Триптих 2006

Триптих (октябрь 2006)
1. КИБ

ПРОДОЛГОВАТОЕ БЫТИЕ

       Дон Хуан долго качал головой: «Мы живем в очень странном мире». Гераклит долго бродил по берегу моря и наконец произнес: «Все течет». Христос долго измерял своими шагами пустыню и улицы иудейских городов, чтобы обратиться к небу: «Почто оставил ты меня, Господи?!» И изрек Ницше фразу: «Жить надо опасно!», а потом долго жил и сошел с ума. Ленин строчил прокламации и долго играл на рояле с Надеждой Константиновной – и в его честь назвали Ленинский проспект. Паук долго плел паутину, составляя в совершенный ансамбль мириады липких хрустальных нитей; в нее попались самые толстые мухи. Эйлер долго писал, доказывал, выводил, пока у него не вытекли глаза от огромного напряжения человеческих сил.
       Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Не скоро = долго. Долго-скоро – антонимы очевидные.
       Помнится, летом на бьеннале экспериментального искусства меня особенно потрясла выставка какого-то (к сожалению, забыл имя) молодого и, на мой взгляд, талантливого художника «Без полутонов». Абсолютное отречение от палитры и от искусственного смешения красок; цвета в своей первозданной радужной мощи делают картину настолько нереальной, что инстинктивно мозг начинает смешивать их при восприятии. 30 секунд восхищения – и картина пересоздается, возникает естественная плавность. Чтобы эффект не пропадал и исчезали физиологические (и столь присущие человеческой природе) полутона, мне приходилось закрывать глаза и несколько раз глубоко вдыхать воздух. Плененный эффектом Стендаля, я долго созерцал выставку.
       Мало таких картин, вводящих человека в экстаз. Трудно они рисуются, но быстро. Затянешь работу на час, начнешь умствовать и умничать, мазок лишний добавишь – и все насмарку. Гениальность упорхнет с картины, как бабочка от настырного взгляда, останется лишь отголосок не рожденного чуда, медленно умирающий в свете дня. Мне всегда хотелось рисовать ТАК. Сначала не получалось ничего, потом постепенно рука привыкала к тяжести перевода созерцания на бумагу. Долгие упражнения по копированию картин из книг, статуй греческих юношей из музеев дали результат: я овладел техникой. Летом я поставил перед собой невозможную задачу – родить шедевр. Обстоятельства складывались как нельзя более благоприятно: на две недели я уезжал в дом отдыха на побережье Финского залива, абсолютно один, без навязчивых знакомых, родственников и т.д. Решил не спать, пока не создам.
       Две недели между Приморском и Зеленогорском, среди сосен, песка, камней и северного моря – что еще нужно начинающему художнику с амбициями гения! Мне всегда думалось, что две недели – оптимальный срок для отдыха. Не успеет надоесть спокойная и размеренная атмосфера пансионата, но успеет раствориться во времени щемящая тоска по не распробованному вину жизни… Оптимальность была. Размеренность – нет. Когда светило солнце, я прогуливался по берегу и по разряженному лесу. Ночью я брал в охапку две кисти, мольберт, бумагу и гуашь, купленную в забавном магазине «Причуды композиторов» за баснословные деньги, и шел на море. Натянув на голову резинку со светодиодным фонариком, я как шахтер, проникающий в глубины черных рудных нор за холодным светом минералов, выпускал на серые поверхности невысказанное и бессознательное, что объединяет всех нас. Горящими глазами, безумным видом и вечными неудачами я сроднился с алхимиками прошлого («Красный лев не рассекся о серебряный свет Меркурия, путь к Камню завален снегом магнезии… Смесь сливается к нечистотам»). Первой моей талантливой картиной на четвертую бессонную ночь стала «Запрятанная в кристаллическом осадке. Лаборатория». (До сих пор лежит в ящике письменного стола). Как, однако, ничтожна была моя радость! Нет главного, нет гениального! Утром, встающее солнце заспанно согревалась веселым костром, уничтожающим посредственные этюды.
       Только одна талантливая картина и горы пепла. Вот результаты. К тому же весь шестой день шел нудный дождь. Пузыри на лужах говорили, что он надолго. Сломленный и разочарованный в себе, я проспал сутки. Утром, едва разомкнув глаза, схватил «Толкование сновидений» и открыл наугад страницу: «…искажающая работа сновидений заключается в…». Приехали! – я был готов разрыдаться от собственного несовершенства.
       Седьмой день. На часах семь утра. Необходимо наказать себя. Какое страшное наказание мне придумать? Непременно такое, чтобы даже при одной мысли о нем живот сжимался раздраженной змеей. Я решился пойти на завтрак в столовую. Наказание не замедлило быть исполненным, в половину девятого, выбрав себе самую большую тарелку каши, я со стоическим видом направлял полные ложки в рот и глотал. Экзекуция подходила к концу, с блюдца мне робко улыбался бутерброд с сыром, а в чашке утешительно заплескалось какао, когда за мой столик (а я выбрал столик в углу, рядом с грудой грязной посуды – его обычно избегают люди, я могу остаться наедине с едой) подсела девушка, наверное, двадцатилетняя, с вьющимися черными волосами.
       - Здравствуй! – она начала разговор.
       - Доброе утро! Какой сегодня дивный завтрак, не находите?
       - Нет. Он мне не понравился.
       - Странно. У тебя абсолютно нет вкуса! Такой чудесной каши я еще никогда не ел! Специально выбрал тарелку поглубже. Но все хорошее быстро кончается, мне надо идти на пробежку. Прошу меня извинить, - я поднялся на ноги.
       - Ты ведь не доел бутерброд… - девушка была чем-то удивлена, по крайней мере, ее глаза выказывали некоторое удивление и нерешительность.
       - О! Зачем сбивать послевкусие совершенной каши?
       - Я заметила, ты по вечерам ходишь на залив рисовать. Можно, я пойду с тобой сегодня?
       Я хотел уже ответить отказом с примесью возмущения, но вспомнил о наказании. Одной каши мало, надо устроить себе пытку обществом:
       - Да, конечно! – любезно согласился я. – Разве я могу сказать «нет» такой прекрасной девушке. В одиннадцать у графской сосны. Кстати, у меня сегодня ладони рук сводит судорогами. Я переутомился. Ты уберешь за мной остатки завтрака?
       - Да, - она удивилась еще больше. С чего бы?
       Я мило улыбнулся:
       -До встречи!
       Стараясь выглядеть трагически-вдохновленным, я вышел из общепитовской преисподней.

