, не повернул коня? Надо было вернуться, вернуться... Ты мог повернуть назад еще там, на краю скалы. Даже ступив на тропу, ты мог отказаться от своего намерения.
       — Но ты ведь сказал, что я осужден уже за это намерение!
       — Я?
       — Не знаю, но обликом — такой же, как ты, и именем — Сирин.
       — Это неверно. Ты наказан за исполненное. Если бы ты повернул обратно, ничего и не случилось бы. И нечего искать чудес в дальних краях. Что есть в мире такого, чего не было бы в самом человеке? Если ты не можешь отыскать спасения в себе, — не найдешь, обойди хоть вселенную.
       Эртхиа тяжело дышал.
       — Что же мне делать?
       — Никого ты не спасешь. Но ты еще можешь вернуться и умереть с ними. Будь мужчиной, Эртхиа ан-Эртхабадр.
       Эртхиа закрыл лицо руками.
       — Кто умрет, скажи мне, кто умрет?
       Ни звука.
       Он открыл глаза. Никого не было рядом с ним. Только окна разгорелись еще ярче. Он обернулся, но не смог разглядеть ни двери, ни щели в стене, через которую он вошел. За его спиной тоже пылало окно. Оно слепило. Прикрыв глаза рукой, Эртхиа пошел вдоль стен, держась подальше от опаляющего жара, клубившегося в проемах. Он не смог найти никакого выхода. Вернувшись в середину комнаты, он постоял, посмотрел направо, посмотрел налево, щуря обожженные ресницы. И кинулся, не выбирая, к одному из окон, и не остановился перед ним. Огонь всклубился, расступаясь, и темнота приняла Эртхиа.
       Он плыл, как сухой листок по воде. Справа и слева от него, над ним и под ним было темно. Он вытягивал руки и шевелил пальцами, но он не увидел своих рук и ничего не нащупал в темноте. И он не чувствовал ни холода, ни тепла, ни верха, ни низа, ни движения времени.
       Вспыхнула яркая звезда. Эртхиа не мог бы сказать, далеко она или совсем рядом. Она росла, вытягиваясь, и Эртхиа тогда понял, где верх, потому что звезда тянулась вверх, он сразу догадался. Вот она уже превратилась в узкую щель в темноте. Заколебалась, увеличиваясь. Ее белизна расцветилась текучими бликами. И стало видно: кто-то идет, кто-то в белом, отливающем радугой, кто-то, сияющий во тьме.
       — Сирин! — беспомощно позвал Эртхиа, барахтаясь в пустоте. Сирин приблизился, насытив светом пространство вокруг Эртхиа. Теперь они как бы плыли в серебристом пузыре, какие поднимаются из воды. Эртхиа поднялся на ноги. Он мог стоять, опираясь на этот свет. Только граница его была зыбкой, подавалась под ногами, Эртхиа приходилось пружинить, сохраняя равновесие. Он уперся рукой в дымчато-серебристую поверхность за спиной. Она тоже колебалась, но все же стоять было легче. Сирин с тихой улыбкой наблюдал за ним.
       — Скажи мне, — вдруг спросил Эртхиа, — что значит твое имя?
       — Это имя священное, — объяснил Сирин. — Оно дается только жрецу, который становится супругой бога. Оно означает “кроткая” и “покорная”.
       — Ты? — опешил Эртхиа.
       — Я. Я — Сирин. Я выведу тебя отсюда. Ты вернешься в Аттан к своим женам и все забудешь. Все будет, как было. Царствуй, Эртхиа.
       — А мор?
       — Его не было.
       — И не будет?
       — Нет.
       — И все, как прежде?
       — Да.
       — Нет.
       — Нет?
       — Я пришел — ты знаешь, зачем. Я не могу объяснить тебе, никогда не бывшему мужем и отцом. Но не мочь дать своей жене ребенка, любимой жене, богине, которая, пусть даже на самом деле и не богиня, — богиня все равно...
       — Кто никогда не был мужем и отцом? — перебил Сирин. Эртхиа онемел.
       — Я понял тебя, — голос Сирина стал глухим. — Тогда надо идти до конца. Тогда отсюда ты должен идти неведомо куда, искать неведомо что, и, может быть, в этом окажется спасение твоего народа и средство соединить кровь солнечных богов с человеческой. Может быть. А может, и нет. И тогда — смерть пройдет по твоему царству, не встречая препятствий. И твои жены, твои дети умрут. И твои подданные — за твою вину. Идешь?
       Эртхиа молчал.
       — Возвращайся домой, царь, — мягко сказал Сирин. — Довольствуйся тем, что тебе дано. В погоне за большим можешь потерять все.
       — А могу и не потерять? — встрепенулся Эртхиа.
       — А можешь и потерять, — осадил его Сирин. — Все.
       — Я пойду, — угрюмо сказал Эртхиа. — Я пойду. Я хочу не то все, что у меня есть, потому что оно — недостаточно. Я хочу то все, что может быть. Я пойду. Если судьба соответствует свойствам человека, моя — такова. Ты только объясни мне, что значит, что пока я в пути, ничто не совершится окончательно. Значит ли это, что если мое странствие будет удачно, то все поправится и вернется таким, как было, но — лучше?
       — Хотел бы я это знать.
       — Куда же ты посылаешь меня?
       — Я?
       Эртхиа опустил глаза.
       — Ну скажи что-нибудь. Обнадежь меня.
       — Сказать тебе то, что ты хочешь услышать, — или правду?
       — Скажи мне то, что ты мне скажешь.
       — Иди.
       — Но ты говоришь, что я могу потерять все, и не только я, что царство мое погибнет, что любимые умрут и все — безвозвратно...
       — Это как тебе придти в долину незваным: что бы ни было, ты не можешь иначе. Это нельзя, но ты сделаешь обязательно, потому что такова твоя душа и твоя судьба. Поступай по себе. По-другому ты и не можешь. У тебя ведь нет выбора. Две дороги, а твоя — одна.
       Они опять были в коридоре, полого уходящем вниз, и туман обнимал их до колен, и каменные лица пристально смотрели на них.
       — Куда мне? — спросил Эртхиа.
       Сирин указал ему вглубь Храма. Эртхиа чуть помедлил, глядя под ноги.
       — Прощай.
       И зашагал вниз. Он шел долго. Пол то плавно поднимался, то выгибался горбом, начиная новый спуск. Лица на стенах смотрели на Эртхиа без всякого выражения.
       Кто-то окликнул его сзади знакомым голосом. Эртхиа обернулся, холодея.
       Там стоял Сирин.
       — Что ты еще скажешь? — в ярости крикнул царь Аттана.
       Сирин укоризненно покачал головой.
       — Ничего плохого. Я еле догнал тебя. Знаешь, это все неправда. Конечно, вернешься ты в Аттан, или пойдешь дальше своим путем, для тех, кто остался, ничего не изменится. Ты покинешь их — или для странствия, или в смерти. Но есть еще...
       — Что? — взмолился Эртхиа. — Что еще есть?
       — Но только для тебя. Ты пойдешь так далеко, в неведомые земли, где и не слышали ничего об Аттане. И там обретешь новое царство и новую любовь. Аттан обречен, солнечные боги обречены. Оставь здесь все, как есть, и начни сначала в другом месте.
       — Ничего не хочу. Я уже решил, я иду искать.
       — Брось, Эртхиа. Уезжай скорее подальше от Аттана, там будет страшно. И незачем тебе когда-либо возвращаться туда. Все, что было твоего в Аттане, погибнет раньше, чем минет этот год. Уходи.
       — Да ты Сирин ли? Такого он не предлагал никогда и никому!
       Сирин рассмеялся.
       — Сколько угодно, сколько угодно! Каждому. Но не каждый это услышит. А есть такие, что и слышат, да не слушают. Вот и ты. Хорошо. Поступай, как знаешь. Что они тебе насоветовали, наобещали?
       — Кто? — насторожился Эртхиа.
       Сирин сделал неопределенный жест рукой.
       — Да что это здесь такое творится? — возмутился Эртхиа. — Сколько вас?
       — Я один и есть. Спроси еще, сколько лиц у Судьбы, сколько голосов, которыми она зовет и запрещает, и какой из них верный, и какой стоит слушать... Не передумаешь, значит?
       Эртхиа нахмурился.
       — Ну хватит. Я не знаю, кто ты. Но тот, кто обещал вывести меня отсюда, видно, недорого ценит свое слово. Где здесь выход? Мне пора.
       — Пора ему! — ухмыльнулся Сирин. — Благодари Судьбу: позволено тебе успеть вовремя.
       — Где выход? — зарычал Эртхиа.
       — А вот! — Сирин указал за спину Эртхиа. Тот обернулся — в двух шагах от него на ступени падал ровный дневной свет, и волнами ходила трава до самых гор далеко впереди. Эртхиа устремился к выходу. Он опустил ногу на ступень, та мыльной пленкой лопнула под его ногой. Только расслышал озабоченный голос за спиной: “Осторожно!” — и рухнул в черноту.
       
       
       Солнце стояло высоко. Припекало. Эртхиа открыл глаза. Две конские морды фыркали над его лицом, обдавая липкими брызгами. Он перекатился на бок и огляделся. Рядом терпеливо взмахивали хвостами его кони. С двух сторон поднимались к самому небу крутые склоны. Между ними по высохшему каменистому руслу ручья быстро двигалась высокая фигура, укрытая серым плащом. Эртхиа вскочил, не чуя под собой ног, пробежал несколько шагов.
       — Сирин! — закричал он, задыхаясь. — Сирин!
       Тот, в сером истрепанном плаще, не останавливаясь, обернулся и погрозил Эртхиа тощим пальцем.
       Ноги Эртхиа подкосились, и он повалился на землю, и глаза его закрылись сами собой, и он уснул.
       
       Об абрикосовой флейте
       
       Вскоре после полуночи шагата уже был неподалеку от Кав-Аравана. Устроил ночлег ниже замка, в давно облюбованном уголке, и смотрел, как плывут звезды, слушал гремевших в кустарнике цикад. Мог бы так много сказать, но только сейчас. А некому. Потом, в Аз-Захре, во дворце, так и оставшемся клеткой, ничего не скажет.
       Ровно на полпути между замком Кав-Араван и той пещерой, где когда-то укрылись от ночи, грозы и погони беглецы, и Акамие не прятал тогда глаз, и каждое слово было обещанием.
       Зачем позвал теперь?
       Теперь только звезды были с лазутчиком и невидимая башня Кав-Аравана на востоке и невидимая пещера их ночлега на западе. Дэнеш точно знал, где они, лучше, чем если бы видел. А звездам были видны и он сам, и пещера, и замок, и прошлое, и будущее. Здесь, один, Дэнеш мог сказать Акамие все, чего не говорил, когда был с ним рядом, но не было в этом ни смысла, ни радости. А бросить в лицо упрек — не мог и не хотел.
       Но губы ломило от слов, от невысказанной обиды; но дыхание переполняло грудь. И Дэнеш вынул из-за пазухи тяжелый абрикосовый стволок флейты. Здесь рядом, в той черной башне, жил сказавший слова, которых не заменить другими. Назвавший влюбленных пастухами звезд. Пастуху пристало дуть в дудку. Дэнеш вдохнул поглубже и поднес флейту к губам.
       Тайная сила жила в полой трубочке абрикосовой дудки: принимая в себя выдох боли, она выпускала его уже голосом, человечьим, но сильнее, глубже, мудрее и — полным любви.
       Всегда, всегда, сколько бы ни прошло лет, всегда ты будешь стоять у края, не видя меня и не зная, здесь ли я, только надеясь на это, и ветер будет ловить твой плащ и тянуть тебя в пропасть, а я всегда буду смотреть на тебя и взглядом поддерживать тебя на краю, и не оторву взгляда, и ты не уйдешь от края. Что бы с нами ни случилось, что бы между нами ни встало, здесь, разлученные, мы будем вместе. Так говорила дуу, и Дэнеш слушал ее, и хотел слушать еще, и каждый вдох выдыхал сквозь нее, чтобы узнать и понять, чего еще не знал и не понимал о прошлом и будущем, и сравняться в этом со звездами, и знать больше их, потому что главного звезды не знают, им ведомо только видимое, а дуу — дуу знает о том, что внутри, потому что изнутри человека идет в нее дыхание и с ним — сокровенные тайны.
       
