Город

Этот город распластался на карте неприметным пятном. Этот город такой древний, что воздух густ и тяжел от его прошлого. Мрачная его мудрость и дикая красота не уживаются со сквозняками нового века. Его дерганные, неуравновешенные симметрией очертания забрызгивают грязью дожди, колет электрически злобное солнце. В городе нет и двух похожих домов, нет ни одной бесспорной мысли, нет ни одного однозначного факта. Терзаемый самонеопределенностью, опутанный моралью границ, подкупленный отсутствием денег, город страдает, борется и упрямо живет.
Улицы в этом городе неширокие и шершавые. Все они страстно тянутся в бесконечность, и может, какие-нибудь и добрались бы до нее, если б их не пришпиливали к городу деревья, фонари, дома.
Дома этих улиц по каждым утрам вбирают в себя темноту и ужас ночи ради наступающего дня, и потому в окнах их всегда черно и недобро.
Я расскажу вам про один дом. В этом доме живут обычные люди. И как обычные люди - все они очень странные и непонятные. До них и их жизней никому нет дела, и потому им позволены любые мыслимые страсти и поступки. Им бы жить в свое удовольствие - но нет, люди ищут что-то иное. Хотят какой-то поэзии... Все они до одури грезят своим личным, человеческим счастьем, и, едва найдя его, отворачиваются или крошат в пыль, потому что оно не соответствует этой странной поэзии. Они готовы даже страдать, лишь бы - поэтично. И когда им предлагают отказаться от греха во имя добра и света, то они, глядя в самый рай, и тогда сомневаются и недовольно машут руками, потому что ни в одном раю нет этой поэзии, и ни один бог не додумается до такой чертовщины.
Я живу среди этих скучных обычных людей, и каждый день они пугают и удивляют меня своими странностями. Я не знаю, зачем говорю про них. Я ничего не понимаю ни про этот город, ни про его людей. Но город есть, и в нем есть дом; и там живут эти люди, и я там живу. Что-то все это значит...
08.02.05

Квартира № 2.
Видите, из дома выходит пара, мужчина и женщина? Это Анна и Орлик, будущая легенда нашего города.
Анну называли пронзительной женщиной. Все ее движения, слова, поступки стремительны, летящи, строго направлены. Вся она – порыв, решимость, восклицание. Ветер и огонь составляли ее душу, всполохами непредсказуемых решений, искрами улыбок вырывались из нее. Анна неизменно была в деятельно-восторженном состоянии, что-то всегда кипело и живо билось в ней – чувство, дело, мысль. Решительностью и находчивостью она добивалась всего, что приносило пользу ей или человеку, который ей нравился. Действия ее были наполнены скоростью и завершенностью, сытой, исчерпывающей полнотой; и красивы, естественны, как накат горной реки, напрочь лишены мелочной суетливости и спешки.
Анна была тонко внимательна к людям и явлениям. Все в мире у нее должно было быть обоснованно и осмысленно, другого Анна терпеть не могла и не признавала, пока не находила наконец в непонятном смысл. Слова ее блистали категоричностью и ясностью; презирала Анна косноязычие, пустословие, витиеватые сложные философствования, амбивалентные понятия; брезгливо морщилась на человеческие слабости, интриги, малодушие. Анна была очень требовательна к себе и людям. Терпеть не могла полуверов, неоморалистов. Либо веришь окончательно, либо никак, либо есть у тебя принципы, либо нет: нельзя в религии что-то принимать, что-то изменять, нельзя перестраивать свои принципы согласно ситуации – тогда это не вера и не принципы, а щепа, отрепья, которые уж лучше вовсе выбросить, чем сконфуженно прикрывать пятна пороков. Единственную слабость, которую Анна себе позволяла, была любовь к мужу.
Муж ее Орлик был большим, покладистым, белесым, как горные вершины в тумане, и приятно мерцал он скромной величественностью, улыбчивой мудростью. Когда видели вместе яркую, пронзительную Анну, с ее пытливо нахмуренным лбом, импульсно загоравшимися зрачками, и тихого, горопокойного Орлика, всегда думали, что он любит во много сильнее, чем она, и гораздо более зависит от нее, чем она от чего бы то ни было.
Орлик всегда умел сказать что-нибудь хорошее. У него была удивительная память на время, события, числа, звуки и погоду. И только он своей теплой тишью мог понять и приручить жаркую, тетивой натянутую Анну, притушить и сберечь ее зарницами пульсирующий свет.
 