       Как ястреб зимой пролетает сквозь натопленные палаты с пирующими людьми, пронеслись еще 6 дней. Утром я спал, днем бегал по лесу (иногда с закрытыми глазами – остаток лета залечивал рассеченный лоб), вечером читал в хаотическом порядке разного толку беллетристику, ночью приближался к абсолютному гению. Девушка ходила со мной. Надо отдать ей должное: она была молчалива - иногда отвлекала меня разговорами, весьма умна и образована – могла бы составить кому-нибудь выгодную партию, да и собой недурна, в принципе. Ее присутствие меня не обременяло, да, к тому же, позволяло списывать на себя мои неудачи в достижении совершенства. Количество посредственных картин устремилось к нулю, возросло количество талантливых. Мои домашние ящики с трудом закрылись, получив в хранение летние полотна (это учитывая, что менее талантливые картины отданы девушке!). Так или иначе, но до отъезда оставалось два дня.
       Безветрие потрясало. Натруженная рука выводила линию горизонта и синеющий замок. Надо мной пролетела белая чайка, за ней гнался ворон. Девушка продолжала молчать и положила теплую руку на мое плечо. Светодиодный фонарик на голове недоумевающее мигнул; ее тело дрожало.
       - Ты прекрасный художник! – она взволнована.
       Я не ответил. Ее губы почти касались моего правого уха: «Ты нарисуешь меня обнаженной?..». Я резко свернул холст и сложил мольберт.
       - Я подумаю.
       - Постой! Я просто спросила. Извини… - ее голос летел мне вслед, как стрелы врага. Я знал, что несгибаемое намерение отведет от меня удар. Воля несла меня вперед, в сторону номера. Перешагнув порог, и захлопнув дверь, я почувствовал безопасность дома. Череп изнутри проткнула острая мысль: «Картина испорчена!» Взволнованно я раскрыл свое творение. Линия отобразилась в неровное гибкое пятно. Практически совершенно, только чего-то не хватает. Чего? Завершение дали мокрые разводы моих несдержанных слез.

       Бесконечно долго тянулись два дня. Я лишил себя еды и морского воздуха. Я боялся выйти из комнаты, боялся, что ОНА караулит меня за поворотами коридора, за деревьями в парке, за графской сосной. Как потревоженные человеком пчелы, метались в голове мысли. Я представлял себе ЕЕ. Ее тело стояло между мной и совершенной импровизацией. Женское тело, столь хорошо знакомое и страшное застелило собой проход на Парнас гениальности. Из ее аккуратных красных сосков выступали капли густого молока, они обволакивали мой пищевод и горло. Я не отстранился от них. Наоборот, я склонял голову к ее соскам и слизывал молоко, вылизывал ее груди. А далее моя голова спускалась ниже. Ее живот. Я вижу аккуратный и упругий живот. Молодая кожа пахнет медом и солнечным загаром. Затягивается поцелуй, язык ласкает пупок. Голова слишком тяжелая, я уже не удерживаю ее на шее, она падает на белую простынь. Мучительный страх! Я чувствую невыносимость происходящего. Из ее влагалища на меня взирал февраль Карла Вольффа. Сон пришел под руку с половиной пачки снотворного.

       Благодарю конституцию своей психики за быстрое беспамятство. Я почти все забыл. Я смог забыть бы все целиком, если бы мне неделю назад не пришло от нее письмо. Я не знаю, откуда она узнала мой адрес, тем более, что я представился ей непаспортным именем. Наверное, вынюхала у администрации. Не будем искать этому рациональное объяснение. Сначала я не хотел читать. Разорвать и выбросить – вот мои первые мысли. Но я все-таки прочел. Трижды подбросил монетку – и все три раза выставляли клювы орлы. Сентиментальностей там не было. Просьб тоже. Она писала, что в середине лета у нее обнаружили неприятное смертельное заболевание, исход наступит на неделе, не позже. К письму прилагалась врачебная справка – она знала мое неверие в слово без печати…
       «Пока я еще могу писать… Это так прекрасно – держать в руках ручку, чувствовать подушечками пальцев ее шероховатость… Тебе не понять этого. Глоток воды прекрасен… Чувствовать жизнь каждой клеткой тела прекрасно. Жить! Это знает каждый, но думают так только обреченные. Все знают, что жизнь прекрасна, но никто не знает, насколько прекрасна смерть…
       Я поняла, что никогда не любила тебя. Человек редко может любить другого, но зато всегда любит смерть. Томится по ней и не сознает своего влечения. Долгими казались мне дни жизни до объявления диагноза, и так быстро закружились дни смерти (или дни в окрестности смерти). Я не успеваю к совершенству, я не успеваю завязать шнурки шлема на голове, чтобы с торжествующим видом победившего воина войти в ворота, откуда нет возврата. Наверное, я подпишу капитуляцию и меня погонят копьями, как рабу навстречу неведомому. Так быстро проходят дни! Пока я могу мыслить, я бегу к ним…
       Прошу, не ходи на мои похороны и не чувствуй себя виноватым.
       НЕ ТВОЯ Анастасия
       4-16-18-16-5-3-17-6-18-6-5-10-48 »


       Она написала, в какой больнице лежит. Я позвонил туда три дня назад. Дежурная долго выясняла, а потом робко сообщила мне о смерти пациентки с таким именем и фамилией. Я помчался в больницу, добился разрешения попасть в ее палату. Добрая бабушка сказала, что помнит еще свою соседку: «Она была дивным ребенком». Я попросил описать ее, бабушка вспомнила только прекрасные вьющиеся черные волосы. Гелевой ручкой, завалявшейся в кармане куртки, я на обрывке салфетки набросал портрет. Бабушка изумилась: «И точно, она!» Я пожелал ей всего хорошего и поспешил уйти, тогда бабушка замялась и попросила меня оставить портрет на память.
       - Вы так хорошо рисуете. Внук мой все собирался рисовать, да видно, бог таланта не дал…
       Я сдержанно кивнул. Комната, пропахшая лекарствами и хлоркой, впиталась в мысли.