       О пробуждении царя
       
       Тени легли уже на всю ширину дорожки. Полуденный час миновал, и ворота дворца вот-вот должны были распахнуться для ожидающих царской милости.
       Царь неохотно приподнялся на ложе. Сон так и не пришел к нему, но навалилась дрема, от которой в голове мутная тяжесть и на душе печаль. Когда дрема истончалась, сдуваемая ветерком, царь подхватывал обрывки мыслей, брошенные перед этим, и принимался думать.
       Думать особенно было не о чем, все одно и то же, отчего и ночью не спалось, все давным-давно придуманное, передуманное и решенное, но, словно каждый день жизнь начиналась заново, он заново искал ответы на вопросы, которых никто ему не задавал, он сам бы их задал, да некому.
       А теперь они одолели царя, взяли верх, и он понял, что данные им прежде ответы все неверны, но других нет. Он заплакал бы, но некому было его утешить. Хотелось остаться, полежать еще немного, побыть наедине с печалью.
       Но, заметив его движение, к беседке уже приблизились слуги с кувшинами и тазами для умывания, с тонкими полотенцами. Царь вышел из беседки, тут же сами собой на ноги наделись расшитые туфли, кувшин наклонился, загремела струя, расплескалась в подставленных ладонях. Согретая на солнце вода не освежила лица. Но услужливые руки уже поднесли полотенце и промокали влагу осторожными прикосновениями. Евнухи, привыкшие беречь красоту порученных их заботам. Царь отнял полотенце, крепко растер лицо и шею, отбросил скомканное, не глядя. Царь не любил евнухов. Но лучше, чтобы слуги в опочивальне и внутренних покоях были только из них. Так надеялся избежать пересудов.
       Следующие подошли с одеждами — темно-красными, окуренными благовонным дымом. На подставленные руки натянули рукава, на плечи уложили тяжелое золотое шитье, украшенное камнями, на пальцы привычными движениями надели перстни. Гребни уже осторожно скользили в волосах, собирая пряди к затылку. В косу еще не сплести было на бесчестье обрезанные волосы, но собирали их сзади и обвивали шнуром.
       Важный, с поджатыми губами, глядя перед собой в никуда, приблизился Шала ан-Шала, сын того Шалы, что прислуживал еще деду и отцу нынешнего царя. В его руках, покрытых толстым жестким шелком, плыл к царю тяжелый венец, и округлые темно-красные камни, попадая из тени на свет, неохотно вспыхивали мрачным огнем, и в отместку наливались чернотой, попадая в тень.
       И тот, кто смотрел из-за дерева, не особенно прячась, болезненно нахмурился: сейчас он возьмет это руками, сейчас...
       Уверенными пальцами подхватив тяжелый обод венца, царь надел его на голову.
       — Ворота открыли?
       — Нет, повелитель, привратник дожидается знака.
       — Идем.
       
       О радостной встрече
       
       Шала вышел на крыльцо и подал знак. Привратник пророкотал важно и неразборчиво, и стражники кинулись отворять ворота. Едва створки разошлись, тут же в проеме как из-под земли вырос всадник. Под седлом у него был золотистый конь, под легким вьюком — мышастый, оба чистых бахаресских кровей. Не придержав коней ни на миг, хмурый всадник, одетый на аттанский манер, направил их прямо в ворота, еще и поторопил золотистого каблуками. Рявкнув на растерявшуюся стражу, привратник обнажил меч и кинулся наперерез.
       — Что это ты не узнал меня, Авари? — крикнул ему всадник, придерживая коней, чтобы не стоптать ненароком вельможу.
       Привратник задрал голову, пригляделся.
       — Неужели я вижу тебя, господин мой...
       — Молчи ты! — перебил Эртхиа. — Я передумал.
       И спрыгнул с коня.
       — Авари, пропусти меня во дворец, как простого просителя. Только позаботься о моих конях.
       — Немедленно и наилучшим образом, — пообещал привратник и махнул рукой стремянным. — Чем еще услужить господину?
       — Да тише ты, — через силу улыбнулся Эртхиа. — Не выдавай уж. Хочу посмотреть, узнает ли меня брат мой, повелитель Хайра. Погоди, — он обернулся к слуге, уводившему коней. Из переметной сумы достал обернутую в плотную ткань дарну. — Красавицу мою под покрывалом я возьму с собой.
       — Э, господин мой, с ней тебя всякий сразу узнает, — заулыбался привратник.
       — Тогда присмотри, пока я за ней не пришлю, — кивнул Эртхиа, отдавая ему дарну. — Береги мне ее!
       Привратник поклонился как мог низко, принимая от Эртхиа его знаменитую дарну.
       — Неужели мы услышим ее здесь, господин? Столько говорят о ней от самого Аттана до наших краев!
       Эртхиа кивнул и пошел через просторный двор к крыльцу, пошел впереди слуги, посланного проводить его: он не нуждался здесь в провожатых.
       Его, одетого по-аттански, по-аттански стриженого, никто не узнавал, да никто и не вглядывался в его покрытое белесой и розово-рыжей пылью лицо. Только у самого входа в тронный зал распорядитель попытался остановить его:
       — Не позволительно в таком виде появляться перед повелителем!
       — Срочное дело, — отрезал Эртхиа, вскинув к глазам распорядителя руку, на которой среди других перстней яростным алым горел его перстень царевича. Распорядитель отступил перед ним, но одернул вслед:
       -- На колени!
       Он еще было кинулся за Эртхиа, намереваясь силой заставить чужеземца склонить колени перед царем Хайра, но царь сам поднялся навстречу.
       — Никого больше не впускать! Пусть закроют ворота! — воскликнул царь, сбегая с возвышения. И не заботясь больше ни о чем, обнял брата.
       — Эртхиа, сердце, ты ли? Как ты... нет, не вырос, но плечи! А борода! Когда ты успел? Надо же, ты теперь — вылитый Лакхаараа. Но это ты, радость моя, ты приехал! Как щедра ко мне Судьба!
       — И правда, щедра, — неохотно согласился Эртхиа. — Счастья тебе и здоровья, живи долго. Может, дождешься от нее милостей.
       Акамие отпустил его из объятий, отступил.
       — Что с тобой, дорогой мой?
       Эртхиа передернул плечами:
       — Прости. Зараза уже в Аттане. Я встретил гонца, когда ехал к Аэши. На этот раз ашананшеди опоздали. Рода Черной Лисицы больше нет. А гонца с твоими письмами я встретил... уже поздно было.
       — Не успел я, значит...
       — Ну а что можно было сделать? Ты не виноват. Это не ты. И не бойся: я не принесу в твое царство смерть. Мы с ней разминулись. Это точно.
       — Брат, давай отложим разговоры, — стал уговаривать Акамие. — Ведь ты не сию минуту обратно, правда? Теплая вода, отличная белая глина, благовония, какие пожелаешь, — а потом много еды. Как бы ни велико было горе, ты устал и проголодался с дороги. Поешь и спи. Когда отдохнешь, мы поговорим обо всем.
       — Ладно, — махнул рукой Эртхиа. — Во-первых, тебя не переспоришь, мой кроткий брат, а во-вторых, ты прав. Я ночевал... О, вот еще что я должен тебе рассказать!
       — Потом? — наморщил лоб Акамие.
       — Хорошо, потом, все сразу и по порядку. Здесь ты царь и я повинуюсь. Только спать я не буду!
       — Хорошо, — с легкостью согласился Акамие. — Если ты не передумаешь после купания и еды.
       Эртхиа окунулся в бассейн, запил вином хороший кус мяса, приготовленного и приправленного именно так, как он любил всю жизнь, набил рот халвой и тщательно вновь прополоскал его лучшим вином и — не растянулся на коврах, сморенный усталостью, а стал только угрюмее и нетерпеливее, словно не остались за спиной несчитанные парсаны между Аттаном и Аз-Захрой. Акамие сидел с ним за столом, сам только из учтивости отщипывая кусочки пресной лепешки. Так и не привык он есть помногу, особенно днем, он, всю жизнь спавший с утра до вечера и бодрствовавший с вечера до утра.
       — Пошли кого-нибудь к привратнику, — сказал ему Эртхиа. — У него моя дарна.
       — Та самая? — встрепенулся Акамие.
       — Она.
       — Как ты зовешь ее?
       Эртхиа пожал плечами.
       — Жаль, что ан-Араван не записал ее имени. Никакого ей подобрать не могу. Как ни назову — все не то. Прежняя моя, которую в походе разбил, ты же ее помнишь?
       Акамие помнил — кивнул.
       — Я тебе еще пел, когда из Аттана возвращались, — на всякий случай уточнил Эртхиа.
       — Я помню, — сказал Акамие. — Жаль ее.
       — Жаль. Ее звали Серебряная. А эта! Никакое имя ей не впору. Пошли за ней. Я тебе спою. Я песню сложил. Не ко времени, да что ж теперь. Плачей я не сочинял никогда, только утешения.
       — Я помню.
       Пока ходили за дарной, Эртхиа, казалось, не знал, чем занять руки, куда спрятать взгляд. Наконец, освобожденная от покровов, блеснула крутым изгибом дарна, и Эртхиа привлек ее к себе движением уверенным и нежным, так что у Акамие жар опалил щеки, и он оглянулся — так, в никуда кинул просительный взгляд.
       — Вот песня, — сказал Эртхиа. — Ехал я через Суву...
       — Через Суву? — переспросил Акамие. — Это же в другой стороне.
       — Ладно, потом, — мотнул головой Эртхиа, и принялся подкручивать колки костяным ключом. Перебрал лады, подумал.
       — Я никогда еще не пел ее.
       И вольной рукой ударил по струнам.
       
       Что от тебя осталось,
       похитивший мое сердце?
       Высокий огонь взвихрился,
       как полы плаща
       путника,
       так внезапно
       повернувшего вспять.
       Где я тебя увижу?
       Возлюбленный пламени,
       где бы оно ни пылало,
       в пламени ты пылаешь,
       похитивший мое сердце,
       напоивший его огнем.
       Пламени всплеск,
       шелк золотой,
       сиянье —
       вот где тебя я увижу.
       Что от тебя осталось,
       если так огонь ревнив,
       и после его объятий
       никто тебя не видел,
       и не знают,
       какой дорогой ушел ты,
       и какой вернешься,
       так что некому вслед махнуть рукою.
       Где мне искать тебя,
       у каких ворот встречать,
       в сторону какую посылать гонцов...
       