А однажды Орлик сошел с ума. Анна поняла это первой, но долго не знала, как такое называется, пока кругом не заговорили об этом все.
Орлик стал многократно восприимчивей ко всему происходящему, на каждое событие он отзывался очень странными словами и действиями; фразы в мозаику разговора он клал невпопад, бессвязно переходил к неуместным, диким темам. Незначительное совпадение, расположение вещей, число вдруг приковывали его пристальное внимание, отвлекая от дел необходимых и важных. Он думал вслух; ходил, будто огибая невидимые материальные поля, и иногда спотыкался о них; сосредоточенно переставлял предметы, замирал, прислушиваясь к чему-то, только ему слышимому; чертил где ни попадя бестолковые линии. Словом, чудил…
Анна всматривалась в новое в муже, и в ней попеременно зажигались печаль и раздражение. Сперва она с трудом, но распутывала логическую нить его нового образа мыслей, но очень скоро это перестало получаться. Анна нервничала, злилась на себя и на него, пыталась вернуть прежнего Орлика. А он все объяснял ей что-то, показывал, растолковывал, и все время так улыбался – сочувственно, понимающе-снисходительно, прощающе.
- Я не могу, - громко говорила Анна с растерянным возмущением, - я не могу понимать мужа как прежде, я теряю связь с ним, с тем, что в нем люблю. Он от меня так далеко, что невозможно любить человека на таких духовных расстояниях! Это ужасно, противно и невыносимо, невыносимо для нас обоих!
Она говорила, что Орлику одиноко и больно без ее понимания и любви. И сама страдала оттого, что ему больно. Анна боролась за своего мужа и их общее счастье. Она сделала все, что возможно. Но безумие Орлика не лечилось ни наукой, ни чудом, ни любовью Анны.
- Вот он смотрит на какой-нибудь куст обдерганный и замирает весь, светится, говорит – посмотри, какое чудо, какая красота… Нет там никакой красоты! Что-то во всем ему мерещится, все как-то он по-особенному делает, что-то надо ему, о чем-то он переживает… Я не понимаю, не понимаю! Его что-то мучает и обманывает, и отнимает наше счастье, и как с этим бороться – я не могу!
Орлик потерял связь с людьми, с городом и жил где-то… не здесь. Кажется, там было очень красиво и удивительно, но ему все равно было грустно и одиноко среди красоты без Анны. Вернутся же он не мог. Он и Анна не видели и не слышали друг друга, лишь догадывались о присутствии другого. Сильная Анна все чаще и раздраженней твердила, что больше не может так, и все решили, что их любви пришел конец и Анна оставит Орлика.
Но Анна сделала иначе.
Она тоже приняла сумасшествие. Трудно представить, как нелегко ей это далось, но за любовь она отдала свой разум, которым так дорожила прежде. Она научилась видеть мир как Орлик, и теперь жила с любимым по одну и ту же, иную, сторону сознания. Там у них происходит много всего разного, неведомого, и люди, знавшие Анну и Орлика, не решаются вмешиваться в их дела.
Анна и Орлик часто гуляют вместе, сопровождаемые приветливым любопытством людей. Нет в Анне прежней пронзительности, и искристый, буйный огонь, метавшийся в ней, превратился в ровный, равномерный тепловатый свет. Кутаясь в этом свечении, Орлик рассказывает что-то, а Анна шепотливо смеется, и они вместе восхищаются красотой и гармонией мира, где живут. 22.02.05.
Квартира № 5
Все – такое: от индиго до иссякшего цвета синих чернил. Скрипы половиц, стены свисают с потолка автаркирующими полотнами с прорехами окон. Недостаточность вещей, застывший свет, клубы недоконченных мыслей и среди этого – Алиенэ.
Повешенная. Повешенная трубка обнимает телефон. Он – прибор, преобразующий электрические колебания в звуковые для передачи звука на расстояния. Знала одна Алиенэ, зачем он есть. Телефон – мерило одиночества.
Алиенэ никто никогда не любил. Никто не хотел знать, какая она. Ее не было в чужих мыслях, мечтах, словах. Ее имя разучилось звучать.
Алиенэ никто никогда не любил. Если и любил, то ни его, ни ее об этом не информировали.
 «Я существую в черной древней чаще. Случается, я выхожу на опушку, к шоссе, и слежу за проносящимися мимо машинами. В них люди; я ощущаю их счастье и совершенство. Они мчатся далеко, в город, который очерчивается на горизонте. Там, в городе, что-то такое, что заставляет их
 
смеяться, любить, кричать. Там, в городе, я знаю, есть огромный стол. Стол, демонстрирующий все меню чувств, деликатесы отношений, закуски доверия и взаимопомощи, напитки искренности, пряности интриг, салаты чужих характеров и аксиологий, - всей этой человечины. И люди бродят вокруг стола и по нему, берут, хватают, принюхиваются, надкусывают, глотают, захлебываются, смакуют. Едят, едят, едят... А я – я житель леса, и мне в город – невозможно. Я не знаю, что значит есть. Мне роднее и понятней жить здесь. Здесь...»
Алиенэ никто никогда не любил. Мир отдавал ей все свое равнодушие. Алиенэ, изолированная от воздействий общества, формировалась и работала по своим аморфным автономным законам, глухо, сонно и чуждо миру. Но желание этого чуждого, никогда не виденного ей мира въедалось в каждую секунду, звучало искусительной нотой си. Что-то антиципационное в ней искало наслаждений чужой жизни, голодно требовало ее неведомой пищи.
Лес не отпускал Алиенэ, город не принимал. Общество подвергло ее аппелятивации и забыло о ней. Алиенэ осознавала невозможность актуализации желания чужого общества; это сознание порождало тоску, злобу и отрешенность. На каркас этих трех измерений было натянуто все экзистенциальное пространство Алиенэ.
Одна.
Всегда одна.
Идти некуда, не к кому.
И нет тех, к кому хочется пойти.
Некого слушать и не с кем молчать.
Не с кем почувствовать глубину своей души и некому сделать добро.
Такая Алиенэ живет в квартире №5.
Алиенэ каждый день сбрасывала с себя обволок дома, в котором ее никто никогда не любил, ходила по этому городу, где ее никто никогда не любил, смотрела на жизнь, в которую ей не было аккредитации, ведь там ее никто никогда не любил. Сила трения прокручивала ей под ноги дорогу, тянувшую за собой то серость, то зелень, то синь, и ничто не меняло внутренний цвет Алиенэ.

Звуки, краски, запахи общего бытия долетали до Алиенэ...
... «....получилось, что надо как-то лифт тормознуть, причем извне; без взрывчатки не обойтись; приятель у меня один, последователь Менделеева, заявились к нему – сидит среди пробирочек-трубочек, черную жижу мешает. Пока объясняли положение, он увлекся, мешать перестал, эта ерунда в банке и взорвалась... лаборатория вхлам, сам без бровей, вся комната в ошметках этого черненького вещества. Потом недели две к нему в комнату не зайти – наступишь на черненькое – ноги от ударной волны подскакивают...»
«...Женя собрался мечту детства осуществить, по стране поколесить, только ему компания нужна, человека три. Очень хочет, чтоб Леша поехал, а Леша без меня не согласится. А я не могу понять, из-за кого я еду – из-за Жени или из-за Леши, потому что если из-за Жени, то Леше там совсем неловко будет, а если из-за Леши, то лучше и не ехать никуда, а здесь разобраться...»
«...мы вместе уже довольно давно; она реставратор, натура творческая, спорим и спорим постоянно, иногда с ней жить невыносимо, хочется вешаться, но я ее так люблю, так люблю, что...»
 «... думаю, ты сможешь... ах, извини... Алло! Да подъезжай, сколько можно! Сделай, как договаривались, да вот еще, передай этому, который... Да, слушаю! Чтооооо? Хахаха. Я ему скажу. К ней зайду. Остальное завтра. Счастливо... В общем, договорились? Ну кто там еще! Куда идем? Туда само собой идем! Не опоздаю я! Наверное... Как же я ненавижу мобильники... Так вот, продолжаю...»
«...вчера он опять звонил, несколько раз... грустный ужасно... он страдает, это в каждом слове слышно! Из-за меня страдает... он мне руки целовал, говорил так, что... так никто меня еще не любил, и это ужасно, что я не могу его любить и что из-за меня он мучается. Это больно, очень больно знать, что хорошему человеку из-за тебя плохо... Он убить себя может, он такой... Вот всегда так у меня... что они находят во мне? Я больше не могу так, это терпеть. Нет, лучше бы меня никто никогда не любил...»
Звуки, краски, запахи общего мира долетали до Алиенэ, окатывая осколками и жаля искрами; она бережно собирала их, голодно и внимательно рассматривала и ничего не могла ответить. Алиенэ хотелось забыться в каком-нибудь гилозоизме, но образы недостижимых, незнакомых
 
