Соловецкий романс. эпизод из семейной истории

Имена изменены...

- Мощи, мощи… Какие такие мощи? И что в них особенного? Забальзамировали да и всего делов!
- Это вашего антихриста забальзамировали в Мавзолее нам на беду, - сухо отозвалась Марина Егоровна, давно привыкшая к таким речам молоденьких внучатых племянниц, - а святые люди вышней волей нетленными остаются.
Замолчали веселушки. То-то. Нечего потешаться над святыми вещами! Да что взять с них? Веры-то нет. Со школьной скамьи ересью вскармливали, да и дома веры не прививали. Да, изменилось всё. Другое время. Другие стали и нынешние молодые люди. Были бы свои дети, так уж не упустила бы, в Боге воспитала. Но своих нет, а чужих воспитывать – кто даст?
Марина Егоровна родилась в семье состоятельного купца-колбасника. Семья была большой: восемь детей, из которых только двое сыновей. Воспитывались в строгости. Старшая сестра, красавица Глаша, рано вышла замуж за неказистого, но зато хозяйственного, умного и серьёзного не по годам молодого человека, также купеческого сословия. Конец спокойной размеренной жизни положила революция. В двадцать четыре часа вся семья Марины Егоровны была выслана в другую область с полной конфискацией имущества. Слава Богу, хоть живы остались – кому-то повезло меньше.
Жизнь начиналась с чистого листа, и жизнь эта на каждом шагу угрожала арестом, ссылкой и даже смертью. Неизвестно как бы обернулась она, если бы не Глашин муж. Отличавшийся редкой хваткой и осторожностью, он перебрался в другой город, поближе к Москве, устроился там и начал потихоньку перевозить сюда же всю многочисленную родню.
А сколько же тогда было родных! А теперь – что? Редеют их ряды с каждым днём. У отца с матерью было восемь детей, а у них, в свою очередь, по одному, редко по два, а то и вовсе ни одного. Так и истаивает огромная некогда семья. А что ж делать? Страшно стало детей иметь. Ну, как опять вышлют! Или что похуже…
Глашин муж с годами крупным человеком в городе стал, всякий его знает. И это – не вступая в партию. У другого могла бы голова закружиться, другой мог бы ринуться покорять Москву. Но не таков деверь. Он своего не упустит, а на чужое не поглядит. Во всём меру знает. Хозяин. Повезло Глаше с мужем, ничего не скажешь. Как за каменной стеной она за ним. Да и он – за нею. Дом-то на ней держится. И так и быть должно.
У самой Марины Егоровны жизнь совсем не так сложилась. Замуж она вышла по любви. Гриша был инженером, человеком интеллигентным и мягким, похожим на чеховских персонажей. Он уже был женат прежде, но с женой развёлся, и без него росла у него дочь Тоня. Эта девочка была вечной болью Марины Егоровны. Другая женщина родила её мужу ребёнка, и никогда он не сможет разорвать с нею окончательно, и всегда ей, Марине, придётся делить его с той семьёй, потому что сама не смогла создать её… Вот, и теперь её Гриша не с ней, а со своей дочерью. Они всегда встречаются с нею в этот день… Но ребёнок ребёнком, а та, другая, первая жена, не любила Гришу, она никогда бы не сделала то, на что пошла ради него Марина…
В конце 20-х в их дом среди ночи пришли люди в форме и увели с собой Гришу. Он не успел даже взять тёплые вещи: так и погнали в лёгком летнем костюме. Марина, уже беременная в ту пору, рыдала и требовала взять её вместе с мужем:
- Если его расстреливаете, так и меня вместе с ним!
На это «главный» с цигаркой во рту бросил презрительно:
- У нас, гражданка, смертельной казни нет. Прекратите истерику! – и отпихнул грубо, так что Марина, растрёпанная и заплаканная, упала на пол.
Гришу увели. Он успел только сказать:
- Береги себя, Маришенька. А за меня не волнуйся.
С той ночи Марина стала обивать пороги, пытаясь выяснить судьбу мужа. Неизвестность, бесконечное ожидание, хождение по различным кабинетам, умоляющие письма измучили её – она постарела лет на десять, и первые седые волосы пробрались в её тёмную шевелюру.
Глаша пыталась успокаивать:
- Ну, не изводи ты себя так, миленькая! Бог даст, обойдётся!
- Я без Гриши жить не буду, - твёрдо отвечала Марина.
Муж Глаши в эти дни не появлялся у неё. Марина понимала: он боится, что, взяв одного члена семьи, органы могут не успокоиться и паровозом потянуть других, и тогда всё здание, выстраиваемое им по крупицам столько времени, обратится в пыль.