       В середине песни от стены отделилась тень, и Дэнеш, в сером, неприметно-сером теней и лазутчиков, приблизился и сел позади Эртхиа, не спугнув песни ни движением, ни звуком.
       Их стало теперь трое, и все трое жадно и терпеливо дослушали, пока растает последний отголосок, и только потом Эртхиа опустил дарну на колени и обратил к Акамие вопросительный взгляд.
       Акамие прерывисто вздохнул.
       — Каких слов ты ждешь? — и покачал головой. — Нет таких слов. Если бы он это слышал! Он бы вернулся. С той стороны мира вернулся бы. Спроси Дэнеша, — и указал взглядом за спину Эртхиа.
       Дэнеш кивнул. Эртхиа, обернувшись, увидел его и вскочил.
       — Ты?!
       Они обнялись.
       — Что же Акамие тебя прятал? Или ты сам прятался, лазутчик? Почему не показался мне раньше?
       — Меня здесь и не было, — улыбнулся Дэнеш. — Я только что приехал. Сразу следом за тобой. Я по твоим следам ехал.
       — По следам? Ах, да, Руш ведь!
       — И Веселого я узнал.
       — Но ты больше года не видел ни их, ни их следов.
       — Ты вот меня тоже давно не видел, но ведь узнал же. Никакой разницы.
       — Никакой ему разницы! Откуда же ты ехал?
       — Через Суву, — уклончиво ответил Дэнеш.
       Акамие, сидевший неподвижно, с опущенным взором, вскинулся при этих словах.
       — А, — надулся Эртхиа, — лазутчиков не спрашивают, куда и откуда.
       — Эртхиа, ты и сам сегодня скрытен, — сказал Акамие. — Что за путь ты выбрал? Аттан от нас к западу, а Сува к востоку.
       Эртхиа махнул рукой, уселся на ковер, погладил дарну.
       — Да что тебе? Так... захотелось. Я там и песню сложил. Тебе жаль, что я без твоего позволения по Хайру гуляю?
       — Эртхиа, — нахмурился Акамие, — ты ведь не для того ехал из Аттана, чтобы песню сложить. И сюда — не для того, чтобы меня обидеть. Ты скажешь, зачем приехал и почему через Суву? Если не хочешь, я не буду спрашивать, но скажи это вслух. Как я могу догадаться?
       — Погоди, дай я по порядку. Ехал я... Днем было тепло, а ночью сам знаешь, как оно в горах — да и не спалось мне... Замок так и стоит пустой. Ворота незакрыты. Лисы уже кости растащили. Не хотел я там ночевать, попытался найти пещерку, где мы от грозы прятались, помнишь?
       — Помню. Полдня пути от замка.
       — Куда там! Заблудился, еле выбрался. Думал уже, пропал. Руш с Веселым вывели. Обратно к замку. Что ж я, ночных духов испугаюсь? Ты ведь там жил.
       — Я же не один. Со мной Айели был. И стража.
       — Ну а я сам себе стража, а вместо Айели при мне дарна. Чего бояться? Я во дворе костер развел. Хорошо. Звезды с неба глядят, кони дышат, цикада безумная заливается... А на душе черным-черно. Чтобы хоть о чем угодно другом думать, я стал вспоминать твой рассказ об ан-Араване. И цикада эта... Слушал я ее, слушал — и не стерпел. Взял дарну. Только я не играл и не пел — пальцы озябли, да и так как-то... Будто кто-то слушает и только и ждет, чтобы я запел. Да и слова не сразу сложились. Странно... Вот я знаю, что песня есть, точно есть. А она еще не вся. Ну, не знаю, как объяснить. А тут еще — знаешь, там же неподалеку, говорят, ашананшеди селятся, а их селения ночные духи охраняют. И эти духи по ночам поют, а ты не смейся, Дэнеш, мне знающий человек говорил, а если что соврал, так я за чужую ложь не отвечаю...
       — Знающий человек? — тихо переспросил Дэнеш.
       Эртхиа дернул плечом.
       — И они пели. А я уж не стал. Так до утра их и слушал. Голоса у них дивные: то как дудка деревянная, то совсем человеческие. А утром проснулся и знакомой дорогой — в Аз-Захру. И пока ехал, песня во мне все вилась, вилась. И свилась. Вот только я в Аз-Захру, вот только ворота проехал, чувствую — все. Вся она, как есть, во мне, ни словечка не упустил, так не растерять бы! Я Веселого каблуками — и к тебе.
       — Эртхиа...
       Царь Аттанский дернулся, прижал дарну к животу. Акамие наклонился, дотянулся до него, коснулся колена.
       — Ты скажешь, почему ехал через Суву?
       Эртхиа поднял на него затравленный взгляд.
       — Скажу. Если ты сам еще не понял, я скажу.
       — Он понял, — шепотом сказал Дэнеш. Тогда и Акамие понял и испугался.
       — Но ведь тебе Сирин предсказал, что ты с ним больше не встретишься? — также шепотом напомнил он.
       — А! — стукнул по ковру Эртхиа. — Предсказал! И еще раз предсказал. И пусть предсказывает, если это его дело. А мое дело, если что не по мне, сделать так, чтобы было по мне. На то я и мужчина. По крайней мере, попытаться. Ты пойми...
       И тут Эртхиа выложил все что знал и все что случилось с ним — ровно до той минуты, как ступил на висячую тропу.
       — Я и не думал туда ехать. Я только к Аэши... А там дым и пепел. Куда же мне еще было? Дэнеш, как ашананшеди узнают про мор?
       — Трава по-другому пахнет.
       — Не знаю... когда я ехал, мне все дымом пахло.
       Эртхиа спрятал лицо за рукавом и оттуда глухо и неровно продолжал:
       — Старик, Сирин этот твой, сказал, все умрут. Все. А я еду искать, где у Судьбы в стене лазейка... Он обещал...
       — Что обещал? — комкая в пальцах рукава, спросил Акамие.
       Эртхиа, как разбуженный, уставился на него пустыми глазами. Кашлянул, держась за горло. Акамие отвернулся.
       — Ну, не можешь, не говори. Так бывает.
       — Что бывает? — захрипел Эртхиа. — У меня жены умрут, дети умрут! Атхи умрет... Останутся только Ханис и Ханнар. И... — тут Эртхиа прикусил язык. Про Ханиса-маленького, чей он сын, и так трое знают, не считая самого Эртхиа, ну и хватит. — А я еду! — он рубанул воздух рукой. — Сам не знаю, куда и зачем. Не знаю, клянусь моей удачей, не знаю. Не только тебе объяснить не могу, но и сам не знаю. И поеду, потому что, если останусь, то все решено уже, а если...
       Тут ему сдавило горло, и он согнулся, надсадно кашляя. Акамие придвинулся к нему, погладил по спине.
       — Хватит, не говори. Все равно не сможешь. Я знаю — помню.
       Эртхиа что-то возмущенно мычал, давя кашель и давясь кашлем.
       — Я понял, понял, можешь не говорить. Не надо. Хорошо?
       Дэнеш охватил ладонью лоб Эртхиа и приподнял ему голову, второй рукой придержал за плечо. Акамие тут же ловко поднес чашу с вином. Эртхиа выпил ее, почти полную, не отрываясь, и тут же повалился на ковер.
       — Он спит, — успокоил Дэнеш.
       — Что ты ему подсыпал? — растерялся Акамие.
       — Когда бы я успел? Я так... пальцами.
       
       О возвращении
       
       Я стоял, прислушиваясь, в темноте. Не более чем один удар сердца разделял это мгновение — и то, эту вечно немую тьму — и звук, еще звенящий тайно и неуловимо где-то там, там, нет — здесь, более здесь, чем я.
       Не могло быть между ними более одного удара моего сердца, ибо это и был первый удар моего сердца.
       Но едва сердце отозвалось, звук пропал. Не угас, как угасают отголоски, когда струна дрогнет в последний раз, а исчез так просто и необратимо, будто его и не было никогда, но в то же время он и исчезнуть мог, только быв. Он должен был звучать, чтобы отозвалось мое сердце, которого не было, но едва оно стало, он перестал. Я не могу объяснить иначе.
       Я знал, что источник звука существует. Здесь, где я не могу его слышать издалека. Когда я был дальше, я слышал его так же ясно, как мать и во сне слышит дыхание своего дитяти. Здесь же я не мог, пока не приближусь. В сердце роза. Я знал, что мне не будет покоя, пока я не найду ее.
       Я стоял в темноте, стиснув кулаки. Что-то остро ткнулось мне в левую ладонь. Так, должно быть, клюет скорлупу изнутри птенец. Так толкается в землю упорный росток. Ткнулось и затаилось. И еще, и еще раз — остро, и жадно, и отважно. В такт ударам сердца.
       Я раскрыл ладонь, поднеся к глазам. Что-то ужалило меня в самую середину ладони. Осветив вздрагивающие пальцы, заплясал язычок пламени.
       Я зажмурился. Я не помнил боли. Я помнил, что она была.
       Огонь.
       Я знал, что тот костер давно угас, и зола остыла, и ветер развеял ее. Но там, где я был до сих пор, времени нет. И страх был столь же далек от меня, сколь неотступен. Всю вечность.
       А здесь я помнил о нем, как о боли, что он был.
       Огонь.
       Яснее я помнил звук, исчезнувший, едва появился я. Я знал этот голос, как свой, я управлялся с ним едва ли не лучше, чем со своим. Гортань знает усталость, но не дарна, рожденная петь — и ни для чего более.
       Где-то она пела — В сердце роза. Я должен был ее найти.
       
