***

| Посвящается А.П.Щербо

       О Ч А К О В С К И Й С А Д

       Глава I.
       
Н-ское военное училище размещалось в старинных казармах, а казармы занимали целый квартал. Но училище занимало и часть соседнего квартала, поэтому через улицу, из ворот в ворота, то и дело переходили офицеры и курсанты, строем и поодиночке. У ворот часто можно было видеть и штатских людей, более женщин, поджидавших «своих мальчиков», живущих «на казарме». Улица называлась Бригадной, она называлась так издавна. Её не переименовали, как многие улицы окрест: название звучало достаточно пролетарски, хотя происходило от Лейб-гвардии конноартиллерийской бригады, квартировавшей здесь когда-то на протяжении ста с лишком лет. Бригадная улица была недлинной и тихой. Там, где она кончалась, был виден поднимавшийся зелёной стеною Очаковский сад.
В начале лета из ворот училища вышел Андрюша Ковригин. День был очень хорош, на небе – ни облачка, но это Андрюшу отнюдь не радовало. Двадцать минут назад полковник Цвиль, задав Андрюше три вопроса, выявил весьма слабую Андрюшину ориентировку в условиях, влияющих на возможности УКВ-связи. Это была последняя попытка, и, следовательно, лето Андрюше предстояло провести совсем не так, как он планировал. Это было весьма огорчительно.
Дорога Андрюше была недальняя: по Бригадной, потом наискосок через сад – и он дома. Каждый метр этой дороги был знаком ему; но вот там, где кончалась Бригадная, на углу, за оградой медицинского института, он увидел деревце – конечно, он видел его и раньше, – но в первый раз он увидел на нём цветы, похожие на капли запёкшейся крови. Это было так неожиданно для бесхозного деревца, растущего на данной широте. Подивившись, Андрюша углубился в Очаковский сад.
Сколько ни помнил Андрюша, ни трава, ни деревья в саду никогда не росли хорошо. Сейчас беловатые проплешины на газонах особенно его раздражали, а когда он опять вспомнил полковника Цвиля, то от расстройства даже сел на скамейку. Посидев немного и успокоившись, он огляделся и с удивлением обнаружил, что сад, несмотря на отличную погоду, совсем пуст. Стало очень тихо; в этой тишине за спиной Андрюши возникли два женских голоса. Голоса приближались, что-то напевая. Пели красиво; но, хотя мелодия была знакома и слова понятны, – смысл ускользал. Один голос был высокий, другой – низкий, даже грубоватый. Андрюша не оглянулся; он попытался представить себе этих женщин и почему-то решил, что та, у которой высокий голос, непременно должна быть с рыжими волосами, зелёными глазами и веснушками. Голоса звучали уже совсем рядом; наконец, певшие вышли на дорожку и сели на скамейку рядом с Андрюшей.
Это оказались две старухи. Обладательница высокого голоса была аккуратно подстрижена и покрашена в сиреневый цвет. Другая, седая, бывшая когда-то жгучей брюнеткой, была в тёмно-синей косынке. Они замолчали и стали глядеть на Андрюшу с заботливым вниманием. Тот смутился и хотел уйти, но тут сиреневая сказала подруге:
– Смотрите, это действительно молодой Ковригин!
– Как он разочарован! – ответила седая. – Он уверен, что никогда не состарится.
– Вы думаете?.. Ну, его нельзя за это осуждать, – сказала с улыбкой сиреневая, сняла с Андрюши пилотку и потрепала его по голове. Андрюша хотел мотнуть головой, но не смог.

– Осуждать нельзя, но показать кое-что можно. Пойдём-ка, миленький, со мной, – с этими словами седая взяла Андрюшу за руку и повела к пруду. Сиреневая последовала за ними. Все трое взошли на мостик, и седая указала Андрюше на воду. Вода была как вода, но вот лёгкая рябь исчезла, и вода стала похожа на воронёную сталь.
… По дорожке парка мелкими шажками идёт старик, подволакивая правую ногу. Его лицо подёрнуто седой щетиной. Левой рукой он опирается на палку, а правая полусогнута, неподвижна, и на неё надета варежка. За стариком семенит старая жирная собачонка. Старик садится на скамейку. На нём одежда, которая взрослыми детьми называется «ещё вполне приличной». Он с трудом вынимает из кармана орех и держит его на ладони. Но белки боятся собачонки и не идут к старику…
… Во-первых, Андрюша с детства не любил, когда его водили за руку; во-вторых, он понял, что ему показывают конец его жизненного пути, и увиденное ему не понравилось; в-третьих, снова вспомнился полковник Цвиль. Совсем разозлившись, Андрюша сунул руку в карман, вынул первое, что попалось под руку, – а попалась любимая блестящая расчёсочка, сделанная когда-то Андрюшей из титановой полоски – и швырнул в воду. Послышался визгливый звон, как от разбитого стекла, вода снова покрылась рябью – и всё исчезло.
– Браво, каков молодец наш юнкер, а? – сиреневая смеялась до слёз. – Вы, мадам, хотели озадачить его, а он озадачил вас, да и крепко озадачил. Вам, юноша, нужно срочно подыскивать новую судьбу, прежнюю вы разбили. Но каков молодец! – и она снова рассмеялась.
– А что предложите ему вы? – сухо спросила седая.
– Право, не знаю… Может быть, вот это… – сиреневая поманила Андрюшу, и они втроём вышли из сада. Перейдя через улицу, они остановились у Музея Знамён, перед мозаичной картиной «Переход Суворова через Альпы». Сиреневая протянула руку к картине, но тут голос Вити Калитина вывел Андрюшу из оцепенения.
       
       * * *

Витя Калитин, в те времена ещё откликавшийся на прозвище «Викалин», вынул крысу из ведра и портновскими ножницами отхватил ей голову. Голову тотчас унесли, а кровь Витя сдоил в центрифужную пробирку. Потом Ленка распяла крысу на пробковой доске, вскрыла её и стала раздавать органы членам славного коллектива молодых учёных. Кое-что оказалось в склянке с формалином, в аккуратных марлевых мешочках с соответствующими ярлычками; кое-что было размолото на гомогенизаторе и пошло на биохимию – в общем, шёл тот аврал, которым заканчиваются хронические эксперименты. К четырём часам всё было кончено. Калитин бросил ножницы в раковину, снял передник и халат и вышел на улицу. Перед тем, как направиться по заданию коллектива в магазин на углу, очень хотелось посидеть в саду, немного прийти в себя. Вход в сад был как раз напротив. Калитин уже было собрался перейти через улицу, как вдруг увидел выходящего из сада Андрюшу Ковригина в сопровождении двух девушек, беленькой и чёрненькой. Все трое были в отличном настроении. Вот Андрюша шепнул что-то чёрненькой на ухо, от чего та аж присела, закрыв рот ладошкой. Компания поравнялась с Музеем Знамён, и тут девушки простились с Андрюшей и упорхнули, а он остался стоять, глядя на мозаичную картину на стене. Как-то не понравилось Калитину это стояние. Он поспешил к Андрюше и похлопал его по плечу. Тот вздрогнул.
– Здравствуй, Андрюша, кого это ты по саду прогуливал?
– Это… это старинные бабушкины подруги.

– Ага, старинные, значит. Ладно. Как родители-то поживают?
– Хорошо, спасибо. Лёня вернулся на прошлой неделе.
– Да ну? Надо позвонить ему вечером. Ну, до свидания, Андрюша. Родителям привет передай.
– Спасибо. До свидания, Виктор Сергеевич.
Калитин смотрел некоторое время вслед Андрюше. Весь он был тоненький-тоненький – мама подгоняла форму. Андрюша был младшим братом Лёни Ковригина, самого близкого калитинского друга. Калитины и Ковригины дружили семьями со времён незапамятных. Когда маленький Витька оказывался в гостях у Ковригиных, то его, чтобы не мешал, бабушка Лёни отводила к своему старинному шифоньеру и давала полную свободу рыться в его многочисленных ящичках, наполненных вещицами, сделанными «до исторического материализма». Бабушка иногда присутствовала при этих исследованиях, рассказывала об извлекаемых сокровищах, тихо сожалея об утратах, вместе с тем понимая, что без этих утрат род Ковригиных наверняка пресёкся бы в лихие военные дни, когда в этом городе от голода умирали даже мыши. Но одной утраты бабушка никак не могла себе простить – это было неотправленное письмо начала прошлого века, где один из Ковригиных описывает свою встречу с Пушкиным. В память об этом сохранилась алюминиевая кружка, которой за это письмо была отмерена серая затхлая мука. Однажды дьявол напал на юную Витькину душу, он не удержался и отправил в карман очень понравившийся ему медальон в виде серебряного сердечка с эмалью. Витькина матушка это обнаружила, и то, что последовало за этим… Ну, в общем, это стало важным элементом его воспитания.
А Андрюша был поздним ребёнком, поэтому – общим любимцем; он весьма уважительно относился к Калитину, а аспирант Калитин по отношению к «годку» держал себя покровительственно. И сейчас ему не хотелось отпускать Андрюшу от себя, хотелось догнать его и сказать ему ещё что-нибудь, не важно что. Но надо было спешить, на кафедре, наверное, уже всё прибрали и ждут.
Купив на углу всякую снедь, Калитин заглянул в винный отдел и, к своему удивлению, увидел среди прочего бутылку «Бастардо». Они с женой очень любили это вино, и именно бокалы с «Бастардо» им поднесли на второй день свадьбы. Оно всё реже бывало в магазинах, как, в прочем, и многое другое. Калитин обрадовался: осенью – день рождения жены, ей будет сюрприз. Надо пока на кафедре спрятать. Ему всё время вспоминался один вечер, когда они ещё жили в коммуналке; жена кончила кормить Катерину, и Витя принёс ей «Бастардо» разговеться. Соседи-пьяницы куда-то смылись, за окном дул оттепельный ветер, сессия спихнута, за сервантом посапывала Катька, а в холодильнике «Ладога» лежал кусок латвийского сыра, и это всё, что тогда было нужно для счастья.
Вернувшись на кафедру, Витя прежде всего позвонил жене и сказал ей, что сегодня за Катей в садик зайти не сможет, затем вошёл в комнату, где обитали молодые учёные, и которая в силу обилия в ней всякого барахла называлась «слесаркой». То, что принёс Витя, было быстро очищено, нарезано и разложено по тарелкам, а из холодильника извлекли колбу с разведённым спиртом. Через полчаса в слесарке стало шумно и дымно. Говорили обо всём. О том, что война во Вьетнаме закончилась, и как ни сильна Америка – правое дело не перешибёшь. И как у нас после этого с Америкой будет. И как будет с Китаем. И что реакция на С- реактивный белок ещё себя покажет – а поставить её раз плюнуть. И что хорошо писать диссертацию «ДСП» - придирок к оформлению меньше. И что уже есть фотоаппараты с автоматической наводкой на резкость. Это как? А вот так, японцы делают. И вообще, прекрасен наш союз. А помните, что Твардовский в своё время о Солженицыне писал?
Вот тут шум весьма усилился, и в слесарку вошёл шеф. Сказав, что уже имел неприятности по поводу позднего галдежа на кафедре, он осведомился о достаточности закуски. Услышав, что было много, но всё съели, он положил на стол полбуханки хлеба и немалый кусок сала и ушёл, напомнив о необходимости сдать ключи на проходную. Калитин достал из-за шкафа видавшую виды гитару и все негромко запели: «Миленький ты мой, возьми меня с собой…». С кафедры выкатились часа через полтора. Их принял тёплый вечер. До метро решили идти через сад, а войдя в него, присели на скамейку «подышать». В саду было хорошо. Сильно пахла трава. Светлое небо отражалось в пруду. Каждый думал о своём – и каждый думал об одном и том же. И никто не удивился, когда Саша Одинцов негромко сказал:
– Все мы расстанемся.
Посидев молча ещё минут пять, все сразу встали и быстро пошли к метро.