Наконец, удалось узнать, что Гришу осудили и отправили на Соловки. Поздно вечером Марина пришла к Глаше. Сестра испуганно посмотрела на её бледное лицо и спросила:
- Маришенька, ты что такое удумала?
- Я за ним поеду, Глаша. Вещи тёплые ему отвезу и с ним останусь.
- Окстись! Куда тебе ехать?! Ведь ты брюхатая… Ведь ребёнок у тебя будет!
- Не будет… ребёнка… - отрывисто произнесла Марина и заплакала.
Они долго говорили в тот вечер, прощались, словно навсегда, а утром Марина уехала, не зная, суждено ли ей вернуться назад.

Много-много лет минуло с той поры, и Марина Егоровна вновь приехала на Соловки, ставшие теперь всего лишь памятником архитектуры, о печальных страницах которого молчали выдрессированные экскурсоводы, и не догадывалось большинство туристов. Но Марина Егоровна слишком хорошо знала это прошлое, до сих пор воскресавшее в кошмарных снах. Она приехала сюда, чтобы поклониться ему.
Не знали, не знали святые подвижники Герман и Савватий, облюбовавшие эти холодные острова, сколько крови прольётся на них спустя столетия…
Дул холодный пронизывающий ветер, и Марина Егоровна зябко поёживалась, сторонясь людей, чтобы они не нарушали её мыслей, не мешали поминальной молитве, без слов исходящей из недр души. Гриша не поехал с ней, он не хотел вспоминать, да и здоровье его слишком разладилось.
Вот, и женбарак. Кто-то знает сейчас, что это он? Пять лет жизни прошло в его стенах. Соседки были самые разные: от проституток до потомственных дворянок, интеллигенток. Много было верующих, монахини. Марина Егоровна вспомнила свою ближайшую подругу Агриппину, молодую монашку с кроткими светлыми глазами, беспрестанно творившую Иисусову молитву. Глядя на неё, и Марина Егоровна всё чаще стала обращаться к Богу, о котором доселе, как ни грешно, вспоминала не часто. Агриппина умерла от воспаления лёгких. Она долго болела, но продолжала выходить на работы и ни на что не жаловалась.
- Тебе бы отдохнуть немного, - говорила ей Марина. – Ведь ты больна совсем. Может, в больницу тебя определят!
- Я в Голгофско-Распятский скит не хочу… - хрипела в ответ Агриппина. – Меня лечить не станут. Меня – сразу туда…
В Голгофско-Распятский отправляли тяжело больных, чтобы не возиться с лечением. Их оставляли там умирать без еды, лекарств и ухода, и мертвецы лежали вперемешку с живыми. Время от времени тела вытаскивали наружу и оставляли там, прислонив к стене, а после замёрзшие трупы сбрасывали в пучину с Голгофской горы. Мёртвого скита боялись, зная, что оттуда уже не возвращаются.
Прямо за женбараком проходила расстрельная дорога. По ней среди бела дня гнали шеренги заключённых к месту расстрела.
С ужасом Марина представляла, что по этой страшной дороге могут однажды повести её Гришу…
На Соловках было много белых офицеров. С одним из них Марина сошлась довольно близко. Поручик Удальцов отличался независимым нравом, высмеивал заведённые в лагере порядки, сочинял что-то, но не записывал, а хранил в голове, обладая хорошей памятью. Ему доставались самые тяжёлый работы, а однажды пришлось посидеть и в карцере, на Секирке. Но ничто не могло сломить поручика, и он продолжал злить лагерное начальство, словно ища смерти.
- Про таких, как вы, Марина Егоровна, в прошлом веке поэмы писали, - говорил Удальцов Марине, - а теперь и не расскажет никто. Словно нас и не было на этой земле.
Зимним днём увидела Марина очередную шеренгу смертников, ведомых на Онуфриевское кладбище. Они шли в одном белье (одежду отобрали), оставляя на снегу следы босых ног, руки их были скручены проволокой за спиной. Среди обречённых было несколько священников и офицеров, мгновенно отличимых от всех прочих безукоризненной выправкой. В этом последнем строю шёл и поручик Удальцов. Шагал, выпрямившись, не выпуская из плотно сжатых, бледных губ папиросу, глядя вокруг с вечно ироничным прищуром бойких глаз и затаённой усмешкой, полной презрения к палачам. Марине показалось, что он заметил её и слегка кивнул ей, прощаясь…
Вереницею за вереницей
По расстрельной дороге идут.
Измождённые, гордые лица…
Впереди самый главный ждёт суд.