чувств, мыслей и счастья червями копошились в ранах. Алиенэ отгораживалась своей судьбопокорной мирной злобой, пряталась в самодостаточное одиночество, и тянучесть полупрозрачной тоски бледнила ее никому не заметное лицо.
Алиенэ строго печальная, Алиенэ непризнанная, нелюбимая, стояла в развевающихся одеждах своей одинокой свободы. На балконе квартиры №5. Хотелось взобраться на крышу, чтобы и дом, и город казались красивее и интереснее обычного, но ей забираться на крышу было не с кем и не для кого. Алиенэ бессветная, безтепельная, беззвучная для мира, смотрела на ночь, думала. Самые честные и просторные мысли были у Алиенэ, потому что никогда и никому их невозможно было показать.
Алиенэ смотрела вверх. Вверху не было неба, того скопления голубо-белого вещества, которое днем обволакивает шар Земли и отграничивает ее и нас от Вселенной, от чужого света, пыли и бесконечности. Ночь, безоблачно темная, была без неба, и Алиенэ осознанно увидела, как нет никаких границ, как космос начинается там, где кончается почва, и дом, и сложные линии безлистых деревьев, и она сама выпукло выдаются прямо во вселенную, в начало бесконечности. Алиенэ захотелось позвонить, услышать кого-то и спросить, тоже ли он видит за окном, что сегодня не такая, не всегдашняя ночь. Звонить было некому, и Алиенэ смотрела на ночь наедине со своим голодом и тоской.
Что-то случилось – мелкое, слабое многочисленно зашевелилось в выси, размножалось, светилось, складывалось в геометрически правильнее вихри. Она увидела, как щедро вспыхивают и снегопадом валятся на землю звезды, отдавая свою жизнь в угоду человеческим желаниям, как протягивается с веретена судьбы мерцающая связь от Сян к Син, как боги ведут на землю свою волю невидимым черным светом; Алиенэ слышала всепроникающий стук часов Кальпы, видела, как вся пространственная и временная неиссякаемость сияниями, музыкой, материями и идеями вИхрится над маленькой планетой и неизвестной Алиенэ; очарованная красотой и величием напуганная, Алиенэ положила руку на плечо земле и в изумленном, струящемся наслаждении смотрела на чудо, великолепие и силу бытия. Сейчас она осознанно вспомнила, что ее любят боги, что Бог прощает ее, что невмещаемый в слова и молчание мир дан равно всем людям и дан ей; но ей данный мир был очищен от греховности и открыт для понимания; поэтому владение и наслаждение им есть счастье и милость настолько великие и щедрые, что не сравнятся ни с чем. Глядя теперь вверх, Алиенэ поняла это счастье, обрадовалась ему своей скорбной радостью, плескавшейся в каталипсических слезах, и вечно сопровождавшая ее тоска утихла, и голод покинул.
Это нежеланное, избегаемое, неназванное счастье было до горечи унизительным, жалким, обреченным, оно было противно и оскорбительно Алиенэ; чтобы понять его и свыкнуться с ним, нужно было пройти еще много времен и страданий, но это было ее, ее счастье, и Алиенэ теперь никогда не согласилась бы расстаться с ним.
06.02.05

Квартира № 7
Кристиан очень любил Италию. Он полюбил ее не вдруг! Сперва она Кристиану даже не нравилась. Но, узнав Италию поближе, он полюбил ее. Потом стал узнавать и понимать ее все лучше. И любить все сильнее и сильнее. В комнате у него висел флаг Италии и картины с видами Рима, Венеции и маленьких деревенек. На работе, на столе, стоял календарь с изображениями гор и озер Италии. Кристиан с трепетом и удовольствием читал книги о истории и культуре Италии. Изучал обычаи итальянцев, рассматривал карты областей и городов. Кристиан знал каждый уголок Апенинского полуострова! Он писал стихи и рассказы о небе и женщинах Италии на любимом итальянском языке, аккуратно переписывал их в блокноты и складывал в ящики стола. В ящиках также было много папок. В них Кристиан хранил вырезки из газет, выписки из книг и разговоров, фотографии из журналов, марки, открытки, видеопленки, диски – все об Италии. Кристиан очень переживал, когда итальянские рабочие бастовали, и сильно горевал, если сборная Италии по футболу проигрывала.
Жене Кристиан каждую неделю дарил белые и красные розы. Ведь вместе с зелеными листьями они составляли триколор Италии. Когда Кристиану было хорошо и радостно, он тихонько напевал итальянские песенки. А если Кристиан уставал и грустил, то закрывал глаза, вспоминал голубое небо Италии – и ему делалось легче.
 
Перед сном Кристиан просил Бога, чтобы тот помнил и заботился об Италии. Ведь Кристиан очень ее любил… Умирая, он напевал гимн Италии и мечтал, как скоро сможет летать в ее голубом небе и видеть ее всю сразу – горы, озера, виноградники и девушек. И умер с тихой улыбкой на лице.
Вдова Кристиана раз в год приносит на его могилу красную и белую розы. Иногда она вздыхает: «Эх, Петя…» Ведь звали Кристиана вовсе не Кристиан, а Петр Григорьевич. Он родился в холодном Архангельске, жил в этом городе и никогда не бывал в Италии.
03. 07.04.

