Приехали

Мы с Данилычем в купе уже третьи сутки. Люди входят и выходят, а мы всё едем и едем. Читать давно надоело – все бока отлежал. Скучно. Одно развлечение – смена попутчиков, быстрая суета проводов и встреч, знакомства. И снова каждый сам по себе. То и дело спускаюсь с верхней полки, стою в коридоре. Изучаю расписание – когда следующая станция. Выйти бы на перрон, размять ноги.
Данилыч всё сидит у окна. Ночью погасят свет – ляжет. Утром спозаранок он снова на том же месте. Сидит, смотрит. Молчит всё время. Сегодня в обед я не выдержал. «Извините, – говорю, – Иван Данилыч, не хотите ли партию в шахматы?» Он кротко так посмотрел на меня – мне показалось, даже как-то виновато. Согласился. К вечеру я, как проигравший, сходил к проводнику за чаем. Давно стемнело. Пассажиры в соседних купе спали. Поезд, деловито покачиваясь и перестукивая, летел к пункту назначения. Мы сидели вдвоём, напротив друг друга. За окном ничего не видно, кроме огней пролетающих со свистом встречных поездов. Спать совсем не хотелось. Я стал расспрашивать Данилыча – откуда, мол, да куда едет. А он возьми да и расскажи историю, от которой мне до сих пор не по себе. Будто оказался в чём-то виноват перед ним. Хотелось бы помочь, поддержать. Но к такому с жалостью и поддержкой лучше не подступаться. Вот и осталась на сердце неясная тревога, и никак мне от неё не избавиться… «Я знаю, никакой моей вины…», – снова и снова твержу строки Твардовского. И снова и снова, как эхо: «Но всё же, всё же, всё же…»

- …Старшеклассники, – рассказывал Иван Данилыч, – слушали вполуха, толкались, перешептывались, посмеивались. И даже глаза не прятали. Смотрели исподлобья, зло и вызывающе.
Раньше, при Советской власти, на встречи с ветеранами Великой Отечественной они приходили совсем иными. К старшим классам успевали узнать историю своей страны и научиться уважительному к ней отношению. Они уже знали, что боевые награды не выдаются к датам, по случаю праздников. А если в их семьях были свои ветераны, то порой на встречах даже и сидели как заворожённые. В ту пору я всегда волновался перед выступлениями. Чувствовал ответственность. Знал: от того, что и как расскажу, может зависеть их дальнейшая жизнь. Иногда хотелось встать перед ними навытяжку. Дети ведь совсем! Прям как мы в сорок первом... Кто знает, что предстоит пережить этому поколению?.. Даже в шестидесятые, спустя двадцать лет после Победы, каждый раз на встречах со школьниками казалось, что передо мной мои вчерашние сверстники, что смотрят они на меня как на своего отличившегося товарища. И от этого хотелось распрямиться ещё больше, хотя я и так, как видите, не маленького роста. Хотелось, чтобы награды воспринимались так, как будто ими награждён не только я, но все, кто не дожил.
