Суета вокруг забора
Собаки со всех дворов Галашиху облаивали, куры и гуси с кудахтаньем и гоготом, распустив крылья, разбегались по дворам, народ, разинув рты, непонимающе провожал ее глазами и пожимал плечами.
Нюрка вбежала в деревню со стороны дальних огородов, которые располагались на отшибе, далеко за домами. Когда-то там было поле, но потом эту землю обнесли жердяным забором, раскроили, размежевали соток по двадцать-тридцать и разделили желающим колхозникам под картошку. Почва там была хорошая, жирная, урожаи снимали богатые, картошка родилась ровная, чистая и рассыпчатая. Постепенно огороды разрастались, прирезалась еще земля, забор переносился. Наконец, достался и разохотившейся Нюрке Головой участок, но только уже на самом краю, у леса.
И вот Галашиха летела от своего участка через все огороды, потом через улицу к околице, где на окраине деревни стояла контора охотничьего хозяйства. Переполох, который она наделала, пока что не имел никакого объяснения, но все, кто мог его наблюдать, был уже уверен в том, что на самом деле что-то произошло.
— Платоныч! — Громче сирены заорала Нюрка, подбегая к конторе. — Выходи!
Платоныч – это главный охотовед. Образования у него, конечно, никакого не было, а всю науку биотехнических мероприятий он изучал исключительно по директивным бумагам, которые ему регулярно приходили из района. Все предписанное он исполнял исправно, в отведенные сроки и по порядку, хотя и мало соображал в том, что именно делал.
— Платоныч, выходи, а то щас сама зайду, — продолжала кричать Галашиха, откинув на размах правую руку с мотыгой.
Из конторы вышел не только сам Платоныч, но и еще двое егерей, как раз приехавших в хозяйство с дальних кордонов, а с ними бухгалтер Степан-однорукий, еще с фронта вернувшийся инвалидом. Там он потерял свою правую конечность, что, однако, не мешало ему одной левой весьма виртуозно обращаться с обычными конторскими счетами, гоняя полированные костяшки туда-сюда с удивительной быстротой.
— В чем дело-то, Нюр? — Спросил Платоныч, с тревогой и опаской поглядывая на качающуюся в Нюркиной руке мотыгу. Меж делом он что-то жевал, видимо только, что закусив, ибо егеря к нему без угощения не приезжали.
— Он еще спрашивает! — Возмутилась та, оглядываясь назад. А там уже начал собираться народ, любопытный и встревоженный. Подтягивались на шум соседи, ребятишки. У них Галашиха искала поддержки.
— И он еще спрашивает! — Тряся головой, продолжала она. — Ты на дальних-то огородах давно ли бывал, пес ты эдакий?
— Так ведь нужды не было мне туды лазить, — с высокого крыльца конторы отвечал охотовед.
— Ах, у тебя нужды не было, змей ты подколодный! Так вот я те щас нужду-то эту состряпаю. Знаешь ли ты, паразит, охотничек ты наш самый что ни на есть главный, что звери твои у меня на участке навытваривали? Не знаешь? Конечно! Откуда тебе это знать, ежели ты дальше своей конторы и носа никуда не кажешь. А егеря приедут, так только до магазина дорогу и топчут. Туда-сюда за водкой бегают.
— Да скажи ты толком, что случилось-то, — просил Платоныч.
— Что случилось, что случилось! — по-бабьи завыла Галашиха. — Ты, поди, глянь, что там сейчас у меня делается. Ведь весь усад, как плугом перепаханный, живого места не оставили, пакостники. Ой, беда-то какая! Ой, горюшко-то, горюшко!
— Да кто перепахал-то?
— Кто-кто! Он еще спрашивает, — Нюрка опять обернулась к народу. За ее спиной собралась толпа. — Кабаны твои проклятущие, вот кто.
Баба завыла еще громче и совсем неподдельно. Из глаз ее ручьем лились слезы, подол платья постоянно теребил и сморкал мокрый нос. Сердобольные соседки подвели плачущую женщину к ступенькам, усадили ее. Степан единственной рукой вынес из конторы кружку с водой.
— Пошла я сегодня на огород, — чуть успокоившись, рассказывала Галашиха, — думала подполоть чуть-чуть картошку-то. Она уж у меня давно окучена, вся в цвет пошла. Ну, думаю, потюкаю маленько, хвощинки с осотом, да мать-и-мачеху ползучую уберу. Мотыгу взяла, шлепаю себе потихоньку. Подходить стала, гляжу, а прясло-то у забора разобрано. Разломано и раскидано вокруг. А уж что на самом огороде – так прям страх берет. Ну, все переворочено, перепахано и истоптано напрочь. Ой, беда-то! Ой, беда! Ну-ка, сколько семян, сколько трудов – и все, как псу под хвост. А все вот из-за этого, — кивнула она головой на Платоныча. — Завез, выпустил нечисть паршивую.
— А я тебе давно говорил, чтобы забор укрепила, — начал оправдываться охотовед, уже въехавший в суть происшедшего — А ты его как понарошку сделанный держала. Вот они слабое место-то и нашли. Они же звери.
— Заткнись, изверг! — простонала Галашиха. — Умный нашелся. Ты бы мне, чтоб забор-то укрепить, жердишек привез, да все бы и изладил, как следует.