Квартира № 8
В квартире № 8 живет Леша Тяглин. Ему 30 лет, он работает в администрации города. Его никогда не называют полным именем или по отчеству. Даже в галстуке и с серьезным лицом он просто Леша. В жизни Леши Тяглина много интересных людей и забавных происшествий; он всегда всем доволен, разве только иногда мечтает выспаться.
Летним вечером к этому дому пришла девушка. Ей было 17 лет и у нее были добрые глаза. Она села на скамью у подъезда; раскрыла толстый том и стала читать, красиво держа спину. И через час ушла.
Девушка стала приходить к дому каждый день. Обыкновенно вечером, но бывало, она появлялась днем или ранним-ранним утром. Она читала, или мелко писала в блокноте, или кормила голубей. А то просто смотрела вокруг, подперев голову руками. Через час - уходила. Девушка никогда не поднималась в квартиры, не бросала писем в ящики, не заговаривала с жильцами. Но приходила каждый день, в дождь и снег, праздники и будни. Никто не знал зачем.
Если старушки во дворе ворчали, чего она тут сидит, девушка извинялась и уходила, скрестив руки на груди. Но понемногу старушки к ней привыкли и перестали ворчать. А дети даже стали с ней здороваться.
Красивые девушки с толстыми книгами во дворе дома появлялись редко. Поэтому некоторые жильцы ее приметили и пытались выяснить, кто она и что. Ничего не добились. Но девушка была мила, вежлива и слухоохотлива, так что мало-помалу дом совершенно к ней привык и будто даже полюбил.
Ничего не менялось. Девушка все приходила каждый день к дому. Случалось, мимо нее проходил Леша Тяглин. Девушка смотрела на него внимательно и продолжала читать. Во взгляде ее не было ничего особенного. Леша Тяглин пробовал с ней заговорить, но она отвечала без интереса. Бывало, Леша Тяглин останавливался и долго рассматривал ее. В голове его метались странные мысли. Но она не обращала на него никакого внимания. Иногда вечером, когда девушка сидела на обычном месте, Леша Тяглин приходил с приятелями. Они устраивались на скамье напротив, пили из пластмассовых стаканчиков и рассказывали смешные истории. Леша Тяглин звал девушку веселиться вместе с ними, но она не отвечала и уходила, скрестив руки на груди.
Случалось, Леша Тяглин уезжал на неделю или две. Девушка знала это, но все равно приходила. Иногда она слышала через открытое окно, как Леша Тяглин кричит в телефонную трубку. Она прикрывала книгу и просто сидела, глядя в небо. Часто она слышала, как жильцы жалуются, что Леша Тяглин опять безобразничает и водит девушек. Она продолжала спокойно читать, изредка бросая на говорящих быстрый взгляд.
Прошло восемь лет. Девушка по-прежнему приходит к дому. Хотя реже, чем каждый день. Здесь ей легко и покойно, и вся она словно расправляется и отдыхает от неестественности. В ее чертах появилось уже нечто, схожее с этим домом, в ней словно звучит эхо этого города. Она также сидит час, читает или пишет. А иногда достает бумажник и смотрит на две детские фотографии. На ее руке поблескивает обручальное кольцо. Девушка так и не заходит в дом, а Леша Тяглин перестал ее замечать.
Как-то летним вечером девушка по обыкновению сидела на скамье и смотрела в небо. Она была красива и задумчива. Откуда-то вернулся Леша Тяглин. Он был с помятым лицом и в несвежей рубашке. Леша Тяглин тяжело опустился на скамейку, обхватил голову руками и нервно, неумело заплакал…
Тогда девушка придвинулась к нему и крепко обняла. Леша Тяглин зарылся лицом в ее колени и плакал о том, какой он злой и слабый, как некрасиво и глупо все сложилось. Плакал обо всем сразу и просто так… И эта девушка была ему сейчас совершенно безразлична и отчаянно нужна. А она гладила его волосы и просила Бога, чтобы Леша Тяглин когда-нибудь стал таким же счастливым, какой она была в эту минуту. (Июль 2004)
 
Квартира № 11
- Да пошел ты, кипер без ворот! Повязка без капитана! Кого хочу, того и привожу! Не лезь не в свой сектор, хоккеист бразильский...
Рав всегда любил только две вещи – себя и футбол.
Футбол – это такая игра: 80 000 человек наблюдают, как 22 дурака полтора часа гоняют пузырь, и все потные, грязные и страшные. В остальном футбол ничем не отличается от жизни: те же вера-надежда-любовь, та же ложь, отчаяние, предательство, те же победы и поражения, слава и забвение, трагедии национального масштаба и личные драмы... Каждому явлению мира привычного в футболе свой эквивалент имеется. Одновременное бытие в этих параллельных мирах не имело никакой практической надобности – но для Рава такая необходимость была. Потому что в футболе наличествовала некая КРАСОТА: красота, которая отдельно от бога и человека, ни хорошо и плохо, которая неважно, злая или добрая, в которой смысла никакого, но которая очень нужна, чтобы не потерять интерес к тому, что вне тебя. И в футболе такая красота была. А в жизни - красоты не было.
Квартира № 11 буйно засеяна вещами, световыми и звуковыми волнами разнообразнейших частот. Стены лиственели плакатами, раритетными фотографиями, ампутированными из ППИ интервью; ветви полок сгибались под тяжестью книг, записей матчей, сувенирчиков, символов, билетов, памяток; с дербийской плотностью трибун теснились кругом цифры статистики, пылью кружась в воздухе. VIP-ложами смотрелись клубные логотипы и национальные флаги в рамках, рекламными щитами растянулись шарфы, идолами позировали мячи. Из пещерной тьмы звуковых систем вырывались репортажи матчей планеты, гремели гимны, волновались барабаны, суетились обзоры, прогнозы, аналитика. Футбол клокотал и пенился в ней, окатывая соседей фанатскими эмоциями и сквернословием приходивших к Раву друзей. Тиффозно-неспокойно было в квартире №11.
В самом Раве все было спокойно, как судейская физиономия. Он был человеком самодостаточным – то есть в мире ему вполне было достаточно только себя. Личные отношения, чужие интересы, поступки и мнения для него были так – околоматчевые сплетни, мусор на трибунах.
- Какого я должен любить кого-то, кроме себя? А? Я ж не требую, чтоб меня любили! Я никому не должен, мне никто не должен. Чтооо? Общечеловеческое благо, мировая любовь? Ага, а потом после игры Бог мне скажет: «Чего ж ты, дружочек, так вяло играл? Почему сам ни разу не пробил, только на других пахал? Я тебе жизнь дал, а ты, подлец, ни удовольствиями не пользуешься, во всем себя ограничиваешь, чего-то все о других думаешь… Где амбиции? Где напор, наглость, уверенность? Что за такие жертвеннические подкаты? Не по правилам, милый, играешь, не выберемся мы так в плейофф… Недоволен...» Так и скажет! Нет уж; не бывает в одной лиге двух чемпионов, и нет никакой общей морали... Свои правила fairplay я соблюдаю, не нравится – не лезь к моим воротам. Будет у меня семья там, дети – я за них всем горло перегрызу, с точки не промахнусь, а остальные мне – за бровкой. Так-то... А пока – мне и одному сподручно.
Семьи у Рава пока что не имелось. А некоторые жизненные принципы, конечно, были. Только менял он их в зависимости от ситуации...
Жизнь Раву виделась как длиннющая серия матчей, которые одновременно являлись игровыми моментами одной большой игры, где после финального свистка – смерти – определится, в какой лиге и за какой клуб играть дальше. Матчи проходили на сумасшедших скоростях. Рав все делал быстро, остро и сильно. Человек от природы умный, от усердия образованный и от живости характера многоопытный, в своем матче он был плеймейкером. Хотя иногда внутренние комментаторы Рава присуждали ему скорее звание таскателя рояля...
Рав много работал – все заработанное пускал на футбол, на футболе же частенько и зарабатывал; много развлекался – все ненулевые эмоции тратил на себя; много создавал, выдумывал и организовывал – это были пасы в никуда.
Жизнь его была разнообразная и сложная. Иногда за 15 минут приходилось отыгрывать два мяча, или вдевятером бороться за путевку в плей-офф... Рав злился на бестолковых судей, на скользкий от дождя мяч, на штанги, перекладины и крестовины... Но он неизменно держал хорошую ширину атаки, был надежен на выходе, цеплялся за мяч в любой ситуации. Красивое лицо Рава всегда было в злобно-спортивном выражении, сосредоточенно разбросанный черный
 