       О встрече влюбленных
       
       День ушел, его сменила ночь. Разошлись. Эртхиа, спящего, перенесли в соответствующие его достоинству покои, царь же удалился на ночную половину, пустовавшую с тех пор, как жены Лакхаараа переселились в его прежний дворец, который принадлежал теперь его малолетним сыновьям. Только старший из них, Джуддатара, оставался в царском дворце и воспитывался как наследник нынешнего царя, своего дяди. С ним жила и его бабка, вдова царя Эртхабадра, старшая из его жен.
       Дворцу положена ночная половина, ночной половине положены евнухи. И они томились от безделья, обходя пустующие комнаты, покои и купальни, обширные залы с бьющими струйками прохладной воды в широких мраморных чашах, крохотные дворики, мощеные пестрой плиткой, тенистые сады. Или, позевывая, играли в шнурки и камушки на широких ступенях и в тени галерей. Или строили друг другу козни от нечего делать. Обрести хоть какое-то подобие власти при нынешнем правителе они и не надеялись. Ну, кроме тех, кто прислуживал царице Хатнам Дерие и кто надзирал за рабынями на хозяйственных дворах.
       Лишь несколько примыкавших к Крайнему покою помещений царь взял под опочивальню и маленькую библиотеку, где находились книги, которыми он пользовался чаще других, и где вечерами, как когда-то отец, он оставался подолгу без сна, приводя в порядок мысли и впечатления прошедшего дня и обдумывая все, чем должно озаботиться завтра.
       Здесь же часто сидел с ним рядом Дэнеш, наигрывая на дуу и произнося стихи.
       Настало время им узнать друг друга, не так торопливо и жадно, как в дни последней болезни Эртхабадра ан-Кири, но пристальнее и нежнее. Свиток за свитком разворачивал перед Дэнешем нечаянный царь — любимые, доверяя в них самого себя его мнению и суждениям, ибо сказано: выбирая книгу, выбираешь себя, и еще: Судьба заглядывает через плечо, отмеряя удел читающему.
       Многие из свитков вместо имени автора несли на себе ссадины от ноздреватого камня, которым счищают с пергамента негодные знаки и слова, чтобы переписать заново. Но имя не заменишь иным, и свитки оставались безымянными, только стертое имя, подобно срезанной косе, роднило и уподобляло их тому, чей торопливый калам вызвал из небытия чудные, опьяняющие слова, которые читать и произносить вслух было восторгом и счастьем. Приняв царство, Акамие ан-Эртхабадр среди первых распоряжений сделал и такое: отыскать во всех собраниях безымянные списки и доставить во дворец. И сам, едва улучив час-другой среди дел правления, довольствуясь лишь коротким сном, выбирал те, которые живостью слога и сияющим благородством выдавали свое происхождение. И все же, не доверяя себе, звал Дэнеша и советовался с ним. Удостоверившись, своей рукой выводил на прежнем месте: Тахин ан-Араван из Сувы. И хранил эти свитки в особом ларце, вместе с преданием о царе Ашанане и жреце по имени Сирин.
       Дэнеш также открывал перед Акамие самые основания, на которых зиждилось его существо. Не в записанных текстах, а в сумрачных и яростных речитативах на гортанном отрывистом языке ашананшеди. Акамие не требовал им перевода, в самих звуках находя недоступный его сознанию, но ознобом, гусиной кожей, гудящей дрожью в самом хребте постигаемый смысл. И так же было, когда Дэнеш показывал то, чего не мог объяснить словами, и это было как танец, а плащ цвета сумерек и грозовых туч взвивался, кружился, то парил, то стремительными струями обтекал со всех сторон гибкое тело лазутчика, так что казалось, что и нет у него другого тела, кроме плаща, и весь он — движение сумрачного воздуха и тени, но вдруг выплескивались из-за спины две мерцающие синевой ослепительные струи, то ли молнии — и начинали плясать вокруг дымного смерча, буревой тучи, и Акамие стонал, оттого что это было прекрасно и неуследимо.
       И бывало, под утро они изнемогали от счастья и могли только, соединив руки и глядя друг другу в глаза, засыпать от медово-тяжкой усталости.
       И бывало, что Акамие, утомленный делами правления, засыпал, едва вымолвив два ласковых слова, а Дэнеш часами сидел у его ложа, сторожа его сон. Вещее сердце ашананшеди не поднимало тревоги: никакая опасность не грозила царю. И Дэнеш был слишком осторожен, чтобы в воображении рисовать картины бедствий, которые сделали бы его избавителем и защитником, да и не было ему в этом нужды — уже был он и тем и другим.
       Но не спал.
       Сказано: влюбленные — пастухи звезд в бесконечности ночи.
       Умом Дэнеш понимал все, что Акамие беспомощно и страстно пытался ему объяснить. Царство есть царство. Царство есть царь.
       Но страсть, но плоть...
       А как легко казалось, когда они остались вдвоем в тронном зале, и светильник Дэнеша оставался в руках Акамие. И как оказалось невозможно.
       И бывало, что один сидел Акамие перед наклонным столиком в ночном покое, покрывая пергамент торопливыми заметками для памяти и вопросами, которые назавтра задавал своим советникам, и один выходил на балкон, и один возвращался в покой, и один читал и ложился спать. Потому что отослал Дэнеша, а зачем — они оба знали.
       И месяца не прошло. И вот позвал, послал голубя, взмолился: не могу без тебя. Но, не успев налюбоваться, нарадоваться — испугался.
       Едва войдя в ночной покой, нетерпеливо огляделся. Дэнеш тут же шагнул к нему, вылился из тени, как струя из потока. Быстро заговорил:
       — Ты проснулся и не знал, что я смотрю на тебя, ты встал, и ходил, и двигался, и вокруг тебя ходили и двигались другие, и они были другие, а ты был — ты, и ты один такой в этом мире, на обеих его сторонах, ни прежде не было такого, ни после не будет, и это было видно, как никогда. Ты был в белом, как в прежние дни, и под рубашкой были видны твои лопатки, тонкими крылышками они двигались под рубашкой, и у меня что-то стало с сердцем и с дыханием. А потом на тебя надели красное, твердое, и лопаток твоих не стало видно, и ты ушел. Я остался в саду возле беседки, где ты спал, потому что не хотел видеть тебя царем. Я оставался там и смотрел на тебя, каким ты навсегда остался возле этой беседки. Потом услышал Эртхиа и пошел во дворец.
       — Руку... — потянулся к нему Акамие.
       Дэнеш протянул обе — царь схватил его запястья, наклонился низко, прижался лицом к его ладоням.
       — Прости. Зря я позвал тебя. Нет никакого дела...
       — Знаю, знаю.
       Акамие вздохнул, выпрямился. Так больно и так хорошо глядеть в глаза другу, не скрываясь, не таясь. Но нельзя долго.
       — Когда звал — не было дела. Теперь есть.
       — Я служу тебе.
       — Да.
       Выпустил руки ашананшеди, отошел к окну, оттуда оглянулся. Дэнеш ни шагу не сделал следом. Акамие кивнул. Заговорил, как кидаются с моста в реку, чтобы не выплыть.
       — Ты поедешь с Эртхиа. Куда бы он ни ехал — ты с ним. Я никого не знаю надежней. Ты ему будешь нужен.
       — А тебе? — с усмешкой перебил Дэнеш. — Уже нет?
       Акамие отвернулся.
       — Не мучай ты меня.
       — Это я — тебя? Ты ничего не путаешь, царь?
       Но не сделал к нему ни шагу.
       — Хватит, — строго сказал Акамие. — Я не хочу говорить об этом. Мы так давно об этом говорим, что сказали уже все что можно. И что нельзя.
       — Да, уже год.
       — В самом деле, хватит.
       — Ты совсем стал царем.
       — Что же делать. Иначе невозможно.
       — Значит, я отправляюсь с твоим братом неведомо куда. Туда, куда ты не сможешь послать голубя в минуту слабости.
       — Не говори со мной так. Ты во всем прав. Хочешь, я скажу по-другому?
       — Ты не отошлешь меня сейчас. Разве тебе неизвестно, что против тебя замышляют? Я знаю, что Кура ан-Джодия из Риды с некоторыми еще составили заговор, и им удалось склонить на свою сторону одного из дворцовых евнухов... ладно, это моя забота. И еще этот северянин ан-Реддиль со своими непотребными песенками. Евнухи во дворце — от них всегда жди беды, если им нечем заняться, а ты оставляешь их в праздности. Им было бы на руку устранить тебя и посадить на престол царевича. Он скоро войдет в возраст и при нем много власти получит тот из них, кто ему угодит. И всадники недовольны. Им нужна война, нужна добыча, а уже два года после Аттана не было походов.
       — Так вот, — сказал Акамие, не обращая внимания на его слова. — Ты упрекнул меня, что я стал царем, а тебе ничего не досталось. Но и я потерял все. Где ты видишь меня? Можешь ли ты до меня дотронуться? Можешь ли спросить так, чтобы ответил я, — я, а не повелитель Хайра? Мы с тобой знаем, что закон не нарушен. Но и так, как сейчас, мы преступники. Чтобы Судьба нас не разлучила, разлучимся сами. Подвергнемся пытке, пока не пришел карающий. Я боюсь потерять тебя совсем — отсылаю далеко, чтобы ты вернулся. Тебя дождусь, и каждый час будет отравлен — я знаю, что говорю, яд мне знаком, и смертельный яд. Пока ты не вернешься, я буду умирать. Но ты не спеши обратно. Вместе мы преступники, но разлука и верность — наше оправдание и победа.
       — Сказано хорошо. Эртхиа сложил бы из твоих слов песню.
       — Мне больно, — ответил Акамие. — Как тебе.
       — Не верю, — сказал Дэнеш и повернулся, чтобы уйти.
       — Стой, лазутчик, — тихо-тихо сказал Акамие, и Дэнеш замер. Он обернулся и взгляд его был темен.
       — Я еще царь Хайра и ты еще служишь мне, — глядя ему в глаза сказал Акамие. — Когда отпускал твой народ, я не отпустил тебя, ты помнишь? Я не отпустил тебя. И не отпущу. Я посылаю тебя с поручением. Береги моего брата, такова моя воля — твоего царя и повелителя. Иди и не забывай обо мне ни на миг. Иди.
       Минуту или дольше они смотрели прямо в глаза друг другу, и ни один не отвел глаз. Потом Дэнеш согнулся, коснулся руками ковра и стремительно вышел.
       И больше они не виделись.
       
       О пастухах звезд
       
       Эртхиа очнулся среди ночи и не испугался, как всегда пугался, просыпаясь в новом месте, оттого что не мог понять, где он, что он? Здесь все: мягкость и упругость постели, и вес покрывала, и теплые, душноватые ароматы, и гремящий хор сверчков за окном, и терпеливая нежность неяркого светильника — все было своим, и Эртхиа приснились его детские сны, и он проснулся ребенком. Сбившись, как давно не сбивался, в комок и зажав в кулаке край одеяла, Эртхиа лежал и лежал, а сверчки пилили серебряными напильничками ночь, светильник заботливо рассеивал мрак, и запахи дома и детства окутывали и пеленали, чтобы в странствиях оставалось с Эртхиа хоть немного домашнего тепла.
       Но Эртхиа проснулся еще раз — уже взрослым, и без пощады к самому себе заставил себя вспомнить, кто он и где и почему. Он поднялся, потряс головой и сильно растер лицо ладонями. Как это получилось, что он разговаривал с братом и вдруг оказался в спальне, спящий безмятежно, и не помнит как? Не столько он, в самом деле, выпил.
       Эртхиа выглянул в окно, посмотрел на небо, прикинул, что до утра еще довольно долго. Интересно, не заблудится он теперь во дворце? Надо пойти пошарить в библиотеке: среди свитков и сшитых книг, которые так рьяно собирал его брат, должны найтись описания земель и путей, дорожники по странам, окружающим Хайр, а может быть, и лежащим дальше. Эртхиа огляделся в поисках одежды: хорошо он уснул, что не чувствовал, как его раздевали. Нет, ну не столько. Ну, чашу-другую... даже на дорожную усталость этого же мало, мало, чтобы вот так.
       Одевайся, Эртхиа, сердце, — ласково побранил себя голосом брата. И снова огляделся.
       Вот дарна. Правильно, что ее перенесли сюда вместе с ним. Положили на подушках, как было всегда у него заведено. Вот сумки с дорожным припасом, лежат на полу у входа. Колчан с налучем повешены на стену. Все как дома. Дома и есть.
       Приоткрыв завесу на двери, заглянул Акамие.
       — Не спишь?
       - — Вот, проснулся. А ты что?
       — Беспокоился, как ты...
       - — Ничего. Лучше не спрашивай. Не знаю, рассказал ли бы я тебе про долину, если бы мог...
       — Все равно не сможешь, — согласился Акамие. — Ничем мы друг другу не поможем. Прошли те времена.
       — Да, — вздохнул Эртхиа. — Дурак я был, что согласился на царство. Дважды дурак — что тебя уговорил.
       — Да нет, Эртхиа. Если бы я не стал царем, кем я мог быть в Хайре?
       — Зачем в Хайре? Я бы тебя с собой взял — в Аттан.
       — А сейчас хорошо ли в Аттане?
       Эртхиа потемнел, вздохнул.
       — Нигде не хорошо. Что у тебя здесь?
       — Всадники недовольны. Всадников можно занять только войной. Евнухи недовольны. Для них надо бы заселить ночную половину, чтобы и им было чем заняться. Но Хайру не впрок будут новые земли, а я не хочу жениться. До совершеннолетия Джуддатары еще не один год. До сих пор ан-Эриди удавалось убеждением и силой сохранять все как есть. Но теперь он обеспокоен. Да что там... Теперь, когда ты уезжаешь, зачем тебе везти с собой еще и мои тревоги? Разве своих не хватает?
       — Хватает. Но таких, чтобы не спать по ночам...
       — Да нет же, я не из-за этого. Просто беспокоился за тебя. Ты так внезапно уснул. И еще я хотел сказать. Ты, пожалуй, возьми с собой Дэнеша. Я пошлю его с тобой. Он знает все земли вокруг Хайра.
       — Да нет же, он Шур, он ходил в Аттан. А я думаю сначала к Побережьям, а оттуда за Море.
       — Ну что же? Дэнеш бывал и в пустыне. В Бахарес кто из ашананшеди не ходил? Они коней только там берут. И Дэнеш своих мышастых... До Уджа, правда, не доходил, но...
       — Ты много о нем знаешь? — спросил Эртхиа.
       — Да, — признался Акамие. — Лучшего спутника тебе не найти, а больше я ничего не скажу.
       — Не говори. А он согласится пойти со мной?
       — Он ашананшеди. Я сказал, и он пойдет. И, он говорил мне, вы ведь побратимы?
       — Мы? — Эртхиа задумался.
       Не совершали они с Дэнешем обряда. Но если ашананшеди так говорит...
       — Мы — да.
       — Я сказал ему, что он пойдет с тобой.
       — Уже сказал?
       Акамие кивнул.
       — Ну, — решился тогда Эртхиа, — не годится мне отменять твои приказания.
       — Правда. Ты спи теперь, а с утра я прикажу подобрать все книги, какие есть в моей библиотеке о тех местах, через которые вам придется идти.
       — Я как раз хотел пойти в библиотеку и заняться тем же.
       — Не спится?
       Эртхиа пожал плечами:
       — Я выспался уже.
       — Тогда пойдем, — кивнул Акамие. — Пойдем сейчас. И еще я хотел показать тебе две дарны от лучших мастеров, может быть тебе понравится одна из них или обе — тогда они твои. Я уже давно хотел отослать их тебе, да сомневался, хороши ли.
       — Если ты выбирал, хороши.
       — Одна черная, вторая отливает серебром. Конечно, им далеко до той красной, которая у тебя от Тахина...
       — Черная и серебристая? — придержав за рукав, остановил его Эртхиа. — Око ночи и Сестра луны.
       — Вот хорошо! — обрадовался Акамие. — Эти имена им подходят как никакие другие. Вот и заберешь их.
       — Куда же мне теперь — в дорогу? Но я посмотрю. А то шел бы ты спать, брат.
       Акамие покачал головой.
       А по дороге сказал:
       — Я часто не сплю по ночам. А там, в библиотеке, сейчас наверняка Хойре — единственный из евнухов, кого я всегда рад видеть. Он банук, ты сразу увидишь. Но ты не подавай виду, что заметил.
       — Да, конечно. Гордое племя. Как он оказался в евнухах?
       — Я не спрашивал. Но вот что думаю: у матери Айели было девять дочерей старше его, и хозяин ждал большой выгоды для себя. Мог он не продать какую-то из них, а поступить, как поступил с их матерью? Оставить у себя, дать в мужья красивого раба, и получить еще красивых рабов на продажу? Я не знаю, какова разница в возрасте между Айели и его сестрами, и может ли Хойре быть сыном старшей из них... Но почему бы мне не думать так?
       -- — А похож?
       — Я не видел Айели до того, как его изуродовали. Не могу сказать. Но цвет его кожи был в точности такой. А историю его матери я слышал от него самого. И я часто о нем вспоминаю. Когда не спится.
       — Только ли память не дает тебе спать, брат? - спросил Эртхиа.
       — Пастухи звезд? - чуть улыбнулся Акамие. - Все мы, брат, пастухи звезд.
       — А кто она?
       — Она? - удивился Акамие.
       — Она прошла мимо и не сделала мне знака, — с улыбкой напомнил Эртхиа.
       — Кто — она? Какого знака? О чем это ты?
       — Такая - слово в слово — была приписка в конце твоего письма ко мне.
       — Да? Вот как раз и спросим у Хойре.
       