— Ну, это уж я не обязан тебе делать. Ты свое хозяйство сама должна защищать. На худой конец, колхоз попросила бы.
— Так ведь защищать-то от твоих зверей, идолище!
— Но не от моей же домашней скотины, а от диких зверей. Если бы это мой боров натворил, я бы и слова не сказал. И, перестань обзываться, темень ты деревенская.
— Сам-то из кого вышел, грамотей. Твои звери, и все тут. Ты их сюда завез и распустил. Про каку таку пользу ты на собрании глотку рвал? А мы покамест от них один вред только и видим.
Тут надо сказать, что несколько лет тому назад в здешние угодья действительно завезли десятка три молодых кабанов. Места здесь красивые, леса богатые, дубравы обширные. Зверья всякого водилось вдоволь, охотники в деревне были. А вот кабанов никто в округе отродясь не видел. Вот и решили где-то там наверху, что неплохо было бы развести этих копытных в местных лесах. Разведутся, размножатся. А чтобы не мешать им обживаться на новых местах, охоту закрыли на много лет вперед повсеместно и круглый год. Повышибали из местных охотников страсть к древнему увлечению, запугали, застращали, поприжимали. Многие это занятие окончательно бросили, ружья попродавали и смирились. Лишь несколько самых отчаянных ушли в подполье, затаились и скрытно браконьерили по мелочи.
Звери же на удивление быстро освоились. На новом месте им явно понравилась, наплодили поросят. Площади на отведенных участках им стало не хватать и они начали озорничать. На поля колхозные выбегать повадились, зерновые, горох, кукурузу топчут. Не столько пожрут, сколько сомнут и с землей перемешают. Покосы деревенские от их набегов страдать начали, изроют так, что потом коса в кочки тычется. Мученье, а не косьба. Бывали случаи, что домашних свиней с лесных кордонов с собой сманивали и те домой супоросые возвращались, поросят полукровок приносили, а хозяевам их уже некуда было сбыть.
Роптать стал народ, жаловаться. И в первую очередь все шли к Платонычу. А что Платоныч? Платоныч он ведь тоже из народа, причем из своего же, деревенского. Отец его был егерем, он тоже после него егерить начал, только вот на дальние кордоны не рвался, все близ конторы толокся. Вбили ему в мозги товарищи сверху то, что разведение диких животных в нашем районе, организация здесь заказника и запрет охоты – это научный эксперимент. И обнесло этим экспериментом Платонычеву голову напрочь, и больше не знал он ничего, кроме этого эксперимента, и в грудь себя бил, когда орал всем, что наука требует жертв. Он кричал на всех словами Мичурина о том, что мы не можем ждать милостей от природы. И вот теперь природа брала у людей им принадлежащее, не спрашивая милостыни.
После того, как Платоныча поставили главным охотоведом, он вообще загнул нос, причислил себя к деревенской элите и уравнял с первыми руководящими лицами – председателем колхоза, сельского совета и директором лесопильного предприятия. На всех общих собраниях одним из первых без приглашения и согласия на то трудового крестьянства садился за стол президиума, стремясь разместиться непременно по правую руку председателя, и важничал, любовно поглаживая зеленое сукно длинного представительского стола. Любил он и речь сказать с высокой трибуны, предварительно прополоскав горло водой из стакана и перемежая и без того сумбурные высказывания словами, без которых вполне можно было бы обойтись, такими, как «эта», «как грится», «так сазать» и прочими. Народ над Платонычем посмеивался, но и мнить себя большим начальником не тоже мешал. Кто-то действительно подчинился его величию, кто-то хитро рассчитывал на то, что это место занимает недалекий, но при необходимости очень удобный человек. И Платоныч, в конце концов, твердо уверился в том, что он – птица высокого полета и его все поголовно уважают.
И вдруг его, всеми любимого, при всем честном народе какая-то ненормальная баба скарудит и обзывает самыми непотребными словами. В Платоныче все вскипело и он вошел в роль не только крупного руководителя, но и воспитателя.
— Ты, Анна Павловна, — официально обратился он к Галашихе, — давай бузу здесь прекращай. Я тебе не мелкая сошка какая-нибудь, а лицо официальное и высшим начальством здесь для руководства поставленное.
— Я те дам, бузу! — Нюрка забыла про слезы и ее идеально круглую физиономию вновь перекосили злоба. — Я те такую бузу щас тут покажу, прыщ краснорожий, что ты у меня кашлять смешаешься. Я тя щас с верхотуры-то твоей быстро сдвину, и ты у меня забудешь, кто тя на сё место-то ставил. Ты чё, царь-ампиратор? Токо ты сперва ответь, Иуда, кто мне теперь убытки мои возместит. Сколь добра-то угроблено, сколь труда! — Она опять завыла.
— Насчет убытков будем разбираться, — не отказывался Платоныч. — У нас обиженных быть не должно, это все понимают. И я, и мои товарищи из района. Приедут, посмотрят, акт составят и выводы сделают. Будь уверена.
— Это с тобой-то уверена? С тобой будешь! Чтой-то никто у нас пока еще от тебя ничего не получил, кроме обещаний. Ни колхоз за потраву полей, ни народ от супоросых маток полосатых ублюдков получивший. Все только обещаешь, обещаешь, поганец. Не верю я тебе!