взгляд обладал удивительным видением поля. Он пользовался успехом у публики, уважением одноклубников, доверием тренера.
Но Раву было тесно в городе. Его сильным ударам не хватало поля – пятнистый слишком часто улетал в аут. И Рав никак не мог из города выбраться. Не помогали ни командировки, ни путешествия, ни редкие поездки на матчи в Европу. Как ни старался Рав, ему не удавалось сломить те обстоятельства, которые держали его здесь. Дом, город, среда не пускали его... Свободу ему давал только футбол.
Он помнил все, начиная от того, каким составом играла сборная Германии в 1914 году на чемпионате мира до траектории первого гола, забитого каким-нибудь испанским парнем в четвертом дивизионе. Его главная команда была – сборная Италии, Скуадрра Адзурра. За нее он болел всегда и везде, матчи ее видел все до единого, в записи или в эфире. Следил за игрой непременно с соответствующей атрибутикой, трезвым и в компании единомышленников. Если рядом не оказывалось людей, любящих его команду с соответствующей важности матча силой, он предпочитал смотреть игру один. Он знал ее историю как таблицу умножения. Он знал ее игроков и всех, к ней причастных, так хорошо, насколько это позволительно. Он не делал и не думал ничего, что могло бы как-то задеть и очернить Сборную. Она была его талисманом, его идеологией, его радостью, его вдохновением.
У Рава были клубы и сборные, любимые попроще, за славную историю, хороший состав. Были команды, которые он по-спортивному ненавидел, но уважал за качественный футбол, традиции. Матчи он смотрел ради страсти, ради красоты; иногда ради отдыха, развлечения, иногда ради смеха, из любопытства, для анализа. Когда матчей не было, он сам играл в футбол со старыми приятелями.
Рав молился футбольному богу своими хамскими словами и соблюдал футбольные приметы. Рав разговаривал на неком футбольном наречии и мыслил футбольными образами. Всегда был замотан в какой-нибудь шарф, всюду носил компьютер-наладонник с мегабайтами статистики и инфы. Но – хороший футболист не бывает дураком; хороший фан не односторонне развитый. Так что футбол не мешал, а помогал Раву.

Словом, жизнь Рава напоминала матч европейских грандов. Только Рава своя игра не устраивала. Он был доволен всем – в мелочах. А в целом – нет. Техника, скорость, обводка, прессинг, передачи, голы...
Один гол может сделать из человека легенду.
И Рав такой еще не забил. Был недоволен.
Не знал, как в жизни такие мячи забиваются, на чем основаны голевые моменты, в чьи ворота целится. Он не мог поймать своей игры, просто таскал рояль, а сыграть на нем – не получалось. Рав не видел вокруг красоты и не знал, куда стремиться.
***
Настал, наконец, день, который Рав ждал лет 15. Чтобы он ни делал, все так или иначе, прямо или косвенно, сознательно или по привычке касалось этого дня. Пятнадцать лет он пробирался к мечте по кочковатому полю, сквозь частокол защитников и боль фолов, выгрызая мяч и подстраховывая партнеров. Но этот пятнадцатилетний тайм остался за ним – он поедет на Чемпионат Мира – и будет рядом со своей Сборной, будет дышать с ней одним воздухом, и ради победы отдаст ей всего себя.
Завтра он придет в фан-клуб – созданный и при его участии тоже – и начнется коллективный отбор в борьбе с бюрократорщиной, и всякие сборы, слияния с зарубежными фанами; будет предугловая суета, пылкое нетерпение, предвкушение побед, голов и славы, много футбола и никакого покоя… А пока Раву хотелось тихо поразмяться на поле, еще до свистка, прочувствовать важность предстоящего, совсем скоро начинающегося матча, оглянуться на пройденные стадии…
Была ночь. Рав не хотел идти в дом, который его так не любил и 15 лет злорадно помахивал горчичниками и шипел приговор «missed next match». Теперь Раву на него плевать. Разгребая довольной улыбкой ночь, Рав пошел на площадь, просторную, чистую, приветливо принимающую любые мысли и настроения. Сел у молчащего фонтана. Звезды в небе повторяли покадрово передвижения игроков голубой эскадры, когда-то уже носившей титул чемпиона. Это было
 
