Французский квартал

День еще не успел разгореться, и улицы были окутаны утренней тишиной, когда кто-то распахнул тяжелые деревянные двери, и в холл небольшого отеля явно не самого высокого класса вошел господин, весь вид которого говорил об утомленности жизнью. Скука, явная и долгая, светилась в его глазах.
Глядя на суровое выражение его серьезного лица, портье принял суетливый вид. Но тревога оказалась напрасной: господин взял один из самых дешевых номеров и даже свои вещи наверх понес сам. Обслуживающий персонал, давно мучимый бездельем в полупустом отеле, снова приуныл.
Господин же, едва войдя в номер, бросил вещи посреди комнаты и подошел к окну, в котором за резной завесой зелени белели стены церкви.
Этим господином был я, Мартин Дэй.
Я вернулся в Новый Орлеан после пятилетнего отсутствия. Тяга к перемене места заставила меня снова путешествовать. На этот раз я отправился во Францию. Еще не совсем пришедший в себя после войны Париж, переполненный художниками и проститутками, актрисами варьете и поэтами, не особенно впечатлил меня. Пестрый карнавал его существования – не здоровый итальянский, а болезненный, со всеми атрибутами жизни в духе Мопассана и Гюго, представляет собой нечто пригодное только для отдельных субъектов, которым нравится дышать ночными огнями и метаться от видений абсента.
Лишившись способности писать, я попытался зажить по-новому. Стал мудрее и рассудительнее, конечно. Смотрел, любовался, запоминал, учился – не слишком систематически, но у стоящих преподавателей. Роман «Герань на белом балконе» я прихватил с собой. Не с надеждой когда-нибудь дописать, а как память. Я ведь думал, что не вернусь. Меня часто упрекают в том, что я не хочу чего-то добиваться. Но это не свойство моей натуры, а результат опыта: цель не стоит средств. Никакая.
Коридор был пуст. Со всех стен на меня смотрели толстомордые наполеоны – память о благодетеле, продавшем Луизиану Соединенным Штатам Америки. Уродливая лепнина разве что не валилась на голову с потолка. В целом, отель обладал единственным серьезным достоинством: его толстые стены лишали постояльцев возможности подслушивать разговоры и свары соседей.
Я вышел на улицу. Полдень обжигал тротуары расплавленным солнцем. Свежий океанский ветер сдирал маски с лиц прохожих. Кирпичная пудра, наша красная пыль, воспетая в «Унесенных ветром», вилась вокруг сотен ног. Я принюхался. Откуда-то издалека летели старые знакомые запахи рыбы. В толпе было по-прежнему очень много креолов и кейджанов;, и цветы обвивали легкие металлические перила балконов. Дребезжали трамваи.
Черно-алое море кружев переливалось в руках проституток. Они опустошали магазины; они скромно гуляли в парке, где солнце высвечивало темные круги под их глазами и золотило колени, обтянутые чулками. Они еще почти спали, либо по одиночке, либо парочками пристроившись на скамейках. Одна, брюнетка в античном стиле, которую я заметил еще в магазине около разноцветных помад, читала подруге «Преступление и наказание»… Я отпрыгнул.
Как я заметил довольно давно, среди проституток есть отдельная группа – те, которые очень умны. Гибкие, бледные – ставшие еще в начале века героинями нравоучительных и душещипательных пьес. Воздушные волосы, иностранные профили, чувствительные пальцы… Они знают о жизни куда больше, чем мы думаем; они намного сообразительнее, чем принято считать; они разбираются в искусстве – даже чуть снижая цену, просят клиента для начала отвести их в театр. Серьезно, в театр. Или на хороший фильм. Вдруг мне вспомнилось перекрашенное личико Шэрон. Бара, где мы с ней пили когда-то, больше не существовало. На его месте обосновалась контора какой-то секты, куда входили затуманенные адепты.