       
       Глава II

Такого славного лета не было давно. Дни шли – один к одному. Налетали время от времени желанные грозовые дожди. Калитин вовсю оттягивался на даче после военных сборов, наверное, последних в его жизни. Вернулся он с этих сборов с загорелым лицом и побелевшими бровями, был очень оживлён, но о сборах ничего не рассказывал и порой внезапно замолкал, уставившись в одну точку. Но время шло, и однажды в начале августа почти с самого утра пошёл иной, мелкий и долгий дождик. Калитин решил, что хватит бездельничать, и несколько раз с решительным видом садился писать методичку к одному практическому занятию, проводить которое он не очень любил. Но всякий раз находилось какое-нибудь дело, например, поточить ножик, очинить карандаши, послушать приёмник и вообще перекусить – и лист оставался чистым. Калитин сердился на себя, потом плюнул и со словами «У меня отпуск!» включил телевизор. Но смотреть было нечего, и он опять уполз на чердак. Там, на бывшей калитинской рубашке, спал соседский кот, решивший, за временным отсутствием хозяев, пожить у Калитина.
Но к вечеру дождь кончился. Всё небо стало в лоскутьях – голубых, серых, лиловых и ещё какого-то сёмужьего цвета. Калитин вышел погулять. Из всех прелестей этого вечера его особенно взволновал тот запах, который иногда бывает в сыром лесу, и который Калитин для себя называл почему-то «брусничным». Он с детства любил этот запах, считал его тонким и ни с чем не сравнимым – и был оскорблён, ощутив этот запах недавно в метро от коротко остриженного существа с облезшим лаком на ногтях и в кожаной юбке.
Такой вечер после дождливого дня обещал, что и следующий день будет таким же. Однако, проснувшись, Калитин увидел бьющее в окно солнце. Он уже было подумал, что всё вернулось на прежний круг, но нет – всё стало другим, было светло, ветрено и прохладно. Это значило, что лето кончилось, и каким бы длинным ни был преподавательский отпуск – и ему придёт конец.
Калитин поднял с постели сладко спавшую старшую дочку, непрерывным подталкиванием и понуканием заставил её в темпе помыться и позавтракать, и они покатили на велосипедах по мокрому шоссе купить что-нибудь к обеду. Калитин кричал в спину Катерине разные весёлые глупости, которые он употреблял в общении с ней лет десять назад; та ехала с важностью и не оглядывалась. У магазина был телефон-автомат, и Калитин, как всегда теперь при удобном случае, позвонил Ковригиным узнать, нет ли каких вестей от Андрюши.
Вернувшись, Калитин стал ставить самовар. У дорожки, между грядками, рядом с кустиком незаконнорожденных анютиных глазок, у Калитина было особое самоварное место. Он принёс на это место самовар, потом корзинку, в которой была бумага для растопки, лучинки и сосновые шишки, собираемые маленькой Лидой; ещё там была рукавица для того, чтобы снимать и надевать трубу. Растопив самовар, Калитин прямо в трубу стал бросать шишки. Из трубы повалил густой белый дым. Калитин сел на скамеечку рядом. В недавние погожие дни дым из самоварной трубы валил клубами и неспеша уходил в сторону дома хозяина гостившего кота. Нынче же ветер творил с дымом, что хотел. Он трепал его, рвал из стороны в сторону, заворачивал кренделем, а иногда дул прямо в трубу, сверху вниз, и тогда дым вырывался из дырочек под топкой. Но каждый, кто топил самовар сосновыми шишками, знает, что наступает такой момент, когда дым вдруг пропадает; над трубой видно лишь прозрачное волнение раскалённого воздуха, и слышен негромкий рёв. Увидев это, Калитин бросил ещё десяток шишек; вскоре показался пар, ещё горсть – и самовар зашипел и заплевался. Калитин отнёс его во времянку; все стали пить чай и смотреть по телевизору интересный английский фильм про разных зверей. Гостивший кот чавкал рыбой. А потом по телевизору пошли новости, и там были бородатые люди, сидевшие на придорожных камнях и завернувшиеся в одеяла, из-под которых торчали стволы автоматов, и Калитин рывком поднялся и быстро вышел из времянки. Он подбежал к маленькой Лиде, игравшей в кучке песка, поднял её и крепко прижал к себе. После возвращения папы «из армии» это было уже не в первый раз, и Лида перестала пугаться.
А потом они с Лидой пошли в разные места. Посмотрели, какие щенки у огромной соседской собаки Анты, как падает вода с плотины, какой страшный вывороченный пень лежит на берегу речки. Домой пришли к обеду, голодные, и Калитин, поев, соснул часок. Пришёл вечер, стемнело, вернулась Катерина в ватнике, пропахшем дымом – дачная молодёжь по вечерам жгла костёр у речки и нестройно мяукала под гитару. Сквозь листву светили окна соседних домов. Дорожку перебежал ёжик, почти домашний, Калитин не раз ловил его и показывал детям. Калитин загрустил, подумал о быстротекущем времени, о том, что дети растут, и маленькая Лида скоро пойдёт в школу, и жизнь у неё будет уже совсем другая, что квартирка так тесна, что мать стала совсем плоха… А потом он подумал, что грустно ему стало потому, что пора спать. И он пошёл спать.
На даче он обычно спал хорошо. Но нынче, под утро, на него напал кошмар. Чердак вдруг осветился бледным светом. Стали мерно и гулко бить невидимые часы. В доме заскрипели и захлопали двери. Послышался шум, как от ветра в листве, и большая чёрная птица стала биться в чердачное окно. Калитин проснулся в ужасе. По крыше крапал редкий дождик. Гостивший кот свернулся в ногах тёплым дышащим клубком.
В тот момент, когда Калитин услышал бой невидимых часов, пуля разорвала горло Андрюше Ковригину, и он умер.
       * * *