легендарно давно и должно было триумфально свершиться вновь, восстановив вселенское равновесие. Рав смотрел на Сборную. В ее игре было что-то голубое и свободное. Она океанской волной пульсировала и колебалась, перенося валы атак с фланга на фланг, опасливо откатываясь в защиту и пенясь забеганиями и финтами, в три-четыре передачи накатывалась новой атакой; и каждая ее частичка чувствовала и знала, что делают все остальные. Отшлифовано наигранные комбинации и понимание с полупаса, игра в недодачу и подстраховка, согласованность и маневренное единство рождали образ, называемый совершенством. Его неизменно сопровождала музыка; Рав слышал эту музыку, она складывалась 15 лет, менялась от матча к матчу, но главная ее тема верно выражала внутреннюю красоту Сборной, ту красоту, из-за которой Рав любил футбол и отдавал ему предпочтение перед всем прочим.
Сейчас Рав был тренером, который в финале Лиги Чемпионов играет на своем поле, сильнейшим составом лучшего клуба мира, когда все игроки в отличной форме и боевом настроении, погода футбольная и газон идеален, статистика, приметы, прогнозы и предсказания в его пользу и - полная свобода действий. Состояние, когда предвкушение счастья перешибает само счастье.
Сердце Рава стукалось о пачку купюр, лежащую во внутреннем кармане. Между сердцем и пачкой – флаг Италии на футболке. Но город не оставил его в излюбленном одиночестве.
Рав обошел фонтан вокруг, насвистывая, косясь на плоское небо. Когда опустил взгляд - на булыжниках мостовой танцевала девушка. Рав замер. Энергичность и пластика танца копировали контратаки Сборной, каждое движение такт за тактом соответствовало музыке в его голове. У девушки были черные глаза и шарф Сборной. Рав приблизился и подумал: «Завтра же выставлю ее в стартовом составе».
- Stringiamoci a coorte, siam pronti alla morte , - напел он. Девушка прервала проникающую передачу, обернулась и улыбнулась. Сели у фонтана.
- Болеешь за сборную? – рукопожатие в начале матча.
- 7 лет, - первый удар по мячу.
- 15, - навес с углового. – Красиво танцевала. С такими фанами Италия не может не победить.
- Она победит. Иначе футбол может не существовать.
Товарищеская встреча началась. Рав и девушка вознеслись на те небеса, где обитают футбольные боги, и, сидя одном облаке, творили финальный матч сборной, финт за финтом, пас за пасом, удар за ударом. Они делали игру красивую и честную, игру захватывающую и сложную, игру непредсказуемую и почти равную, игру, победную для Сборной. Голубая эскадра побеждала десятки и сотни раз, каждый по-новому, каждый с блеском. Побеждала то неожиданно, то долгожданно, то прогулочным шагом, то с потом и кровью, с разгромным счетом и на последних минутах, вдесятером и по пенальти. Мелькали игроки, в судорогах билась сетка, вздрагивали единым вдохом трибуны, мысль опережала мяч, рушились законы физики и вероятности…
Довольные своей работой, футбольные боги спустились на булыжники площади.
- Ты – удивительная, – выдохнул Рав.
- Спасибо за чудесную игру, - ответила она.
- Скоро увидим все в живую. От группового до финала, от первого мяча до победы.
Она улыбнулась.
- Я – нет. Я не еду на чемпионат. Бумажки с серийными номерами меня подставили.
Рав подумал минуту.
- Я тут посчитал - через четыре года я буду почти миллионером. Мы встретимся здесь же, я сделаю тебе подарок в честь годовщины знакомства, и мы поедем вместе. Как идея?
- Ты – удивительный, - рассмеялась она.
- Согласна?
- Согласна! – они хлопнули по рукам. А потом она сказала:
- Только я и до Евро не доживу. Рак.
 Тишина города. Тихо. Тихо. Тихо.
- Знаешь, если б мне дали прожить жизнь заново, я бы вряд ли что-то сделала по-другому. К чему… Только обязательно позаботилась бы о том, чтобы последний для меня чемпионат Сборной Италии я видела не по телевизору...
 
Ветер зашаркал по городу, шипя, как ненастроившаяся антенна…
- Я провожу тебя?
Шли, смеялись. Было хорошо, как при счете 5:0. Ей кто-то позвонил на мобильник. Рав сделал знак – «я сейчас», забежал в ближайший подъезд. Замялся, пытаясь найти то, что вдруг пришло на ум. Позвонил приятелю из клуба. Завтра придет девушка с запиской от него, Рава. Сам он будет позже. Сделать для нее все, что в записке. Хорошо? Договорились. Выдрал клетчатый лист, написал записку, на другой стороне - адрес и телефон. Вырвал еще лист, написал - ей: «Скромный подарок удивительной девушке в удивительный день. Ребята у нас хорошие, помогут, организуют. Извини, я буду занят эти дни. Встретимся на первом матче». Или не это писал, неважно... Пошарил по почтовым ящикам, вытащил газету. Достал сверток, который весь день носил во внутреннем кармане куртки, у сердца, где флаг Италии на футболке, завернул его и клетчатые листы в газету. Старательно завернул. Красиво. Подумал. «Только бы она не вздумала меня искать. Только бы не догадалась». Вернулся к ней, уже закончившей разговаривать.
- ...Пришли, - сказала она. Рав посмотрел на дом. Он был такой же недобрый, как и его.
- Держи, - Рав протянул сверток.- Маленький подарок. Сейчас ты поднимешься домой, а я уйду. Через час разверни его. Ты поймешь, что с ним делать. И береги, как ворота Буффона. Ну, до встречи?
- Stringiamoci a coorte, siam pronti alla morte... – пропела она.
- Italia chiam;!


«Куда я бил? Что это – безадресная передача или ювелирный пас? Что я сделал, что я сделал…» Рав шел, напряженно дыша, вслушиваясь в дальний гул, бум приближающихся барабанов. Город скалился на него темнотой переулков, ворчал ... Но Рав не видел и не слышал город. Он был немного в другом месте.
Финал Чемпионата Мира. 0:0. Последняя минута компенсированного времени второго дополнительного тайма, кроваво окрашенная сердечными приступами букмекеров, переполненная замершим вдохом миллионов, изнывающая под нависшей 11 метровой лотереей. Рав на острие, ювелирный пас, прострельная передача, великолепная обработка, левой, удар, толчок, искры из мышцы, боль, боль…
И органный гул трибун, файеры, мечущиеся флаги, зерна табло где-то за спиной; все дыбится, рушится, беснуется, и мир рывком выворачивается спиралью, и мчатся со всех сторон - и в Раве стремительно растет и рвет его на части что-то новое, чувство, сильнее миллионного ревущего стадиона. Рав не выдержал и побежал. Он бежал с победной дикостью восторга, обуянный славой и страстью, а везде была полосатая зелень травы, и месиво перекроенных лиц вокруг, и голубизна неба между расправленными крыльями рук, и музыка, любимая, пугающе красивая музыка, которая наконец-то звучала для него и в честь него...
Он все сделал правильно. Он забил. Тот. Самый.
Гол.
23.02.05