Платоныча коробило. С тех пор, как он в начальство выбился, он стал культуру в себе воспитывать, и она теперь из него со всех дыр так и перла. Он перестал ругаться матом даже среди мужиков, хотя раньше сквернословил весьма изощренно и с большой охотой. Он уже тщательно и подолгу выбирал выражения, чтобы невзначай с его языка не слетело что-нибудь непотребное, и от этого его речь стала длинной и с перерывами. Он даже собак своих перестал кобелем и сукой называть, что вполне допустимо, а употреблял для этого исключительно определения «самец» и «самка». А тут вдруг на него, как из рога изобилия, сыпалось столько обидных и, как он считал, незаслуженных прозвищ и обзывательств. И главное от какой-то простой бабы, темной и необразованной.
— Так что ты сейчас-то от меня хочешь? — Взмолился Платоныч, опасаясь очередного присвоения своей особе мало приличной кликухи.
Галашиха молчала. Что и говорить, она сама не знала, что в данный момент охотовед ничем ей не поможет. Что пропало – то пропало. Но забор-то общими усилиями отремонтировать можно. Нужно было только это организовать. За это она и зацепилась, заверившись, кстати, поддержкой соседей, у многих из которых на дальних огородах тоже были свои участки. Дикие свиньи, поняв свою безнаказанность, наверняка пойдут дальше, и тогда их посадкам явно угрожает скорая опасность.
— Давай, Платоныч, решай вопрос, — начали раздаваться голоса уже из толпы.
— Коли такая напасть, дык тебе и беспокоиться в первую голову.
— Аль ты на наших огородах решил свой кабаний молодняк откармливать.
— В лесничество ступай. Пущай жерди дают. Тогда и огородимся. Что ж теперь всю нашу картошку на потраву отдадим что ли?
Расшевеленная толпа загудела, зашевелилась, тревожно завзбулькивала Люди переговаривались между собой, кричали в сторону охотоведческого крыльца, где вцепившись в перила, стоял раскрасневшийся Платоныч.
Как ни упирался охотовед, как не отнекивался и не уговаривал дождаться «товарищей из района» для решения вопроса, но под давлением общественности, то бишь, народа он под присмотром Галашихи и в сопровождении однорукого Степана отправился в лесничество на переговоры. На некотором расстоянии от них следовало все стихийно образовавшееся собрание. Лесничий был тоже из местных старожилов, но в отличие от Платоныча, он перед вступлением на свою должность получил соответствующее профессиональное образование и имел уже большой опыт по работе с лесом. В хозяйстве было разбито несколько питомников, шло грамотное обновление лесных ресурсов, заготавливалось много круглого леса и дров, жгли уголь, собирали тоннами сосновую живицу. Лесничество считалось крепким, надежным и перспективным. Летней порой в деревне не хватало рабочей силы и для работы в лесу приезжали «вербованные». Среди них было много женщин, крупных и сильных. Они размещались жить в бараках прямо на лесоучастках, а кому не хватало там места, просились на постой к местным одиноким старушкам. От «вербованных» было много греха, ибо особых моральных принципов они не придерживались и приличием не отличались, а местные мужики не против с ними были и развлечься. Немало скандалов было на этой почве в семьях, но все как-то утрясалось и проходило без особых последствий. Деревенские жены по-своему наказывали своих мужей, а потом прощали.
Руководитель лесничества был на всех уровнях только на хорошем счету, и, земляки уважительно звали его по имени и отчеству — Лазарь Петрович.
Дорога у ходоков была недлинная. Высокая пожарная вышка у конторы, видная со всех концов деревни, была совсем рядом, за неглубоким логом на краю леса. Ярко выбеленный треугольник на крыше здания, как знак лесного хозяйства для авиации, сквозил через просветы в густой хвое крайних елей.
Лесничий еще издалека заметил шествие, встретил визитеров, как и Платоныч, тоже при входе на крыльце. Он пока еще не понимал в чем дело и взирал на все с нескрываемой тревогой. Что могло заставить столько людей собраться на такой незапланированный сход, он не знал, но нутром чуял, что сейчас что-нибудь будут просить.
— Спаси меня, Петрович, — по-свойски обратился Платоныч к лесничему. — Разорвут ведь ни за что, ни про что. Накинулись, как на преступника, удержу на них нету. Обзываются.
— Что случилось-то? — Продолжая тревожиться, спросил Лазарь Петрович.
Тут снова за изложение сути взялась Галашиха. Она кричала, выла и лила слезы и тут же придумала еще несколько прозвищ для охотоведа. Из этого сумбура лесничий мало, что понял и, в конце концов, пригласил Платоныча со Степаном в контору. Не принимая возражений, след в след за ними в прокуренное помещение проследовала и Нюрка.
Тишина стояла там недолго. Очень скоро через раскрытое окно понеслись взвизгивания и завывания Галашихи, неясные голоса мужчин, а потом громогласный возглас лесничего. Сразу же после этого женщина выскочила на крыльцо. Она чуть-чуть постояла перед закрывшейся с грохотом дверью, шмыгнула носом и, развернувшись к собранию, села на пыльные ступеньки крыльца прямо среди разбросанных вокруг окурков и пустых пачек от папирос. Стояла полная тишина. Нюрка сняла с шеи сбившийся платок, встряхнула его и, сложив по углам, повязала им встрепанную голову. Опять помолчала, а потом кивнула в сторону раскрытого окна конторы лесничества и многозначительно произнесла:
— Решают!