Наступило утро. Горы вдали стали отчётливо малинового цвета.
Если люди стреляют друг в друга с расстояния менее полутораста метров, нет ничего глупее, чем, выстрелив, смотреть, попал ты или нет. Надо мгновенно убраться на новое место, которое присмотрел себе заранее. Капитан Андрей Николаевич Ковригин знал это очень хорошо. И не раз, взглянув туда, откуда он только что стремительно смылся, он видел летящую во все стороны пыль и щебёнку, отбиваемую пулями. Знал он, однако, и то, что офицеру особо суетиться не следовало.
Караван, на который они устроили засаду, должен был выйти с вечера, но не вышел – было известно, что из местных там всего двое, прочие побоялись выйти ночью. Но караван этот очень ждали там, откуда позавчера Ковригин привёз Филимонова, вернее, то, что от него осталось. Чуть свет – и они тронутся. Надо было ждать.
Ковригин был здесь уже полгода. Он весьма изменился лицом и нравом. Психика его пришла в состояние охранительного торможения, мысли и слова стали просты, коротки и конкретны. Он давно уже перестал радоваться письмам из дома; легче он переносил отцовскую – основную – часть письма, содержание которой можно было свести к словам «Служи да не трусь»; с приписками матери было сложнее, там было много ненужного сейчас, и, читая, Ковригин даже иногда мотал головой. Были ещё письма от одной женщины, её имя порой встречалось и в родительских письмах, но у него не осталось ничего, что откликнулось бы и на эти письма. Всё лишнее из ума и души он как бы сдал на вещевой склад и оставил для себя самое необходимое – необходимое для трёх вещей: выжить, уберечь своих и не сойти с ума. Он видел здесь сны всего два раза, но в этих снах было то же, что и наяву – битый камень, пыль – несмываемая, неистребимая, засады, вертолёты, заскорузлые кровавые бинты, китайские автоматы, итальянские мины, коричневые липко-маслянистые брикеты опиума и прочая дрянь. И мёртвые машины. И мёртвые люди. И опять битый камень и пыль. Казалось, пыль была даже внутри, пропылилась душа. Но наместо того, что ушло, появилось звериное чувство врага за спиной, нацеленного ствола, летящей пули. Из напряжённого оцепенения его выводила только гибель товарищей, но и она действовала на него теперь странным образом. Его почему-то прежде всего волновало, из какого оружия убит погибший. Часто установить это было невозможно – гибли и от осколков, и от всякой всячины, сорванной с брони, и горели. Но Ковригин всё-таки как-то это решал для себя. Он очень огорчался, если это было наше оружие, попавшее во вражеские руки, видел в этом несправедливость и горевал. Если же оружие было чужое, Ковригин считал, что так и должно быть, и всё в порядке. Он извёл всех в госпитале, пока доподлинно не узнал, что взрыв, сбросивший его уазик с дороги и трижды его перевернувший, был произведён миной, изготовленной из 122-миллиметрового снаряда. Из уазика его вынули в скверном виде. Первое, что он увидел, окончательно очнувшись, были Людочка и Кариночка, госпитальные сестрички. «О-о…» – просипел он, разлепив губы; это должно было означать «отвоевался». Но сестрички поняли. «Нет, в наши планы это не входит» – ответила одна из них ровным низким голосом, кто именно – Ковригин не понял, их лица были закрыты масками. И правда, выходили его на удивление быстро, через месяц с небольшим он вернулся – в результате своих неоднократных рапортов – в строй, за что удостоился быть помещённым в диссертацию начальника госпиталя под именем «капитана К.». Однако после ранения у него появилось странное свойство – он часто стал угадывать своих знакомых в вовсе посторонних людях. Вот и недавно он, остановившись у одного КПП, увидел на обочине Виктора Сергеевича Калитина, стоявшего среди носилок с ранеными и отчаянно ругавшегося с каким-то майором. Но, отъехав, Ковригин понял, что опять ошибся – невозможно было представить, чтобы Виктор Сергеевич употреблял в разговоре подобные слова, да и голос был совсем не тот – срывающийся и повизгивающий.
А Филимонов был убит из винтовки «Бур».
Капитан Филимонов был личностью примечательной. Его подразделение действовало весьма успешно благодаря, во-первых, высоким качествам личного состава и, во-вторых, особому методу допроса пленных. Попав однажды в хозяйство Филимонова, Ковригин увидел, как солдат складывал в брезентовый чехол какие-то дюралевые трубки. Филимонов объяснил. Приметив, что пленные совершенно спокойны под дулом автомата, однако с ужасом относятся к перспективе умереть насильственной смертью, но без пролития крови, – подразделение капитана Филимонова стало носить с собою лёгкую и удобную складную виселицу, изготовленную в артмастерской по филимоновскому эскизу. Виселицу неспеша собирали на глазах у допрашиваемого и, в конце концов, получали информацию, в большинстве случаев – достоверную. После этого и пленный получал то, что предпочитал – Филимонов считал себя человеком справедливым и, кроме того, не хотел, чтобы противник знал о его методах допроса. Допрос проходил отдельно от прочих пленных, и они, услыхав звук выстрела оттуда, куда увели их товарища, делали вывод о его достойной смерти. А вот вчера утром упакованного Филимонова увёз на север толстобрюхий АН. Интересно, куда это приспособление после него делось?
Тут размышления Ковригина были прерваны сообщением о том, что от дозорной тройки не было очередного контрольного сигнала. Ковригин немедленно послал четырёх гранатомётчиков и ещё двадцать человек поближе к дороге, а десять человек – в сторону дозора, хотя в душе уже простился с надеждой на успех засады. Вскоре со стороны дозора послышалась стрельба, затем показалось, что стрельба началась со всех сторон. Нет, Ковригину здесь давно уже ничего не казалось; он сразу определил направление, быстро отдал распоряжения на оборону и едва успел запросить воздух, как на дороге показался караван, мчавшейся с дикой скоростью. Но «шершнями» была разворочена первая «тойота», затем и последняя, и после короткой стрельбы караванщики – и живые, и мёртвые – лежали под дулами. Однако тут, наверху, шёл бой, Ковригин нёс потери. И вдруг всё изменилось, нападавшие перестали стрелять, и выстрелы послышались со стороны хребта. Ковригин понял: хитрый Лещенко со своим десятком пропустил без боя обходивших и теперь ударил им в тыл. Это поняли и караванщики, они перестали вертеть головами и теперь лежали спокойно. Только из-за ближайшей груды камней трое-четверо продолжали стрелять и кричали смертные аяты. В голове Андрюши весело трещало: «…своевременно разгадав замысел противника отвлечь внимание нападением с фланга и тем самым дать возможность каравану…». Он выхватил у солдата автомат с подствольником и запустил гранату круто вверх, на миномётный манер – фокус, удававшийся немногим – для того, чтобы граната упала за камнями и положила бы там всех. Когда рвануло, он выглянул посмотреть, удалось ли ему это, но тут пуля разорвала ему горло, и он умер.
После этого он встал и огляделся.
То, что он увидел, теперь имело для него новый смысл и было наполнено новыми знаниями. По придорожным камням метались люди, неся оружие и раненых, сталкиваясь и мешая друг другу. Всё было усыпано гильзами, шелухой от перевязок и прочим военным мусором. Приближался, постепенно нарастая, всем знакомый рокот с присвистами, и – всё равно неожиданно – из-за горы вынырнули два «крокодила», в которых уже особой нужды не было. Покрутившись, выпустив по паре ракет и постреляв немного, они улетели, а на дорогу стали садиться борты, забиравшие всех – и живых, и мёртвых. Среди прилетевших с бортами он увидел и Игорька Веткина из штаба – вечно он вертелся там, где ему вроде и быть-то не положено, – который, как теперь знал Ковригин, за тонну баксов сообщил Бахрутдину о филимоновском рейде, а за три плетёных иранских перстня – о ковригинской засаде. Андрюша посмотрел вслед бортам и хотел пойти по дороге прочь от солнца, – но очутился перед входом в Очаковский сад.

Вид сада чудесно изменился, но это не удивило Андрюшу.
Огромные деревья лениво шевелили тёмной тяжёлой листвой. Деревца пониже были усыпаны невиданными цветами, похожими на капли запёкшейся крови. В сочной синеватой траве радужно блестела роса. Пригорки превратились в холмы, по которым змеились жёлтые тропинки. В беседке сидел полковник Цвиль в шинели внакидку и читал толстую книгу; рядом лежал здоровенный ньюфаундленд и косился на пролетавших мух. Через лужайку, мимо белого обелиска, пробежала осёдланная лошадь. Капитан Филимонов вёл куда-то взвод, но и он, и солдаты были в какой-то мятой, вылинявшей форме – и без погон. Синева пруда была такой глубокой, что захватывало дух. На островке отдыхали прекрасные белые птицы. Стало тепло – Андрюша наконец-то отогрелся после этой ночи. Он присел на скамейку. Тут к нему подошел человек в фуражке с высокой тульей и большой кожаной сумкой. «Господин Ковригин?» – спросил он и, не ожидая ответа, продолжил: «Письмо, отправленное вами, весьма задержалось ввиду холерных карантинов, и его превосходительство господин почтмейстер счёл за благо возвратить вам его, полагая, что, в силу изменившихся обстоятельств, вы соизволите что-либо присовокупить…». Человек ушёл, а Ковригин повертел в руках длинный конверт и вскрыл его.
       
Генваря 13 дня 1835 года.
Здравствуй, душа моя!
Третьего дни был я у Калитиных, где, во-первых, видел презабавнейшую штуку, а во-вторых, был при начале нового столичного анекдота.
Во-первой: крепостной человек Сергея Петровича пишет миниатюры на стекле медовыми акварелями, кои показывает при помощи оптического прибора отображенными на полотне, натянутом на стене, в весьма увеличенном виде. Так показаны были виды Петербурга и Царского Села, а также портреты некоторых известных лиц и августейших особ. Все сие надлежит показывать в совершенной темноте. Сей человек, по словам Сергея Петровича, имеет острый ум и поведения трезвого. Он также весьма свободно изъясняется, в чем мы скоро убедились: нам была прочитана краткая лекция по оптике с толкованием увиденного. Кроме самого прибора, сему Ефиму Трубину (таково его имя) пришлось измыслить для своих нужд новую калильную лампу, дающую чрезвычайно сильный свет, которая, однако, может служить только сей цели, ибо скоро сгорает. Отображенные картины были в половину квадратной сажени; краски, оживленные светом, производили самое приятное впечатление, а случившийся тут же академический художник сказал, что мы присутствуем при рождении нового рода живописи. Трубин принимал поздравления со скромностию, но весьма удовлетворен, о чем говорил румянец на щеках этого уже не молодого человека.
Во-вторый: среди собравшихся был и известный сочинитель наш Пушкин. Он небольшого роста, с внешностию более татарскою, нежели арапской, одет очень аккуратно. Ты, Машенька, заметила бы гораздо более и еще более написала бы своей Lis;, но я не женщина и более сказать ничего не могу. Здесь о нем говорят очень много всего - и очень много дурного. Но суди сама. Как только окончили показывать картины и впустили свет в залу - я посмотрел на Пушкина. Он сидел напряжен, но вдруг сразу же переменил выражение и взял вид весьма небрежный. Трубина он слушал без внимания, глядя по стенам и зевая - явно нарочно. Трубин сказал, между прочим, что изобрел прибор, чрезвычайно облегчающий письмо акварельных миниатюр с натуры, главным образом портретов, дабы затем показывать их увеличенными. Можно иметь целую портретную галерею в небольшой шкатулке. Трубин тут же почтительно обратился к Пушкину с просьбой позировать ему, на что тот пожал плечами и ничего не ответил. Сергей Петрович со своей стороны повторил просьбу; в ответ Пушкин сказал: "Я и своих-то холопов тешить не привычен, а чужих и подавно." Было видно, что ему досадно общее внимание к Трубину. Сразу же наступило стесненное молчание. Всё хотел разрешить незнакомый мне кавалергард. Он положил руку Трубину на плечо и сказал: "Напиши с меня, братец: мы, Вельские, привыкли холопьев тешить - все, бывало, дворовых девок под венец вели да княгинями их делали!" Вышло, однако, еще хуже. Лицо Пушкина сделалось бледным, и он выбежал, ни с кем не простившись. Разошлись вскоре и прочие. Сегодня поутру стало известно, что Пушкин послал вызов Вельскому на следующий же день по какому-то вовсе вздорному поводу. Вельский тут же ответил, что если он когда и прольет кровь, то только на поле чести, защищая Отечество, в Пушкина же стрелять не может, потому что хотя он, Пушкин, и дурной человек, но генерал от словесности, он же, Вельский, всего лишь ротмистр. Однако-де высечь его, Пушкина, не мешало бы.
Получив письмо, Пушкин, говорят, прямо взбесился, тем более, что Вельский отнюдь не скрывал от публики содержание своего ответа, и прошел слух, что Пушкина в самом деле высекли на съезжей. Говорят, Пушкин с яростию грыз лезвие турецкого ятагана, оставшегося у него еще от Аннибала - и сломал при этом зуб.
Ну, вот тебе последние петербургские сплетни. Письмо это тебе доставит с оказией Семен, у него же гостинцы Денечке и Вареньке. Дома думаю быть к Покрову. Остаюсь нежно любящий тебя Ника.