       Вчера беседовали с моим психоаналитиком Марией Александровной. Обсуждали письмо.
       - Ну не понимаю я! Если не любит, зачем писала? – на третьем часе разговора вопросила меня Мария.
       - Просветительство. Желание наставить на путь истинный, - на этой фразе окно кухни распахнулось и сильный порыв ветра разбросал кроссворды по полу. Железные ручки рамы звенели… - После письма – набор цифр и знаков тире. Я расшифровал простой код. Она любила только простые коды. Там написано: «Нарисуй смерть».
       Мы немного помолчали.
       -Господи, как?
       - Что, как? – переспросила Мария.
       - Как нарисовать смерть. Курносая тетка с косой – пошло и неоригинально.
       - Может, белый лист.
       - Или черный лист. Или цветовой набор. Естественно, без полутонов…
       Дискуссия окультурилась.
 
Я знаю, что картина долго не будет нарисована. Ее идея будет спеть, как фрукт бледно-зеленого орциклифа . Вдохновение придет неожиданно. В пароксизме гениальности, дрожащими руками, я создам ее. И она будет настолько совершенна, что мне придется ее сжечь.













2.САМ
       А ПОТОМ…
       (вариации в ре-миноре)

       Cuando yo me muera,
enterradme si queries
en una veleta.
       Frederico Garcia Lorca


- А потом… потом мне пришлось наискорейшим образом уехать. Вы же понимаете, оставаться здесь после такой истории совершенно невозможно было!... Оставаться в своем уме…
- Да, разумеется.
- Мне необходимо было сменить обстановку…
- Разумеется.


Первые сутки в пансионате я проспал. Мое тело было истощено настолько, что в течение двадцати часов сна я и вовсе не мог прийти в себя…


- Прийти в себя?.. забавно…
- Что вас так насмешило?
- А вы – неужто не слышите? Прий-ти-в-се-бя… Удивительная конструкция!..
- ?
- Скажите, вы часто – уходите из себя? – улыбка.
Пауза.
Улыбка:
- Достаточно.


Сосны пугали. Я разглядел их только ночью. Однообразный хоровод отвратительно голых стволов пугал сильнее хитроумных поворотов лабиринта моего воспаленного сознания.


- В каждом лабиринте должно быть чудовище, это я вам как специалист по фольклору говорю. Дипломированный, - улыбка ре-минор.
- А кстати, что у вас там играет? Из телефона как-то не разобрать.
- Бах. Третий «Брандербургский концерт».
- Что-то я так сразу не припомню…
- О!.. Милейшая вещица. Такая легкая, игривая. И – неожиданно, неосознанно, непознаваемо – тревожная.


Конечно, если б я оказался в пансионате осенью, я бы сошел с ума.


- Ну и как – отдохнули?
- Недурно. Море, сосны, ветер. Что еще нужно уставшему человеку со взвинченными нервами?
- Ну… разве что, какая-нибудь детективная история. Под подушкой, - интересно, а можно создать из улыбок контрапункт?


Со мной был томик Биойя Касареса. И все деньги, которые я успел заблаговременно (разве мог я знать, что придется употребить их так) снять со счета. По дороге я заехал в магазин – подобрать кое-какие вещи. Свою прежнюю одежду я в первую же ночь сжег на пляже.
Не мог – не сжечь. От нее исходил этот неистребимый, въедливый резкий запах чужого тела. Когда запах горел, я сжимал в ладошке плачущий комочек последнего весеннего снега. Пальцы немели. А потом стыдливо стряхивали биологические жидкости не сдержавшегося снега.


- А вы чем занимались тогда?
- Работала. Впрочем, как всегда… Дописала-таки свою монографию по хтоническим чудовищам. Взяла парочку новых переводов…
- А научное руководство?
- Увольте, - ах, ре-минор!.. – у меня двое студентов уже есть, куда уж больше?
Пауза.
- Ах, да… совсем забыла!.. На днях экзамен по латыни помогала принимать. У второго курса.
- И как?
- Вы же понимаете… Латынь. Второй курс. Одна барышня, та вообще… Сидела, сидела – больше часа – со своим билетом. А что у них там за билеты? Ерунда да и только! Самое сложное задание – и то на Plus Quam Perfect!..
В сторону:
- Упаси Господь…
- А она с каким-то элементарнейшим аблативом сидит – тише воды, ниже травы. Потом-то выяснилось, что девушка хорошая, все предыдущие сессии на отлично закрыла. Да и в латыни, говорят, весьма неплохо разбиралась. А на экзамене отчего-то боялась…
- Ну, знаете, я б тоже вам латынь сдавать побоялся… - рассыпающиеся триоли улыбок.
- Уже почти вся группа сдала, а девица отвечать не идет. Мы ее с профессором подзываем, а она молчит. Решили подойти посмотреть, мало ли, что с ней… Спрашиваем: «Вы, собственно, отвечать собираетесь?» А она поднимает глаза от листочка и говорит: «Я в домике!».
Пауза.
- … через полчаса ее увезли на скорой. В сумасшедший дом.
- Бывает… Вы правы, третий брадербургский – просто чудо!


До утра я бродил вокруг пансионата и твердил полушепотом отчего-то застрявшие в голове строчки Биоя Касареса: «Я почувствовал, что Орибе – чудовище или, по меньшей мере, мы с ним оба чудовища, только принадлежим к разным школам».