На том балконе… или на этом? – словом, где-то здесь сидела женщина. Да, Вивиан. Вы помните Вивиан, французскую куклу с надменными скулами и волосами цвета недозрелого персика? Ее кожу – лепесток цветка яблони – в сигаретной завесе? Ее бесстыдно-синие глаза? Вивиан. Вивиан, надменная стареющая фея. Впрочем, стареющей я назвал ее только со злости. Ей должно быть сейчас около тридцати двух – тридцати трех. Родила ли она детей своему импозантному редактору? Это лишние мысли. Закрыв глаза, я пытался воскресить в воображении образ Вивиан, но это было не так-то просто: быстрее и легче вспоминались мои собственные чувства к ней. Любимая, божественная, несравненная… Любая страсть говорит языком банальностей, и моя прошлая страсть к Вивиан – не исключение.
Тогда и родилась мысль, доводившая меня до истерики: вдруг я встречу Вивиан?
– Дэй! – завопил кто-то на другом конце улицы.
Я медленно обернулся. Не стоило.
– Дэй! Мартин! – продолжала орать некая гротескная фигура. Если бы не старомодная широкополая шляпа, увенчивавшая ее голову, я бы не узнал в ней Винсента Норта. Отступать было некуда: он почти бежал мне навстречу, придерживая свою чудную шляпу.
 С Винсентом Нортом мы были знакомы с самого сотворения мира. В тот короткий счастливый период, когда я был писателем, мы часто выпивали вместе. Он любил покритиковать мои рассказы: раскрывая журнал и тыча пальцем в неудавшийся, по его мнению, эпизод, маловразумительно объяснял мне его недостатки. Он бесил меня и этой тупой критикой, и своими стихами про лозы и грезы, и привычкой ковыряться в зубах зубочисткой (хотя это чертовски логично – ковыряться в зубах зубочисткой).
В полутемном баре бывший собрат по перу заказал целое море виски.
– Ну и где ты шатался все это время? – спросил он.
Я сделал неопределенный жест рукой.
– Везде.
– Искал идеал?
Он любил задевать больное место. Хотя вряд ли он знал о растаявшей стеклянной комнате моего вдохновения.
– И ведь наверняка привез с собой гору новых сюжетов, – продолжал Винсент.
– Как сказать…
Нет, все-таки он не знал.
– Да не надо скромничать!
Мы выпили еще. И еще.
– Ты не слышал, где теперь тот… бывший редактор «Сандэй пост»? – спросил я.
Винсент уже порядком набрался и плоховато понимал, что происходит.
– Кого? Что?
– Ты не знаешь, где теперь бывший редактор «Сандэй пост»? – повторил я.
– А... Ты имеешь в виду того, вылизанного, как вывеска парикмахерской?
– Его.
– Так он очень давно уехал отсюда… Как женился, так и уехал… Кажется, в Нью Йорк. У нас тут многие переживали, кто теперь будет печатать их бездарщину… Он-то все подряд брал…
По его интонации я понял, что его теперь тоже публикуют гораздо реже. Он говорил что-то еще, но я плохо его слушал. Итак, разбитая туманная мечта Вивиан умотала ко всем чертям на Север. Большее счастье было трудно себе представить: я никогда не увижу этот живой упрек моим несовершенным произведениям, моей наивности, больше никогда не встречу ее на улице; конец сумасшествию!
Домой я дошел сам; для Винсента пришлось вызвать такси.
Встреча с Винсентом, который раньше жутко меня раздражал, повлияла на меня странно: впервые за последние пять лет я напился до нужного состояния – очищающего, благостного. Виски сыграло роль святой воды.
Вернувшись, еще не зажигая света, я зачем-то набрал номер Вивиан, выисканный в телефонном справочнике. Холодный ундинный голос ответил, что Вивиан больше здесь не живет.