Р.S. Я думаю, рощу у Захарьина надо продать и не дорожиться, обусловив с промышленниками выкорчевку и отдачу им за сие пней на деготь. Я показал здесь глины, которые привез с Поемы - все едины, что фарфор из них будет отменный. На том месте у Захарьина думаю ставить фарфоровый завод - конечно же, с твоего позволения, душа моя.

Прочитав письмо, Андрюша хотел положить его обратно в конверт, но порыв ветра выхватил письмо у него из рук и унёс в гущу волновавшейся листвы. Тут из глубины сада донеслись два женских голоса. Ковригин сразу же узнал их: это пели Людочка и Кариночка. Впервые Андрюша увидел их без колпаков – светлые Людины волосы падали на плечи, а чёрные Каринины были собраны в тугой узел. Они взяли Андрюшу под руки и вывели из сада. У Музея Знамён девушки исчезли, а Ковригин всё ближе подходил к мозаичной картине, всё пристальнее вглядывался в неё – и тут ноги его увязли в снегу. Порыв ледяного ветра качнул его, но его поддержал рослый гренадер: «Не оступитесь, Ваше благородие, места такие – помилуй Бог!..». «А, Коврижка, дружок, здравствуй, здравствуй! Догнал меня всё-таки в Альпах! Вишь, куда забрались! Однако, ничего, вот прохлаждаемся – в Италии-то были жары великие. Ну, служи да не трусь!». Андрюша вздрогнул, приложил два пальца к треуголке и чётким шагом подошёл к худенькому старичку на белой лошади.








       Глава III

Ремонт на кафедре затянулся. То рабочих не было, то денег. Но дело всё-таки понемножку двигалось. Перетаскивая мебель и прочее из комнаты в комнату, ремонтировали их по очереди. Пришла пора ремонтировать доцентскую. Перетащив к соседям свои столы и шкафы (дуболомов-подсобников после развороченного ими старинного шведского шкафа звать закаялись), Виктор Сергеевич со своим товарищем по комнате занялись вытяжным шкафом. Он был больше не нужен здесь, его решили убрать, но сначала нужно было разобрать большую тумбу под вытяжкой. Чего там только не было! То есть тумбой, конечно, пользовались, туда что-то ставили и вынимали оттуда, но это было лишь ближайшее её пространство, а что было в недрах – об этом помнили смутно. Шкаф был огромный, дубовый, с разными форточками, шлюзами, полочками, блоками и кронштейнами, к нему были подведены газ, вода и канализация, и именно на фоне этого шкафа был в 1903 году сфотографирован первый глава кафедры – действительный статский советник Фёдор Людвигович Венк. Извлекаемые штуковины вызывали всяческие воспоминания, ведь это было наследство когда-то процветавшей здесь «слесарки». Всё это стало ненужным сейчас, и Калитин поймал себя на том, что слишком долго вертит в руках то, что затем отправлялось в мешок для мусора. В тумбе было темно, Виктор Сергеевич действовал наощупь, и при очередном нырке ему под руку попалась бутылка. Он вытащил её; это была бутылка «Бастардо».
Калитин сел на пол. Сердце его закувыркалось, в глазах потемнело – теперь это временами случалось. Откуда ему было знать, что четверть века назад, углядев, что Витька украдкой прячет от общества бутылку вина, Женька Вербицкий улучил момент и, в наказание Витьке, перепрятал эту бутылку из его стола в тумбу под вытяжкой. Вскоре Витину жену сбила машина, она долго лечилась, Витьке стало не до вина, он не взыскивался, молчал и Женька. А потом Женька защитился и ушёл, и бутылка надолго упокоилась в тумбе.
Виктор Сергеевич отёр пыль с бутылки и посмотрел на свет – внутри бутылки горел тёмный спокойный огонь. Калитин сунул бутылку в сумку и продолжил разбирать тумбу, но разволновался, и всё у него валилось из рук. Он сказался нездоровым и пошёл домой.
Бутылка булькала в сумке. Виктор Сергеевич шёл по весенней улице, улыбаясь и думая, какой сюрприз будет жене. Помимо того, что он тогда спрятал бутылку, он силился вспомнить ещё что-нибудь о том вечере, но больше вспоминалось о том, что было после, – а после всё пошло по-другому. Конечно, они расстались. Лёша Старцев теперь в Москве, на каком-то заоблачном посту. Вербицкий защитил докторскую, возглавил смежную кафедру и, по новым временам, одновременно занялся фармакологическим бизнесом – и занялся настолько серьёзно, что четыре года назад взял да и пропал, и с тех пор о нём ни слуху, ни духу. А Саша Одинцов вообще живёт теперь в штате Мэн… И только он, Калитин, остался на кафедре. Привык. «Как кошка – к месту» – подумал он и усмехнулся: именно к месту, от старой кафедры уже ничего не осталось, кроме стен, да и стены скоро будут другими. И, конечно, это чушь, что всё в конце концов образовалось и устаканилось – просто нужда стала привычной.
Идя к метро, Калитин вошёл в Очаковский сад, подошёл к обмелевшему замусоренному пруду. Скамейки, на которую они тогда присели, не было. На лужайке юноши играли в футбол – вся трава была вытоптана – и упоённо матерились. Около старинного ампирного павильончика, где когда-то была раздевалка для посетителей катка, а летом выдавали шашки и шахматы, теперь стояли белые пластиковые стулья и столики под красными кока-кольными зонтиками, а внутри был полумрак, и мигали огоньками игральные автоматы. У входа, под синим навесом, продавались журналы. «Мой ребёнок от кого угодно, только не от Буца!». Кто такой Буц? Надо у Лидки спросить. Выходя из сада, он оглянулся. «Ничего, ничего…» – сказал он не то саду, не то себе.
Но в метро он не вошёл, он пошёл дальше и вышел к реке. Теперь здесь была гранитная набережная, но Калитин помнил времена, когда здесь, в двух шагах от дворцов и памятников, был песчаный берег, и это было так необычно. Тогда они с женой – будущей женой – иногда сидели здесь летними вечерами, зарыв ноги в тёплый песок. За спиной об асфальт шуршали колёса машин, рядом на другой берег реки тянулся огромный мост – а здесь, у берега, из воды торчали старые сваи, и волны лениво шлёпали по круглым задам отдыхавших барж. Виктор Сергеевич спустился по ступеням к реке и стал глядеть в воду так, чтобы не видеть ничего прочего. Это было похоже на старую игру, в которую он играл, будучи ещё совсем маленьким; он воображал тогда, что вот сейчас оторвёт взгляд от воды и увидит, что оказался в совсем незнакомом городе, среди незнакомых людей, которые и на языке-то совсем другом говорят, и как же он там будет без мамы, и всякое такое, и было и страшно, и интересно. Но сейчас он поймал себя на том, что просто боится идти домой с этой бутылкой. Что там, в бутылке? Он слышал, что вино может умереть, даже тогда, когда его хранят в прохладных тёмных подвалах. Что значит - умереть? Что ждёт его, когда он откупорит бутылку? Он подумал о зиявшей позади бездне времени, навалилась тоска, опять закувыркалось сердце. Отдышавшись, Калитин медленно побрёл к метро.
Дома никого не было. По радио звучал нетрезвый голос главы государства. Лида сдала сессию и теперь летала вольной птицей в различных направлениях. Жена работала в агентстве по торговле недвижимостью, и по этим делам, наверное, будет бегать часов до десяти, задерживаясь в подземных переходах, чтобы перекинуться парой слов с неунывающими подружками по разорённому НИИ, торгующими теперь всякой всячиной. Калитин убрал со стола всё лишнее и сел за старенький, то и дело зависающий компьютер.
Пришла жена и тотчас скрылась в ванной, забрав телефон; там она опустила ноги в холодную воду и стала названивать, пересыпая свою речь всякими «сталинками», «хрущиками», «брежневками». Калитин тем временем поставил на кухонный стол «Бастардо» и две рюмки.
Жена увидела вино и охнула. Калитин наполнил рюмки и рассказал историю бутылки. Он отпил половину рюмки, и «Бастардо» дало ему всё, что могло дать – и густое сладкое тепло, и памятный привкус бочки, и тёмно-красные потёки на стекле. Он допил рюмку и тут только заметил, что жена не притронулась к вину – она сидела, прижав кулаки к глазам, и плечи её вздрагивали. «Ну, что ты, что ты, воробей ты мой…» – Виктор Сергеевич обнял жену за плечи и уткнулся носом в её волосы, которые давно пора было красить. Пришла Лида. «Опять маму довёл!» – пробасила она, скрываясь в «детской». «А где ты это до сих пор болталась?» – крикнул ей вслед Виктор Сергеевич, совсем, впрочем, не надеясь на ответ. Оглянувшись, он увидел, как на заплаканном лице жены прорезывается улыбка, и рюмка её уже пуста. Улыбнулся и он, и оба рассмеялись. «Дурдом «Солнышко» – буркнула Лидка, проходя в ванную.
Потом жена и дочь улеглись, а Калитин всё сидел на кухне и смотрел на бутылку. Зря он открыл её сейчас, надо бы к жениному дню рождения сохранить. Он тут же усмехнулся повторенной через столько лет мысли – нет, ничего откладывать теперь нельзя. Но постойте, ведь даже если они будут пить его понемножку, изредка – всё равно, рано или поздно оно должно кончиться! А что же потом? Он очень разволновался, взял в руки бутылку, опять поставил её на стол – и снова усмехнулся: совсем, старик, обалдел, испугался бутылку пережить! Всё когда-нибудь кончится.
Калитин погасил свет и подошёл к окну. Уже потянулись светлые вечера, а лето для него всё не наступало. Оно всегда приходило к нему вдруг, с каким-нибудь событием. Это мог быть первый грозовой ливень, после которого наступала влажная тишина, и невероятно, до головокружения, пахло тополем; или возвращение из командировки на тёплый сухой асфальт, который оставил мокрым, с островками тающего льда… Чем начнётся это лето – он не знал, но точно знал, чем оно кончится. Приедет Лёня Ковригин на своём джипе, похожем на носорога, заберёт Калитина с женой, и они поедут на пригородное кладбище, на могилу Андрюши, а потом поедут дальше, на ковригинскую дачу из красного кирпича с дурацкой башенкой, где будут жарить шашлыки, париться в бане и пить водку, или виски, который Лёня с некоторых пор предпочитал – и дай Бог, чтобы там не было новых Лёниных друзей. Лёня ездил к брату также и в начале лета, на Троицу, и всегда могила оказывалась уже приведённой в порядок, кем – неизвестно; говорили о каких-то двух женщинах, которые прибирают на могилах погибших, но Лёня ни разу никого не видел.
Виктор Сергеевич уже собирался лечь спать, когда неясный шум заставил его вернуться к окну.
За окном бушевал ветер. Он налетел внезапно, при ясном звёздном небе. В фонарном свете металась молодая листва, раскачивались ветви. Калитин вышел на балкон и окунулся в тёплую тугую волну. Ему стало очень хорошо. Вспоминалась какая-то давняя южная ночь с таким же тёплым ветром, запахом незнакомых трав, светом керосиновой лампы, молодым вином и песнями под гитару. Он подставил ветру лицо, понимал, что засыпает – и в шуме листвы совершенно явственно услыхал: «Ну, вот вам и лето, Виктор Сергеевич…».
Тут зазвонил телефон. Калитин вздрогнул и вернулся в комнату. Зять сообщал, что только что отвёз старшую дочку Калитина в роддом.





