- Вы не помните, случаем, этого отрывка из «Коварного снега» Биоя, который я хотела использовать как эпиграф?
- Эпиграф?..
Задумчивая пауза. Из телефонной трубки надрывается удивительной красоты концерт.
- «… что бы я ни делал, что ни сделаю, ничто теперь неважно: в жизни, во сне, в бессоннице я – не более чем упорная память о тех событиях…».
- Да! – взвились скрипки, - те самые слова! Те самые…


После тех двадцати часов, что я проспал в первый день, отдыха мне более не выпадало: видения прошлого не давали моему несчастному разуму покоя. Как я ни пытался вытравить из памяти весь липкий ужас и стыд перед самим собой за совершенные в порыве чувства действия, мои сны меня предавали. Стоило мне, прислушавшись к весеннему морю за окном, забыться на пару мгновений - как тут же, не подарив мне даже жалкой в своей краткости передышки, перед моим внутренним взором вставали лица тех, кто сегодня – кто знает?- возможно, проклинает мое вероломное имя.
Чтобы хоть как-то освободиться от тяжести воспоминаний, я одевался и шел, не разбирая дороги, в темноте по сосновому лесу туда, где шумело вырвавшееся из-под ледяного гнета непокоренное море. Море принимало меня своим утробным ревом, обрушивалось холодными искрами пены, хлестало меня по щекам безнаказанным ветром.
Я оживал.


- Я рад, что вернулся таким.
- ?
- Обновленным. Освободившимся. Открывшимся заново.
Улыбка – и следом:
- Разумеется.
- Хотя… не знаю как объяснить… Что-то еще есть… что-то осталось…
- Пустыня? – так улыбаются виолончели.
Встревожено:
- Откуда эти слова?
- Ну что же вы? Забыли? Это Лорка, из «Поэмы о Цыганской Сигирийе»…
- Да-да, кажется, я еще помню… Отрывок «А потом…»?
Неслышный кивок. И – мягким женским голосом, наперекор Баху:
- «Прорытые временем
лабиринты –
исчезли».
Невозможно не продолжить:
- «Пустыня –
осталась».
- «Немолчное сердце –
источник желаний –
иссякло».
- «Пустыня –
осталась».
- «Закатное марево
и поцелуи –
пропали».
- «Пустыня –
осталась».
Пауза. Длинны невыносимой. И скрипки, скрипки…
- «Умолкло, заглохло,
остыло, иссякло,
исчезло»…
- «Пустыня –
осталась».
Выдох. Любопытно было бы умереть на сцене.


Днями я пытался зарыть свою боль поглубже. Запрятать. Скрыть от посторонних глаз.
Глаз… Глас…Божий.


- Надеюсь, в пансионате вам не докучали соседи? Все ж таки не сезон, снег еще не сошел, отдыхающих должно было быть не слишком много.
- Соседи? О, нет! Милейшие люди!.. Вот, к примеру, на моем этаже, слева, жила пара. Мужчина с женщиной. Кажется, в браке не состояли. Мы встречались с ними во время завтрака и церемонно – знаете, совсем в духе галантного века! – раскланивались, - улыбка в менуэте, легкая и изящная, - а ночью я слушал, как моя чудная соседка приковывала к батарее моего чудеснейшего соседа и… ну, сами понимаете…
- Ой, да бросьте вы! По ночам надо слушать море или Баха, но никак не любителей наивного домашнего порно!.. – расстрел улыбками.
- Вам легко говорить! Вы бы вряд ли их заметили, даже если б они занялись своим черным делом на вашем рабочем столе. Вы же вечно в своих переводах!.. А мне… а я… после того, что было…


Я смотрел на них каждый день. Девушка, совсем еще молодая, стройная, острая, точно смычок, коротко стриженая, глазами похожая на хищную птицу. И ее мужчина, художник, стареющий от свинца, что добавляют и по сей день в краски, будто и не было никогда Гойи. Я сразу догадался, что он художник: один его глаз дергался через каждые несколько секунд, будто пытаясь измерить пропорции всех и вся, а на тыльной стороне его правой руки синело ужасающим некрозом тканей не смытое пятно от краски. Должно быть, он пытался нарисовать весеннее море.


- Разумеется.


Девушка попыталась завести со мной формально-соседское знакомство, из разряда тех, о которых даже и не вспомнишь по прошествии отдыха: разговоры о погоде да достоинствах местной кухни, вперемешку с восторгами от моих последних оставшихся богатств – моря, сосен, ветра.
Художник был более сдержан. Было ясно, что моя болезненная персона даже вкупе со всеми своими мизантропическими замашками его ни в коей мере не интересовала.
Его подруга, напротив, будто бы и не замечала моего нежелания вступать в какие бы то ни было контакты с окружающим миром. На завтраке она неизменно подсаживалась ко мне за столик и щебетала мне на ухо какие-то бесконечно вежливые конструкции. Художник в это время обыкновенно меланхолично ковырялся ложкой в тарелке. Однажды я понял, что он почти ничего не ест. Должно быть, ждет вдохновения…


- Да выкиньте вы из головы этих соседей! Давайте лучше о чем-нибудь более высокохудожественном! – улыбка, почти задевшая щеку.
- А разве здесь нет художественного? Вы же сами говорили, в каждом лабиринте должно быть чудовище, так?
- Так. А иначе зачем его строить?


О, зато по ночам, прячась от собственных кошмаров я погружался в чужие. Я слышал, как там, за убогой, будто истончавшейся до картонного листа стеной стонали и обливались потом тела моих учтивых соседей. Ритм движения их тел заглушал для меня мелодию ветра и волн.
Я представлял себе их так, будто они совокуплялись прямо у меня перед глазами – в точно такой же комнате, на затоптанном полу у шершавой батареи, скользкие, мокрые по-животному исступленные, оглушенные тошнотворной жаждой взаимопроникновения, взаимоотождествления, взаимопожирания…
Я одевался и шел, не разбирая дороги…


- Знаете, после ваших рассказов мне и самой захотелось… куда-нибудь к морю.