* * *

Писатель – раб самого себя, орудие самого себя. У него нет права даже на четко выраженное собственное мнение – ведь персонажи должны с одинаковой убедительностью доказывать самые разные, зачастую противоположные позиции. Писатель – заточенный в тюрьме собственной фантазии.
За право создать нечто прекрасное мы платим высокую цену. Зато наши попадания – всегда в цель. Критики нет. Не надо закрывать на нее глаза, ее попросту не существует. Никто лучше самого автора не заметит внезапной потери атмосферы, лжи героев; никакого свежего взгляда не надо. Писать – не значит исключительно создавать нечто новое. Писать – значит психоанализировать самого себя. А вообще, все это далеко не так тонко. Главное мастерство писателя – умение склеить фрагменты: именно внезапное понимание того, как, какие и в какой последовательности куски склепать, и есть вдохновение. Составить мозаику и контрастно раскрасить ее детали.
В искусстве я выше всего ценю контраст; а чтобы добиться его в произведениях, необходимо прочувствовать его до самого дна. Нищий, заснувший на белой скамейке в парке. Фальшивый священник. Убийства в сиянии неона. Контраст мгновенно и навсегда запоминается картиной: воспоминания ведь по своему существу живописны, а не разговорчивы. Сочинять новеллы – это то же самое по ощущению, что рисовать акварелью. Маслом пишутся романы. Настоящие, правильно выстроенные, с четкой логикой и сложными переплетениями характеров, а не наши, современные, составленные из отдельных импрессионистских этюдов.
Раньше я целиком придумывал характер, привычки, мысли каждого героя; позже – записывал жизненные наблюдения. Я хочу, чтобы вы усвоили и запомнили: это два совершенно различных рода деятельности. И там и там персонажи должны быть живыми, со своими характерными чертами и интонациями; но когда придумываешь героев из ничего (больше романтики, больше философии), испытываешь совсем не ту радость, с какой изображаешь реальных людей (натурализм, запахи, цвета).
Как видите, я теперь знатный теоретик литературы. Став в двадцать лет писателем и найдя свой стиль, я захотел разучиться писать, чтобы найти новые формы самым естественным образом. Пожалуйста, я разучился писать, но новых форм нет, как и старых. Канули. Утонули. Умерли.

Час ночи. Звезды норовят влезть в окно. Я только начинаю разбираться в каракулях, нацарапанных за день. Правой рукой правлю черновик, разобрать который не смог бы ни один человек на свете, кроме меня, в левой держу чашку с красноватым чаем. Вычеркиваю. Пишу еще пять строк. Вычеркиваю половину слов. Есть! В голову забрел неплохой, совсем готовый эпизод. Надо определить, куда его вставить. В рассказ о музыкантах? Нет. В пьесу? Нет, не подойдет. В другую пьесу? Тоже как-то не очень. Что делать? Обхватываю голову руками (таким образом моя фигура окутывается удивительным флером мудрого писателя), вдумываюсь. Точно! Стопроцентное попадание! Бокал, полный коньяка, разбивается и сам по себе склеивается, не долетев до пола. Принимаюсь носиться по комнате, ничего не замечая и уставившись в одну точку. Мои губы сами шепчут какие-то слова, которые складываются в предложения… Точно! Действительно, находка: надо делать этот эпизод отдельным рассказом.
Наливаю в кофе две ложки коньяка. Зажигаю сигарету. Пепел сыплется на бумагу. Недалеко от окна в плотном ночном воздухе мелькает зубастая тварь с широкими перепончатыми крыльями. Я должен ее выгнать, должен! Снова оказываюсь у стола и без удивления замечаю, что чашка кофе превратилась в бокал коньяка. Нет у меня времени на такие мелочи, надо успеть, надо написать... Крылатая дрянь стучится в стекло. Хрупкий звон, луна разбивается, ее мерзлые резные фигурки влетают внутрь моей комнаты, ломая свою мозаику. Тварь протискивается в пробитую брешь – молча, без всякого писка или рычания.
Ошалело вскакиваю. Оказывается, я заснул, сидя у стола, и сейчас глубокая ночь, а в окно стучится ветка.

