Шёлковый лёд

Мне чего-то не хватает.
Не хватает.
Не хватает.
Мне чего-то не хватает.
Не хватает, вот и всё.
Я проснулся среди ночи от холода и очень удивился этому, потому что раньше обычно никогда не мёрз. Побрёл на кухню, ударил ладонью по выключателю, второй – по кнопке электрического чайника. Сел на холодный табурет, нашарил зажигалку на столе, потряс головой, точно пёс.
Мне неожиданно пришла в голову простая и ясная мысль.
Я выполняю эти движения уже тысячный раз, не задумываясь. Каждый день, кроме воскресенья, бреду привычной дорогой до трамвайной остановки, трясусь полчаса в железном холоде и выхожу возле института. Не думая о том, как поднять руку, согнуть ногу, взять сумку, зачем я вообще иду, живу и шевелюсь, я просто делаю это, и всё.
Я машинально стряхнул в кружку ложечку кофе, налил кипятка и щёлкнул зажигалкой.
За всю свою недолгую жизнь я съел миллионы бутербродов, произнёс миллиарды слов, большинство из которых были пошлыми, глупыми и пустыми. Выпил 2794 литра кофе, истратил 7197 метров туалетной бумаги, выкурил 1682 сигареты.
Всё идёт своим чередом.
Всё стало привычным, более-менее устоялось и пришло в успокоительную норму.
Каждую весну белят тополя.
Каждый четверг я покупаю «Аргументы и факты».
Каждый субботний вечер мой сосед по лестничной клетке Никаноров аккуратно напивается и приползает домой, вспоминая по дороге Ленина, Черчилля и чью-то разнесчастную мать.
Каждый вечер я сижу на кухне на холодном табурете и топлю окурки в консервной банке, с хрустом гася их о жестяную стенку.
Я рассеянно стряхиваю сигаретный пепел в кофе. Кофе превращается в глясе.
Светлеет.
В который раз.
Всё по-старому.
Наверху с визгом топочут дети, да так, что у меня стёкла оконные дребезжат.
Внизу начинает грохотать музыка, да так, что у меня стёкла оконные дребезжат.
Справа вновь с утра пораньше ругаются Никаноровы, да так, что хочется засунуть голову под подушку, чтобы не чувствовать, как по лицу проходят горячие волны.
Всё по-старому.
Но чего-то не хватает дико. Словно у меня мизинец отрубили. Нет его – вроде бы всё на месте, какая мелочь, и вовсе был не нужен... но ведь – свой, родной...
Свой. Родной.
Своя. Родная.
Я идиот.
Не мог додуматься сразу.
К хорошему быстро привыкаешь. Иногда просто молниеносно. А я ещё не мог понять, почему мне стало так холодно.
Одному.

Как же это всё началось? Как всё это началось? Позже, когда я стал перематывать в своей голове эти сумасшедшие, суматошные дни, я обнаружил незнакомого прохожего, который ноябрьским вечером остановил меня на улице и попросил закурить.
Если бы не было того прохожего, мы бы никогда не встретились.
Как всё связано.
Боже мой, как всё плотно и непонятно связано и смотано в один большой шерстяной клубок. Как близко друг к другу мы ходим и от какой мельчайшей ерунды зависит наша судьба.

Я помню её мягкое тепло, её руки, её ладони, её глаза, её улыбку, её волосы, её пальцы, её запах...
Но я не помню её саму.
Я забыл её лицо.
Быть не может.
Я забыл.
Это невообразимо. Мы такое долгое время были рядом – а в моей памяти не осталось ничего цельного.
Фотография, разрезанная на части.
Детали.
Кусочки.
Обрывки.
Ничего цельного, кроме запаха – особенного запаха – её запаха. От неё всегда пахло удивительно спокойно, приятно и естественно. Ромашками. И чем-то ещё. Её кожей, её волосами. Её мягкими светло-русыми волосами...
Я забыл...
Я метался взад-вперёд по кухне, нервно и горько курил, скрипел зубами, пытаясь заглушить эту боль, но не мог. Она застыла и затвердела во мне, словно ледяной цемент. И я понял, что смогу окончательно избавиться от этого страшного чувства, лишь когда вновь увижу её, уверюсь, что она – не сон, не видение, а настоящий, живой, нужный мне больше всего на свете человек. Оделся и выскочил на улицу.