Мысли об этой птицеглазой девушке не оставляли меня. Они на время даже вытеснили мои кошмары из прошлой жизни, не дававшие мне уснуть. Я думал… да, думал, хоть и скрывал это от самого себя, о ней, о ее тонком теле и жилах-смычках, вытягивавшихся в сладострастной истоме где-то там слева, за стеной.
Однажды утром, вернувшись с моря, я хотел, наконец, упасть на кровать и утонуть в усталом беспамятстве сна. С моря дул особенно пронизывающий ветер, и я, чтобы не подхватить простуду, решил-таки прикрыть дверь балкона. В это время слева потянуло горьким табаком:
- Мне надоели твои чертовы краски!.. У тебя даже кожа насквозь – слышишь? Насквозь! – пропиталась их чертовым запахом!.. А твои руки?!.. Они зачерствели, точно лапы шахтера или дворника, мертвую кожу можно срезать ножом…
- Не кричи, дорогая. Ты прекрасно знаешь, что от первой утренней сигареты у меня всегда кружится голова.
- Ты даже не слушаешь меня! Тебе на все наплевать, кроме твоих драгоценных красок и кисточек! Они дороже тебе, чем живые люди!..
- Такая чудная девочка, а зачем-то устраивает скандал. Дорогая, покури – полегчает.
- Не хочу я курить!.. Я хочу, чтобы ты, наконец, забыл про свои глупые краски…
- Забуду. Честное слово. Вот только…
- Что – только?! Я вечно слышу от тебя это «только»…
- Только нарисую свою главную картину и – обещаю тебе – больше никогда не притронусь к краскам.
- И когда ты ее нарисуешь, наконец?!..
- Когда смогу… думаешь, все так просто?
- А что сложного-то? Что за картина такая, которую никак не нарисовать столько времени?!
- Смерть.


- Надо бы сходить в филармонию. На Баха, разумеется.
- Совершенно с вами согласна. Никакая запись не сравнится с живым оркестром.

Как-то ночью стонов слева не было слышно. Но я знал, чуял, что мои соседи отнюдь не видят сны в своей постели. Их не было в номере, и я слышал это.
Какая-то странная жажда буквально вытолкнула меня из пансионата и потащила в лес. Я не успел толком одеться, я шел к морю в одном только свитере, без куртки и проклинал свои бесконтрольные инстинкты. Море было уже совсем близко, когда где-то совсем рядом – слева - я заметил тонкий луч света. Под свитер забралась шальная дрожь. Разумеется, я пошел на свет.
Долго ждать не пришлось – затаившись в молодой сосновой поросли я смог рассмотреть, что луч исходил из какого-то фонарика, закрепленного на головном уборе – получалось нечто вроде шахтерской каски. А каска эта красовалась на голове у моего соседа-художника. Он стоял, разбрызгав по снегу краски, перед мольбертом, который закрывала от меня сосновая ветвь. В десяти шагах от него, прислонившись к стволу стояла та самая девушка-смычок. Иголки осыпались на ее белоснежные плечи. Плечи были голые. В общем-то, как и все остальное.
Я впился в нее глазами.
Трудно было сочинить что-либо более прекрасное, нежели обнаженная девушка у грубого соснового ствола, ногами на последнем весеннем снегу…


- Хотя это, конечно, не смерть…
Улыбка несдержанно вспорхнула:
- Что вы, конечно же, это еще не смерть!..


Должно быть, у меня был слишком горячий взгляд. Девушка заметила меня. Но отчего-то не стала выдавать мое укрытие. Встретившись со мной глазами, она еле заметно кивнула и вдруг оторвалась от ствола.
- Я замерзла. Перерыв. Сейчас накину что-нибудь и принесу из номера еще виски, а то тут мало осталось, помрем ведь от холода.
Художник что-то недовольно пробурчал.
Девушка вспорхнула с места.
Какие-то считанные секунды, и она уже обвивает меня дрожащими, обмороженными руками и тащит куда-то дальше… к морю.
Мы удаляемся в тишине, не имея возможности и слова шепнуть друг другу – художник нас услышит.
Наконец, она решает упасть со мной на снег.
Но я поднимаю ее на ноги и веду вперед и вперед. Там – пляж. Там – шумит весеннее море. Там – бросается оплеухами ветер.
Она шепчет мне какую-то порнографическую чушь, не понимая, что леса, моря и тающего снега под ногами глухой ночью уже достаточно для того, чтобы впасть в неописуемое возбуждение.
Под нами – снег вперемешку с песком. Море обрушивает на нас свои озверевшие волны. Продрогшая женщина всего в нескольких сантиметрах от меня ждет горячей плоти…
… а получает – море. Я хватаю ее за ее непозволительно короткие волосы и волочу в волны. Весеннее море пронзает меня своими звериными клыками мороза, тонкая одежда поддается с первого раза – и вот уже я сам точно раздет, разорван морем на части. Оно хочет сбить меня с ног, утащить с отливом куда-то в невидимую черную даль. Девушка-птица из последних сил впивается клювом мне в правую руку в надежде разорвать сухожилия. Еще пара шагов – и с ней будет покончено.