А тут… Я к ним всей душой, готов всем поделиться, жалею их, а они… Стоял перед школьниками и чувствовал, что не могу пробиться, достучаться до них. То ли мы своих детей после войны забаловали до такой степени, что они чёрствыми выросли и теперь внуков наших такими же растят. То ли это я уже не в силе – постарел совсем, с подростками справиться не могу... Хотя внешне почти ничего не изменилось. Они – те же дети, такие же, как прежде. Да и на меня посмотришь со стороны – по-прежнему видно: фронтовик. Хотя… я ведь всё понимаю. У них теперь компьютеры да Интернет, да деньги на уме, а я как был на войне, так там и остался…
Слышу, как дети шепчутся, и грешная мыслишка закрадывается. Неловко становится мне. Словно хвастаться к ним пришёл… Растерялся. Первый раз со мной такое. Не знаю, как себя вести. Что предпринять? Так и не придумал ничего. Рассказал о том, как первый бой принял, как ранение получил. О том, как трудно было мне, филологу по образованию, к оружию привыкать. А потом, когда самое время было рассказать, за что мне медали да ордена достались, стушевался, свернул на сегодняшний день, стал говорить об армии, о призыве, на патетику потянуло. Стал им об ответственности перед страной толковать… Тут они и вовсе загалдели, совсем стесняться перестали. А я вдруг подумал: «Что же учителя-то молчат? Может быть, они не присутствуют? Нет – вон одна, вон другая. Сидят, как будто их не касается…»
Да… И старею, и время изменилось. Ничего не поделаешь. Прежде каждый если не чувствовал, то знал из газет, из кинофильмов, из книг, из радио и телепередач, что в Отечественную люди сблизились, сплотились. Столько горя, столько смертей!.. И с фронта мы вернулись ого-го какими героями! Освободители!.. Сколько народу пропало в первые же послевоенные годы только потому, что никак остановиться не могли – всё воевали. Да и правд о войне оказалось не одна, а несколько. Окопная – одна. О ней шёпотом и только своим – иначе, как мы быстро поняли, головы не сносить. Генеральская – совсем другая. Громкая, публичная… А спустя много лет, когда не стало Союза, во время перестройки, вдруг выяснилось, что и третья есть, и четвертая. Дожили мы до осквернения братских могил. Услышали, будто СССР войну начал против Германии, а не наоборот, и что памятники эсэсовцам ставить надо…
Особенно горько становилось, когда сталкивался по службе с каким-нибудь чинушей. Видит ведь он, кто перед ним, а мытарит тебя, мытарит. Может быть, для того и показывает свою власть, чтобы мы перед ним не заносились, знали «своё место». Начинаешь нервничать, а он ещё больше выгибается. Ну, словно вошь окопная на гребешке. А у самого, у гада, на морде написано, что он тыловая крыса и войны не нюхал. Бывают же такие гниды…
Шёл я из школы и чувствовал, что совсем разволновался. По пути зашёл в магазин, прикупил чекушечку по особому случаю да кефир для Аннушки, хлеб да кусочек колбаски. Несу бережно, боюсь повредить. Посидим сегодня с моей фронтовичкой. Споем тихонько. Не пойдем никуда. И не позовём к себе никого. В этот день, в 43-м, моя медсестричка выволокла меня, тяжелораненого, на себе. Тащила, а вокруг выло, свистало, ухало, грохотало. Сотрясалась и взлетала комьями земля. Хотелось выжить, и я боялся, как бы её не убило. Помогал ей, чем мог. Двести метров между жизнью и смертью!..
Когда нас нашли, не могли разобрать, кто больше нуждается в помощи. Аннушку два раза зацепило осколками, и она была почти такая же, как и я.
Этот день стал Нашим днём. Сколько бы лет ни прошло с тех пор, когда он наступал, мы не говорили, что произошло тогда. Слова не выговаривались. В обычное время нет-нет, да и припоминали санбат, особенно, как, ближе к выписке, я всё чаще приковыливал к Аннушке, стараясь не попасться на глаза военврачу… Но вот наступал Наш день, и мы оба словно давали обет молчания. Молча разливали по чуть-чуть. Смотрели друг на друга. Долго смотрели. Не отрываясь. Медленно выпивали. Аннушка выпьет и, бывало, всплакнёт… Вот бы засмолить горькую папиросу! Но Аннушке вскоре после войны сердчишко стало прижимать. Жалея её, бросил курить. Всегда хотелось мне в этот день как-то по-особенному выразить ей свою благодарность. Цветы, подарки разные – не то, мелко, незначительно. Чувствовал потребность просто быть рядом. Посвятить весь день только ей. Однажды, накануне Нашего дня, мы сговорились накопить деньжат и вместе съездить к тому нашему месту. Не проползти, а во весь рост пройти те двести метров. И каждый Наш день мы, глядя друг на друга, думали об этом. Мысленно видели тот путь.