По холодному снегу босые
Уходили они к небесам,
Сыновья истреблённой России
С неземным светом в ясных глазах.
Напоследок курили, с насмешкой
На озлобленных катов косясь.
Кто-то слово молитвы утешной
Чуть шептал, слабой дланью крестясь.
Только не было страха, и слёзы
Не туманили твёрдый их взгляд.
Леденея в оковах мороза,
Как в последнем строю, их отряд.
Промолчит ледяная пустыня
Об умерших промёрзлой земле.
Вы пойдите с вопросом к пучине,
Сколько спит в её сумрачной мгле?
Кто сочтёт эти скорбные роты?
Помолись, святый Герман, о них.
Уходила Русь ввысь крестным ходом,
Распятая в кровавые дни.
Эти стихи сочинил один лагерный поэт, совсем юноша, с живым, подвижным лицом и звонким голосом. Он не записывал их, а лишь читал некоторым, избранным, среди которых были и Марина с мужем. Когда он читал, лицо его наполнялось каким-то неизъяснимым чувством, глаза расширялись и блестели, а голос прерывался. Юноша был болен, и вся недолгая его жизнь на Соловках, жизнь, в которой он оставался поэтом, коим был рождён, была победой духа над плотью. Никогда читателям не суждено было узнать его имя. Из всех стихов, которые он читал, Марина запомнила лишь одно…
Этот пылкий доходяга, почти мальчик, не прожил бы долго и непременно умер бы от болезней и истощения. Быть может, в страшном Голгофско-Распятском скиту. Но судьба оказалась к нему благосклоннее: о его стихах узнали, и поэт был казнён. Однажды днём его и ещё троих человек повели к колокольне. Все уже знали, что будет дальше. Обречённых разденут, сведут в маленькое помещение в основании колокольни и расстреляют. Вскоре послышались громкие хлопки…
…Марина Егоровна как раз дошла до колокольни. Прямо перед ней, аккурат неподалёку от дверцы, ведущую в «расстрельную», несколько молодых ребят, туристов, перекидывались в волейбол. У Марины Егоровны сжалось сердце, и она зажмурилась. Много раз после расстрелов её и других женщин отправляли сюда – мыть пол, залитый кровью жертв. Так было и после гибели юного поэта. Тогда впервые Марине стало дурно. Не от терпкого запаха крови, к которому она уже привыкла, не от вида её, привычного также, а от того, что представился ей убитый здесь мальчик с сияющими глазами, звонко читающий стихи. Это его кровь вытирала она своими огрубевшими, покрывшимися трещинами и болящими руками… Здесь, выйдя из этой дверцы, она лишилась чувств, и Агриппина, ещё живая тогда, хлопала её по щекам и дула в лицо. И, вот, теперь на этом месте смеются и бросают мячик… Конечно, они ничего не знают, им об этом не рассказывали, но как же больно видеть…
Находясь на Соловках, Марина Егоровна застала и знаменательное для них событие приезд писателей во главе с Горьким. Как готовились к этому визиту! Как наводили красоту и порядок, чтобы произвести на высоких гостей надлежащее впечатление! А сколько надежд на них было!
- Вот, Гришенька, Горький приедет, увидит, напишет правду! Горького во всём мире услышат! – говорила Марина мужу.
- Кому мы нужны… - мрачно отвечал он. – И что он увидит? То, что ему позволят… И напишет то, что разрешат…
- Нет, не может быть! Ведь это же Горький! Горький лгать не будет!
Какая наивная была вера… Горький уехал, после чего расстреляли сколько-то человек, поведших себя недостаточно правильно и сколько-то просто для острастки, а Горький написал статью, прославляющую систему лагерей…
Перед отъездом Марина Егоровна посетила Успенский собор. Прежде в нём в четыре яруса возвышались нары. Здесь всё время заключения жил Гриша. Неподалёку от этого собора она увидела его в первый раз с тех пор, как его увели от неё той роковой ночью…
Ни разу не раскаялась Марина в том, что поехала вслед за мужем. Как бы он выжил здесь в лютые зимы, если бы она не привезла ему тёплых вещей? Поправился бы от болезни, если бы не её самозабвенный уход за ним? На волоске от смерти все чувства обостряются, и, кажется, никогда не была их любовь столь сильна, как в те страшные пять лет, проведённые на Соловках, никогда не были так остры редкие мгновения счастья, жемчужины счастья в беспросветном мраке царившего вокруг горя, ужаса и смерти.
Покидая Соловки, Марина думала: «Всё-таки мы счастливые… Нас не расстреляли, не выставили на комаров, не уморили болезнями и голодом, не разлучили… Теперь мы заживём, как люди. У нас будут дети, и мы будем счастливы. Ничего страшнее произойти уже не может!»