* * *

Когда я наконец проснулся утром, мрачное ощущение дурноты, вызванной этим сном, никак не хотело уходить. Основательно выпив кофе, зашел в кино. Синий холл навевал тоску кипением жизни; суббота давала о себе знать возней семей и запахом попкорна. Показывали очередной фильм то ли с Кэри Грантом, то ли с Гари Купером. Порядочная дрянь. К финалу я уже страшно хотел есть. Жареный кусок мяса преследовал меня похлеще, чем крылатая тварь. И я отправился в кафе.
Следовало признать, что я впал в некоторую зависимость от кафе с их уютом, неизменно горячим кофе и изможденными официантками. Даже когда с деньгами было совсем плохо, я забредал в кафе и брал только кофе.
Итак, я ел бифштекс, размышляя о бренности бытия. Вокруг шевелилась масса то и дело распахивающихся ртов, что было невероятно приятно, так как распахивались они либо для того, чтобы запихнуть туда побольше еды, либо для того, чтобы сказать глупость. А глупость можно записать в блокнот и потом вставить в любой рассказ. Вообще, крайне любопытно наблюдать за человеческой породой – лучше сказать, за породами.
Ловкий мексиканец в белом фартуке готовил нечто необыкновенно острое и пряное; впрочем, всякие изысканные салаты и изящные морские чудища не для меня. Я заказал кока-колу; с виски и тому подобным пока пришлось завязать – теперь, когда алкоголь больше не рождал никаких образов. Кубики льда черными стекляшками бились о стенки бокала.
За столик справа от меня взгромоздился юнец с бешеными кудрями, слева грациозно села девушка. Я от нечего делать уставился на нее. Она неловко повернулась, дернула рукой и разлила яблочный сок. Испуганно оглянулась – не видел ли кто? – и торопливо вытерла стол салфеткой. Потом куда-то пропала, затерявшись в толпе.

Я стоял, и с чужих зонтов на меня лилась дождевая вода, и я решал, куда отправиться теперь.
По Роял-стрит все так же бродили, звеня кандалами, призраки рабов. Особенно большое их скопление, как всегда, наблюдалось около дома номер 1140;. чопорные европейские мужчины презрительно улыбались, слушая испуганные вскрики своих жен и дочерей. Одна из этих женщин, делая квадратные глаза и поправляя шляпку, утверждала, что только что там, за углом дома, столкнулась с цветным рабом огромного роста. Он подошел к ней и «прямо так и спросил меня, по какой цене хлопок в нынешнем году – так и спросил, Мишель!»
Мне жизненно необходимо было найти хоть какой-то источник вдохновения. И я отправился в театр. Купил билет, даже не посмотрев на название спектакля, и вошел в зал. Оказалось, давали «Богему» Пуччини. «Богема» так «Богема». Слезливо и богемно, как и полагается. Меня куда больше интересовало общество, собравшееся в ложах бенуара и партера.
Полунагие женщины опирались руками о бархатные перила зеленых лож. В полутьме таинственно мерцало золото на их руках и шеях, тонко пахли их блестящие волосы и летящие юбки. Мужчины шептали женщинам интеллектуальный бред. А потом все они, замерев, хлопали опущенному, бледно освещенному занавесу.