       
       
       
       О недозволенной любви
       
       Это было прошлым летом.
       Девушку звали Юва, и он как виноградину катал ее имя языком по небу, боясь выпустить, обронить.
       Рабыня, не носящая браслетов, из тех, что состоят при кухне или кладовых, на хозяйственных дворах. По утрам она выносила подушки и стеганые одеяла, расстилала их в тени обширного навеса, колотила гибкой плетеной выбивалкой, по нескольку раз в день переворачивала. Из-под подола белой рубахи мелькали бронзовые щиколотки и круглые светлые пятки.
       Не было на ней никаких украшений, только серьга с именем господина. Но так ярки были смуглые руки из закатанных рукавов, и стройна шея, и тяжела охапка черных кудрей, перехваченная на затылке — каждый завиток как раз с усунскую дымчатую виноградину, будто огромная гроздь перекатывалась у нее за плечами, касаясь стянувшего талию желтого платка. Широкий его угол облегал бедро плотно, как лепестки прилегают в бутоне, а из-под него разбегались складки.
       Она сновала туда-сюда, наклонялась, взмахивала руками, и белая рубашка над платком то провисала, то натягивалась, обрисовывая подобные чашам груди, упруго колыхавшиеся в своем, отдельном ритме.
       И это было — красиво. Она была — красота.
       Ростом мала, в талии тонка, с яркими черными глазами в тени печальных ресниц, с живым румянцем на смуглых скулах.
       И он смотрел и смотрел на нее, не помышляя о большем.
       То и дело во двор заглядывали стражники, конюшие помоложе, а то и повара, подходили к ней, заводили разговор, воровато озираясь. И, наткнувшись взглядом на неподвижную фигуру в отдалении, спешили убраться восвояси.
       Девушка оглядывалась, но никого не замечала: он отступал в темноту дверного проема, и она, ослепленная солнцем, не могла его увидеть.
       А потом однажды он не спрятался, остался стоять, где стоял, и она испугалась, согнулась, надломив тонкую талию, и с удвоенным усердием принялась переворачивать и перекладывать подушки.
       Он ушел.
       На другой день он старался держаться в тени, показываясь лишь самовольным ухажерам. Девушка знала, что он здесь, и не привечала их. Она и так не больно-то их привечала. В царском дворце порядки строгие. Может, на кого она и заглядывалась, да только тайный соглядатай этого не заметил. И был рад.
       Хотя что ему-то?
       Смотреть только, как под ветром рубашка льнет и ластится к ногам, и лепит ее тело, неустанно меняя очертания складок, будто подбирая узор ей к лицу.
       И он сел на пороге, прислонив голову к косяку. Юва уловила краем глаза движение, потянулась — и отдернула взгляд, как пальцы от горячего.
       И еще много дней он следил за нею из тени, так много дней, что приблизилась осень, и стали выносить и распарывать набитые шерстью одеяла, мыть, и сушить, и чесать шерсть, и снова наполнять ею огромные мешки, и простегивать их замысловатыми узорами — прямо во дворе, под навесом. Множество девушек сходилось теперь по утрам во двор, и мелькали смуглые ноги под белыми подолами, и проворные руки переворачивали шерсть и переносили одеяла, и мелькали вверх-вниз с блестящими иглами в пальцах. И, чтобы не случилось недозволенного, пристально надзирали за этим двором евнухи, прохаживаясь между разложенных одеял и перин, между сидящих, снующих, поющих и смеющихся, вздорящих и злословящих девушек. И у каждой калитки, у каждой двери встал страж, и были они между собой так же одинаковы, как одинаковы были девушки, как одинаковы воробьи в стае, как одинаково все, чего много.
       Но та, которую звали Юва, безошибочно узнавала его, потому что только он один из всех не смел смотреть ей в глаза. И он узнавал ее среди всех раньше, чем успеет разглядеть, ведь сердце зорче глаз и безошибочней. И так они едва касались друг друга взглядами, пока не нагрянула зима, и одеяла перестали сушить и проветривать во дворе.
       Он долго не мог найти ее, а спросить у старших слуг не смел: ему было стыдно произнести ее имя при постороннем, словно этим он обнажил бы ее саму и, может быть, рядом с нею — себя, в своей ущербности и неполноте.
       А она оказалась уже на кухонном дворе и чистила там закопченные котлы, и строгие надсмотрщики не позволяли ей подолгу отогреваться у очага, а может и позволили бы, но ведь не просто так, и один из поваров тоже думал, что сможет с ними договориться сам, если конечно... — о чем он и толковал ей, когда она дышала на покрасневшие руки, все глубже пряча в них лицо. И Хойре с наслаждением вытянул повара плетью вдоль спины.
       Она взглянула так, будто ждала его все это время, но, может быть, она ждала не его, а только избавления.
       — Иди за мной, — обронил Хойре и пошел прочь, а она, которую звали Юва, — шла за ним.
       И он привел ее к надзиравшему за передними покоями дворца и сказал:
       — Не нужна ли тебе толковая и расторопная служанка?
       — Может быть, может быть! А как то, о чем я говорил тебе?
       — Может быть... Но чтобы здесь ее никто не обидел!
       — Так как же?
       — Да, — твердо сказал Хойре, радуясь, что девушка ни за что не поймет, о чем они. — Только позже, я сейчас занят.
       Спустя время открылось, что многие из тех, кому доверено благосостояние царского дома, творят бесчинства и непотребства. Такая неразбериха тогда была во дворце, у которого то и дело менялись хозяева и не было твердого порядка. Новому царю пришлось принять строгие меры к тому, чтобы навести порядок. Среди прочих был смещен и наказан надзиравший за передними покоями. А тот, кто занял освободившуюся должность, принял Юву в числе других рабынь, натирающих полы, растапливающих очаги, чистящих ковры и подушки в залах. Хойре выждал ровно столько, сколько для этого было нужно, прежде чем обратиться со своей жалобой к повелителю.
       