- Все-таки замечательно, что вы решились отдохнуть подальше от города. Это пошло вам на пользу.
- Да, конечно. Все было бы и вовсе здорово, если б этот мой сосед художник не был бы так похож…
Пауза без улыбок.
- На кого?
- Вы знаете…
- ?
- Ну вы же знаете…
- ???
- На моего… любовника.
Злая, такая злая улыбка…
И скрипки Баха. В истерии третьего «Брадербургского концерта»…


А потом…
Не помню, как море отпустило меня.
Я шел, не смея обернуться, чтобы утопленница не смогла заглянуть мне в глаза и утащить за собой на дно.
Рука истекала кровью, пришлось приложить комочек весеннего, липкого снега.
Ноги несли меня к соснам.
К лучу света на шахтерской каске.
К огоньку нервной сигареты посреди темнеющего леса.
……………………………………………………………………………………………
Когда он увидел меня, то инстинктивно попятился.
Странно – это мучило меня с первого дня в этом чертовом пансионате, куда я сбежал от воспоминаний – этот художник был так похож на него: его пальцы, его губы, глаза – светлые, конечно – но ведь тоже – почти что его!.. И голос, и манеры… И даже марка сигарет, черт бы их побрал!
Он не спросил, где птицеголовая девушка. Он понял. Сигарета беспомощно упала на снег.
Я подошел к картине и, наконец, рассмотрел ее: посиневшее женское тело, белый снег, лабиринт сосен. Меня знобило.
Я положил руку на холст, подождал. Обидно – снег уже почти остановил кровотечение.
Художник не мог сдвинуться с места.
На его кассе от испуга мигнул фонарь.
- Пока не высохла кровь, и не успел растаять снег – закричал я, убегая в сосны, - рисуй, рисуй же смерть!..

- Мария Александровна, скажите мне только одно: вы убили ту второкурсницу только потому, что она не знала аблатива?

3. Кольцов Борис Леонидович

       Антидевушка
       (Дождливым и пасмурным утром)

Дождливым и пасмурным утром Вера снова стояла на углу. Мимо проносились грязные жестянки: москвичи, волги, газельки… Тут протаранил КАМАЗ и облил Веру с ног до головы грязной жижей из той самой лужи, в которую она вчера со всего маху шарахнулась. Точнее её туда швырнул какой-то мордоворот из прекрасной Ауди-т-т. Да, её короткая под кожу юбка чуть выше колен, жутко узкая и ободранная темно-синяя мамина куртка не производили впечатление хорошей работницы самой древней профессии, но как же ей ещё заработать денег в этих долбанных Химкам?
Вдруг напротив остановился замусоленный москвичонок, темно-красный, с разбитым задним окошком, которое было залеплено какой-то гадостью.
- Детка, тебя подвести! - крикнул Вере мужичонок из автомобиля.
Веру не надо было никуда подвозить, её уже давно история жизни подвезла на этот угол. «Но чем чёрт не шутит, может быть этому кенту одиноко в дальней дороге, и она согреет его своей любовью … за умеренную плату». Вера в один прыжок перепрыгнула через лужу, так ей знакомую, и грациозной походкой обошла авто вокруг.
- А ты куда, дядечка, едешь?, - начала было она и сунула голову в окно москвича. Но тут она обомлела: в машине сидел, конечно, не паренек лет двадцати, но и не старый бородатый мужик, от которых, честно говоря, Веру уже тошнило. Это был статный и солидный мужчина, настоящий Марлон…
- Да куда ещё можно?! Вперед, конечно! Садись, не боись-сь…
Вера сразу поняла, что надо ехать. Она плюхнулась на место рядом с водителем и посильнее захлопнула дверцу. «А куда и откуда?», - продолжался их молчаливый разговор. «Куда в-в-ты туда теперь и я».
- А у тебя руки тонкие, красивые.
- А у тебя лицо…
Вера заснула беспробудным сном. Наступила ночь, а машина незнакомца всё летела по шоссе, рассекая туман. Когда Вера проснулась, уже была ночь. За окном простирались на многие километры поля и пролески, окутанные густым осенним туманом. Незнакомец увидел, что Вера проснулась, и включил магнитофон. Тугая лента долго не хотела отдавать спрятанные на ней звуки, но мерное постукивание кулаком хозяина привело её в чувства. Из динамика сначала раздался скрежет, а потом полилась песенка «Джульетта» её любимых Нутиков. Впервые за последние пять месяцев Вера не ощущала в себе жуткого привкуса мужчины, впервые за последние пять месяцев она заснула сама и проснулась по своему желанию. «Боже! Как же приятно выспаться и почувствовать, что ты независима ни от кого…»
Машина резко остановилась. Незнакомец резким движением руки вытолкнул Веру из машины («времени!»). Опять грязная лужа приняла Веру в свои объятья, как отец блудного сына. Сработал многолетний рефлекс: она вскочила и побежала прочь от машины. Метров через двадцать она все-таки остановилась, … и огляделось. Ей казалось, что она опять у себя на углу, но крик незнакомца разбудил:
- Покажи мне свои руки.
Вера повиновалась голосу из тьмы.
- Они красивые! Залезай, - крикнул он, и машина дала задний ход, остановившись рядом с Верой.
Через мгновение Вера опять сидела в теплом кресле, пила кофе из пластмассового стаканчика и слушала: «…Джульетта лежит на зеленом лугу, среди муравьев и стрекоз, муравьи соберут её чистую кровь …»


…Где-то месяц спустя, они вдвоем стояли на заснеженном Невском и пытались убедить прохожих в том, что их картинки Петербурга лучше и дешевле других. Но кому они были нужны, эти бедные люди. Кому нужны были изображения Петербурга, которого нет – тому, кому нужны были изображения Петербурга, который есть – никому! И кто мог сказать, что ровно через год он умрет прямо здесь от холода, проникшего в его «душу» и дело…


Февраль выдался дождливым, но снег ещё не уходил. Наконец пришел момент, когда он мог открыть её тайну, которую хранил с того самого дня. Точнее это только она могла открыть эту тайну…
«У тебя очень красивые руки!» «Ты обещал, что за день до Весны расскажешь мне всё!» «Не торопи меня, сказал что расскажу, значит расскажу…»
- Как-то осенью я отдыхал в одном пансионате, на берегу моря, где графская сосна, где воздух пронизан вдохновеньем… Там была она. Она сказала, что скоро умрет и что она поможет мне… Но почему!?… Она должна быть нарисована… Кто?… Картина, картина на которую посмотрит смерть и умрет… Вы безумны… Ну хоть ты не отворачивайся от меня… Но как, я могу, моя рука… Главное не потерять надежду, надо верить в то, что сможешь… «Она дала мне ящик с рукой и сказала, что он начнет открываться Весной, когда ты начнешь…» Один я не смогу, ты?…Умру, но Вера тебе поможет…
- Дорогой, я даже не знаю как тебя зовут, а ты говоришь мне я могу помочь, - сказала Вера и схватила его руку.
- Я сказал никогда не прикасайся ко мне… Ты должна! Ты можешь! Кто ещё…