Меня остановил на улице прохожий и попросил прикурить. Я очень удивился, потому что раньше прикурить у меня никто не просил. Спрашивали время и как пройти в библиотеку. Но я никуда не торопился, я просто прогуливался по улице, чтобы хоть немного развеяться после пяти лекций подряд. Поэтому молча щёлкнул зажигалкой и всмотрелся в лицо прохожего. Он был небритым, низеньким и сутулым, показался мне усталым и рассеянным. Прикурив с третьего раза, он закашлялся, замахал рукой, сказал спасибо и назвал меня сынок. У меня внутри словно что-то перевернулось. Я стоял с горящей зажигалкой посреди потока людей, идущих с работы домой, тупо смотрел вслед прохожему, потом машинально прикурил сам, сунул замёрзшие руки в карманы и вновь задался вопросом, почему он не спросил у меня, например, время. Глянул на наручные часы и тут обнаружил, что они остановились. Всего три месяца прошло с того момента, как я их купил. Слегка разозлился, но вспомнил, что тут неподалёку есть старый киоск, где ремонтируют часы. Свернул на Ломоносова и наткнулся на киоск газетный. Вспомнил, что мне нужно купить газету, и встал в очередь. От нечего делать стал разглядывать журналы, которые никогда не покупал, стал смотреть по сторонам. Очередь была огромной. Но и газета была мне нужна позарез.
Кажется, здесь я впервые встретился с ней.
У неё была походка человека, у которого есть Дело. Уверенного в этом Деле и не совсем уверенного в себе. Торопливая, но твёрдая, неуверенная, но прочная. Именно такая.
Она подошла к газетному киоску и стала напряжённо разглядывать что-то внутри.
Да, да, да.
Кажется, здесь я впервые встретился с ней.
В очереди.
Я говорю «кажется», потому что не уверен, что не видел её раньше.
Я не заговорил. Я просто стоял и смотрел. На неё, вокруг, снова на неё.
И ничего не мог понять.

Информация – наркотик пострашнее героина.
Тысячи рекламных щитов, сотни растяжек и миллионы журналов убеждают меня купить то, что мне не нужно, убеждают меня поверить, что это и есть настоящая красота, настоящая жизнь, что так делают все, все так живут...
Глотни свободы глоток. Сделай паузу. Не тормози. Все в восторге от тебя. Сияй!
Чем старое чинить, лучше новое купить, чем...
Плати. Потребляй. Плати. Потребляй. Перерабатывай. Ни о чем не задумывайся.
Послушайте, перхоть – не болезнь, а естественное явление либо следствие другой болезни. Шампуня от перхоти не существует.
В культ возведена красота. Но не та, физическая и духовная, которую воспевали древние греки и творцы Возрождения, а красота молодости. Преходящая красота, которая даётся ненадолго и без усилий.
Теперь всё изменилось.
Пилинг.
Липосакция.
Подтяжка век.
Мы стыдимся морщин.
Мы хотим выглядеть молодыми и беззаботными, вечно неотразимыми и привлекательными, позабыв, что это – не навсегда, позабыв, для чего это нужно на самом деле.
Нынче тридцатипятилетнюю от двадцатилетней с трудом отличишь. Лишь при близком и внимательном рассмотрении.
Послушайте, бифидобактерий не существует тоже.
Никто не хочет быть.
Все хотят казаться.
Силикон.
Солярий.
Омоложение.
Пластическая операция.
Общество старых юнцов.
Послушайте, и крема, избавляющего от морщин, не существует.
Послушайте, даже если существует такой крем, – вероятность этого минимальна – нет ничего, избавляющего от возраста. Да и нужно ли оно вам?
Да и нужно ли оно?
Никто не хочет быть.
Все хотят казаться.

Я помню одно замечательное свойство её характера.
Она никогда не хотела казаться. Она хотела только быть.
Вернее, нет: она не хотела, она была.
Как и я.
Я тоже никогда.