И там действительно решали. Лесничий не отказывал в жердях, говорил, что выпишет их сколько угодно, но только если они будут соответствующим образом оплачены. Он говорил об ответственности, о том, что он не желает потом покрывать убытки из своего кармана или даже садиться в тюрьму. Для чего-то он клялся, что за всю свою сознательную жизнь он чужой копейки для себя не взял, хотя его в этом именно в данный момент никто и не обвинял. Еще он говорил, что все понимает и всем сочувствует, но отпускать лесной материал только со скидкой он может лишь погорельцам и при наличии необходимых документов. Закон он никогда не нарушал, и нарушать не собирается. Кто будет оплачивать жерди – его не интересовало. Это могло сделать охотхозяйство или сами огородники наличкой, но обязательно через бухгалтерию. При этом в разговоре Лазарь Петрович все время обращался не к Платонычу, а к однорукому бухгалтеру, как к финансовому специалисту. Степан при этом кивал головой, поддакивал и молчал, лишь изредка роняя:
— Понимаем! Конечно, понимаем! Как не понять!
— Ну, а раз понимаете, то и думайте. Делайте так, как положено, по закону. — Указать на закон лесничий любил.
Платоныч уже обеими руками держался за голову и уговаривал.
— Эх, Лазарь Петрович, Лазарь Петрович. Ведь растерзают же меня на кусочки! Ведь ты посмотри, кто ими сейчас руководит. Это же черт в юбке! Ты же сам знаешь, что это за баба. Она же и на собраниях-то громче всех орет, а тут сейчас ее кровное задели. Да она же живого места на мне не оставит.
— Вот и делай так, чтобы не растерзали.
Платоныч вдруг вспылил:
— Али мы с тобой не одно дело делаем. У тебя лесное, и у меня тоже. Ты лес растишь, я зверей диких развожу. А выходит, мешаем, друг другу, палки в колеса суем.
— Про то, что у нас с тобой одно дело, это ты брось. Твои вепри мне все дубравы перепортили. Идут за желудями и тут же корни подкапывают. Все поляны покосные испахали, одни борозды да кочки после твоих гостей остаются. У меня лесники косить там отказываются. А как нам без сена? У нас ведь лошади, их кормить надо.
— Так они же звери. Нечто им объяснишь. А потом, это же научный эксперимент, понимать надо.
— Ну, научные эксперименты ставить на своих лесных площадках я никому разрешения не давал. Это раз! Во-вторых, никто меня в известность, что здесь какой-то там эксперимент проводиться будет, не поставил. А в-третьих, шел бы ты Платоныч со своими проблемами куда-нибудь подальше и забот своих на чужие плечи не вешал.
Еще какое-то время Платоныч уговаривал лесничего, почти в ногах валялся и бил себя в грудь, что добьется оплаты жердей, но это, ни к чему не привело. Аппаратная принципиальность оказалась крепкой, бюрократия взяла верх и победила. Оба мужчины вышли на улицу хмурые и униженные. Они напрасно боялись деревенской толпы и Нюрки, потому что, когда стал известен результат переговоров, гнев народа мгновенно переключился с Платоныча на лесничего, а охотовед стал вдруг лучшим другом, соратником и союзником.
— Бюрократ! — Неслось из толпы в открытое окно конторы лесничества.
— Очковтиратель!
— Сутяга!
Вскоре, однако, окно захлопнулось и вдобавок задернулось выгоревшей на солнце занавеской, разукрашенной грязными разводами от попадавших на нее когда-то дождевых подтеков.
Короткое совещание лидеров, которыми теперь уже вместе оказались Платоныч Галашиха и примкнувший к ним однорукий бухгалтер Степан, решило, что нужно идти в правление колхоза. Там председатель, Григорий Иванович. Он самый главный, он разберется, и если не заставит, то все равно что-нибудь придумает.
Григорий Иванович на крыльцо выходить не стал. Он не привык этого делать, а народ принимал исключительно в кабинете и только в отведенные на то часы. При входе на лавочке, надвинув на глаза промасленную кепку, развалившись, возлежал председательский шофер Пашка, парень молодой, недавно вернувшийся из армии. Был он послушный, но с ленцой, хотя машину знал и любил. Видимо за это его председатель и терпел, изредка поругивая. Не встречал никого председатель еще и потому, что в приемной у него сидела мощная секретарша Зинка. Она по всем правилам приема сперва подробно выспрашивала у посетителя цель его прихода к шефу, а уж потом принимала решение, допустить гостя до светлые очи Григория Ивановича или же отправить куда-нибудь к завфермой или хуже того к бригадиру. Причину посещения председательского кабинета она выспрашивала еще и для того, чтобы всегда самой первой знать все нужды и чаяния трудового крестьянства, чтобы потом перед прилавком сельпо с товарками обсуждать их, разбирая по косточкам просителей. Кроме этого, Зинка знала все новости, причем, не только местные, но и районного масштаба, поэтому собеседницей в любом бабском коллективе была всегда полезной и желанной. К председателю часто приезжало верхнее начальство, они любили Зинку за услужливость и веселый нрав, поэтому частенько рассказывали ей некоторые секреты районной политики, в которые пока еще не посвящали даже председателя. Уж тут-то Зинка была как для шефа, так и для своего народа человеком вообще бесценным.