       О признаках любви
       
       Однажды ночью Хойре тайком прошел в библиотеку. Нужная книга отыскалась почти сразу. Он поставил принесенный с собой светильник на окно и устроился под ним со всем удобством, зная, что, кто бы ни заметил сквозь щели в зимних ставнях свет в окне библиотеки, решит, что это царь, по своему обыкновению, засиделся за чтением. За спину Хойре сунул несколько подушек, ноги укутал полами зимнего халата, на колени положил раскрытую книгу и придерживал ее, едва высунув кончики пальцев из рукава.
       “О полюбивших с первого взгляда”, — прочитал евнух.
       “Часто любовь пристает к сердцу с первого взгляда, и такая любовь...”
       Любовь? Но он не это ищет, сказал себе Хойре и принялся усердно перелистывать страницы.
       “О повелении взглядом”
       “Им разрывают и соединяют, и угрожают и устрашают, и отгоняют и радуют, и приказывают и запрещают; взглядом и унижают низких и предупреждают о соглядатае, им смешат и печалят, и спрашивают и отвечают, и отказывают и дают... Строгий взгляд означает запрещение чего-нибудь; опущенные веки — знак согласия; долгий взгляд указывает на печаль и огорчение; взгляд вниз — признак радости; поднятие зрачков к верхнему веку означает угрозу; поворот зрачков в какую-нибудь сторону и затем быстрое движение ими назад предупреждают о том, кого упоминали; незаметный знак быстрым взглядом — просьба; сердитый взгляд свидетельствует об отказе; хмурый и пронзительный взгляд указывает на запрет вообще. Остальное же можно постигнуть, только увидев”.
       Хойре перелистал несколько страниц назад. Вот то, что нужно теперь: “О намеке словом”. Какие слова он мог сказать бы, чтобы дать ей понять?.. Что понять? Хойре пробежал глазами первые строки.
       “Для всего, к чему стремятся люди, необходимо должно быть начало и способ, чтобы достигнуть этого, и первое, чем пользуются ищущие единения и любви, чтобы открыть то, что они чувствуют, своим возлюбленным, — намек словом”.
       Что же, сказал себе Хойре, здесь написано то, что написано. И я читаю то, что читаю. Я пришел за этим. И некуда бежать от написанного здесь про меня и про нее: она — возлюбленная. А я — ищущий любви. И единения. Какого, о сумасшедшая распорядительница этого мира? Почему это со мной? И что — это?
       — Что это? — прошелестел над ним нежданный голос. — Ночной дух в образе евнуха или просто евнух, читающий о любви? Во что легче поверить?
       Похолодев и совершенно растерявшись, Хойре поднял глаза и увидел царя. В теплом стеганом халате, накинутом поверх рубашки, обутый в ночные туфли на меху, он стоял совсем рядом.
       — Дай сюда! — царь протянул руку. — Зеленый переплет, уджская кожа с золотым тиснением, в локоть высотой. Готов спорить на что угодно, это “Ожерелье”.
       Хойре только и мог, что захлопнуть книгу, перед тем как предъявить ее требовательной ладони повелителя. Царь пристально посмотрел на него, прежде чем принять. Хойре знал уже, что царь любит, чтобы ему смотрели в глаза. Царь сам помнил, как много может скрываться под опущенными ресницами принуждаемых. И Хойре заставил себя выдержать взгляд повелителя, как будто и в самом деле нечего было скрывать. Царь сделал тонкое движение бровями, взял книгу из рук евнуха.
       — Зачем тебе? — спросил он, подойдя к окну, к светильнику, и придирчиво перелистывая страницы, как будто они могли подсказать, уличить незваного чтеца.
       Хойре облизал губы.
       — Повелитель, — начал он, чтобы не молчать и молчанием не навлечь худших подозрений. — Я читал эту книгу, чтобы... — и голос его обрел уверенность, — чтобы убедиться... Там есть глава о признаках любви.
       — Да, вот она, — подтвердил царь, постучав кончиками пальцев по странице. — И что тебе до признаков любви?
       — А как же? Как я смогу воспрепятствовать недозволенному во дворце моего повелителя, если не сумею различить самых начальных признаков? Совсем недавно...
       Царь невесело усмехнулся.
       — Я вспомнил. Это ведь ты жаловался на домогательства и принуждение? Ты полагаешь, это бывает от любви?
       Хойре спокойно ответил:
       — Бывают иные причины, их достаточно. Но любовь в числе причин.
       Царь долго смотрел на евнуха и взгляд его был непонятен. Хойре ничего хорошего для себя не ждал от этого царя, не любившего евнухов в силу известных всему Хайру обстоятельств. И вот в присутствии этого царя он рассуждал о любви и надзоре за влюбленными!
       — Перечисли, — потребовал царь, — признаки любви, которые здесь упомянуты.
       Проверяет, понял Хойре: не поверил.
       — Первый из них, — немедленно ответил евнух, — долгий взгляд. Это когда следят глазами за возлюбленной, точно хамелеон за солнцем.
       — Верно.
       — Еще когда начинают разговор, который обращен не к кому иному, как к любимой, хотя говорящий стремится показать, что это не так. Его притворство ясно видно тому, кто наблюдает. Или когда посреди разговора смолкают, прислушиваясь к речам любимой.
       — Замечал ты такое? — спросил царь рассеянно, доставая чернильницу, каламы и чистые свитки.
       — Нет, повелитель, — честно ответил Хойре.
       — Продолжай.
       — Есть еще признаки, и они таковы: когда спешат к тому месту, где пребывает любимая, и стремятся сесть вблизи нее и к ней приблизиться. Любящий бросает все занятия, пренебрегает всяким важным делом, заставляющим с ней расстаться, и замедляет шаги, уходя от нее.
       — И как? Встречались ли тебе такие признаки в ком-либо из моих слуг? Пренебрегает ли кто-нибудь своими обязанностями, следуя за рабыней из моих рабынь?
       — Нет, я не замечал небрежности в твоих слугах, — поспешил ответить Хойре.
       — Тогда продолжай и доведи перечисление до конца.
       — Эта глава велика, а ночь уже перевалила за середину... Я боюсь утомить повелителя.
       — Ничего, пока ты говоришь, я обдумываю свое дело. Итак?
       — Еще признак: человек отдает то, в чем раньше отказывал, для того, чтобы проявить хорошие качества и вызвать к себе внимание. Эти признаки бывают в самом начале, раньше, чем любовь овладеет и схватит мертвой хваткой. К признакам любви относятся также нетерпение, овладевающее влюбленным, и его явный испуг, если он внезапно увидит любимую или вдруг услышит ее имя.
       — Далеко все это от тебя! Ты что, наизусть выучил?
       — Меня учили не для той службы, которую я исполняю в твоем доме, повелитель, — тихо, но без смущения пояснил Хойре.
       — Для ночной половины? Старшим? Вот почему ты образован! Хорошо ли ты пишешь? Иди сюда! — позвал царь, указывая на наклонный столик для письма. — Посмотрим, на что ты годишься.
       Хойре выпутался из обвернутой вокруг тела одежды, перенес к столику светильник. Развернул тонкий пергамент, заправил края под планки, перебрал каламы, проверяя пальцем заостренные кончики, взболтал чернила, и с готовностью посмотрел на царя.
       — Пиши так...
       Завеса на двери откинулась, и на пороге показалась девушка в обнимку с охапкой хвороста. У Хойре сердце остановилось раньше, чем глаза ее узнали. Остановилось, а потом кинулось нагонять упущенные мгновения, так что Хойре показалось, что халат вздрагивает у него на груди.
       Девушка под одобрительным взглядом царя прошла к стенной нише, опустилась перед ней на колени и принялась разводить огонь.
       — Пиши... — заново начал царь. — Что это с тобой?
       — Со мной ничего, — ответил Хойре. — Пишу...
       И Хойре под диктовку царя покрыл лист ровными красивыми строчками, и показал себя искусным в разных видах начертания знаков, и царь остался доволен. Только в одном еще испытал евнуха.
       — Что ты думаешь о том, что я прежде подчинялся таким как ты, а теперь — правлю Хайром?
       Хойре положил калам аккуратно, оперся руками о крышку столика, спокойно поднял глаза:
       — Судьба переменчива.
       — Но не все довольны переменами. И многие из таких, как ты, хотят, чтобы стало, как было прежде. Многие не хотят забыть то время, когда я подлежал их плети.
       — У Судьбы для перемен любимое средство — время, а время, повелитель, многие представляют рекой, но время реке не подобно, и нельзя в нем плыть, хотя бы и с трудом, куда хочешь, и привести изменяющееся к неизменности. Но время, если это поток, то это поток камней, и в нем нет уцелевших.
       — Так не уцелею и я?
       — Свой час назначен и величайшему из царей, — главное, глаз не отводить, чтобы царь не подумал, будто Хойре, как прочие, ждет этого часа с нетерпением и предвкушая радость.
       — Но между тем, что вчера, и тем, что завтра, лежит то, что сегодня, и оно-то имеет силу, — продолжал Хойре. — Ты мой повелитель, данный Судьбой, и твою милость я хочу заслужить, не ожидая милости того, кто придет после. И заслужить не так, как я предполагаю для тебя, а так, как тебе, господин мой и владыка, угодно.
       Под утро царь отпустил его, наказав передать начальнику над писцами, чтобы взял его к себе. С тех пор служба Хойре была в передних помещениях дворца, и он занимал свое место в ряду писцов, когда царь требовал их к себе.
       И Юву он видел каждый день. Она носила платья из тонкого полотна с вышивкой, браслеты на руках и на ногах и ожерелья, а маленькое покрывало, накинутое на голову, не прятало ее спокойного лица.
       Теперь, когда они встречались, Хойре чуть шевелил губами, а девушка в ответ делала ему знак бровями. Так они приветствовали друг друга незаметно для посторонних. И это вошло у них в привычку и стало обычаем.
       
       О том, как составляли дорожник для Эртхиа
       
       В библиотеке пахло кедром и сандаловым деревом, сухими травами и цветами, горелым маслом. Одинокий светильничек отражался в мелких цветных стеклышках, вставленных в кружевной переплет окон, чтобы защитить собранные во множестве книги от солнечного света, от ветра, несущего пыль и иссушающего пергаменты, от осенней сырости и от насекомых, слетающихся на свет и любящих устраивать гнезда в укромных промежутках между витками рукописей, в переплетах и футлярах. И травы, высушенные пучки которых были заложены в углах полок, и неподвижные, внезапно срывающиеся с места и застывающие опять ящерки на стенах и потолке также должны были защищать хранимые здесь сокровища.
       Хойре сидел, скорчившись у столика, и при слабом колеблющемся свете переписывал какую-то книгу.
       — Что ты портишь глаза? — рассердился Акамие.
       — Масло дорого... — стал оправдываться евнух, проворно распутав ноги и уже стоя перед царем на коленях, но не выпустив из рук калама.
       — Хороший писец дороже того кувшина масла, который ты изведешь. Зажги все светильники — сейчас нам придется поработать. Вот государь Эртхиа ан-Эртхабадр, мой старший брат. Выполняй все, что он прикажет. Давай сюда все дорожники, описания земель, сказания о походах и странствиях... Много их у нас.
       И правда, Акамие, лишенный и прежде и ныне из-за своего положения возможности путешествовать, с особым тщанием собирал книги о странствиях и дальних землях. А также о лечении болезней, строительстве зданий, устройстве мира, об обязанностях правителя, о соответствии и соразмерности звуков и цветов и о других вещах, неисчислимых, до конца не постижимых и никем не постигнутых, но вновь и вновь объясняемых каждым на свой лад.
       Хойре поднялся и стал фитилем переносить огонь от светильника к светильнику. Эртхиа увидел, что он молод, высок, длинноног и длиннорук, как бывают оскопленные в детстве, а кожа у него черная, волнистые волосы собраны в пучок на макушке, как у всех евнухов в Хайре, и одет он так же — в широкие штаны и расшитую безрукавку, только плети нет за поясом. Лицо у евнуха было красивое, как пристало бануку, и умное. Но Эртхиа не почувствовал к нему доверия.
       — И вот, — вспомнил Акамие, — кто писал письма в Аттан моему любезному брату государю аттанскому?
       — Многие писали, — ответил Хойре, раскладывая перед царем отобранные свитки. - О каких письмах спрашивает повелитель?
       — Последнее я имею в виду - то, где приписано "она прошла мимо и не сделала мне знака".
       Хойре выронил книгу и наклонился низко, чтобы подобрать высыпавшиеся из нее листки с пометками.
       — Даже не знаю, — задумчиво покачал он головой, не поднимая, однако, лица на свет. - Так сразу не вспомню. Но я узнаю и немедленно доложу повелителю, — торопливо заверил он.
       — Наверное, — рассудил Эртхиа, — этот несчастный был так удручен размолвкой со своей возлюбленной, что не смог выбросить свою печаль из головы, даже находясь на царской службе. Накажи-ка его примерно, когда найдешь, а от меня передай: пусть не обращает внимания. Все они таковы, женщины, и баловать их нельзя.
       — Ладно, оставь пока. Сейчас у нас дело важнее.
       Втроем они просидели, разворачивая карты, вороша книги, отмечая и зачитывая отрывки, подходившие к их целям, споря и советуясь, до рассвета. И евнух очень толково отвечал на вопросы и даже спорил с повелителем. Когда язычки огня потускнели в сиянии утра, Эртхиа потянулся и сказал:
       — Я больше уж ничего не пойму и не запомню. Почему бы, брат, не позвать сюда Дэнеша? Он дополнил бы сведения из того, что ему известно.
       — Я велю составить сводный дорожник. Вот, Хойре, займись этим. Возьми столько писцов, сколько тебе понадобится, и немедленно усади их за работу по нашим пометкам. Не надо переписывать дословно, а только важное, и пусть излагают кратко и внятно. Потом можешь отдохнуть, но присматривать не забывай. Поручаю это тебе. И пусть перерисуют эти карты и сведут в одну. Дня за два можно с этим управиться. А с Дэнешем, брат, — Акамие покивал головой сам себе, — с Дэнешем вы сможете обсудить уже готовый дорожник. Ему тоже надо собираться в путь. Пусть... Времени у вас хватит, пока вы еще доберетесь до пустыни.
       — А там подует жаркий ветер, кости расплавятся и мозг вытечет, — напомнил Эртхиа из только что прочитанного.
       — Доброго же пути, Эртхиа! — улыбнулся Акамие.
       Так все время, пока Эртхиа гостил в Аз-Захре, прошло в приготовлениях к дороге и разговорах о ней.
       