Сколько уж лет мы с Аннушкой живём, а ведь ещё ни разу в Наш день не расставались. А тут накануне зашёл Николай Степаныч: «Пойдём со мной в школу», – говорит. Пойдём, и всё. Дети, мол, совсем без царя в голове стали. Раньше в школе военное дело было. Так Николай Степаныч у них чуть не каждое занятие в урок мужества превращал. Начнет с боевых свойств современного автомата Калашникова, разберёт, соберёт, а потом вспомнит, какие автоматы в войну были да как ими пользовались. Случай-другой расскажет. Тут и урок подходит к концу. Потом Степаныча сократили…
Что? Как мы с ним познакомились? Да в конце войны в одной роте оказались. С тех пор и подружились. Ну, так вот. «Долго, – говорит Николай Степаныч, – я в своей школе не был. А тут зашёл – просто так зашёл. Захотелось старику в классе побывать, где столько лет уроки проводил, за партой посидеть». И что Вы думаете? Сел он за третью парту во втором ряду – там, бывало, сидел Борька, сын нашего ротного. Он сейчас, между прочим, военное училище в Кургане заканчивает. Сел Николай Степаныч за парту, и глазам своим не поверил – прямо перед ним вот такая свастика нарисована. Да старательно так выведена. А под ней какие-то слова по-немецки написаны… Лучше бы уж похабщину какую написали, ей Богу! В его классе, где он столько говорил о войне с фашистами, – и свастика!.. В голове у Степаныча это никак уложиться не могло. Он у директора побывал, обо всём договорился. От директора, по горячим следам, значит, – к нам. «Пойдём, – твердил, – пойдём со мной! Надо с детьми поговорить, не справлюсь я один. Боюсь – сорвусь, накричу, а будут возражать, так и врезать могу кому-нибудь, не посмотрю, что дети…» И к Аннушке: «Отпустишь Данилыча-то?..»
В школе нас развели по разным классам. Не знаю, как там сложилось у моего товарища, ушёл я, не дождался его. Одно понял: лучше бы мне не ходить в школу... Крепко, надолго настроение себе испортил – не слушают, а я ничего сделать не могу. Что ни скажу – никакого уважения! Вслух не говорят, а я слышу: «Ну и что? Ну и что? Подумаешь!» Вдруг пришло на ум: «А мне ли их осуждать? Что им наша война! Она для них – далёкое прошлое. У них уже свои войны – у кого брат, а у кого и отец в Афгане побывали, а то и в Чечне. А у кого-то и не вернулись оттуда». Да и все бы мои стариковские обиды перетерпелись, перетерлись, всё бы смог объяснить и понять. Но того, что Аннушку одну оставил в Наш день, бросил!.. Первый раз за столько лет!..
Поднимаюсь по лестнице, едва попадаю ключом в замочную скважину. Аннушка здесь! Дома. Почему не встречает? Прохожу в комнату, куда-то кладу звякнувший пакет и вижу: лежит моя Анна Владимировна на диване. Лежит на правом боку. Замерла, будто на мину наступила. Шелохнуться боится. Смотрит на меня… И я понимаю, что опаздываю, опаздываю. Не подхожу к ней. Пятясь, выхожу на лестничную площадку, стучу к соседям – у них есть телефон. Снова стучу – звонить не могу. Нельзя. Звуком лишним боюсь Аннушку потревожить, а звонок у соседей резкий, громкий. Наконец мне открывают. Вера Николаевна смотрит на меня, всё понимает, и только одно спрашивает: «Звонить?» Я киваю – и обратно. Аннушка глазами следит, как я открываю шкаф, достаю заранее приготовленный халатик, полотенце, кладу в пакет новые тапочки.
Беру стул и сажусь рядом. Убираю седую прядку с виска. Кладу свою руку поверх её обеих рук. А руки чуть тёплые. Я вдруг думаю, что её, наверно, знобит. Достаю одеяло, накрываю её по самые плечи. А она всё смотрит. «Ну не надо, прошу тебя!» Убираю из уголков её глаз выкатившиеся слёзы.
Входит врач, за ним санитары. Что-то быстро они приехали. Просят меня встать. Загораживают от меня Аннушку. Что-то с ней делают, о чем-то между собой говорят. Кладут на носилки.
Не помню, как я оказался в машине рядом с ней. Что говорил врачу. Выла сирена. Мы мчались по городу, а мне хотелось, чтобы машина двигалась ещё быстрее. Я сидел рядом с Аннушкой и не мог ничего поделать. Мог только ждать. Пытаться передать ей частицу своих сил. Она смотрит на меня, и я понимаю, о чём думает, что чувствует.