* * *

Дня через два девушка, разлившая яблочный сок, снова возникла – в мерцающем, нечетком мире ювелирного магазина.
Она делала это, наверное, довольно давно – судя по тому, какими отработанными были ее приемы. Заходила в магазинчик, приветливо здоровалась, блестя своими глазами не от мира сего, просила померить одно платье, другое, третье, долго любовалась собой в высоком, в человеческий рост, зеркале, даже примеряла жемчуг, еще какую-то дребедень, а потом вылезала из платья и говорила: «Боже, извините меня! Кажется, я забыла взять с собой деньги». В другом месте сказала, что ей где-то жмет. К четвертому магазину я разгадал ее махинацию – она просто любовалась на себя в высоком зеркале. Следуя за ней, я мог наблюдать около десяти таких заходов. То ли она действительно была такой наивной, то ли прикидывалась, но выходило это очень натурально.
В улыбке она показывала желтоватые, как слоновая кость, зубы. Платья – я наблюдал несколько ее переодеваний – сидели на ней как перчатки. Казалось, она была создана для таких платьев, и мое воображение бывшего писателя разыгралось до того, что я присел буквально недалеко от входа в один из магазинчиков и принялся писать в блокноте иероглифы, которые ночью – очередной беспокойной ночью – мне предстояло расшифровать и превратить в аккуратные стройные фразы. Я впервые за пять лет писал. Это было тяжело, потому что я поминутно натыкался взглядом на примерочную, откуда доносился шелест, ее восхищенный вздох, а затем она выходила – королева, если не всего мира, то этого полутемного магазина – точно.

* * *

Ее призрачное имя – Майра – как нельзя лучше выражало ее сущность своим звучанием. Когда мы столкнулись с ней около того кафе, она почему-то рассказала мне о себе.
У нее ничего не было: ни денег, ни семьи, ни друзей. Но она не боялась будущего. Она как-то не знала и не умела самых простых житейских вещей, не понимала людей. Она работала на самой бездарной работе на свете – машинисткой. Естественно, на такой работе никогда не узнаешь ничего о реальности. Зато во всяких иллюзиях станешь ориентироваться лучше всех. Да, пожалуй, единственным, что связывало ее с действительностью (и то сомнительным образом), было кино. Казалось, она верила в голливудскую мишуру. Она умела только ловить призраки на экране. Когда там происходило что-нибудь выходящее из ряда вон, все ее тело напрягалось, она почти физически оказывалась в том мире. По ее собственным словам, она боялась и хотела улететь туда.
В один из ее дней был дождь. Невыносимый дождь, сверкающий в огне фонарей, зовущий сесть у камина, закутавшись в плед. Майра шла по темно-серой от воды улице и представляла себе замок на вершине скалы, с комнатами, обшитыми деревом, с огромным камином в столовой и бронзовыми светильниками. Дождь хлещет с неба, снизу на скалу накатывают морские волны, а в столовой горит свет и прыгает огонь, а она читает – совершенно одна, чтобы никто не мешал ясным размышлениям. Разве что старый слуга приносит кофе, таинственный шоколад и книги. С воображением у нее было все в порядке.
«Слушаю вас». Увы – не старый слуга произнес эти слова, а молоденькая миловидная официантка.
«Кофе, пожалуйста. Два».
«Ждете кого-нибудь?» Старый слуга никогда не спросил бы такой глупости; он бы молча принес две чашки и удалился.
«Конечно, жду. Вдруг кто-нибудь придет».
Но никто не пришел. Никто не приходил ни в этот день, ни на следующий, ни через месяц. И тогда Майра, в точности, как я когда-то, начала путешествовать, перебираясь из города в город, подрабатывая где придется, пока не оказалась на Юге. Новый Орлеан покорил ее.
– Мы увидимся еще когда-нибудь? – спросил я.
Она обернулась:
– Я остановилась в… – она произнесла название того же отеля, где остановился я.

Я придумал Вивиан; но Майра – Майра была способна выдумать не только меня, а целый мир, и я не был в нем главным персонажем, хотя привык являться таковым и в реальном, и в своем вымышленном мире.