Она попросила «Новую газету» и этим окончательно ввергла меня в состояние шока. Я рассчитывал на «Cosmopolitan», «Glamour» или, в лучшем случае, на программу телепередач. Но она попросила «Новую газету».
Дайте, пожалуйста, «Новую газету». Последний номер.
Да, именно так. Я повторюсь.
Дайте, пожалуйста, «Новую газету». Последний номер.
Сколько раз позже я вспоминал об этом. В моей памяти отпечаталось каждое слово.
Дайте, пожалуйста, «Новую газету».
Каждое слово. Это были её первые слова, которые я услышал, пока что адресованные не мне.
Последний номер.
Первые слова.
Она.
Я.

Наедине с собой я таков же, каков и на людях.
Единственное правило, которому я следую.
По крайней мере, стараюсь.
Вы можете считать меня сумасшедшим дураком. Может быть, я и дурак, но я – не идиот. Я абсолютно нормален. И мне абсолютно всё равно, что вы думаете в этой связи. Я – это я. Я всегда буду тем, что я есть. И не собираюсь притворяться и насиловать себя. Не собираюсь. По крайней мере это честно. Ни для кого не станет шоком моё настоящее «я».
Прошёл уже около километра.
А лицо её до сих пор не могу вспомнить.
Это ужасно.

В читальном зале, когда я присел на краешек стула, попытался угомонить стук своего сердца и сделать вид, будто я пришёл сюда для изучения справочной литературы и больше ни с какой иной целью, ко мне привязался Авдеев. Пытался втолковать что-то о том, кого, куда и в каких случаях следует посылать с филологической, физиологической и семантической точек зрения. Мол, мужчин посылать можно только «в», в редких случаях – «на», это будет считаться более тяжким оскорблением; женщин – «на», естественно и не безобразно, а послание «к» универсально и не ограничено гендерным признаком.
 А с этической точки зрения никого и никуда посылать вообще не следует, отбрил его я. Мне не хотелось с ним разговаривать. И общаться – тоже. Ходили слухи, что Авдеев крутит шашни с молодой преподавательницей, посему вид его вызывал у меня нехорошие мысли, подчас грязные и моему тогдашнему возвышенному состоянию не соответствующие. Но бывают такие люди – при всём желании отвязаться от них проблематично.
Отбритый Авдеев, не смутившись, пересел к кому-то другому. Краем уха я слышал, как он продолжает молоть языком, а краем глаза продолжал поглядывать на неё.
Она сидела на расстоянии пяти стульев от меня, на своём любимом месте возле окна, и сосредоточенно перелистывала старую книгу. Рядом лежала ещё целая стопа, и я обрадовался, что она уйдёт ещё не скоро.

Я помню один непослушный завиток волос, который вечно вился вдоль её щеки. Она сердито встряхивала головой – не кокетливо, по зеркально утверждённой привычке, а просто от досады – всё в ней было так просто и легко – и вновь склонялась над книгой, и я видел родинку на правом ухе, три аккуратные родинки на щеке, непокорный завиток волос, который вновь выбивался из-за уха и в свете окна змеился золотым и рыжим, и тонкую голубую жилку на шее. Я видел, как она билась, эта жилка. Я видел.

Информация – наркотик пострашнее героина.
Берегите жильё от пожара.
Мы испытываем постоянный информационный перегруз.
Мы открылись.
Даже сейчас, когда я просто иду по улице по направлению к вокзалу, она бьёт со всех сторон, как ударная волна. Суд, арбитраж. Звучит из окон. Чем выше любовь, тем ниже поцелуи. Улыбается с рекламных щитов. Оптом и в розницу. Глядит на меня с растяжек. Организация праздников.
Установка железных дверей.
Установка оконных решёток.
Установка домофонов.
А информация – наркотик пострашнее героина. Убежище № 12.
И ломка от её недостатка пострашнее абстинентного синдрома. Р 613 МХ.
Ритуальные услуги.
Ветераны ВОВ пропускаются без очереди.
Скидка 15 %.
Потому что когда ты попадаешь в зону белого шума, в ушах не грохочет надоевшая до судорог мелодия, перед глазами не мелькает ряд сменяющих друг друга кадров, картинок, цветных снимков и букв... ты оказываешься лицом к лицу с самим собой.
Куриная продукция.
Бра, торшеры, светильники.
Скидка 25 %.
Но ты снова сам что-то настукиваешь и напеваешь, жмуришься, отворачиваешь голову – поздравляю, зеркало летит на пол – поздравляю, вдребезги – поздравляю, ты проиграл. Колбасные изделия. Ты и не хотел выигрывать. Аптека. Не хотел признаваться даже себе, что ничего в том зеркале не отразилось.
Почта.
Телеграф.
Денежные переводы.
Голубой экран. Белый шум.
Пылесосы.
СВЧ-печи.
Холодильники.
Рекламное агентство рекламирует само себя. Смахивает на онанизм. Или, мягче говоря, на нарциссизм похоже.
Стиральные машины.
Соковыжималки.
Тостеры.
Скидка 50 %.
Мы душим себя информацией, стараясь забыть о собственной пустоте. Пьём до посинения, пытаясь забыть о голоде. Но рано или поздно он придёт. Настоящий голод. И это неизбежно. Мне хотелось бы в это верить.
Великое счастье в том, что мы имеем возможность выбирать.
Воистину: каждому – своё.