       О побратимах
       
       Пять дней пути отделяли Атарика от столицы, от дома, от молодой жены, и смерть была у него за спиной, — но за спиной, а впереди не чаял встретить ее. Но если кому не суждено вернуться домой вовремя — не вернется. Окольными путями идет Судьба.
       Как подошло к полуночи, надо было дать отдых коням, и Атарик заночевал прямо у дороги: седло под голову да завернулся в плащ, а наутро поднялся и продолжил путь. Для верности проехал хан, в котором ночевали накануне с государем Эртхиа, и поздно ночью доехал до предыдущего. Поручил коней сонным слугам, на негнущихся ногах проковылял к едва теплившемуся очагу, там ждал, то и дело роняя на грудь тяжелую голову, пока раздуют угли и подогреют оставшуюся бобовую похлебку. Теперь два дневных перегона отделяло его от дымного столба над степью. Атарик все думал, как скажет своей Шуштэ, что нет у нее больше родичей. Степнячка за род держалась крепко и больше всего сокрушалась, что родные теперь знаться с ней не хотят. Обиды не держала: все по справедливости. Но сердцем рвалась к своим. А теперь и не к кому ей... И Джуши не прискачет в город тайком от старших — с приветами от ровесников, комками твердого соленого сыра и мехами в подарок. Не от кого теперь и приветы передавать.
       Проглотил похлебку через силу, засыпая над миской. Хозяин, зевая, извинялся, что стоит у него большой караван, идущий на Побережья, все подчистую съели и выпили, ни свежих лепешек не осталось, ни вина. Атарик, тоже зевая, удивился: так ли велик караван, если в одном придорожном хане поместился? Да нет, караван сам небольшой, поправился хозяин, да охраны при нем много, а эти-то, всем известно, едят за двоих, а пьют и вовсе немерено. Здесь-то кого опасаться? Вот дальше в степи... Или, говорят, в пустыне вдоль караванных троп водятся племена хава и зук, так там не зевай. Что ценное везут, спросил Атарик, чей караван, не Асана ли Кривого, и вдруг вспомнил: впереди смерть. Эй, хозяин, сказал Атарик, буди купца, некогда ему теперь спать. Как буди? Зачем буди? Ему ехать спозаранку завтра... Некуда ехать.
       Поднялась суматоха. Атарик по-прежнему сидел у очага, бесцельно макая ненадкушенную лепешку в остатки похлебки, а его тормошили со всех сторон, расспрашивали, что за болезнь и откуда, чем лечить и как быстро умирают. Атарик качал головой и в сотый раз объяснял, что не знает, в глаза не видел, только слышал. Да верный ли слух? Куда вернее: от царского гонца. Эка! будет царский гонец с тобой разговаривать! Разве скажешь, что царь сам там был и уехал один без охраны в степь? А вот поручение у меня царское и перстень царский. А кто не верит, тому доброго пути, проверяй, если жизнь не дорога. Дым над степью издалека видно. Можно до Орота и не доезжать. Только в Ороте язва была вчера, даже позавчера. А где она сейчас, кто знает? Зашумели опять: от кочевников зараза, нельзя было пускать. Полно вам, отмахнулся Атарик. Разве прежде не ходила язва по Аттану? А какая это язва? Та или эта? Да кто знает? Кто видел? Кто видел, уже не расскажет.
       — Я расскажу, — выступил из тени молодой парень в куртке мехом внутрь, надетой на голое тело, с узкими глазами на круглом темно-красном отекшем лице.
       — Джуши! — вскочил Атарик, еле узнав побратима по шитью на куртке и наборному поясу. Но раньше, чем он успел сделать шаг, вокруг молодого удо образовалась пустота. От него шарахнулись, как от смерти самой. И Атарик замер, вглядываясь. От брата ощутимо палило жаром, а его трясло, он стягивал на груди полы куртки, ежился, сгибался, мучимый ознобом. Наконец привалился к столбу, подпирающему крышу, и сполз на корточки. Поднял к Атарику улыбающееся лицо.
       — Как, брат, не передумал? Завтра поедем за невестой. Завтра, завтра... Дай напиться! Не могу.
       В комнате пустело. Бесшумно, но очень быстро один за другим все уходили прочь. Даже хозяин. Остался один Атарик. И он, так же как все, стараясь ступать неслышно, пошел к двери, и была она в двух шагах уже.
       — Принеси воды, брат, водицы... — прохрипел побратим.
       Атарик, не обернувшись, вышел во двор. Там царила суматоха, разжигали факелы, вели коней, вьючили верблюдов, кто-то прыгал на одной ноге, второй не попадая в штанину. Пробежал, прилаживая на боку меч, стражник, толкнул Атарика плечом, даже не заметил.
       Все это было уже не с ним. Атарик прошел к колодцу — квадратному водоему, накрытому медью от пыли и животных — зачерпнул воды в круглый сосуд, стоявший на краю, и подумал, что никогда уже не увидит той невесты, строгой, важной Шуштэ с лаковыми блестящими косицами по всей спине. Что ж, весть о заразе теперь и так быстро дойдет до столицы.
       Он собрал в комнатах одеяла и подушки, снес вниз. Раздел Джуши, стянул кожаные узкие чулки и уложил его удобно, и слушал его бессвязные речи, то и дело меняя мокрую тряпку у него на лбу. Когда взошло солнце, в хане их оставалось двое. Хозяин и тот куда-то исчез. Джуши уже не бормотал, только клокочущее дыхание было очень громким в тишине. Тряпка на лбу — оброненный кем-то в спешке бегства головной платок — давно высохла. Атарик Элесчи спал, вытянувшись рядом на одеяле.
       
       Об Арьяне ан-Реддиле
       
       Арьян ан-Реддиль растормошил струны, и они нарочито нестройно, как бы нехотя ответили его настойчивости. Отведя красиво изогнутую правую руку от звучащих струн, окинув присутствующих лукавым взглядом, Арьян запел. Руки, как бы спохватившись, кинулись догонять, и дарна поддержала его голос стройным звоном.
       Арьян ан-Реддиль, как пристало хайарду, хоть и уроженцу Ассаниды, вырос в седле с мечом и луком в руках. В Аттанском походе, несмотря на молодость, он покрыл себя немалой славой и мечтал о новых походах, дабы эту славу преумножить. Тем более, что аттанская добыча иссякла, а род Арьяна был знатен, славен, но не богат.
       Но Хайр не вел войн с тех пор, как на троне оказался...
       В этом месте своих размышлений Арьян тряс головой, как пес. Он был родом с северных окраин Хайра, где подобное сравнение не за оскорбление принималось, а за высшую похвалу: издавна славились северные склоны боевыми псами, огромными свирепыми зверюгами. Воины с севера, из Улима Ассанийского отправляясь в поход, брали с собой двух-трех таких псов. Они участвовали в битвах наравне со всадниками, самостоятельно. Между боями посторонние старались держаться подальше от стана северян. За хозяином эти псы бегали, как ягнята за маткой.
       Так вот, не раз видел Арьян, как пес, давно не участвовавший в битве, трясет головой, отгоняя накатившую злобу. И, подражая своим боевым товарищам, тряс головой Арьян, когда думал о сидящем на троне Хайра.
       Но он был еще и поэтом, молодой Арьян ан-Реддиль. И дарна откликалась на его ласку так же покорно и пылко, как обе его жены. И когда злоба цеплялась за косу так, что не стряхнуть, он отводил душу в песнях, а на язык он был остер. И был как пес бесстрашен.
       Многим, очень многим, нравились песни молодого Арьяна ан-Реддиля, и часто звали, и приглашали, и уговаривали его с настойчивостью и неотступно прийти в тот или другой дом, где собирались молодые всадники, любившие походы и битвы, славу и добычу, а пока, за неимением названного, вино и песни ночь напролет, ведь влюбленные — пастухи звезд, а влюбленные в славу?
       И там, где пел Арьян, умножались посетители, и беседы велись до света, пока в курильницах белесыми струйками дыма истекал ладан, и рабы, как в походе, обносили гостей медными чашечками с дымящейся горечью мурра. Он пел о славе, о битвах, в которых сражался сам со своими псами, звавшимися Злюка и Хумм, и о битвах, которые были еще давно, даже до его рождения, но о которых он, как всякий в Хайре, был наслышан. И подвиги и слава давних бойцов растравляли души молодых, которым негде было славы добыть. И тогда Арьян запевал другие песни. Вот такую, например, как пел сейчас.
       Укройте его покрывалом,
       сына рабыни укройте,
       лицо его — господину,
       а нам за что смотреть на это?
       Спрячьте его в покое удаленном,
       заверните его в узорные ткани,
       приставьте к нему стражу из оскопленных,
       а нам от него стыдно.
       Но раз уж он здесь,
       раз он здесь перед нами,
       открытый,
       как дешевый мальчишка у сводника...
       И тут слушатели Арьяна, отбивая ладонями ритм, наперебой предлагали, что следует сделать с сыном рабыни (а каждый знал, о ком идет речь), похваляясь друг перед другом смелостью, а заодно и умениями, — и Арьян тут же с легкостью перекладывал их советы удобно для пения, и так они отводили душу.
       
       Когда на рассвете он уходил из этого дома, белые улицы Аз-Захры были еще пусты и тихи. Только птицы звенели в зелени, перекипавшей через высокие каменные заборы. Гости этого дома все задержались отдохнуть у гостеприимного хозяина, Арьян же сослался на срочные дела. На самом деле (а вам-то что?) одна любовь гнала его чуть свет домой: он поклялся своим женам, что не встретит без них рассвета, если только ратные труды не уведут его далеко от Аз-Захры. И он опаздывал, а потому торопился.
       Обе его жены были красавицы.
       Он женился по выбору своего отца на первой, и по своей воле на второй, и тому было уже три года, но он не хотел брать других жен, и наложниц не было в его доме.
       Когда спустя малое время после свадьбы его первая жена загрустила — а с чего бы ей? — Арьян не знал покоя, пока не добился от нее ответа: она-де привыкла всегда быть со своей младшей сестренкой, а теперь словно разлучена сама с собой.
       — На много ли младше сестренка? — усмехнулся Арьян.
       — На час, — последовал ответ.
       — И... похожа?
       — По серьгам отличали.
       Сначала Арьян испугался: вот-вот кто-то возьмет из родительского дома вторую Уну — все равно, что сама Уна досталась бы другому! А потом еще представил себе, что сидит он в саду при звездах, и по правую руку от него — Уна, и по левую — Уна.
       Еще длились пиры и торжества по поводу первой его свадьбы, а уже спешили сваты в дом благородного отца, где тоже пировали, и так, за пиром, чаша за чашей, сговорились; и продлились празднества до того, что сил не осталось ни у гостей, ни у хозяев. А молодой Арьян ан-Реддиль оторвался от своей жены только затем, чтобы как подобает, с честью, принять в дом вторую. А как там и когда закончился праздник, помнил смутно.
       И третья была хозяйка у его сердца, та, что сейчас похлопывала по правой лопатке, закинутая за спину книзу грифом. О любви к ней не стыдно было известить весь свет.
       Приближаясь к своему дому, рассчитывал Арьян, что еще три поворота, а потом пара сотен шагов до маленькой площади с водоемом — и можно будет оттуда свистнуть, чтобы Злюка и Хумм, собаченьки, — а что им забор? — помчались навстречу. Он видел уже, как их тяжелые туловища, волнообразно скользя в высоких травах сада, вылетят к забору и переметнутся через забор, на миг призадержавшись на самом верху его, окорябывая когтями стену, и рухнут в переулок. И шкура на них будет мотаться толстыми складками, когда огромными скачками они вылетят из-за угла ему навстречу, и он устоит — а вы думали! — когда их толстые лапы со всего разбега толкнут его в грудь и в плечи. А что бы ему делать с такими собаками, если бы он не мог устоять, когда его приветствуют со всей любовью?
       И он уже видел эту картину и думал, как бы устоять, чтобы не разбить дарны, висящей за плечами — доверчиво приникшей к спине, вот так! — когда, повернув за первый из поворотов увидел обнаженные мечи и блестящие кольчуги дворцовой стражи.
       — Повиновение царю! Отдай твой меч, Арьян ан-Реддиль, и следуй за нами.
       Нет, он не испугался. Он просто понял, что пришел тот предполагаемый конец, который мог бы и давно наступить, да что-то не торопился. Однако никогда не допускал мысли молодой Арьян ан-Реддиль, что встретит смерть на плахе или станет дожидаться ее в Башне Заточения. В бою — да, а теперь или позже, уж как Судьба!
       Клинки, столкнувшись, зазвенели, хмель слетел, но их, их было больше, и они были в кольчугах, а он нет, и они не лезли под удар, не толпились, а со знанием дела терпеливо изматывали его, державшегося спиной к стене, но не вплотную, ведь дарна! И Арьян понимал, что своего они добьются, а собаченьки — нет, не услышат отсюда свиста.
       Так вот: спасение не пришло, и меч вылетел из ослабевшей руки Арьяна (а он был ранен уже не раз, легко, однако одежда его стала тяжелой от крови). А следующий удар был в лицо — рукой в кольчужной рукавице, сжимавшей меч. И этот удар впечатал его в стену, его, способного устоять, когда два боевых пса ласкались к нему — и дарна вскрикнула под его спиной. Последнее, что он почувствовал — как острые щепы впились в спину. И темнота сомкнулась.
       