…Окно было открыто. Холодное весеннее Солнце тускло светило сквозь белёсые облака. Он стоял на балконе и курил. Ещё одно утро после новой бессонной ночи. «Пора идти кушать. Завтрак уже в столовой накрыт» «Я буду есть, …что я как дура буду одна опять сидеть» Они вышли из номера за секунду до того, как их сосед отошел от своего.
-Здравствуйте! - вырвалось у Веры из горла.
-?…Да, да…
-Вы тоже завтракать?
-Я тороплюсь, - улыбнулся сосед.
«По-моему, он не очень то вежлив?» « Что?…?»
В столовой была куча народу, все что-то говорили, говорили, го-во-ри-ли…
       - Здравствуйте, ещё раз. Вы тут давно отдыхаете? Нам тут так нравится, такие сосны, небо. Главное, что воздух свежий, чистый. А в городе так и не высыпаешься. И кормят хорошо… По-моему, не плохо. Главное ведь здоровая пища и свежий воздух,… да, да - свежий воздух. Ну ладно, до новой встречи…
-Да, да…
« Ты совсем ничего не ел, умрешь от холода ведь! Ой, то есть от голода, оговорилась…» «Ты лучше поспи, а я порисую, ночью будешь работать…» «Опять эти краски! Что ты в них находишь? И этот ящик…»

Ночь выдалась тихая, за картонной стеной опять шуршал сосед. «Вытаскивай!» Ящик извлекся из-под кровати. «Я рисую, работай» Веру вложила руку в проем, и жесткие тески сжали её тонкую кисть. «А-а-а-а…»,- на весь пансионат. Вера вскочила и резко ударилась о стенку. Сосед опять зарыдал. «Он плачет, почему?» «Вера ящик!…Нет! Он открывается, быстрей!» Она стала ритмичными движениями поворачивать тески и при этом неистово кричала, как при родах…
Утро выдалось мрачное, Вера всю оставшуюся ночь не спала от дикой боли в кисти. Он стоял на балконе и курил. «…«Козел! Сбросить бы тебя..» …» Вера вышла на балкон:
- Мне надоели твои чертовы краски!.. У тебя даже кожа насквозь – слышишь? Насквозь! – пропиталась их чертовым запахом!.. А твои руки?!.. Они зачерствели, точно лапы шахтера или дворника, мертвую кожу можно срезать ножом…
- Не кричи, дорогая. Ты прекрасно знаешь, что от первой утренней сигареты у меня всегда кружится голова.
- Ты даже не слушаешь меня! Тебе на все наплевать, кроме твоих драгоценных красок и кисточек! Они дороже тебе, чем живые люди!..
- Такая чудная девочка, а зачем-то устраивает скандал. Дорогая, покури – полегчает.
- Не хочу я курить!.. Я хочу, чтобы ты, наконец, забыл про свои глупые краски…
- Забуду. Честное слово. Вот только…
- Что – только?! Я вечно слышу от тебя это «только»…
- Только нарисую свою главную картину и – обещаю тебе – больше никогда не притронусь к краскам.
- И когда ты ее нарисуешь, наконец?!..
- Когда смогу… думаешь, все так просто?
- А что сложного-то? Что за картина такая, которую никак не нарисовать столько времени?!
- Смерть.
Вера пошла опять к кровати. «Надоели вы мне!» Вера резким движением сбросила с табурета наброски и незаконченные холсты. Последним на пол, как гусиное пёрышко, медленно упал белый листок бумаги. Вера схватила его и жадно начала читать. Там мелким почерком тоненькой кисточки были набросаны стихи:

У графской сосны
Солнце садилось
У графской стены
Ворона кружилась
Кружилась, кружилась
О голые камни
Взлететь всё пыталась
А голые ветки
Как плети палачьи
Сели на платье
Смерти моей…

У графской сосны
Он снова к ней
Жмется.
Когда я умру,
Хороните меня
Во флюгере с ней,
Ведь правда всегда одна…

«Я знаю, нам надо рисовать на берегу моря, сосна…» «Ночью, мы же замерзнем» «Так надо»
Вера стояла позади него, облокотившись на сосну, и смотрела, как он плавно двигает кисточкой по холсту. Свет от его фонарика играючи бегал то по темным волнам, то по снегу на пляже. Вера почувствовала чей-то взгляд. Она обернулась и увидела соседа, который пристально на неё смотрел из полумрака пляжа. «Чем чёрт не шутит, может быть этому тихоне одиноко, и она согреет его своей любовью …»
- Я замерзла. Перерыв. Сейчас накину что-нибудь и принесу из номера еще виски, а то тут мало осталось, помрем ведь от холода.
Она взлетела как бабочка и тихо подошла к соседу. «Что вы тут делаете?», - прошептала она. Он ничего не ответил ей и повел её на пляж. «Мне кажется вам одиноко? Может быть, я согрею тебя?» Она положила ему руку на шею и прикоснулась к кадыку. А он все вел её в свое тайное логово. «Я …» Он схватил её и потащил в воду. « Купаться?!», - подумала Вера и ужаснулась… Сработал многолетний рефлекс неприятия мокрого и холодного, но надо заметить, что он уже давно не просыпался и работал уже плохо. Она пыталась бежать, но смогла лишь схватить незнакомца за сухожилия на кисти… Переход из газа в жидкость родил новый прилив фантазии: « А под водой можно дышать?!» Вспомнились любимые песни: « …слушая наше дыхание, я слушаю наше дыхание…», «Интересно, что в ящике…»
… Вера так и не узнала, что под водой дышать нельзя…
       <от 29 октября 2006>