Наверное, я стал проводить в читальном зале слишком много времени. Или слишком часто и неосторожно поглядывал куда не следует. Или всё дело в том, что постепенно расстояние между нами сократилось с пяти до двух стульев. Так или иначе, однажды, привычно покосившись вправо, я наткнулся на её взгляд, внимательный, удивлённый и любопытствующий, мягкий и недоверчивый, мимолётный и длящийся вечность, взгляд, который обжёг меня холодом и бросил в жар одновременно.
И было слишком поздно и весьма глупо поспешно отворачиваться и делать вид, что всё это произошло случайно, а вовсе не намеренно, предвосхищённо и желанно, ещё и хмурить брови, закусывать губу и прикидываться равнодушным ко всему, что не имеет отношения к содержанию книги, находящейся в руках.
Но именно так я, набитый дурак, полный идиот, индюк выпотрошенный, и сделал.

Однако ничего не изменилось. То, что должно было случиться, случилось. Дня через три – жутких, мучительных, равнодушно одинаковых дня – расстояние между нами сократилось до одного стула, а где-то через неделю выжидающего  – мы заговорили друг с другом.
Я часто вижу тебя здесь.
А я – тебя.
Так странно всё это...
Что именно?
Что кто-то в наше время продолжает читать книги, когда все сплошь и рядом торчат в Интернете. Живут в Интернете.
Но ведь ты – не живёшь. И я – тоже. Значит, уже – не все.
Логично... Ты случайно не на физико-математическом учишься?
Нет. Я с филфака.
Я тоже.
Не может быть. Я тебя там никогда не видела.
Я с философского.
А... а я – с филологического.
Я знал это. И подлое «я знаю» едва успел схватить за хвост, чтобы оно не выскочило наружу.

Я помню её привычку, её особенный жест изредка приподнимать левое плечо и медленно проводить им по подбородку. Она всегда делала так, когда стеснялась или мёрзла. Я помню её почерк. Рассеянный, разбросанный почерк. Буквы обкатанные, словно камни на морском берегу, тёплые, округлые, шершавые и ноздреватые. Некоторые из них сползали вниз, некоторые взлетали вверх. Меня всегда умиляла её «а», необычная «а», начинающаяся с нижнего соединения. Так нас учат писать в начальной школе. И «б» со смешным хвостиком. И «ж», резко перечёркнутая поперёк.
Но ведь я же всё помню. Всё до единой капли. Только в общую картину оно упорно не складывается.
Детали.
Кусочки.
Обрывки.
Я должен, должен её увидеть.
Быстрей, быстрее, на вокзал.
Осталось два часа.

Она принесла мне почитать учебник по литературе ХХ века. Принесла после того, как я имел неосторожность сказать, что интересуюсь творчеством современных писателей. Сияя, отдала его мне, сообщив, что это – самое лучшее и полное издание.
Пришлось вместо философии засесть за литературу.
Могу сказать, что я ничуть об этом не пожалел.
Книга меня очаровала. Меня очаровала бумага. Не липкая глянцевая или мелованная – обычная хорошая белая бумага. Офсетная № 1 – так было написано на последней странице. Но я проводил по ней кончиками пальцев – и чувствовал шелковистую шерсть собаки, которую мне подарили в пятом классе, шёлк маминого платья, которое она надевала по большим праздникам, и нежность чьих-то волос, и что-то ещё...
Книга меня очаровала. Боже мой, какая это была волшебная книга! Хотелось впитать, слиться, навсегда запомнить это ощущение замирания и ласки, почти что физического желания обладать. Я прочитал её на одном дыхании, за полночи. Потом прочитал ещё раз и записал то, что мне понравилось.
А потом всё кончилось.
Она лежала на столе, раскрытая на середине. Я смотрел не неё с почтительным благоговением.
Я влюбился в эту книгу, в русскую литературу ХХ века, в бумагу офсетную № 1.
Хотя, возможно, наверное, скорее всего, дело было вовсе не в книге.
Не в русской литературе.
И даже не в волшебной бумаге. Офсетной № 1.
Не в ней. Наверняка не в ней.