 
Квартира №12
Перед домом стояла машина, груженная разношерстью вещей.
- Переезжаете к нам?
Добротный, но весь какой-то серенький мужчина радостно ответил:
- Ага, наконец-то переезжаю! Давно я мечтал работать в таком доме…
- Кем вы работаете?
- Я – писатель.
- Что ж вас так привлекло в этом месте?
- Как? Неужели вы не знаете легенду об этом доме?
- Нет. – Пауза. - Она красивая?
- О да! Рассказать?
- Расскажите.
***
Тогда здесь стоял совсем другой город и жили совсем другие люди. И на месте этого дома возвышался огромный замок с высокими башнями и богатым убранством. Вокруг замка были горы, долины и леса; простор и тишина создавали головокружительное ощущение свободы. В этом замке жил знатный и богатый человек, а с ним – дочь и их многочисленные слуги. Дочь Лилит он воспитывал со строгой любовью, сам обучал ее наукам, хозяйству, придворному этикету и законам мира. В свободное время он любил гулять с дочерью по лугам и пещерам. Умер он, когда ей исполнилось 25 лет. В тот день Лилит, взяв завещание отца и молитвенник, впервые ушла к пещерам одна.
Лилит была строго, канонически красива. В чертах лица ни одного изъяна. Тёпло белая кожа, на щеках розовым просвечивает румянец, губы цвета закатного зарева. Черные густые волосы переливами спускаются на широкие плечи, длинную стройную талию, локоны обвивают изящные и сильные руки. Глаза ее черны так, что зрачков не видно. Пышные ресницы смягчают жгучий, холодный взгляд. Лилит передвигалась, словно бледнела и исчезала, а потом появлялась в шаге от того места, где была. И голос ее, низкий и певучий, незаметно перетекал от ласковых слов до властного приказа.
Лилит большую часть времени проводила в своих владениях, хозяйством управляла толково и с удовольствием. Иногда к ней приезжали знатные гости в роскошных нарядах; заслышав стук экипажей, Лилит сама широко растворяла парадные двери, являясь навстречу гостям в пышном белом с голубым отливом платье, блистая бриллиантами, бархатно улыбалась, сверкая сквозь ресницы чернотой взгляда. А бывало, к ней приходили люди в пыльных плащах с капюшонами, неся толстые книги или тугие узлы – их она встречала точно также.
В свободное время Лилит имела обыкновение ходить или ездить верхом по долинам, вдумчиво вглядываясь в пейзажи, напряженно держа стройный стан. Или поднималась в высокую башню, наблюдала за неведомым в телескоп; мерцая в темноте голубым платьем и белыми пальцами, записывала что-то о движении звезд и своих мыслей. Или читала, сидя в просторном пустом зале на темно-деревянном стуле с высокой полированной спинкой, облокотившись на один локоть, водя указательным пальцем по лбу, сосредоточенным взглядом ощупывая толстые листы.
***
Кроме земли, людей и драгоценностей, отец оставил Лилит алмазные пещеры. Никто не знал об этом тайном сокровище их семьи. В пещерах много лет работали добытчики алмазов, и никто их никогда не видел.
Их было двенадцать человек. Огромные, массивные тела, закаленные тяжелым трудом, взрытые шрамами, мышцами выпирают из-под свободного обволока грубой льняной одежды; крепкие, волосатые руки навечно укутаны грязью; грубо выделанные лица их угловатых, скупых черт; жесткие волосы – у кого черные, у кого каштановые или рыжие – обрывками свисают на потные морщинистые лбы; что-то напряженное, дикое светится в их глазах, необъятная сила тела и воли выражается в каждом жилистом движении могучих тел.
Двенадцать работали в шахтах каждый день на правах рабов. Изнуряющий страшный труд проверял на прочность их жизни. Взгляд двенадцати был всегда хмур и тяжел, словно все, что они делали, было продиктовано какой-то огромной необходимостью, не делать этого было никак невозможно и, кроме них, некому. Они разговаривали редко и скупо каменными словами; молчание слилось с их затвердевшими душами, натянутой тенью ложилось на сомкнутые рты. Двенадцать были родом из разных краев, очень непохожие, но повязанные общей тайной, общей целью бытия, вероятно, даже им неведомой.
***
Каждый день в шахты обязательно приходила Лилит. Она спускалась туда одна, держась смело и гордо, изящно придерживая юбку богато простого платья; возникала за спинами двенадцати белой вспышкой, с наглой строгостью охватывала взглядом их и пространство вокруг. Двенадцать сразу ловили ее присутствие. Осторожно прекращали работать, медленно клали инструменты, кто-то снимал каски, вытирал лицо и мозолистые руки. Двенадцать оборачивались, смотрели на Лилит. Вот она вся перед ними, вся едко белая, рослая; длинная гордая шея, широкие плечи, сильные руки, изящно изогнутые в локтях и тонких запястьях, и поблескивает на веках алмазная пыль. Она устремляет на них немигающий взор, глядит оценивающе, властно. Истерзанные сводчатые стены окружали двенадцать словно богатой резной рамой; багрово-лиловый свет пещеры скатывался с их полуопущенных голов, крутых плечей, играл едкой пылью, висевшей в воздухе. Двенадцать смотрят на Лилит напряженными, раскаленными взглядами, исподлобья или в упор, опасливо косясь или прямо, насупившись или с жадной страстью. Но каждая поза, каждое движение полны какой-то злой преданности, остервенелой покорности, гордой униженности. Минуты проходят в гулком молчании - после двенадцать опускают головы и продолжают свою рабскую работу. Иногда Лилит тут же и удаляется. Но чаще – остается.
Лилит ходит между двенадцатью, цепко следит за их работой. Она заглядывает в их лица с недобрым любопытством, дышит на кровяные ссадины, проводит горячими пальцами по мокрым холкам. Следуя своим настроениям и решениям, она бьет их плетью со страшной силой женского гнева и ненависти, а двенадцать не смеют уклоняться от мучительных ударов. Боль не задевает их; во много ужасней, если Лилит подойдет к одному их них близко-близко и в самое ухо начнет говорить что-то пышущим шепотом, что, кроме них, никто никогда не слышал. От этих ее слов у двенадцати рвется дыхание, в висках стучит тяжело и часто, и каменное сердце бьется на осколки; но они терпят и эту боль, опустив грузный взгляд, съеживаясь, отворачиваясь от Лилит.