       
       Глава IV

Виктор Сергеевич Калитин стоял перед небольшой витриной. В витрине был устроен вертеп. Над кукольным Иисусом склонилась Мария с равнодушным лицом, рядом стоял бородатый Иосиф, удерживая пастухов, стремящихся подойти поближе, а корове и ослу почему-то было позволено подойти к самым яслям, и они совали туда свои морды. Везде была разбросана солома, вдали были видны три волхва, идущие по снежной равнине, и над всем этим висела непомерно большая звезда из тусклой золотой фольги. Всё это было очень старое и, видно, выставлялось здесь не один десяток лет.
Было начало декабря, маленький скандинавский городок на всех парах шёл к Рождеству. Всё сверкало и переливалось, отовсюду неслись рождественские мелодии. Калитин отметил, что набор этих мелодий был, в общем-то, невелик – почти всех их выдавала китайская ёлочная гирлянда, которую он купил в прошлом году, и за которой по приезде домой надо будет опять, проклиная всё на свете, лезть на антресоли. Гирлянда пищала довольно занятно, глотая ноты и мигая в такт, но скоро надоедала, и утешение было в том, что звук можно было отключить. Можно было также отключить и мигалку, и тогда гирлянда горела ровным тихим светом, что очень любил Калитин; а жена, наоборот, любила, чтобы гирлянда мигала.
Заканчивался последний день недельного семинара, затеянного здешним университетом. Скоро должна была начаться прощальная вечеринка, а пока Калитин в последний раз прогуливался по этому городку, наполненному спокойным удобством жизни. Ему всё здесь нравилось, кроме бутербродной еды и, пожалуй, суетливых и дурашливых санта-клаусов, или как они тут называются, столь непохожих на степенного русского Деда Мороза. Он купил пакет с дюжиной мандаринов, сел на тёплую (электроподогрев!) скамейку под прозрачным навесом и съел две штуки. Мандарины были чуть вялые, с какой-то густой морковной сладостью. Раздумав есть третий, Калитин неспешно побрёл в кампус.
У дверей столовки курила толстая латышка. В первый день, когда все знакомились, он захотел с ней пообщаться, но она дала понять, что основательно забыла русский и хотела бы забыть совсем. Калитин сказал тогда про себя в её адрес нехорошее слово и отошёл. Нынче, пребывая в благостном настроении, он, было, протянул ей пакет с мандаринами, но тут же вспомнил, что бросал туда кожуру, поэтому поспешно сам вынул пару. Та произвела на лице некоторое движение, взяла один и сказала «Thank you». «Thank you – так thank you…» – вздохнул Калитин и вошёл в столовку.
Там столы уже были отодвинуты к стенам и уставлены банками и бутылками со всяким питьём, пластиковыми стаканами (пить прямо из бутылок и банок было не принято) и разной закусочной дребеденью. «А что, ужина не будет, что ли? Вот паразиты!» – огорчился он и впервые заскучал по дому. Ему захотелось выпить рюмку водки и крепко, по-русски, закусить. По счастью, рядом находился закуток, где продавались гамбургеры, сосиски и всякое подобное. Он украдкой стянул со стола пол-литровую банку со светлым пивом и взял нечто с труднопроизносимым названием, представлявшее собой длинную, политую густым вкусным соусом котлету, последовательно завёрнутую в лист салата и в блин. Усевшись за столик, он стал наблюдать, как в противоположном углу Васька Рогожин из Перми обучает круглолицую японочку выговаривать слово «колокола». Оба веселились от души.
Вернувшись в зал, Калитин увидел, что народу прибыло. Играл небольшой студенческий ансамблик, некоторые танцевали, но большинство стояло кучками со стаканами в руках и болтало на весьма вольном английском. Потом начались всякие затеи. Мужская часть семинара выбрала королеву вечеринки, женская – короля; таким же манером были избраны «Мистер и Мисс Зануда». Мисс Занудой оказалась латышка, Калитин злорадствовал, хотя голосовал и не за неё. Был показан телефильм о семинаре в юмористическом ключе, каждому был выдан диск. Потом вышел местный фольклорный ансамбль – мужчины в белых чулках, чёрных башмаках и шляпах, и женщины в чепцах и длинных платьях с передниками. В чинном танце под пиликанье скрипок они стали плести замысловатые фигуры и постепенно вовлекли в танец большинство собравшихся. Танец кончился, и Калитин вышел на улицу пройтись.
В небе стали видны звёзды, подмораживало. Слегка заныл операционный шрам на груди. Мимо прошёл человек с ёлкой в полосатой сетке, махнул Калитину рукой и что-то весело крикнул. Калитин махнул в ответ. Пробежала трусцой пожилая парочка, ритмично скрипя снегом. Прошла женщина с далматином. Калитин погладил далматина, тот стал лапиться («Господи, здесь и собаки-то не рычат!»); женщина сказала что-то собаке суровым голосом – приревновала, наверное. А потом из-за угла выплыли Васька и японочка. Они уже не смеялись; Васька зачалил японку за плечи, а та шла, «возведя очи горе». Калитин слепил тугой снежок и хотел запустить его в Ваську, но, во-первых, побоялся попасть в японку, а во-вторых… Лет двадцать назад обязательно бы запустил. Он выкинул снежок и вернулся в столовую.
Там столы опять расставили по залу. Каждый, вызываемый «королевской четой», должен был по желанию что-нибудь сделать – спеть, нарисовать что-либо фломастером на больших листах или ещё чего. Большинство отделывалось всякими пустяками, но было и кое-что интересное. Вот вызвали молодую жизнерадостную «ди-пи-эйч» из Дублина, а она вытянула за руку подружку, приехавшую с ней за компанию. Они запели песню, наверное, очень старую. Голоса зажурчали двумя ручейками. Движения мелодии были странны и неожиданны, складывались и распадались необычные созвучия, и, хотя песня была вроде бы в мажоре, – она была бесконечно печальной. Песня Калитину очень понравилась, и после того, как ирландки кончили петь, он пробрался к ним и спросил, о чём они пели. Оказалось, – злые англичане собираются повесить отважного ирландца, и он просит принести ему скрипку, чтобы сыграть в последний раз. Калитин был разочарован – он думал, что песня о любви. А ещё он подумал, что волосы у подружки «ди-пи-эйч» цветом точь-в-точь как у соседского сеттера Джоя, и ему опять захотелось домой. Скоро вызвали и его. Калитин издавна в своей компании был записным певцом и гитаристом. Попросив гитару, он поначалу хотел спеть какую-нибудь лихую русскую песню с всякими завитушками и ферматами, но, неожиданно даже для себя, негромко запел давнюю: «Миленький ты мой, возьми меня с собой…». Он закончил, прислонил гитару к стулу и изложил, как мог, содержание по-английски. Все молчали. Подошла женщина, подала ему гитару и сказала: «Once more, please». Калитин запел ещё раз. Все положили руки друг другу на плечи и стали покачиваться в такт. Получив свои аплодисменты, Калитин побыл там ещё немного и пошёл в спальник – нужно выспаться, завтра надо быть готовым к отъезду аж в полседьмого.
Дорога в спальник шла через небольшую площадь с модернистской скульптурой в центре, которую Калитин назвал «перпендикулом». Вот у этого-то «перпендикула» Калитин услыхал за спиной торопливые шаги. Оглянувшись, Калитин увидел ту самую женщину, которая попросила спеть его ещё раз. Он остановился. «Hi, Ron. I’m Pat, see you? » – сказала женщина.
Виктор Сергеевич так до сих пор и не может объяснить, что заставило его ответить: «Hi, Pat».
Женщина схватила его за руки и стала что-то быстро говорить – Калитин едва успевал ловить слова. Он понял, что его принимают за кого-то другого, но у женщины был такой вид, что не хватало духу сказать ей это. Калитин предложил ей погулять немного и помолчать. Она торопливо согласилась, и они пошли по кампусу, причём женщина всё время держала его за руку, словно боялась потерять. Когда пошли на третий круг, Калитин решил, что с этим делом надо кончать. Он остановился и, собрав в кулак весь свой английский, сказал, что он никакой не Рон, что зовут его Виктор Сергеевич Калитин, что он родился и вырос в России и никогда не был ни в каком Пало-Альто, что имя Патриция Макналти ему ничего не говорит, что… Женщина слушала, кивала и в то же время глядела на него отчаянными глазами. Калитин осторожно высвободил руки, дал ей зачем-то свою визитку и в панике побежал в спальник. «Чёрт-те что!» – негодовал он, ворочаясь и потеряв всякую надежду выспаться.
       