Но эта надежда оказалось преждевременной. Несколько лет спустя Гришу арестовали вновь. Арестовали по фантастическому обвинению в шпионаже, арестовали, как арестовывали в ту пору почти всех, кому довелось мотать срок прежде. Приговор: восемь лет лагерей. Марину отправили в ссылку, как члена семьи. На это раз они оказались разлучены, и это было страшнее всего…
Увидеться с мужем Марина смогла лишь после войны, а вернуться домой только в середине пятидесятых. Пережитого Гриша вспоминать не хотел, а Марина ничего не могла забыть, но при муже не вспоминала, чтобы не огорчать его…
Когда Марина Егоровна решила поехать на Соловки, чтобы отдать дань памяти всем, кто там погиб, муж отнёсся к этому сдержанно, но она чувствовала, что ему это неприятно, поэтому постаралась вернуться быстрее. Эта поездка была ей нужна, после неё как-то легче стало на душе, словно она отдала какой-то долг, который мучил её.
Гриша ни о чём не спрашивал, и Марина Егоровна с огорчением думала, что тогда, на Соловках, они были гораздо ближе друг другу, нежели сейчас… И уж, страшно вымолвить, не счастливее ли?
Может, это оттого, что детей нет у них? Или просто так должно быть – с возрастом чувства притупляются? И вместе живут люди, а как бы и врозь. У мужа свои интересы и дела, у жены – свои. Неправильно это.
- У меня никого нет, кроме тебя, в целом свете… - это было сказано в лютую стужу, когда, казалось, что от холода промерзает всё нутро, ослабленное постоянным голодом. Сказано с таким сердечным жаром, что Марина отогрелась в этих словах. А что теперь? Теперь ни слов таких, ни жара… Где та счастливая жизнь, о которой грезилось там?..
Напившись чаю у сестры и неохотно поспорив с её внучками, Марина Егоровна засобиралась к себе:
- Гриша скоро придёт, надо на стол собрать.
- Может, ещё наливочки пригубим, Маришенька? Воскресение как-никак, можно позволить.
- Нет, не буду. Идти надо.
- Ну, как знаешь!
Счастливая Глаша! Дети у неё, внучки… Полная чаша – дом. Дом, о котором так мечтала Марина Егоровна. Вот, родила бы она Грише сына – как бы чудесно жилось тогда! А с другой стороны, при их жизни – какой ребёнок? Чтобы и он по ссылкам мыкался? Нет, всё правильно… Бог грехам терпит, и слава Ему за всё!
Дома Марина Егоровна разогрела обед и стала ждать мужа, поглядывая в окно. Вот, и он показался из-за забора – сухонький, невысокий в тёмном костюме и шляпе.
- Гриша, садись скорее за стол, обед простынет.
Григорий Антонович вымыл руки и, сев к столу, пододвинул к себе тарелку с супом. Внезапно он перестал есть и внимательно посмотрел на жену.
- Ты что? – спросила Марина Егоровна.
- Ничего… Просто мне сегодня приснилось, как ты ко мне приехала… тогда… Мариша, у меня ведь, на самом деле, никого, кроме тебя, нет. И теперь всё так же, как и тогда.
Марина Егоровна ничего не ответила, а только склонила уже совсем побелевшую свою голову на острое плечо мужа, и почувствовала, как на глазах её выступили слёзы. Ей вспомнилась юность, первый год их совместной жизни. Вспомнилось, как иногда по вечерам они собирались у старшей сестры: до двадцати человек родни… Сидели на крыльце, пели. У всех сестёр были хорошие голоса, особенно, у Глаши и Марины. Они пели хором, а иногда по очереди. И также сидела Марина, положив темнокудрую тогда голову на мужнино плечо, и вдвоём они напевали:
Чудный месяц плывёт над рекою,
Всё в объятьях ночной тишины.
Я сижу и любуюсь тобою,
Здесь с тобой, дорогая моя…
Вдруг Марина Егоровна услышала надтреснутый голос мужа, подпевающий ей, и поняла, что незаметно для себя самой затянула их старую песню:
Ничего мне на свете не надо,
Только видеть тебя, милый мой,
Только видеть тебя бесконечно,
Любоваться твоей красотой.
Обед остывал, а они сидели, обнявшись и напевали негромко, совсем как когда-то, десятки лет назад:
Для кого я жила и страдала
И кому я всю жизнь отдала?
Как цветок ароматный весною,
Для тебя одного расцвела!


Рецензии