Порой Лилит приходила к ним печальная, задумчивая, тихо садилась в стороне, смотрела сквозь них в бурую темноту. Или, оставшись у входа в шахты, кидала далекий взгляд в сочно зеленую ширь долин, нежно, волнующе пела. Двенадцать слышали ее голос сквозь грохот работы, мрачнели, огромные крепкие руки их вздрагивали, нервно дергались мускулы.
Иногда Лилит приходила к ним гневная, расстроенная, с болью в неспокойном, колыхающемся пламени глаз; выцарапывала острыми прямоугольными ногтями на их спинах молитвы за все человечество, кричала и била их, ненавидя эти строгие, молчаливые лица, ничего не выражающие выносливые взгляды.
***
Раз в три месяца Лилит уезжала в город и забирала у мастера, помнившего еще ее отца, постоянный заказ: 12 пар грубых, бурых крепчайших ботинок. Затем в сопровождении служанки, несущей воду, Лилит шла к пещерам, молча смотрела на обнаженные грязные широкие торсы. Чувствуя холодную тяжесть ее очей, двенадцать замирали, сжимали зубы, не смея на нее смотреть. Лилит подходила к одному, касалась бугра плеча жгучей белой рукой. Он клал в сторону инструмент, тяжело распрямлял спину, медленно поворачивался к ней лицом. Читая ее глаза, он вязко опускался на валун, исподлобья смотрел на нее пристально и пусто. Лилит медленно опускалась на колени, снизу вверх глядя на него нежно, покорно, снимала старую обувь, омывала огромные, грубые ступни, завязывала шнурки на новых ботинках.
***
Глубоким вечером двенадцать возвращались в замок, скупо расходуя слова, поднимались по каменной лестнице в самую высокую башню. Там, у деревянной двери в холодную серо-лиловую комнату, ждала их Лилит. Они заходили по одному, и каждый голодным, ворующим взглядом захватывал ее облик последний в этот день раз. Из окон этой комнаты был виден весь город, и много вне города, и еще больше неба, но двенадцать никогда не смотрели туда – они ложились на твердое и проваливались в тяжелые, багровые сны. Лилит затворяла дверь, вешала замок – на одну петлю, никогда его не защелкивая, плавно покидала их, не оборачиваясь. Бывало, она входила к ним среди ночи, садилась на подоконник; смотрела на спящих, слушала их храп и стоны, разбрасывала по жилистым телам лунный свет. Кто-то всегда просыпался от ее присутствия, борясь со страхом, ловил в полутемноте ее очертания, отворачивался и больше не мог уснуть. Лилит запускала пальцы в спутанные, жесткие волосы, тыльной стороной ладони проводила по черствой коже, мышцам, ловила запахи. И оставляла их, унося с собой лунный свет.
Завтра они снова уходили в алмазные пещеры.
Так проходило много лет…
***
Как всегда, Лилит спустилась в шахту, придерживая ярко-белое платье, поводя плечами. Степенно поворачивая гордую голову, окинула взглядом всю пещеру. Двенадцать прекратили колоть и буравить, аккуратно положили железо инструментов на камни. Неторопливо, равномерно обступали они Лилит, замыкая круг угловатых пыльных лиц. Медленно поворачиваясь, плавным вихрем закручивая платье, Лилит немигаюче посмотрела на каждого, но, кроме почтения, преданности и усталости, ничего не видела она в их глазах. В нетерпеливом ожидании Лилит склонила голову набок, касаясь снежной щекой изогнутого черного локона; тогда один из двенадцати, что стоял прямо перед Лилит, вытащил из-за пазухи бурую флягу, бугристой рукой протянул ей. Лилит зло усмехнулась, оглядела окруживших ее еще раз; в их сдержанных позах, хмурых морщин лиц было нечто, что ясно говорило ей: отказываться никак невозможно. Лилит вырвала флягу, царапнув протянутую руку, закинула голову и залпом выпила. Дикой кошкой исподлобья смотрела на своих рабов, и в последний миг изумилась туманной печали, безотчетной жалости в их глазах. Огромным усилием подавив душащую боль, закрыла глаза, сохранив на лице властное, спокойное выражение, пошатнулась и навзничь упала на подставленные ладони.
Двенадцать положили тело Лилит в стеклянный гроб на мягкое, белое, кинули рядом с ней горсти бриллиантов, закрыли прозрачной крышкой. Молча понесли ее на плечах на дальний холм. На вершине, где развесистый, массивный дуб сотни лет шептался с землей и небом, взрыли землю, опустили на дно ямы Лилит. Встав по периметру могилы, двенадцать тяжело дышали полной грудью, переминали ноги, хрустели пальцами. Потом, скрестив руки на выпуклой груди или опираясь на лопаты, в последний раз смотрели на Лилит. Ланиты ее еще просвечивали розовым, из-под век, густых колючих ресниц еще мерещился холодный огонь ее взгляда, из багряных уст пробивалась гордая, ироничная улыбка. На веках играла со светом алмазная пыль. Снег пышными белыми цветами падал на гроб и стоявших вокруг. Ветер робко трогал жесткие черные волосы двенадцати. Двенадцать молча и неподвижно всматривались в Лилит, не помня ничего вокруг: ни свободных просторов за их могучими спинами, ни жара алмазных шахт, ни своей полузабытой родины. Не существовало ничего, кроме Лилит, сложившей сильные руки на белом, тончайшей вышивки корсаже, двенадцати рослых, широких, мрачных силуэтов с мерцающими черными глазами, да неба, пускавшего на них и ее мякоть снега и неяркий, серо-лиловый свет.
***
Писатель замолчал. Сидели среди беспорядка ненужных пока вещей. Писатель смотрел сквозь запыленные, неприжившиеся предметы, думал о двенадцати, о том, чего никто никогда не узнает. А я смотрел в окно на штриховку ветвей, покрывающую мутное небо, и думал: он еще не догадывается, что город никогда его не отпустит – ни в другое место, ни в другое время…
28.02.04


Рецензии