       О царице Хатнам Дерие
       
       Царица Хатнам Дерие, бабка наследника, лицом была вылитая Атхафанама, но никогда не покидавшая внутренних покоев дворца и состарившаяся нелюбимой, оттого только, что из далекого похода царь привез пленницу, чужую невесту из разгромленного свадебного каравана. Была похищенная почти на голову выше Эртхабадра, на взгляд царицы Хатнам — нескладна, строптива, бела каменной белизной, с пугающе прозрачными глазами. Спасибо похитителю должен сказать тот жених, который ее не дождался. Все жены и наложницы Эртхабадра, задабривая евнухов подношениями, перебывали в ее покоях: поглазеть. А та сидела камень-камнем, нет чтобы приветить, почтить старших жен, поклониться, заговорить ласково, угодить, подольститься — глядишь, и прижилась бы.
       Не верила тогда Хатнам, что может надолго привязать к себе ненасытного, но привередливого и переменчивого царя эта каменная кукла. Не было видно в ней женской сытости, довольства, когда царь покидал ее утром, а значит и царь от нее радости не получал. Со дня на день ждала Хатнам, как оно и всегда бывало, что натешившись с диковинкой, вернется к ней повелитель ее сердца и ее лона. Так всегда бывало. Знала она тайные тропки на его теле, которыми пробегали ее пальцы и ее губы, и которые вели прямо к его сердцу — сквозь крепостные стены, которыми он его окружал.
       И правда, хоть не так быстро, как она ждала, но вернулся, вернулся к ней Эртхабадр. И целый месяц спал в ее опочивальне. Отходил от каменной холодности той, белоглазой, будто заново снаряжался мужской уверенностью и силой. Тогда и зачал младшенького, Эртхиа-сокола.
       Но однажды ночью, пресытившись щедрой и покорной страстью Хатнам, сорвался и убежал.
       В ту ночь заплаканная царица караулила под дверью царской опочивальни и видела, кого привели к царю, и слышала впервые вырвавшийся из каменного горла гордячки стон — и крик, испуганный и счастливый крик женщины, вдруг понявшей, для чего возлегают с мужчиной.
       И больше царь с ней не расставался.
       Оттого и непоседлив так, и заполошен, и вспыльчив Эртхиа, что многое пришлось перенести его матери, пока носила его. Когда, надеясь хоть этим вернуть расположение царя, послала сказать (слыханное ли дело, старшая царица — и не могла увидеться с мужем!) — сказать, что ожидает дитя и по всем признакам это мальчик, царь ответил, ей передали, царь, осведомившись о сроках, воскликнул радостно: в один месяц родятся!
       Жить ли после этого сопернице?
       Но успела родить сына. И успела захватить сердце царя так, что не выпустила и уходя на ту сторону мира — унесла с собой. И разум царя унесла. Он больше не видел жен, посещал, чтобы насытить тело, но был не с ними. И больше не рожали ему сыновей, будто кто проклял царя. И дочь только одна родилась — Атхафанама-беглянка, тоже не в радость царскому дому.
       Сын рабыни, которого царь и винил в ее смерти, это хоть удачно сошлось, сын рабыни вырос рабом, предназначенным для царского ложа. И тогда, все долгие годы, пока пренебрегал ею царь, Хатнам находила утешение, посещая евнухов-воспитателей и наблюдая, как из сына соперницы растят подстилку для царя. Много таких у него перебывало — где они? Забава на одну ночь. Всерьез царь этим не увлекался. И не чаяла царица беды для себя. И не замечала опасной красоты мальчишки: ослепила ненависть. Видела только сходство с той, каменной, холодной, сходство, ненавистное и ей, и самому царю. Царь месть свою растил, месть Судьбе и тому, кого считал убийцей своего счастья.
       А после, когда опомнилась царица, когда очевидной стала гибельная привязанность царя, чего только не делала Хатнам Дерие, каких только зелий не подсылала! Но проклятому рабу словно Судьба на ухо шептала, какого кушанья не вкушать, какого питья не пить.
       Кто мог тогда угадать, чем все обернется? Кто мог предсказать царице, что из-за сына рабыни погибнут все ее сыновья, один Эртхиа останется, и тот уйдет так далеко, уступив отцовский трон все ему же, ненавистному сыну рабыни!
       Одна радость осталась царице Хатнам Дерие, десятилетний внук, Джуддатара сын Лакхаараа, наследник престола. Ненаглядный мальчик, будь жив его отец, уже был бы отнят у бабки для мужского воспитания. Если бы кто угодно из сыновей Хатнам был сейчас на троне, не задержался бы наследник так надолго в женских покоях. Но неправильный царь, сын рабыни, раб негодный, приставив к наследнику учителей, забыл о нем — или помнил, но стыдился у него показываться, виновник гибели его отца. И это было на руку царице, умело разжигавшей в мальчике свою старую ненависть. Всех, с кем водился сын рабыни, умел он покорять обманчивой кротостью, ласковым обхождением, разумными речами. Боялась того же царица для несмышленого Джуддатары. Но сын рабыни не посмел накинуть свою лживую сеть на душу наследника. И как при этом его прозвали Акамие Мудрейшим? Бесстыднейшим его прозвали справедливо.
       Но нет, не одна радость была у вдовой царицы. Была еще — тайная, преступная.
       Пусть молодость ее прошла, и опухали пальцы в узких перстнях, и от тяжелых серег вытянулись мочки ушей, и спину ломило от тяжести сверкающих шитьем и камнями платьев — не оставила наряды царица. Кожа ее была не так свежа и упруга, как прежде, но все еще мягка, все еще благоуханна, и ножку ее, ступавшую только по коврам, все еще не стыдно было открыть игривому взгляду и ласкающей руке, и многие еще женские прелести сохранила царица в сытом и ленивом покое ночной половины.
       Пусть ей не хватало свежести, что ж. Зато у нее была власть. Она могла одарить, она могла шепнуть словечко. Многое по-прежнему держалось на евнухах в царском дворце, а дворцовые евнухи издавна были на ее стороне, да, — и нет, не на стороне сына рабыни, назвавшегося царем. И у Хатнам Дерие было чем завлечь и удержать при себе мужчину из настоящих, кто не падок на преходящие прелести луноликих, кому кружит голову единственное, что достойно мужчины: власть и могущество. Это у Хатнам Дерие было. А что касается тайных тропок, которыми пробираются нежные пальцы и губы, то оказалось, что в этом Эртхабадр, да не будет Судьба к нему милостива и на той стороне мира, ничем не отличался от прочих, спасибо ему за уроки. Пригодились.
       Разве не тот победитель, кто пережил своих врагов? Не тот, кто насладился местью? И разве не Хатнам Дерие пережила и ненавистную соперницу, и обезумевшего от низкой страсти мужа? А местью она насладится — не спеша, как подобает. Уже наслаждается. Каково там, на другой стороне мира, знать Эртхабадру, как сладки здесь ее ночи, сладки последней спелостью плодов, истекающих ароматом и соком, о!
       — Сладкий мой, ты придумал, как устранить ненавистного?
       — Ашананшеди, — отвечает мужчина. — Препятствие неустранимое.
       — Да, если ты желаешь ему только смерти.
       — Чего же еще?
       — Растоптать, унизить хуже, чем он был унижен прежде, опозорить таким позором, которого он не знал еще!
       — Ашананшеди.
       — Но против того, кого он сам введет в свою опочивальню — что сделают ашананшеди? Так опозоренный, он не царь, и ашананшеди ему не защита.
       — И — костер?
       — Сладкий мой...
       
       О начале пути
       
       В тот час, когда царь принимал утренние приветствия придворных, Ахми ан-Эриди попросил позволения сказать ему что-то, не предназначенное чужим ушам. Акамие указал ему глазами на балкон, и сам не замедлил выйти туда, едва отпустил приближенных.
       — Есть человек, осмелившийся складывать и распевать песни, которые оскорбляют достоинство повелителя. Некий Арьян ан-Реддиль из Улима, живущий ныне в Аз-Захре.
       — Ему позволяют петь эти песни? — приподнял бровь Акамие.
       — Уже нет.
       — Чем же он занимается теперь?
       — Поправляется после ранений. Я взял на себя смелость распорядиться доставить его во дворец, но он оказал сопротивление.
       — Ты сделал хорошо. Тяжелы ли его раны?
       — Он скоро сможет предстать перед тобой, повелитель. Если ты того пожелаешь.
       — Скажи мне, Ахми, много ли еще таких, распевающих песни?
       Ан-Эриди молчал.
       Когда-то восшествие на престол именно этого сына Эртхабадра повергло вазирга в ужас. Но теперь он знал уже, что повелитель ему не враг, а, напротив, ставит его очень высоко среди прочих советников. Были у ан-Эриди и другие опасения, но они рассеялись или почти рассеялись за время, которое младший сын Эртхабадра сидел на троне. Царь был далек от того, в чем его обвиняли непристойные песенки, во множестве распространившиеся по всему Хайру.
       — Много ли? — настаивал Акамие.
       — Как это возможно? — отвел взгляд Ахми. — В Хайре всегда почитали волю Судьбы, избирающей правителя.
       — Так оно и было. А теперь — нет.
       — Это ложные слухи... — поспешил успокоить царя ан-Эриди. — Этого нет и быть не может!
       Акамие не стал больше спорить. Вместо этого распорядился:
       — Певцу предстать передо мной, как только сможет. Хорош ли лекарь при нем?
       — Своего приставил, — заверил ан-Эриди.
       — Он, должно быть, молод?
       — Певец?
       — Певец.
       — Молод.
       Акамие вздохнул. Те, кто старше, молчат. Чем-то обернется их молчание?
       — Как на ноги встанет — сразу ко мне. В Улиме народ крепкий. Так?
       Ахми поклонился.
       Акамие отпустил и его. Этот день был днем разлуки: провожали Эртхиа. Через ашананшеди, охранявшего ночные покои, еще два дня назад Акамие передал Дэнешу приказание не показываться ему на глаза, поджидать Эртхиа у городских ворот. И теперь изнывал в нетерпении: уехал бы брат скорее, ничего бы уже нельзя было изменить. И от такой вины перед Эртхиа стыдился смотреть ему в глаза. И в другой раз Эртхиа заметил бы, пристал бы, выспросил бы все. Но теперь и сам был как не в себе, то комкал фразы, торопясь отправиться, то принимался допрашивать отвечавших за сборы и припасы, все ли уложено и в достаточном ли количестве.
       И вдруг как ветром повеяло: час пришел. Ни слова больше не говоря, они обнялись, и Эртхиа шагнул с крыльца. Ему придержали стремя, он ловко уладился в седле, разобрал поводья. Один взгляд: прощай — прощай. И мир стал огромен, а дворец Акамие — крохотен. И Эртхиа в нем не умещался, и его понесло ветром далеко-далеко.


Рецензии