       * * *
 Неделю спустя, перед самым Новым Годом, Калитину на работу позвонил человек и на свободном русском, но всё-таки с полным отсутствием мягкого «эль» и твёрдого «р», попросил о встрече. Виктор Сергеевич предложил ему приехать к нему на работу прямо сейчас, и через четверть часа в доцентскую вошёл, приветливо улыбаясь, человек одних с Калитиным лет, в волчьем полушубке и с рубиновым перстнем. «Джеймс Гудрич, консул Соединённых Штатов» – отрекомендовался он. – «Консул, но не генеральный. Не генеральный, но консул». Калитин тактично хмыкнул, показав, что оценил шутку. С четверть минуты гость сидел безмолвно, вглядываясь в лицо Калитина. Виктор Сергеевич прервал молчание, предложив гостю кофе. Тот, словно очнувшись, снова широко улыбнулся и отказался.
– Виктор Сергеевич! – начал он. – В 1946 году, в городе Пиквилл, штат Нью-Гемпшир, родился человек по имени Рон Солти. В 1965 году он поступил добровольцем в армию, имея в виду в дальнейшем воспользоваться существенными льготами при поступлении в университет. В 1968 году он ими и воспользовался – поступил в университет в своём родном штате и в дальнейшем продолжил обучение в Стэнфорде. Еще будучи в университете, начал печататься в авторитетной научной периодике. После окончания университета он снова оказался в армии, стал работать в Институте военной гигиены в Наттике. В конце 1974 года был командирован во Вьетнам, где пропал без вести. Он – один из более чем полутора тысяч наших солдат, пропавших во Вьетнаме, о судьбе которых ничего не известно. А вам ничего не известно о его судьбе?
Калитин шумно вздохнул и откинулся на спинку стула.
– Нет, ничего не известно, – сказал он.
– Доктор Патриция Макналти, учившаяся вместе с Роном Солти в Стенфорде, утверждает, что он был взят во Вьетнаме в плен и, поскольку представлял интерес, был переправлен в Советский Союз. Там его, как она выражается, «переформатировали», и теперь он живёт в России под именем Виктора Сергеевича Калитина. Доктор Макналти говорит, что встретила его неделю назад на семинаре в Окке.
– У доктора Макналти богатая фантазия.
– Виктор Сергеевич, взгляните на это, – и Гудрич протянул Калитину фотографию, отпечатанную на очень хорошем принтере. На фотографии был Калитин, вот только волосы так коротко он никогда не стриг, и с глазами было что-то не то.
– Это что за фокус?
– Это компьютерная доводка армейской фотографии Рона Солти до пятидесятилетнего возраста. Один из вариантов.
– Ну и что?
– Виктор Сергеевич, я тоже учился с Роном и Пат…
– Ну и что? Вы тоже признали во мне этого… Солти? Послушайте, мистер Гудрич, мне было очень приятно с вами познакомиться, но я чувствую, что наш разговор уходит Бог знает куда. У меня есть своё прошлое, не ахти, какое славное, но чужого мне не нужно.
– Простите, Виктор Сергеевич, я упомянул об этом совсем не для того, чтобы, как у вас говорят, вас расколоть; просто я хотел сказать, что ваша схожесть и на меня произвела определённое впечатление. Не стану далее отрывать вас от дел, но я на службе и прошу позволить мне выполнить свой долг. Итак: Виктор Сергеевич Калитин, являетесь ли вы гражданином Соединённых Штатов Америки, ранее известным под именем Рональда Генри Солти, и если это так, то желаете ли вы обратиться к консулу Соединённых Штатов с заявлением, просьбой или жалобой, изложенными устно или письменно?
– Нет.
– Ну, что ж… Тогда – всего доброго. Вот моя визитная карточка на всякий случай. Ваша у меня уже есть.
– Откуда?.. А, да... Всего доброго… Простите, мистер Гудрич, а не могли бы вы мне дать эту фотографию?
– Фотографию?.. Да, конечно. Могу дать скопировать файл, – и он протянул Калитину серебристую флэшку.
Гудрич ушёл, а Калитин положил фотографию на стол и стал бессмысленно зуммировать изображение на мониторе, пока уголок глаза не превратился в набор разноцветных квадратиков. Потом он подошёл к зеркалу и взглянул на себя. Интересно, думал он, в какой степени внешнее сходство определяет сходство характеров? А судеб? Каким был этот парень, что ему нравилось, а что – нет, любил ли он, например, музыку, а если любил, то какую, как погиб – ведь наверняка погиб! И каким бы он был сейчас? Таким вот?.. Не-е-т, с глазами у них явно что-то не вышло… Однако, было заметно, что этот Гудрич хотел сказать Калитину ещё что-то, но то ли сам не знал толком – что, то ли почему-то не мог решиться. Постойте, а вдруг он цэрэушник? Ведь его факультет, наверное, кадры для госдепа не готовил, да и русский там не был главной дисциплиной … Ладно, проехали. Виктор Сергеевич сполоснул кружку и пошёл домой.
Выйдя в ранние декабрьские сумерки, он обнаружил, что мороз спал. Теперь даже солнечные безветренные морозы нравились ему всё меньше: идёшь – и никаких мыслей, кроме того, куда бы деть лицо, и далеко ли ещё идти до заветных дверей. Да и в тепле ещё минут десять в себя прийти не можешь. А сейчас – видно далеко вокруг, дышишь полной грудью, снег белеет под фонарями, у ёлочного рыночка хвоей пахнет – хорошо, спешить не хочется. Самая новогодняя погода. Калитин подумал об этом, а ещё подумал об огромном зале, сверкающей ёлке под потолок, нарядной радостной толпе, серпантине, вальсе из «Цыгана-премьера», о том, что так всегда ожидалось – и никогда не бывало в его новогодних праздниках, да, наверное, и не будет.
       * * *
…Была пластиковая ёлка и полусладкое шампанское, замороженное так, что пробка никак не хотела вылезать, капризничающий внук, ничего не евший в предвкушении мороженого, и фирменный женин торт. И за стеной была кровать, на которую можно было отвалиться в любой момент, и это было хорошо, в конце концов. Первого января Калитин проснулся в полдень от телефонного звонка – звонил Лёня Ковригин из Гиммельсгаузена, куда он с женой уехал покататься на лыжах и встретить Новый год. Разговор закончился ковригинским снисходительным «Ну, ты не пропадай». Калитин хотел ответить, что и не думал никуда пропадать, его телефон и адрес за последние двадцать лет не менялись, – но решил, что не ст;ит. Потом Калитин доел праздничный салат и снова прилёг на диван. Тут же ему в руку сунулась собачья морда с замусоленным мячиком. Калитин взял мячик и, не открывая глаз, запустил его в открытую дверь, в коридор. Послышался стук когтей по паркету, затем мячик опять оказался в ладони у Калитина, и всё повторилось снова. Однако после четвёртого броска мячик возвращён не был, и из коридора донёсся жалобный скулёж. Это означало, что мячик закатился под шкаф, и надо было вставать и выуживать его оттуда, а то эта ушастая жить не даст. Калитин встал и полез, было, шарить под шкафом, но тут опять зазвонил телефон. Солнце для Виктора Сергеевича вмиг померкло, и в душу вползла тоска: он услыхал в трубке голос Гудрича, который снова просил о встрече.
– Виктор Сергеевич, с Новым Годом! А не могли бы вы прийти ко мне сегодня в гости? С женой, детьми познакомитесь. Калифорнийские вина не пробовали? Вот и попробуете. Когда к вам подъехать? Давайте в половине четвёртого? Ну, я в машине буду ждать.
Всё это было сказано единым духом, и Калитин только и успел промычать «Хорошо», прежде чем в трубке послышались короткие гудки.
Всё понятно: цэрэушник. Но что ему до Калитина? Может, тот договор с «ящиком»?.. А может быть, это из-за того, что он в своё время «за речкой» был? Да нет, вздор, мало ли там народу было! Виктор Сергеевич вообще-то в последнее время очень не любил всякие беспокойства и неожиданности. Ладно, съездим, поглядим-послушаем. Вот там-то самый охмурёж и пойдёт. Но мы так просто не дадимся.
– Куда это? – вскинула брови жена, увидев, как Калитин надевает костюм, который он надевал, прямо скажем, нечасто.
– Да тут… по делу. Потом расскажу. Я ненадолго.
Гудрич ждал в длинной машине с красными номерами. «Это сколько же у неё там лошадей?» – подумал Калитин, почувствовав, как его мягко вдавило в спинку сиденья. Они покатили по Ланскому, потом по Торжковской – Гудрич молчал, молчал и Калитин. Наконец, Калитин спросил:
– А чем, собственно, обязан?
– Ну, скажем, я хочу вас к себе расположить. Только сразу же хочу вас успокоить: имею ли я какое-либо отношение к ЦРУ, или нет – в данном случае не имеет никакого значения. Это пусть интересует ребят, которые едут за нами в серой «бомбе»… Да-да, вон в той. У меня к вам есть личная просьба…
– Какая?
– А вот приедем, сядем за стол и поговорим. Уже скоро.
Калитин разозлился. Везёт чёрт знает куда, да ещё и не говорит ; зачем.
– У вас очень неплохой русский, но надо работать над произношением.
– Спасибо, буду стараться.
– Не будете. Все стараются, американцам – плевать. Для них кроме языка, который они называют английским, никаких других языков нет. И вообще, весь мир – это Америка, ну и ещё там кое-что.
– Да, американцев не везде любят. Любят доллары.
– Ну-ну, не сердитесь, вы же дипломат.
– Да, – сказал Гудрич и не то вздохнул, не то кашлянул, давая понять, что, к сожалению, приходится иметь дело не с тем, с кем хочется, а с кем Бог пошлёт.
Они подъехали к трёхэтажному дому на тихой улице, с милицейской будкой у подъезда и с подворотней, глухо перегороженной светлой металлической шторой. Штора поднялась, и машина въехала в аккуратный дворик с ёлочками. В дверях квартиры Калитина приветствовала жена Гудрича, очкастая американка без талии, с добрым лицом, много моложе Гудрича. Тут же были две дочери, четырёх и четырнадцати лет. Старшая поздоровалась, поулыбалась и скоро исчезла в недрах квартиры; младшая же тотчас увела Калитина в свой угол, заставила сесть на пол и стала показывать ему свои игрушки, подробно рассказывая об имени, характере и поведении каждой куклы или зверя. Рассказ был забавный: девчонка хватала из русского и английского те слова, которые были под рукой, и запросто спрягала и склоняла по-русски английские существительные и глаголы. «Три герлицы под виндом спановали ивнингом…» – вспомнил Калитин и подумал, что свой коллекционный костюм он напялил совершенно напрасно.
Хозяйка позвала за стол. На столе Калитин увидел несколько бутылок и тарелочки с ломтиками различных сыров – с зелёной плесенью, мраморными разводами, большими и маленькими дырками. Вина были очень хорошие, сухие и полусухие; Калитину больше всего понравился «Пино нуар», хотя и «Шато Гюискар» было очень неплохим. После тостов за гостя и хозяев жена ушла заниматься с младшей дочерью, а Гудрич поставил бокал на стол и начал:
– Виктор Сергеевич, помните, я в нашем прошлом разговоре упомянул о Патриции Макналти, с которой вы встретились в Окке. Я должен сказать, что Пат и Рон любили друг друга, они хотели пожениться, и она уже намеревалась переехать к нему в Наттик, но тут его командировали во Вьетнам. Она очень тяжело переживала то, что случилось, не хотела верить в то, что Рон погиб, ей надо, чтобы он был жив – пусть вне пределов досягаемости, пусть даже перестав быть самим собой. Она потом вышла замуж, у неё родилась дочь, но брак не сложился – очевидно, мешал Рон. А тут стали появляться сообщения, что во время корейской войны пленных американцев будто бы переправляли в Союз, где они и пропадали бесследно, и во Вьетнаме, может быть, случалось то же самое… И, наконец, ваша встреча в Окке… В общем, Пат прямо живёт сейчас этой легендой.
– Системный бред с элементами «бегства в болезнь». Только я ведь не психиатр и не знаю, чем здесь могу быть полезен.
– Я не ищу от вас профессиональной помощи, Виктор Сергеевич. Патриция Макналти приезжает сюда пятого на какую-то туристскую затею, называется «Русское Рождество». Я подозреваю, что она поставила себе целью увидеться с вами. Вы можете выбирать поступать, как вам угодно; я только прошу вас… не быть с ней жестоким.
Наступило молчание. Калитин наконец-то начал кое-что понимать. Сначала он хотел сказать, что нечего было его сюда тащить, чтобы об этом поведать, но это было бы хамством. Он вспомнил отчаянные глаза женщины и её руку, никак не хотевшую его отпускать.
– Ну вот, мистер Гудрич, ваш русский и дал первый прокол. «Выбирать поступать» – это, знаете ли, не совсем по-русски. И выбирать-то мне не из чего. Насколько я понимаю, процесс зашёл так далеко, что попытка развеять эту легенду и будет жестокостью.
– Да, наверное.
– Можно мне ещё вон того винца… Ну, что ж, пусть приезжает. В конце концов, я врач. Есть у нас такая поговорка: не можешь вылечить – не мешай помереть, может и поправится. У нас мало времени, до её приезда мы должны с вами встретиться ещё раз, и к этой встрече вы должны подготовить для меня некоторую информацию.
Гудрич удивлённо взглянул на Калитина. Виктор Сергеевич очень не любил всякие неожиданности и беспокойства, но, перейдя через эту нелюбовь, обычно брал ход дел в свои руки. Беседа продолжилась, были затронуты разные темы, собеседники уговорили две бутылки и начали было третью, но тут рядом с Гудричем возникла жена, положила руку ему на плечо и сказала, чтобы Калитин не беспокоился – домой она его отвезёт. И она отвезла Калитина домой, как тот ни отказывался.
Калитинская жена с интересом наблюдала, сколь осмотрителен в движениях её супруг, развязывая шнурки ботинок. Задача, очевидно, была нелёгкой, поэтому он чертыхнулся и второй ботинок снял, шнурков не развязывая. После этого жена не разговаривала с Калитиным дня два, до тех пор, пока аккуратно одетый молодой человек с неприметной внешностью не попросил её побеседовать с ним наедине, на нейтральной территории. От него-то она и узнала, куда, почему и зачем ездил Калитин.
       