* * *

Единственный способ стать писателем – не бояться слов, любых – нежных и правдивых, сентиментальных и откровенно грубых.
Великолепно знакомый мне радостный подъем поднимался из недр моего существа. Сейчас я, наконец, что-то сочиню… Черт, черт, черт!!! Я знаю о писательстве все и не могу сочинить ни строчки!
«Мистер Дэй, вам суждено большое литературное будущее…» Мистер Дэй, ноль без палочки, мистер Дэй!
Я разбил вазу. Цветы выпали из нее и валялись, художественно разбросанные, на полу.
«Мистер Дэй, вам суждено большое литературное будущее…» Какое, к чертям собачьим, будущее?! Мартин Дэй, ты снова никому не нужен. Я, Мартин, по своему теперешнему знанию людей способный плести любые кружева взаимоотношений, рисовать любые пейзажи и портреты, – ничтожество, бездарность, импотент от искусства.
Кажется, я бросался на стены.

* * *

Для таких людей, как я, самое серьезное достоинство и самый серьезный недостаток христианской религии – постулат об умеренности. Любая умеренность невыносима.
В церковной среде принято много говорить о некоем мертвенном «спокойствии». Нас пытаются заставить «спокойно» относиться ко всему. А я не думаю, что Христос был спокоен в таком понимании или хотел, чтобы мы были такими вареными, безликими полуличностями, опутанными липкой субстанцией долга – вот к нему все сводится, к пресловутому долгу. Чтобы быть христианином, нужно испытывать чувство любви; чтобы быть язычником, достаточно чувства долга; поэтому уважаемые в нашем обществе дамы и господа – не более чем фарисеи. Человек влюбленный, восхищенный, счастливый и грешный обратится к Христу той стороной своей натуры, которой нужно. Очень просто. Ничего гениального ровным счетом.
Все это я думал, стоя в соборе – как можно дальше от алтаря, у чаши с водой. Как всегда, я попал не на мессу, а на репетицию хора. Доносившиеся сверху голоса растворяли воздух и стены. Больше в соборе никого не было, и я сел на скамейку в одном из последних рядов. Все вокруг плыло и растворялось, как акварель в воде. Я не вслушивался в слова псалмов, ни о чем не думал, никуда не смотрел, вдыхая слабый, почти неуловимый аромат ладана. Так я просидел, наверное, несколько часов – вплоть до начала вечерней службы. Когда собор начал заполняться народом, я встал и вышел на улицу.
Жизнь – лотерея. Главный приз – бессмертие и царство Христово. А раз лотерея, то и обижаться на нее не следует. Просто принять.
Итак, в моем сознании произошел переворот: я больше не ненавидел церковь и не относился к Богу как к равному себе. Я внезапно ощутил то, что называют частицей Христа в нас – на мгновение почувствовал себя распятым – а я таковым и был, по сути. Меня распял этот город, меня распяла Вивиан. Меня еще распнет моя бездарность.

* * *

Через день мы гуляли по набережной. Майра, светлый костюм которой вкупе с ее глубокими затененными глазами вызывал ассоциацию с Бланш Дюбуа, держа меня под руку, шла по самому краю воды. Белая рыбка ее туфли плескалась в зеленоватой волне.
– Что за день! – радостно вздохнула она.
В солнечном свете было заметно, что она старше, чем кажется: ей можно было дать лет двадцать семь. Ее белые брюки намокли внизу, а левая рука вдруг обмякла, сделалась ласковой и нежной.
– Давно не было такой погоды: и не жарко, и не слишком сильный ветер. Вот бы так подольше было. А тебе как больше нравится?
– Так, как сейчас, – ответил я.
Она была точно привидение, радужно переливающееся на солнце. И тут меня ужалила ее нога. Я поднял взгляд, она согласилась глазами, а потом брызнула мне в лицо водой. Роза, которую я купил ей, светилась бархатными слезами. Она взяла ее теплой, чуть дрогнувшей рукой и удивилась, как будто ей никогда раньше не дарили цветов.
Зайдя в мой номер, она села на край кровати и раскрыла какой-то журнал. Извинившись, я оставил ее одну и вышел прогуляться по коридорам. Я почему-то очень волновался. Наполеоны смотрели на меня гордо и непреклонно: им хотелось показать мне какой-нибудь овеянный славой путь и дать мне возможность совершить доблестные подвиги. Перед возвращением в номер я спустился в бар и залпом выпил два стакана виски. Бармен посмотрел на меня участливо: видимо, решил, что я только что потерял любовь всей жизни или убил кого-нибудь.
Грудь Майры, оттененная бордовым кружевом, пронзительно белела в свете настольной лампы.
– Майра, – начал я.
Она молчала и, не двигаясь, смотрела и смотрела на часы.
– Майра…
Она обернулась, сверкнув браслетом из черного стекла. В свободной изломанности ее тела таилось что-то трогательное.