И еще одно достоинство было у Зинки, за которое ее особо ценил председатель. Ее невозможно было обойти, если она находилась в приемной. А в приемной она находилась всегда, если Григорий Иванович был «у себя». И наоборот, она мгновенно исчезала со своего рабочего места сразу же, как тот отъезжал куда-нибудь по своим колхозным делам. Если Григорий Иванович говорил, что он занят и его ни для кого нет, то уговаривать, ублажать и умасливать могучую Зинку было бесполезно. Она была тверда, как скала, а председатель абсолютно спокоен.
— Вам что, товарищи? — Заученным языком спросила Зинка вошедших Платоныча и Степана. Галашиха жалась за их спинами, зная нрав и твердость секретарши, и себя пока не показывала.
— Да, вот разговор у нас есть к Григорию Ивановичу. У себя он? — Важно заговорил Платоныч. Зинку он не любил и разговора с ней иметь не хотел.
— Какой разговор, о чем? — Не унималась секретарша.
— Ну, это мы ему сами скажем. Так, он у себя или нет?
— Это пока не важно. Пусть он даже и у себя, я же должна доложить ему по какому вопросу вы к нему пришли. Может быть, его решит кто-то другой. Зоотехник, например, или агроном.
— Какой зоотехник? Какой агроном? — Платоныч опять начал вскипать. — Тут масштабное дело, научный эксперимент, можно сказать, срывается, а она – зоотехник.
Зинка не дрогнула. Она знала свое место, а как отвечать в таких случаях, ее давно уже научил Григорий Иванович:
— Товарищи, товарищи! Да поймите же вы меня правильно. Григорий Иванович очень занятой человек. У него, можно сказать, минутки свободной нет. Я же должна доложить ему причину вашего прихода. А он решит, принять вас или нет. Есть же порядок.
— А ты, милая, много-то на себя не бери, — наконец вступила в разговор Галашиха, выглянув из-за Платоныча сбоку где-то из-под его руки. — Мы люди простые, по кабинетам ходить не привыкли и порядков здешних не знаем. Тебя ведь русским языком спросили, тута председатель, али его нет. Так ты и ответь, чего кочевряжишся-то.
Зинка слегка оторопела, с места своего встала, но, разглядев прикрытую двумя мужиками женщину, вновь вошла в свою роль. Только вот на сей раз стиль ее обращения к посетителям немного пошатнулся, она вдруг стала похожа на обыкновенную деревенскую обывательницу с присущими ей манерами и выражениями. Встав к председательским дверям спиной, а крупной грудью перед делегацией, Зинка громко заорала:
— Не пушшу! А ну, сказывайте, зачем приперлись.
— Ну, вот это уже по-нашему, — запела Галашиха и вышла вперед.
Дальше событиям разворачиваться помешал председатель. Он открыл двери своего кабинета, слегка ушибив стоящую рядом ревнивую защитницу, и успокоил ее:
— Будет тебе, Зин. Не горячись.
Та стушевалась, опустила глаза и залепетала перед начальством:
— Григорь Иваныч, я не виноватая. Я не пускала. Это они сами. Я тут не причем.
— Да тихо ты! Зачем явился? — Взглянул председатель на Платоныча. — И еще народу с собой столько привел. — Он подошел к окну и внимательно оглядел толпу. — Ты погляди-ка, и Аркашка-конюх явился сюда, да трезвый еще. И Пелагея Лукинишна тут же. Ты глянь, глянь! И Петька Селиванов на своем велосипеде придребезжал. Да! Вот это активность! На колхозное собрание их не дозовешься, а тут как штык прибыли. И что это их так приневолило-то, а? Ты не знаешь, Платоныч, а?
— Зайдем к тебе, поговорим, Григорий Иванович. Дело есть.
Председатель подумал, постоял в нерешительности, чуть подольше задержал свой взгляд на Нюрке, но потом нехотя бросил:
— Ну, заходите, раз уж пришли.
Кабинет у председателя был большой, просторный. К его письменному столу был приставлен еще один, длинный и полированный для заседаний правления, за который присели Платоныч со Степаном. Галашиха дальше двери не пошла и примостилась на самом краешке крайнего стула, которых вдоль стен было расставлено великое множество.
«И зачем ему столько стульев?» — Подумала Галашиха. — «У нас столь колхозников-то, поди, не наберется, сколь стульев тут понаставлено. С жиру бесится. Ну, право, барин».
— Мы к тебе, Григорий Иванович, жаловаться пришли, — без вступления начал говорить Платоныч.
— Жаловаться? — Удивился председатель. — Ты вроде ни на кого раньше не обижался, Платоныч.
— Да я и сейчас не обижаюсь. Я просто за народ радею.
— Похвально, похвально! И в чем же ты заботу свою о народе нашем проявляешь?
Платоныч замешкался, поерзал на стуле, заставив его скрипеть, и выдавил из себя:
— Кабаны, понимаешь ли, безобразничать начали. В огороды полезли.