       * * *
Через два дня Гудрич с Патрицией заявились к Калитину на работу. Гудрич по мобильнику позвонил из вестибюля, и Калитин спустился к ним. Патриция спокойно улыбалась, а Гудрич вообще сиял как медный самовар и выглядел как человек, с плеч которого гора свалилась.
Пат пожала Калитину руку и поздоровалась, тщательно выговорив его имя. Калитин понял, что она просит простить её за то, что произошло в Окке. Но потом последовал вопрос, которого Калитин не понял. Он посмотрел на Гудрича.
– Пат говорит, что вы действительно очень похожи на Рона и видели ли вы ту компьютерную картинку?
– Yes, I did, Mr. Goodrich has presented it to me. Not so similar.
– The picture is not similar, – сказала Пат, – but you are. Т’was pleasant to get acquainted.
И всё бы на этом кончилось, но тут Гудрич вдруг выпалил:
– А давайте отпразднуем русское Рождество у нас с Родни! Пат, ничего особенного в этой Астории не будет, – обратился он к Пат, забыв, что по-русски та не понимает. – Виктор Сергеевич, берите жену и детей… У вас дети есть?
– Дети уже взрослые. Внук есть.
– Ну, берите внука… В общем, приходите… Нет, лучше я за вами заеду.
– Mr. Goodrich is very hospitable man, – сказал Калитин, обращаясь к Пат.
– He’s our Texas-boy, – ответила Пат. – And you’ll have a guitar?
Обычно Калитину очень трудно было привести жену в незнакомую ей компанию, она и тут поначалу стала упираться, но потом вдруг неожиданно согласилась. Вот так получилось, что назавтра, в семь вечера, за столом у Гудричей уселись Пат и Калитин с женой – внука дочка не отдала.

 Сначала Гудрич произнёс небольшую речь, предназначенную главным образом для жены Калитина, в которой сказал, что «недоразумение положило начало приятному знакомству», и поскольку нынче празднуется русское Рождество, то и стол, и порядки за столом будут русскими, а слово предоставляется Калитину. Виктор Сергеевич сказал несколько приличествующих слов и попросил дочерей Гудрича посмотреть, не лежит ли что-нибудь под ёлкой, под ватным снегом. После того, как те нашли там всё, что надо, Калитин предложил выпить за здоровье и счастье всех детей на земле. Последовало ещё несколько тостов, потом все пошли прогуляться по парку, где Гудрич устроил небольшой фейерверк. Вернувшись, расселись по диванам, и Калитин, по просьбе Пат, взял гитару и запел ту песню, которую пел в Окке. Когда песня закончилась, Пат вдруг встала и быстро вышла в соседнюю комнату. Калитин взглядом показал Гудричу, что пойдёт за ней, и Гудрич едва заметно кивнул.
Пат стояла у окна и глядела в темноту. Услышав, что вошёл Калитин, она, не оборачиваясь, извинилась и сказала, что сейчас вернётся. У Калитина вдруг сжалось сердце от того чувства, которое он порой испытывал к своей безумной матери в последние месяцы её жизни. Он стал рядом с Пат.
– Как там Крюгер? – спросил он тихо. – Всё ещё в обезьяньей одежде?
– Весь в орлах. После тебя он получил отдел, а теперь – командир части, – ответила Пат, продолжая глядеть в окно.
– А Фанни с Беном?
– Бен шесть лет назад погиб в автокатастрофе, Фанни теперь живёт в Колорадо, в какой-то общине. А Марк сильно сдал в последнее время; они с Сирил продали дом и уехали во Флориду.
– Ты преподаёшь?
– Да, немного, в медицинском колледже в Милло.
– А что?
– Клиническую биохимию. А у тебя как?
– Как всегда в России: «Будет лучше». Ты город-то посмотрела?
– Да, очень красиво, только холодно.
– Разве это холод… Теперь здесь нет холодных зим. Пойдём?
– Да, сейчас… – она повернулась к Калитину и заспешила, так что Калитину стало трудно её понимать. – А знаешь, твоя гитара – у меня, и все твои пластинки тоже. Теперь их не так-то просто послушать. Мой проигрыватель давно сломался, починить нельзя – таких головок уже не делают. Я иногда слушаю их в библиотеке колледжа, но украдкой – там можно слушать только библиотечные пластинки, аппаратура старая, её берегут, хорошо, что на мне наушники и не слышно, что я слушаю, но меня уже несколько раз предупреждали… Дочка говорит: «Всё это есть на CD, там и шумы, и трески всякие убраны»; она ничего не понимает, правда?
– Да, конечно. Пойдём?
– Сейчас… А тот дом, помнишь, по дороге в Роки Плейс, который мы хотели купить, – там теперь какой-то русский живёт. Тёмная личность.
– Там теперь много русских.
– Да, их побаиваются… Сначала русских боялись из-за одного, теперь – из-за другого. Смешно, правда?
– Да не очень.
– Скажи, а твоя жена – тоже доктор? У неё очень красивые глаза. Она чем-то напоминает Монику-Плаксу, помнишь, ту, которая забыла закрыть дверь в туалете…
– Помню. Но было не так. Помнишь, в новой читалке не было туалетных комнат, только кабинки, и в них не успели поставить замки, а Плаксе приспичило, и она придерживала дверь рукой, а что Бейтсу её рука, он был капитаном нашей футбольной команды, вот это была картина…
– Но тяжелее-то потом пришлось Бейтсу, уж как над ним не подшучивали... Рон, я больше никогда не увижу тебя?
Пат положила Калитину голову на грудь, а Калитин стоял, не зная, что делать со своими руками, и они постояли так с полминуты. Потом Калитин погладил её по голове и сказал:
– When man speaks "Never" or "Forever" -
       He is or artful, or not clever.
       Пойдём, Пат, пойдём.
Вернувшись, они увидели, что все снова уселись за стол и готовы приняться за запечённый окорок, только что торжественно внесённый Родни. Джеймс, взглянув на Пат, снова повеселел. А старшая дочь Гудрича объявила, что папа тоже умеет играть на гитаре и петь тоже – и просительно на него посмотрела. Гудрич в ответ взглянул на дочь весьма выразительно, но гитару взял. Негромким голосом он стал петь песню о ковбое с простреленной грудью, лежащем на улице в Ларедо, который рассказывал прохожему о том, как он дошёл до жизни такой; потом он давал распоряжения насчёт своих похорон, и сообщалось, что всё это было выполнено, потому что он был хорошим парнем.
Гудрич закончил, все захлопали, потом пел Калитин, потом опять Гудрич, потом взяла гитару его старшая дочь и попыталась изобразить что-то весьма оригинальное, но, то ли по застенчивости, то ли по какой другой причине, прервалась на полуслове, мотнула головой и отдала гитару Калитину.
А потом Гудрич принёс альбом с фотографиями, и все стали их рассматривать. На одной, ещё чёрно-белой, была совсем юная Пат в клетчатой юбке, стоявшая на лужайке и державшая в охапке стопку книг. Она же в мантии и четырехугольной шапочке, со свёрнутым в трубку дипломом. А вот Пат, а рядом – Рон в пилотке и форменной рубашке с короткими рукавами. Были ещё фотографии, где Пат с Роном были на какой-то вечеринке, на пикнике у озера, а ещё Пат, Рон, Джеймс и ещё кто-то, в белых халатах на фоне прибора, похожего на хроматограф. Все фотографии с молодым Солти жена Виктора Сергеевича рассматривала очень внимательно, даже зачем-то глядела на обратную сторону. Потом Калитины показали дочерей и внука. Потом все пили чай с яблочным пирогом и, «по-русски», с лимоном, и всё было очень мило. И вся компания пошла провожать Калитиных до маршрутки, и женщины расцеловались, и Калитин позвал Гудричей на блины на масленицу, выразив сожаление, что Пат с ними не будет.
И американцы, возвращаясь домой по тёмному парку, и Калитины в маршрутке, молчали, и каждый думал разное. Жена Калитина, как ей и полагалось, думала правильно. «Бедная тётка!» – наконец сказала она.
       