Не успевает что-то случиться на самом деле, как оно уже гуляет по ушам.
Надо же! Наш отшельник-нелюдим завёл себе подружку!
Я фыркал, вяло и неумело отбрехиваясь. Заметив, что меня не очень-то раздражают его приставания, Авдеев отвязался.
Некоторые не обратили внимания. Некоторые потрепались и забыли. Некоторые оказались терпеливее и тактичней. Но любопытство – или, скорее, интерес – взял верх, и однажды ко мне тихонько подошёл в коридоре наш тихий и задумчивый Якин.
Это твоя сестра?
Вовсе нет. Почему ты так решил?
Вы похожи.
Как? Внешне, внутренне?
Всяко, подумав, сообщил тихонько тихий Якин и больше к этой теме не возвращался, в отличие от Авдеева, который продолжал любопытствовать, когда же я наконец приглашу его на свою свадьбу – или, учитывая распущенные нравы современной молодёжи, без учёта всяких формальностей сообщу о рождении сына.

Есть люди, которые не отличают инфузорию от лепрозория, Буцефала от анацефала. И многие из них – люди довольно неплохие, порядочные, по-своему умные и хорошие.
Дело не в этом.
Дело в тончайше настроенной опознавательной системе «свой-чужой».
Если ты хочешь говорить о порнографии – я не буду говорить о порнографии, потому что её не принимаю.
Если ты хочешь говорить об электротехнике – я не буду говорить об электротехнике, потому что ничего о ней не знаю.
Если ты хочешь говорить о грибах, погоде, музыке – изволь, я буду говорить о погоде, музыке и грибах. Я ничуть не против такого расклада.
Но если ты не путаешь ударение в словах «торты» и «шрифты», умеешь перевести с русского на русский, знаешь, в чём разница между Шопенгауэром и Лао-Цзы, не считаешь слова «честь» и «достоинство» просто словами – я твой.
Мы принадлежали друг другу полностью. Ещё ни в ком я не встречал такое единство взглядов. Наши молекулы ДНК, наверное, совпадали на 99,999 %.
Мы были абсолютно аутентичны.

Я всегда мало говорил, слишком много думал и был крайне неразговорчив. А тут – словно прорвалось. К нашему счастью, в читальном зале всегда было мало народу, и каждый из его редких посетителей старался сесть как можно дальше от остальных. Представляю, как медленно поползут вверх брови и соберётся складками лоб того, кто случайно подслушает наши разговоры.
Например, такие.
Конструкция с определённой точностью вызывала в памяти эмоцию, но эмоцию, у которой нет имени. Это о музыке? Точно. Ты телепат.
Или вот.
Сударыня, я всё равно вас победю... побеждю... запобеждаю. Как там оно правильно говорится? Сударь, вы слишком много о себе возомнили. А правильно – «одержу победу». Только этого вам не видать как своих досточтимых ушей. Время покажет, сударыня!
Или так.
Никто из писателей не создает принципиально нового. Говорят, уже после Шекспира новых сюжетов в литературе не появлялось. Вообще скучновато жить в мире, в котором не осталось белых пятен. Угу. И когда ты что-то делаешь или собираешься сделать, частенько приходит мысль вроде «я об этом читала»... А мне – «А Шопенгауэр об этом говорил»... Это отвратительно. Это печально.
Вот так.