— Да что ты говоришь? — как будто бы удивился Григорий Иванович. — А-яй-яй! Ты, погляди, чего делают, а! Собаки! Вот уж собаки!
— Да не собаки - свиньи, — нелепо поправил охотовед. — Да не смейся ты, Григорий Иванович. Я ж серьезно. Люди ко мне пришли, они жалуются-то.
— Да? Жалуются, значит! Ну и что же ты предпринял, чтобы беды их снять, а? Ко мне пришел! Да мне на тебя жаловаться уже давным-давно надо, а я вот все еще тебя жалею. Ведь сколько твои поросята мне потрав сделали на полях! Убытки то не государственные, а колхозные. Не боишься ты, что я на тебя народ науськаю. Ведь они, свиньи-то твои, из их кармана чавкают.
— Спасибо, Григорий Иванович, — заискивающе лепетал Платоныч. — Спасибо, конечно, что беды наши понимаешь. Только не об этом речь-то сейчас.
— А сейчас-то что ты от меня хочешь? Чтобы я теперь хворостиной твои кабаньи стада с личных огородов колхозников по ночам сгонял? Так что ли?
— Да нет же, нет! Заборы дальних огородов укрепить бы надо. Разоряют они их.
— Так укрепляйте. Кто ж вам не дает-то.
— Да, Лазарь Петрович не дает.
— Что-то не пойму я тебя, Платоныч. — Моргал глазами председатель. — Ты же не в лесу у него забор собираешься крепить, а в огородах.
— Да, жердей не дает, супостат проклятый, — не выдержала тягомотины Платоныча Галашиха. — Уперся, как бык, и не дает. Платите, говорит, и забирайте, хоть вагон. А без денег не дает.
До председателя стало доходить. Он посмотрел на Платоныча, потом на Степана и вдруг просто-просто так сказал:
— Так заплатите. В чем проблема-то?
— Как заплатите?
— Да как хотите, так и заплатите. Перечислением, наличными в кассу, через банк платежным поручением. — Эти слова председатель говорил, обращаясь к однорукому Степану. Он прекрасно понимал, что Платоныч все равно не поймет этих обычных бухгалтерских терминов, поэтому вел беседу со специалистом.
— Понимаем, понимаем, — твердил Степан. — Только вот ведь пока пробег документиков, время на банковские операции, разрешение вышестоящих, в конце концов. Это же, знаете ли, не завтра и не послезавтра. — Бухгалтер скосил глаза на Галашиху. — А Анна Павловна, вот они здесь с нами, сейчас требуют.
— Конечно! — Вдохновилась Нюрка. — Че тянуть-то? Они ж все остатки сожрут, проглоты.
— Так вы что же хотите, чтобы я заплатил из средств колхоза за жерди лесхозу.
— Ну, примерно, так или что-то в этом роде. — Чуть слышно пролепетал Степан.
— Ребята, а вы нахалы.
— Ну, вот опять обзываются, — загнусил Платоныч. Галашиха хихикнула.
— Да нет, Платоныч. Я не обзываюсь, а называю вещи своими именами. Значит, я по решению собрания отделил от колхозных полей в личное хозяйство огородные наделы, я размежевал, размерил и разметил эти огороды и выделил участок каждому желающему колхознику, я поставил забор на этой земле за счет колхозных средств и даже несколько раз переносил его на новое место. И я же сейчас должен платить за ремонт этих заборов опять же из колхозных средств без согласования с коллективом. Они все значит, не могут, а я, значит, все могу. Ну, не нахалы ли вы?
Председатель помолчал. Молчали и остальные.
— Нет, ребята. Так не пойдет. Уж коли встала такая необходимость в ремонте забора, так давайте соберем собрание, пересмотрим смету затрат на текущий период, включим туда эти расходы и сделаем все по закону. — На этом председатель закончил.
Дав гостям понять, что переговоры завершены, он встал из-за стола и пошел в приемную. За дверью шумнуло. Это Зинка мышью отскочила от замочной скважины, громыхнула на свой стул и быстро уткнулась в какую-то деловую бумагу.
— Зин, чаю мне завари, — крикнул ей Григорий Иванович.
— Вам одному или для всех? — Мило пропела секретарша и забрякала чайной посудой.
— Я же сказал, мне, черт побери! — Рявкнул директор и этим поставил последнюю точку в незапланированном совещании.
Народ расходился от правления в разные концы деревни. Большая часть его потянулась к сельпо. Именно там велись все дальнейшие обсуждения последних происшествий и событий местного масштаба. Некоторые побрели к пожарной части. Там тоже устраивались дебаты, большей частью для мужской половины населения с вином и матюками. Остальные побрели по домам заниматься своим хозяйством.
Усталая и хворая от переживаний еле плелась домой Галашиха. Мотыга уже не держалась у нее в руке, а волочилась по земле обухом, оставляя на тропе длинную печальную борозду. Женщина изредка постанывала, останавливалась и, жестикулируя свободной рукой, подолгу разговаривала сама с собой. Беда, которая настигла ее сегодня на огороде, никуда не ушла, а забот, наоборот, прибавилось. Впереди была ночь, кабаны опять придут на Нюркин огород и съедят все остатки картошки. Плакали ее семена, труды и заботы. Плакали надежды на хороший богатый урожай. А она, Нюрка-то, уж размечталась картошку эту лишнюю государству сдать, а на вырученные деньги стиральную машину себе купить. Стирка с годами сильно томить ее стала, спина болит то и дело. Вещь для Галашихи нужная. Плакала и Нюркина стиральная машина.