Но эти вечные пробки на дорогах! На перекрёстке мы застряли. Водитель нашей «скорой» поздно сообразил, что можно объехать, свернуть в переулок. Едва он успел проскочить под носом у джипа в просвет между машинами, как сзади нас подпёрли другие машины. Встали намертво, даже наша мигалка не помогала... А впереди крутануло троллейбус – слетели штанги. Он ещё зацепил «девятку», и её тоже развернуло. В общем, дорогу полностью перекрыли… И «гаишники», как назло, еле двигались со своими рулетками…
Вижу в памяти всё происходившее – словно в замедленном кино. Тогда я не успел ничего понять и ни о чём подумать. Помню, как из кабины джипа, который мы обогнали, выскочил водитель. Бритый, с меня ростом и, как я в молодости, костист и широк в плечах. Он в бешенстве рванул дверцу нашей «скорой» и одним движением выдернул очумевшего шофера на асфальт. Молча с остервенением ударил его с обеих рук… На помощь выскочили врач и санитары, но водитель уже неподвижно лежал у колеса. Подоспели милиционеры. Они крутили руки джиповцу, а тот, вырываясь, всё хрипел: «Да кто он такой, чтобы меня подрезать!»
Я не видел, что происходило там дальше. Аннушку все бросили! Я склонился над нею. Она слабым движением протянула ко мне руку, коснулась ладонью щеки. Её губы сложились в виноватую улыбку. Хотела что-то сказать. Не смогла. Попыталась сглотнуть. Не получилось. Её глаза опрокинулись внутрь. Прислушались к тому, что там происходит. И замерли. Всё в ней замерло. Тепло уходило вглубь от рук и ног, стремясь отогреть замерзающее сердце. Тепла всего тела не хватило. Тепло превратилось в маленькое облачко и вышло через приоткрытые губы…
Ушла моя фронтовичка…
Не доехала...
…Данилыч достал из кармана пачку «Беломора». Вынул папиросу, постучал о коробку, покрутил в руках. Положил пачку и папиросу на стол. Вышел в коридор и закрыл за собой дверь.

…Мы с Иваном Данилычем расстались в Курске. Я хотел предложить ему помощь, но из вещей у него был только маленький фибровый чемоданчик с потёртыми металлическими набивками на углах. Следовало спросить, куда он теперь, но я и так догадался, с какой целью он приехал в эти места, поэтому навязывать свою компанию не посмел. На привокзальной площади мы на прощание пожали друг другу руки. Я смотрел Данилычу вслед и с досадой осознавал, что в душе поселилось чувство вины перед фронтовиком. Оно мешало мне. Я задумался. Если бы не цинизм школьников, не взыграло бы ретивое у Николая Степаныча и он не потащил в школу своего фронтового товарища. Данилыч остался бы рядом с Анной Владимировной, и – кто знает, – быть может, всё бы обошлось? Если бы врач находился до конца рядом с больной в машине и не бросился на помощь водителю, может быть, ему удалось её спасти? Если бы на перекрестке не оказалось пробки, «скорая» могла успеть довести фронтовичку до больницы…
Сплошное сослагательное наклонение. Я одновременно стал и школьником, и врачом, и водителем троллейбуса. При этом оставался самим собой – и всё отчётливее понимал, что ни в чём не виноват перед фронтовиком. Напротив, я выслушал его, принял на себя частицу его боли. И всё же душу грызли вопросы. Они не дают покоя и до сих пор: «Вернулся ли Данилыч домой? Справился ли? Вдруг с ним ТАМ что-то случилось, а меня не оказалось рядом. Ведь я мог бы ему помочь...» _________________________________




© Copyright: Виктор Винчел, 2003
Свидетельство о публикации №2305220124


Рецензии
Душой и сердцем написано, Виктор! Вся наша действительность современная одним мазком показана и, правда Ваша, Александр Трифонович вспоминается.
Благодарю!

Владимир Эйснер   18.10.2011 16:12     Заявить о нарушении