Неоднозначное авторское продолжение триптиха (безответное…)
Непоследняя история

Холод, зверский холод продирал его с головы до пят. Он уже стоял здесь пять часов в надежде, что кто-нибудь купит его замшелые пейзажи этого города. Картины были прикрыты клеенкой, потому что на улице валил снег шапками. На проспекте практически никого не было. Да и не удивительно: уже было шесть часов, суббота, люди заснули у наскучивших телевизоров. Он тоже стал подумывать о том, чтобы сворачиваться, как вдруг какой-то господин подошел к его стенду. Он уже мог отличить покупателя или просто зеваку от хулиганов, которые так и норовят под вечер испортить пару другую картин. Это был либо зевака либо.…Впрочем, ждать оставалось не долго. Господин потоптался около картин и пошел своей дорогой. На другой стороне проспекта его кто-то ждал. «Верно, надо собираться» Снег пошел сильнее. Густые хлопья мокрого и тяжелого снега буквально завалили весь стенд. Он судорожно стал скидывать шапки с картин, потом достал сумку из-под куртки и сложил картины в неё. Это заняло не более пяти минут. Картин было всего шесть. Он уже давно не брался за кисти. Все они были написаны ещё при ней. Четыре он удачно продал летом, ещё две осенью. За последний месяц он не продал ни одной. А ведь скоро Новой Год, ему так хотелось приступить к новым, он даже купил новые кисти на оставшиеся деньги, но холсты и краски, и иногда еда, квартира… Зашнуровав суму, он отправился в свою лачугу, как вдруг понял, что оставил ещё картину на деревянном стенде, сколоченном из овощных ящиков. Он остановился, левое плечо тянуло вниз под тяжестью картин. Не было сил, чтобы повернуться. Свело мышцы глаз, он зажмурился и резким движением заставил повернуться себя назад. Глухой стук: это сумка с картинами упала на мостовую и утонула в океане снега. Но ему уже было все равно. Он знал какую картину оставил на деревянном помосте… Это была её картина. Он поднял голову и посмотрел вперед. Неожиданно стенд отодвинулся так далеко, как будто бы до него было метров сто. Но он прекрасно помнил, что сделал буквально несколько шагов. Мелькнул свет, фонарь над местом стоянки продавцов картин зашатался. На улице уже совсем никого не было. Он огляделся и понял, что находится на том злополучном пляже. Кругом снег и где-то вдалеке о голые камни бьется волна. Неожиданно он видит вдалеке двоих. Они сломя голову бегут куда-то во тьму. Он не может оторвать ногу от земли, она как будто примерзла. «Вера, Вера, нет! Вернись Вер-а-а-а!» Он делает прыжок и падает в сугроб снега, сраженный на повал то ли холодом, то ли усталостью, то ли чем-то ещё. Он провалялся в снегу часов пять.
Евгений Федорович Б. выходит на работу обычно в половину двенадцатого, но сегодня, выглянув в окно где-то без пяти одиннадцать, он понял, что не управится с этой кучей снега и к двум ночи. Мысль о ночной уборке его никак не привлекала. Он накинул на себя старый тулупчик, натянул валенки, а сверху огромные резиновые сапоги, взял савок и, не торопясь, побрел на улицу, где-то в десять минут двенадцатого. Наверно именно эти пять минут, которые Евгений Федорович потратил на то, что бы пригреть и погладить кота Мурзика, спасли бы от полного обморожения нашего художника. Он завернул за угол и пошел прямо по проспекту, чтобы определиться с масштабами работы, как вдруг услышал истошный стон. Он не мог понять кто это. Животное или … человек. Он рванул на голос, ошибся. Слух к его восьмидесяти шести уже был ни к черту. Он побежал в другую сторону. Вдруг сапог ударился обо что-то твердое. Раздался новый стон. Он наклонился и среди снега увидел человека. «Что с вами, что случилось! Вставайте!», - закричал старик и стал его поднимать. «Картина! Картина! Вера…» Он упал навзничь. Дед схватил его за две руки и потащил к себе: благо жил на первом. Когда он взвалил человека себе на кровать, тот уже не дышал. «Не повезло!», подумал дед и вспомнил о картине. Он медленно спустился вниз и побрел к стендам. Снег перестал падать, и пошла мелкая пурга. Стенды все были завалины снегом. Ему поначалу не хотелось возиться с этой картиной, но он неожиданно наткнулся на неё. Она не лежала на стенде, а валялась на снегу. Создалось ощущение, как будто кто-то только что положил её сюда. Евгений Федорович взял её за раму и засунул подмышку. Но что-то говорило ему внутри: «посмотри, посмотри». Он аккуратно поставил картину на стенд. Отряхнул с неё и со стенда снег и стал снимать клеенку. Она зашуршала как фольга из-под шоколадки. Он снял с неё клеенку и стал искать месту куда положить эту чертову клее… С картины на него смотрел старый дед с маленькой седенькой бородкой. Он улыбался и сверкал ещё молодыми глазами. Евгению Федоровичу стало не по себе. Он будто смотрел в зеркало. И вдруг все вокруг потемнело, голова закружилась, ветер ... «Вера, Вера, Вера-а-а..!» Перед ним встало полотно, закрепленное на мольберте, на берегу моря. За полотном художник с фонарем на лбу. Он кричит «Работай, работай…» Картина сменяется и перед ним молодая девушка, она купается в ледяной воде и вдруг огромная рука толкает её голову в воду, она выпускает газы… Но это не её голова, а его…Его топит огромное чудище. Все внезапно закончилось, но он жив. Он не может пошевелить ничем. Чудище идет по берегу, вернее бежит в лес и срывается там…
Евгений Федорович просыпается в холодном поту где-то около шести утра. Мурзик лежит на подушке. Из окна бьет яркий луч последнего осеннего солнца. Сегодня 23 сентября…


Рецензии