Я знаю много об иностранных языках, истории философии, взглядах Шопенгауэра, киномонтаже, романе Достоевского «Идиот», русском роке, египетских пирамидах, джунгарских хомячках, рок-н-ролле, маргиналах, хиппи и работе переводчика.
Я знаю немного о разрушении озонового слоя, советских фильмах, Наполеоне, красном вине, блюзе, подводных лодках, огранке алмазов, паромах, международном терроризме, производстве кофе, Петре Вайле и создании сайтов.
Я знаю чуть-чуть о паровозах, неграх, кулинарии, Ницше, джазе, кочевых народах, марках автомобилей, нотной грамоте, правилах этикета, зарубежной литературе ХХ века, причёсках, тутовом шелкопряде и лечении близорукости.
Я ничего не знаю о политике, разведении устриц, стрижке овец, производстве дихлофоса, препарировании трупов, азбуке Морзе, попсе и выщипывании бровей.
В общем, моя голова – огромная свалка ненужной информации.

А она знала всё о литературе. Особенно – о русской. Любила Достоевского, хотя считала его местами занудным и нравоучительным, остроумно-печального Чехова, прорицателей Стругацких. Читала и зарубежных авторов – обожала шута и шарлатана Кро, желчного Бодлера, вздорного неврастеника Рембо.
Любимых писателей и поэтов она называла своими друзьями. «Мой друг Шекспир», «мой друг Маяковский», «один мой хороший знакомый, он ещё всегда подписывался Ник. Т-о»... Понемногу я перенял у неё эту привычку. А она, я заметил, изредка стала, как я, смешно вытаращивать глаза и разводить руками.

Я издыхал от ревности, сходил с ума от нежности, дрожал от лихорадочной тоски. Сам не помню, кто из нас первым расшифровал эти тайные сигналы. Мы не сказали ни слова. Но буквально на следующий день оказались рядом. Не просто рядом, а вдвоём. Не просто вдвоём, а вместе. Не прошло и дня. И никто ничего не заметил. Просто что-то изменилось. Изменился химический состав Тихого океана и воздушной оболочки Земли. Волосы всех людей выросли на сотую долю миллиметра. Протёк один миллиграмм времени, просыпалась одна песчинка. А мы оказались рядом. Рядом, вдвоём, вместе. Так просто и легко.
Господа теоретики! Как вы смели учить меня? Что вы знали о любви?

Она была очень маленькая. Это я тоже прекрасно помню. Маленькая и очень худая, почти что тощая. И, как мне позже довелось узнать, лёгкая, как птица, совсем невесомая. Размер обуви она носила тридцать шестой. Иногда я называл её Дюймовочкой. А она меня в ответ – Гулливером. Я был высокий и тощий, как антенна. И ужасно глупый, неуклюжий и растерянный.
Она всегда старалась казаться сильной. Вначале мне было это смешно, потом стало снисходительно, позже – привычно. А затем она перестала стараться казаться. Потому что появился я.

До этого я никогда не подозревал, что во мне столько силы. Меня всегда считали слабаком. В школе на турнике я мог подтянуться не больше трёх раз. Меня увлекали слова, языки и писатели. Девочек увлекали сильные. Я уважал старые книги и восточную философию. Мальчишки уважали сильных. В итоге однажды я остался совсем один.
Было больно, обидно и непонятно сознавать, что я не такой, как все.
Мама как-то поведала мне, что лет в пять врачи подозревали, что я – аутист.
А лет в десять те же горе-врачи обнаружили у меня увеличение щитовидной железы, которое якобы могло перерасти в базедову болезнь и прогрессирующую умственную отсталость.
Мама пичкала меня йодсодержащими препаратами и дурацкими витаминами. Я устроил тихий бунт. Таблетки втихаря выбрасывал в унитаз. Засел за учебники – назло всем и всему. Вместо отсталого стал преуспевающим. Полюбил иностранные языки, литературу, философию. Правда, с мамой произошёл скандал. Она таблетки в унитазе увидела. А стоили они недёшево. Второй подобной силы скандал разгорелся, когда в девятом классе я заявился домой вусмерть пьяный. Получилось это по глупости, уже не помню – где, с кем, и зачем... глупо, глупо, несуразно. Больше я не пил никогда. А третий – когда я попробовал курить и ещё не знал о существовании жевательной резинки и ломтиков лимона. Очень уж хотелось показаться взрослым и независимым. Я нагрубил маме – чуть ли не впервые в жизни.
Мама умерла год назад от рака. Отца у меня никогда не было.
Так я и стал тем, чем безуспешно пытался казаться года три назад.
И был этому совсем не рад.