Каким-то чудом даже после душа на моей ладони остался ее запах – сигареты, перемешанные с духами. Она ушла к себе в час, и у меня впереди была очередная ночь. Я бесцельно смотрел в окно. День стремительно темнел. Сизые сумерки прорисовывали на стеклах контуры деревьев. Вдруг… Нет, этого не может быть!
Над черной листвой повисла лампа; она не мерцала, не искрилась, а ровно освещала обрисовавшуюся за окном комнату. В листве засветилось пыльное, засиженное мухами зеркало; в пустоте возник письменный стол.
Я встал, подошел к окну, протянул руки и осторожно попытался дотронуться до возникшей золотистой стеклянной комнаты. Мои пальцы натолкнулись на стекло и одновременно погладили магнолию, выглядывавшую из вазы.
«Герань на белом балконе» мгновенно была извлечена из чемодана. Лежа на дне, она пропиталась запахами табака и лекарств; теперь каждая ее страница пахла моим вдохновением пятилетней давности. Город снова был готов отдать мне свои истории: о дождях и океане, о Порги и Бесс – и теперь не чужими сочными голосами, а давно знакомыми, бесплотными, моими.
Я писал до четырех часов ночи, а потом заснул.
Утром я бросился к двери, выскочил из номера и почти побежал к двери ее комнаты. Она была заперта. Я кубарем скатился по лестнице.
Портье сказал, что она уехала в шесть часов.

* * *

Разумеется, по законам жанра (закон жанра – вообще такая штука: от него не убежишь), Майра оказалась проституткой; не видавшей виды профессионалкой, не полуподростком, переодевающимся в угоду клиентам то невестой, то гейшей, а самостоятельной одиночкой. Теперь, когда это стало ясно, все – и ее мечтательность, и явная неприспособленность к жизни (она отлично сочетается с ремеслом проститутки), и прозрачный, как пудра, налет вульгарности – все встало на свои места. Даже русалочьи глаза казались такими благодаря искусно наложенной краске. Нет, я совсем не собираюсь утверждать, что Майра прикидывалась неземным существом и разыгрывала роль инженю; стеклянная хрупкость, мечтательность – все это присуще проституткам не меньше, чем грубость и вульгарность.
Я в один момент возненавидел чинную красавицу Вивиан, возненавидел за ее внезапно открывшееся пренебрежение ко всему на свете; она отняла у меня вдохновение, а тощая, с прозрачными зелеными глазами и острыми ключицами, влюбленная в кино проститутка Майра вернула мне разом все. Может быть, я еще когда-нибудь встречу ее и даже еще раз возьму в руки ее трагическое тело…

P.S. Я видел Майру еще один раз – в портовом кабаке одного из городков на Миссисипи. Впрочем, может, это была не она – мало ли их, одинаково-прозрачных, в наших городках… Звенели стаканы, за пыльными стеклами шумела река, породившая пестрый город с белыми домами в колониальном стиле, Вивиан, редактора, Винсента Норта, балконы, увитые геранью, Майру и Мартина Дэя.


Рецензии
Хороший язык! …и это одно из непременных условий, без которого нет оправданий автору, нет жизни тексту.

С Уважением...

Шая Вайсбух   05.06.2008 22:57     Заявить о нарушении
Спасибо большое!

Ксения Зуден   02.08.2008 19:33   Заявить о нарушении