Так и шла она, причитая и себя жалеючи. Иногда ее прорывало. Она поворачивалась в обратную сторону, грозила кулаком в никуда и на чем свет кляла все местное начальство, включая даже тех, кто сегодня в событии этом не участвовал. Досталось всем, даже скотнику Ефиму, который когда-то вместо коровьего навоза привез Галашихе на огород овечий и пытался втюрить ей его по настоящей навозной цене. В итоге она заключила, что все живут только для того, чтобы обманывать остальных и наживаться на ихнем труде.
По пути Галашихи у своего дома сидел на завалинке деревенский баламут и проныра Савелич. Работал он на конном дворе, всю жизнь с лошадьми, а задания выполнял любые, которые ему занаряживал бригадир или кто-либо из заведующих фермами. Летом пахал, боронил и окучивал небольшие поля, незаменимым был на сенокосе и уборочной, зимой ездил в санях за сеном к луговым покосам, где оставались не вывезенные с лета стога. Работал он исправно, без капризов. Жалел и любил лошадей, и те тоже тянулись к нему, слушались. Кроме того он хорошо чинил лошадиную сбрую, ремонтировал телеги и сани. Короче говоря, в колхозе Савелич человеком был нужным и удобным. Иногда замечались за ним случаи приворовывания. То сенца подвезет к своему дому, то дровишек с десяточек катышиков, то мешочек комбикорма боровку на привес. Но вот ведь интересно, по фактам этим были лишь подозрения, а поймать его на месте никто никогда еще не сумел. Так и жил он среди своих вроде бы и не совсем честным человеком, но и невиновным тоже. Ну, проныра и есть проныра. Все звали его только по отчеству, а многие, наверное, даже и не помнили, как его имя. Дети, так те уж точно не знали и звали просто – дяденька Савелич. А он давно привык и не обижался.
Мужик скручивал себе из газеты самокрутку, чтобы от души затянуться самосадом, когда мимо, стеная и поругиваясь, шла домой Галашиха.
— Что за бузу подняла в народе, Павловна? — Посмеиваясь, спросил он. — Люди сказывают, цельный митинг был сегодня аж в трех местах. Я вот бегал-бегал, да так никуда и не попал. А ты там, говорят, речь держала.
— Э-э! Издеваешься, черт непутевый! — Нюрка села с ним рядом и снова завсхлипывала. — Ну, что за народ, а? Ну, что за народ? Начальство, а на простого человека плевать. Ты мне скажи вот, справедливо это али нет? Скажи.
— Чего-о-о? — Протянул Савелич и посмотрел на измученную женщину. Ее круглое лицо было измазано грязью вместе со слезами, глаза покраснели и распухли. — Ты мне еще про совесть что-нибудь спой. И зачем только ты все это затеяла.
— Как это зачем? Чтобы добиться.
— Чего добиться?
— Ну, это… Справедливости добиться.
— Добилась?
— И ты издеваться, гаденышь! Мало мне сегодня нервов угробили, мало мне сегодня в душу-то наплевали, так еще и ты, сквалыга, под кожу лезешь. Вот щас как обработаю мотыгой-то по ребрам, долго будешь помнить меня. И ты с ними за одно, да? Что, начальству решил подослать? Да? Говори, падла!
— Дура ты, Нюрка. Право дура. — Савелич не обиделся на выпад Галашихи, а наоборот спокойно посмотрел на нее и снова улыбнулся.
— Сам ты дурак! Чего ржешь?
— Так ведь смешно же.
— Да ничего тут смешного нет, — снова заголосила женщина, засморкалась в подол и запричитала. — Плакать надо, плакать. Беда-то, какая, ох беда. Сколько семян, сколько труда, сколько заботушки. И никому никакого дела. Всем наплевать.
— Ну почему же всем наплевать. Мне вот совсем не наплевать. Помочь даже могу.
— Чего? — Нюрка в своих рыданиях не совсем расслышала, что сказал Савелич.
— А ничего. Ты вот скажи-ка мне, — тихо и, наклонившись близко к уху Галашихи, заговорил он, — чем это у тебя на днях из подполья ночью воняло. Я с рыбалки поздно шел мимо твоего дома, и от него так пёрло чем-то, прямо не вздохнуть было.
Нюркины слезы вмиг высохли. Она с тревогой уставилась на Савелича и забормотала.
— Чем воняло? Ничем не воняло. Про что это ты, сердешный? Можа картошкой старой, прошлогодней. Гнилью пахло. Перебирала ее давеча, ростки обрывала.
— Э-э, нет, Павловна. Там не картошкой пахло. Я ведь энтот запах из любых ароматов всегда узнаю и с другим не спутаю. Меня не обманешь.
— Все одно тебя не пойму. Что-то не то ты буровишь, Савелич. — Галашиха вдруг встала, отряхнула юбку, заторопилась. — Пойду я, однако. И че это с тобой тут рассиживаю, забот полно.