Я помню нежную хрупкость её рук, помню холод ладоней, лёд которых в моих руках превращался в шёлк. Запомнил я, запомнили мои руки, запомнили душистое прикосновение её нежной кожи, губы и кончики пальцев запомнили нежный шампанский зуд, а нервы – тонкий трепет. Только рассеянный мозг упорно отказывался служить мне, отказывался вызывать к памяти её лицо.
Её руки были маленькие, как у девочки. Запястья – тонкие и очень худые. Две выступающие косточки, совершенно прозрачная кожа и тонкая голубая жилка. Я видел, как она билась, эта жилка. Я видел.
Господа практики! Как вы смели учить меня? Что вы знаете...

Она вошла робко и несмело, испуганно и растерянно оглядываясь по сторонам, точно в гости, ещё не зная, что всё это принадлежит ей, всё находится у её ног, и глядела доверчиво и слегка хитровато своими огромными серо-голубыми глазами.

И слова рвались на части, менялись частями, путались под ногами, я захлёбывался ими, вдыхал воздух и выдыхал глупые слова, и она смотрела на меня сквозь бокал прищуренным глазом, мерцающим и золотисто-оранжевым.

Я помню: у неё серо-голубые глаза. Привычка часто моргать – она плохо видела. И короткая щёточка ресниц. Самых обычных. Но я помню, помню каждую из них, повторённую в тёмном зрачке, где выпукло отражался растерянный я, странный я, я, не знающий, что делать с богатством, которое совершенно незаслуженно и внезапно обрушилось не меня, словно апрельская сосулька на голову, и мягко и доверчиво легло в мои руки, словно невесомый шёлк, в тот вечер, когда в трёх домах из-за метели исчезло электричество, и мы оказались застигнуты темнотой врасплох и молча, со стуком поставили на стол бокалы и жадно, вслепую прижались друг к другу, ничего не спрашивая и ничего не отвечая.

У неё острые коленки и лопатки. И позвонки, и рёбра – каждый можно прощупать. Горячая влажная кожа, покрытая тонкими, почти неощутимыми волосками. Сухие тёплые пальцы. И серо-голубые глаза, властные и покорные. И тоненькая жилка на шее.
Я смотрел не неё с почтительным благоговением.
Я видел, как она билась. Я видел.

Под правой ключицей у неё ещё один треугольник родинок.
Я об этом раньше не знал.
Я вообще ничего не знал раньше.
Господа прагматики! Как вы смели учить меня...

Завтра я уеду.
По учебным делам. От института отправляют.
Всего на один день. Вернусь утренним поездом в шесть тридцать шесть...
Она всё говорила и говорила, а я растерянно всматривался в её лицо, растворённое в душном полумраке, и никак не мог понять и поверить, что скоро придётся встать и одеться и – самое страшное – отпустить её, её, которая так уютно умещалась в моих руках, вся полностью, словно птица в ладони, разойтись в разные стороны, пусть и ненадолго – это показалось таким невозможным, жутким, противоестественным, что я растерянно глядел на её лицо, уже не различая знакомых черт, пока его оживлённое выражение не сменилось мягким виноватым и печальным и она не провела своей ладонью по моей щеке.
Целый день.
Всего один день.
Нет. Целый день.

Поднимаясь по ступеням к вокзалу, я увидел его, увидел и сразу узнал.
Тот самый прохожий, который тогда попросил у меня прикурить.
Я хотел заплакать. Хотел упасть. Хотел броситься ему в ноги, и целовать, целовать его грязные ботинки, восклицая: «Спасибо, мерзавец, за то, что нас познакомил!..»
Но мне показалось, что я об этом где-то читал.
Прохожий прятал шею в воротник, почёсывал небритую щёку и выпускал целые облака сигаретного дыма. Глядел, прищурившись, на огни утреннего города.
Я взглянул на эти огни и с неожиданным спокойствием единственно правильного решения решил ничего не делать.

Запах неприютного неприятного холода и сырости. Тревожный беспризорный запах вокзала.
Чёрное табло с зелёными буквами и цифрами.
Города. Времена. Часовые пояса.
До прибытия поезда осталось двадцать семь минут.
За это время я сойду с ума.

До прибытия поезда осталось... Что, что это такое? Два с половиной часа?..
На вокзальных часах московское время...
Это ужасно. Пойти покурить.