       * * *
Через два дня, вечером, по дороге в аэропорт, куда Гудрич отвозил Пат, они опять заехали к Калитину на работу.
– Ну, вот, Пат заехала проститься… А мы боялись не застать вас. Виктор Сергеевич, я тут в прошлый раз книгу увидел интересную, пойду, взгляну, осталась ли… – и он отошёл к лотку с книгами, всегда стоявшему в вестибюле.
Виктор Сергеевич и Пат стояли у высокого белого окна.
– В той песне всё правильно, – сказала Пат. – Никто никого с собой не возьмёт. Хорошая песня. Я хочу навестить Фанни. Что ей передать?
– Передайте, что все мы обязательно встретимся.
– Да, все мы в конце концов встретимся. Дайте мне руку, Виктор Сергеевич, – она опять очень тщательно выговорила его имя.
Она взяла его руку, подержала в своих ладонях, закрыв глаза, а потом выпустила, немного подбросив – как птицу.
Подошёл Гудрич – и они ушли, но вскоре Гудрич вернулся, догнав уходившего Калитина.
– Чуть не забыл… Я, возможно, скоро уеду. Мне хочется подарить вам на память этот перстень, не откажите…
– Полно, это ведь, наверное, страшно дорогая штука!
– Не знаю, он достался мне… ну, в общем, не за деньги. И камень-то здесь, наверное, не настоящий. Это перстень Рона, он купил его случайно в Мексике. А во Вьетнаме в их части тогда запрещали носить такие штуки, только обручальные кольца. Вот он и отдал его мне перед отъездом.
– Не надо было его носить. Плохая примета.
Гудрич испугано посмотрел на свой палец.
– Я не знал, я носил его как память… Ну, теперь уже всё равно. Пусть он будет у вас. И ещё… это вам к блинам. У вас теперь всё можно купить, а вот кленового сиропа почему-то нет. Прощайте.
Калитин посмотрел из окна на улицу. Гудрич уже наклонился, чтобы сесть за руль, но, помедлив, обернулся. Он нашёл Калитина в окне, вытянулся, задрал подбородок, по широкой дуге поднёс правую ладонь к виску и коротко отдёрнул её вперёд и вверх. Затем он быстро нырнул в машину, и они уехали. Калитин остался стоять у окна, глядя через улицу на зимний сад. Там было пустынно и бело, только две женщины стояли у входа, словно ожидая кого-то. Наконец, он разжал ладонь, посмотрел на перстень, потом на своё отражение в вестибюльном зеркале и покачал головой. «Ненастоящий…» – усмехнулся он и побрёл к себе.
… А молодые офицеры, особенно в присутствии «полковых дам», отдавали честь отцу с особенным шиком, поднимая руку с ладонью, зажатой в кулак, и раскрывая её у самого виска, причём до середины дистанции локоть обгонял всё прочее. И Калитин в который раз вспомнил тот далёкий День Военно-Морского Флота, и неоглядное голубое небо над Белым морем, и никогда не виданные ранее мандарины, розданные по случаю праздника всем детям в части, и отца в парадной тужурке, при кортике, стоящего на трибуне, и шипение ракеты, дающей старт гонке шестивёсельных ялов, и сияющий трубами оркестр, играющий туш победившему ялу, а ялу, пришедшему последним, – «Чижик-пыжик, где ты был…». Маленький Витя тогда, незаметно улизнув от мамы, пробрался на трибуну к отцу, чтобы попросить дать ему подержать ракетницу. Отец недовольно нахмурился, но добряк кавторанг Швецов дал-таки её Витьке. Она оказалась неожиданно тяжёлой, Витя уронил её себе на ногу, и отец прогнал его. Но всё равно, несмотря на боль в ноге, Витя испытывал чувство безбрежного счастья. А потом воспоминания словно выцвели, стали сумрачными и холодными. Калитин даже передёрнул плечами, заварил себе чаю и стал пить его так, как любил иногда – без сахара, обхватив кружку ладонями. Он дышал в кружку, и из кружки в лицо веяло влажным жаром. Вот так же он отогревался той ночью в горах. Вертолётные винты гнали ледяной пыльный ветер; фары рычащих «Уралов» лепили в глаза, ничего не освещая; горели какие-то смрадные костры, – а он метался между машинами с проклятой сумкой, набитой промедольными шприц-тюбиками, в отчаянии вспоминая слова капитана Лабутько: «Лучше потерять ногу, чем потерять своих». Его лицо окаменело от холода, он успел в темноте грохнуться на груду искорёженного оружия, у которой зачем-то стоял всеми забытый часовой, прежде чем послышалось «Лови доктора!», и тот же капитан Лабутько поймал его за полу ватника, и несколько рук втянули его под брезент фургона. Ему тут же сунули в руки кружку с кипятком и ломоть хлеба со сгущёнкой, и он чуть не застонал от самого отрадного на войне чувства – он снова был со своими. Но среди всего этого, где-то в углу памяти, как казалось, в левом виске, вдруг освещались вспышками душный лес, мутная медленная река, беззвучно горящие тростниковые крыши, геликоптеры без бортов, М-16 с проклятыми магазинами на двадцать патронов, ямы с бамбуковыми остриями на дне…
Калитин тряхнул головой, оделся и пошёл домой.
Дома Калитин вспомнил о фотографии, подаренной Гудричем. Файл с той фотографией куда-то пропал – на работе в калитинский компьютер кто только не лазил, а паролить начальство запрещало. Жена сказала, что внук опрокинул на фотографию вазу с цветами, и, поскольку там уже ничего нельзя было различить, её выбросили. Услышав это, Калитин не очень опечалился, он подумал о другом – что он, всё-таки, никудышный дед; надо бы реабилитироваться и сходить с внуком в Музей Знамён. Однажды, когда Мишка ночевал у них, Виктор Сергеевич стал, импровизируя, рассказывать ему сказку об этом музее и уже стал затрудняться в развитии сюжета, когда увидел, что Мишка заснул и можно вынуть из его объятий пластмассовый автомат. Потом сказка была успешно дорассказана, но Мишка требовал всё новых приключений старого солдата в зелёном мундире, в котелке которого никогда не кончается каша. Пшённая каша поедалась тогда Мишкой с большим энтузиазмом – ему говорили, что она из того самого котелка. Они сходят туда, обязательно сходят, но это будет позже, когда начнётся лето. Они пойдут с Мишкой вдоль старинных казарм, через Очаковский сад, поглядят на тёмно-красные цветы чёрного боярышника, а в музее будет гулкая тишина, и они с Мишкой будут отражаться в витринах со старинными книгами, ружьями и подзорными трубами.
Гудрич, действительно, вскоре уехал в числе двенадцати американских дипломатов, высланных из России в ответ на такую же американскую пакость. Но ещё раньше к Калитину на работу пришёл аккуратно одетый молодой человек с неприметной внешностью и, уединившись с Калитиным в свободную учебную комнату, провёл с ним задушевную беседу, в которой были затронуты все без исключения герои этой истории, даже маленькая Сара Гудрич. Отчёт об этой беседе наверняка где-то хранится.
Перстень Рона Солти упокоился в одной из бесчисленных калитинских коробочек. Лежит ли он там и по сие время, или куда-нибудь делся – я не знаю.
       


Рецензии