— Да ты погодь чуток, не торопись. Я ведь дело хочу предложить, — остановил ее Савелич. — То, что у тебя в подполье недавно первачок тек, так ты это от меня не скроешь. Я его за сто верст учую. Только ты не боись, я ведь никому не скажу. Могила! А вот, чтобы в дело его употребить, посоветовать могу.
Галашиха была ошарашена. Она опять села на завалинку, открыла рот и с испугом глядела на мужика, спокойно потягивающего самосад и пускающего длинные синие струи дыма в теплый июньский воздух. Да, Нюрка иногда гнала самогон, тщательно скрывая это даже от самых близких товарок. Дело опасное, даже подсудное, но куда деваться. Где-то подлатать что-то надо, сено привезти, дровишки ли распилить да расколоть, а значит нанимать работников. Рассчитываться-то чем? Вот тут бутылочка в аккурат и подходит. От такой расплаты ни один мужичок не откажется, и денег не надо. Темной глубокой ночью запиралась она в своей избе, в пробой входной двери втыкала большую хворостину, как знак того, что хозяев нет дома, и в подполе на керосинке потихоньку выгоняла очередную порцию зелья для нужд хозяйственных, не более.
Чуть погодя, Нюрка оправилась, осмелела:
— А ты не стращай, не стращай. У самого-то рыло в пушку, знаю я твои нечистые делишки. При случае мне есть, что про тебя кому надо поведать.
— Да, говорю тебе, дура, что никому не проболтаюсь, хошь пусть пытают. Не из таких я. Я тебе про другое толкую. Вот у тебя сегодня кабаны огород порушили, завтра остатки изведут, у них к тебе дорога уже протоптана. Ружей в деревне нет, пугнуть нечем. Значит, забор крепкий ставить надо.
— Надо, надо, родной! — запричитала Галашиха, успокоилась, засуетилась. — Ой, как надо крепкий забор ставить. Прям вот без промедления, прям вот сейчас. Токо из чего? Ни жердей, ни столбов, ни досок у меня ведь нет, а эти, идолы, не дают. Покупай, говорят. А на что я куплю-то? Не на что мне, пенсия малюсенькая, чуть только на хлеб. И опять же из-за их ведь оказия эта с кабанами приключилась, из-за Платоныча. Его племя секачиное огород разорило, а я – плати. На-кась выкуси. Не буду платить, и все тут. В суд подам.
— Да погоди ты, не суетись. Ты лучше послушай. — Савелич опять склонился к уху Галашихи и нашептал. — Подбери-ка ты мне штуки три бутылочки первачка своего самого отменного, а если не жаль, так и четыре. Есть у тебя такой, знаю, сам пробовал. Не того, которым ты с Ефимкой-скотником за навоз рассчитываешься, а который ты для дорогих гостей держишь. И завтра утром, еще стадо из деревни не выгонят, а забор на твоем огороде будет уже стоять. Слово даю.
— Ха! Волшебник ты что ли? Слово он дает. Да кто твому слову-то поверит, баламут.
— Как хошь, Павловна. Я предложил – тебе решать. Невелика плата, чай не в сельпо пойло-то куплено. На дело-то могла бы и расщедриться.
Нюрка глубоко задумалась. Забор делать, конечно, надо было скорее, Надежды на начальство уже нет никакой, пока сыр да бор кабаны все остатки сожрут. Но все-таки слишком мала у нее была вера в Савелича, что-то больно уж он легко на доброе дело набивается. Погладила она ладонями по коленям, кашлянула в кулак для значительности и последний вопрос задала Савеличу.
— Так ведь трудно одному будет. Кого в помощники-то звать станешь?
— Да вон хоть Игнашку с дальнего конца крикну – бегом побежит.
— Игнашку? Этого доходягу, дохлятину да лентяя? Ну и поможет он тебе!
— Ох, и глупая же все-таки ты, Нюра! У него же лошадь. А мне без нее твоей работы не сделать. Ну, и еще человечек один есть, не скажу кто. Не надо тебе это.
Под вечер, а он в июне длинный-длинный, копошились на участке у Галашихи два мужика, ямки какие-то копали, что-то вымеряли, что-то прикидывали, а ближе к ночи уехали они куда-то в лес на подводе. Делалось все тихо, без шума, и мало кто заметил, что на самом краю дальних огородов делается какая-то работа. С рассветом потюкал кто-то там топориком, со звоном шумнула несколько раз пила, всхрапнула отдыхающая на опушке лошадь. Потом все затихло, а в деревню той же дорогой, что накануне бегом в охотхозяйство торопилась Галашиха, въехали на телеге Савелич с Игнашкой. С улицы они сразу свернули и задами вдоль бань проследовали к Нюркиному дому. Огородной бороздой сбегал к ней Савелич туда-сюда и поехали они дальше.
Ближе к полудню отправился председатель на своем газике по полям и оказался поблизости к дальним огородам, о которых вчера большой разговор состоялся, и заехал туда. Глянь, а там, на Галашихином участке новенький заборчик стоит, да такой ладный, что аж раззавидовался Григорий Иванович:
— Вот ведь, народ! Ну, все может, только не хочет. Все норовит на плечи сесть, все на дармовщинку метит. А дай ему отлуп по-настоящему, по простецки, все сам изладит и больше ничего не спросит. Да! Уметь надо работать с людьми.
Этой последней мыслью председатель похвалил сам себя.
Свидетельство о публикации №208011700163