Выхода нет.
Выход к поездам на платформу № 1.
Вокруг странные незнакомые люди. Пенсионеры в валенках и шапках-ушанках. Мужчины с рюкзаками. Женщины с сумками. Все куда-то едут. Все кого-то ждут.
Просто уму непостижимо, сколько здесь людей.
Начинается посадка на электропоезд до станции...

Прочитал расписание движения пригородных электричек. Это заняло две минуты тридцать три секунды. Больше читать не могу.
Ещё двадцать три минуты. Ужас как много.
Внутри бегают ледяные ручьи.
Залпом выпил три стаканчика горячего кофе. Не помогло.
Это невыносимо. Пойти покурить.

А по земле мчится поезд. И никто в этом поезде не знает, что ты едешь ко мне. Ты возвращаешься домой.
А на земле стоит вокзал. И никто на этом вокзале не знает, что я жду тебя. Никто не знает, как тоскливо, мучительно и нудно течёт сквозь меня время.
Я жду тебя, чтобы сказать: я тебя люблю.

Я читал об этом в старинных и современных книгах. Я видел это в кино. Я слышал об этом от знакомых. И я – не актёр, не пародист, не плагиатор. Я действительно тебя люблю и хочу, чтобы ты это знала.
Кто виноват, что мы живём в мире, на карте которого не осталось белых пятен? В мире интертекста, в котором все слова произносились миллионы раз?
Ведь я действительно люблю тебя. Мне больше ничего не нужно. Мне тебя очень не хватает. Я растерянно озираюсь, я потерялся, мне холодно и одиноко, я заглатываю ртом воздух, мне холодно, мне жарко, мне страшно. Как я раньше мог жить без тебя? Как я мог так просто вдыхать воздух, который касался твоих рук и глаз? Как я мог спокойно ходить по этой земле, не зная, что на снегу пересекаются цепочки наших следов?
Ты услышишь меня.
Ты не можешь меня не услышать.
Ты была проста, как вода. Непритворна, как вода. И стала нужна мне, как вода, как воздух. Я умираю от жажды, стоя здесь, обнимая холодный бетонный столб, и мои глаза слезятся, как и твои, от свистящего железнодорожного ветра, и говорю: ты вошла в мою жизнь, в мой город, в мою комнату, влилась в меня, заполнив недостающие изгибы, и отхлынула так же неожиданно, как появилась, и я повторяю в тысячный раз, а на горизонте, я чувствую, он идёт, идёт тот поезд, в котором едешь ты, я с трудом шевелю замёрзшими губами – ты нужна мне, ты мне нужна, и прошу: позволь мне зачерпнуть из твоих колодцев, позволь мне войти в твою реку, позволь мне напиться этой чистейшей воды, позволь заглянуть в серо-голубое небо, отражённое в чистейшей воде, позволь вновь увидеть настоящего себя, отражённого в серо-голубом небе, отражённой в чистейшей воде.
Кем я был раньше? Что я знал раньше?
И лёд вновь превратится в шёлк. И растает в моих руках.
И мы будем вместе.
Мы всегда будем вместе.

И лишь когда я увидел её, летящую мне навстречу, услышал её радостный смех, ощутил её дыхание на своей щеке, вдохнул её чудный запах, запах ромашки, смешанный с запахами свежести, мороза, снега и чистоты, заглянул в её серо-голубые глаза, смеющиеся и серьёзные, покорные и властные, понял, что и она, и она тоже, и она... и... понял, что на самом деле ничего не надо говорить, – лишь тогда я почувствовал себя по-настоящему счастливым.


Рецензии
Обалдеть как понравилось! Вроде все просто и без изысков, а как здОрово! Браво!!! Легко читается и самое удивительное, что именно так и меняется мироощущение... да и сам человек тоже - "щелк" невидимым переключателем и все неважное стало АРХИВАЖНЫМ, а все устои полетели "коту под хвост" :))))))) потому что пришла она - ЛЮБОВЬ!
Супер! Так держать!
С уважением и теплом,

Алекс Сидоров   19.01.2008 12:05     Заявить о нарушении
Спасибо огромное, Алекс!!! Я вас УВАЖАЮ, и ваше мнение для меня очень важно. Буду творить!

Ленка Климова   21.01.2008 13:05   Заявить о нарушении