Цветочник

Я еще ни разу не проснулся сам. Меня всегда будят. Чаще всего — страх. Страх останавливает мои сны. Он встает у них на пути и не дает им двигаться вперед. Мои сны трепещутся в заточении как посаженные в клетку голуби. Еще не проснувшись, я знаю, что это давящее чувство несвободы мгновенно, что оно улетучится в момент моего полного пробуждения, но оно пугает меня так, как ничто другое. Я не знаю, чего я боюсь в эту последнюю секунду сна. Страх обвивает меня холодными щупальцами, сковывает мои мышцы. На мгновение мое сознание леденеет, и я чувствую себя растением или камнем. Потом я открываю глаза, окидываю взором комнату и с облегчением чувствую, как теплый поток жизни вливается в мое тело, обращая мои мысли в какое-то новое, дневное русло.
Я не знаю, для чего меня будят. Каждое утро я просыпаюсь с неизменным чувством того, что меня опять разбудили зря. Если бы существо, которому вверили будить меня по утрам, — странное упрямое существо, каждое утро приходящее к моей постели, — хоть раз приготовило мне что-нибудь особенное, хоть какой-нибудь пустяковый сюрприз к моему пробуждению. Как медведь, разбуженный ранней весной, который знает, что, хотя снег еще до конца не стаял, но под ним уже зашевелились насекомые, и подснежники уже ищут выхода на свет, я бы открыл глаза с той же улыбкой на устах, вознося благодарения пославшему мне этот свежий, наполненный предчувствием день. Но существо, которое будит меня по утрам, знает, что тому нет ни смысла, ни причины. Его глупость, а может быть, и слепая верность принципу не позволяют ему оставить своего вечного поста, как не оставляют больницы, поля сражений и атомные реакторы. И, пожалуй, вера в то, что он всегда будет здесь, подле меня, развеивает мой страх перед пробуждением, внушая мне, что мир, как и прежде, находится в надежных руках.
Порой мне кажется, что он настолько глуп, что будить меня это единственное, что он умеет делать в жизни, и посему ему и доверили это никчемное занятие. Ведь одна капля рассудительности уже заставила бы его уйти отсюда навсегда. Забыть обо мне, об этой тесной, уже с утра нагретой солнцем комнате с грязными пластиковыми жалюзями, похожей на старый гардероб с выломанной створкой двери. Родион Романович некогда вышел отсюда в душное июльское пекло, придерживая в поле драпового пальто тяжелый предмет. Мы все жили тогда в другом веке, и в наших головах роились иные мысли. Правда, интерьеры одиноких молодых людей были теми же. Они изменились не столь сильно, сколь намерения их обитателей и (уж конечно) способы решения их проблем. Они, эти интерьеры, были и, наверное, вопреки времени всегда останутся на удивление схожими, в особенности те, где прожигают жизнь испорченные самостоятельностью студенты, завершившие свою карьеру, еще не успев ее начать.
И все же сегодняшнее утро хранило в себе некую исключительность. Оно еще не заработало себе права называться каким-нибудь именем, делающим его отличным от других, но оно уже таило в себе крупицу заверения хотя бы потому, что сегодня меня разбудил не мой метафизический опекун, а вполне реальный субъект. Впрочем, его реальность всегда вызывала во мне сомнение. Как начала роман модная молодая писательница — фраза, пригодная ко многим жизненным ситуациям, но объясняющая, увы, немногое,— «я не знаю, откуда он взялся». Я даже не нашел повода запомнить, в какие именно дни он появляется под моим окном. Если бы он приходил сюда только по пятницам, то это еще помогло бы мне ответить на вопрос «кому нужны цветы в столь ранний час?» Как известно, (все же, вероятно, не всем) жители Тель-Авива, платя дань традиции, покупают цветы к Субботе (точнее, та их часть, которая эту дань платит). Но человек, привозящий к моему дому тележку со свежесрезанными цветами, судя по всему, знает свой собственный временной закон, случайность которого нарушена лишь тем, что он всегда приходит в очень ранние утренние часы. «ПерахххЫЫЫм!!» — монотонно выкрикивает он, до неузнаваемости искажая слово «цветы» тем глубоким гортанным звуком, который правильно умеют произносить только на Ближнем Востоке (не уверен насчет Северной Африки), да и то не все, а лишь те избранные, кому было предписано здесь родиться. Звук этот чужд уху человека, живущего в любой другой точке планеты под названием «Земля», да и здесь он звучит не вполне по-домашнему. Человек, появившись, как Чаплин, ниоткуда, выкрикивает приправленное йеменским акцентом слово три или пять раз, а потом, так же, как тот знаменитый актер, исчезает в никуда. Сколько раз, идя на поводу у своего любопытства, я пытался проследить за тем, как он материализуется в этом районе города, далеком от того места, где он мог вырастить свой нехитрый товар, или застать его за своим антисоциальным занятием. Единственное, что я о нем знаю — ему требуется ровно столько же времени на то, чтобы бесследно исчезнуть, сколько мне для того, чтобы вскочить с кровати, подбежать к окну, поднять ставень и высунуть голову на улицу. Высунувшись из окна, я еще слышу, как знакомый протяжный звук вибрирует в утреннем воздухе, но он уже ничем не выдает географии своего источника.
«Сегодня ты от меня не уйдешь», — сказал я себе, нацелено одеваясь, и, цепко хватаясь за перила, несколькими прыжками слетел по лестнице с четвертого этажа с необъяснимым желанием увидеть воочию незнакомца. Почти столкнувшись в дверях подъезда с уборщицей Хани, я выскочил на крыльцо и, миновав тенистую тропинку сада, как вкопанный остановился на тротуаре. Если бы в тот момент я увидел широкую спину его удаляющейся фигуры, толкающей впереди себя деревянную телегу (почему-то именно так мне его рисовало воображение), а потом фигура скрылась на повороте за зеленью оград, то этого было бы достаточно, чтобы удовлетворить мое любопытство. Я бы спокойно вернулся домой, по пути пожелав Хани доброго утра. Но, к моему изумлению, улица была пуста. Ее пустота казалась неестественной даже для столь раннего часа — ни уборщика, ни редкого прохожего, ни проезжающего автомобиля. Я вернулся во двор с ощущением неопределенности. Хани подняла глаза и смотрела на меня, не скрывая интереса.
— Бокер тов, — сказал я ей с той вопросительной интонацией, которая вырабатывается у некоренных жителей после многолетних ежеутренних тренировок.
— Бокер ор, — бойко ответила Хани вопросом на вопрос и, притворившись равнодушной, опустила тряпку в пластмассовое ведро с мыльной водой.
Я постоял мгновение в нерешительности.
— Вы не видели, в какую сторону пошел садовник? — спросил я, чувствуя себя обязанным разъяснением. — То есть, этот, как его... цветочник. В общем, человек, который продает цветы.
— Цветы? — она как будто удивилась.
— Человек, который кричит «цветы» по утрам! Неужели не слышали?
— Нет, не слышала, — уверенно ответила Хани и как-то странно на меня посмотрела. — Я была внутри, — добавила она, наверное, в ответ на разочарование на моем лице. Она равнодушно улыбнулась, давая понять, что вопрос этим исчерпан.
Я постоял еще мгновение в нерешительной задумчивости.
— У меня цветок завял! — сказал я неожиданно для самого себя.
Эта фраза, выскочившая как будто ниоткуда, прозвучала до того неубедительно, что я даже чертыхнулся про себя: «Ну зачем я ей это говорю? Какой еще цветок?» Она бросила на меня беглый взгляд и почему-то заторопилась.
— Прямо беда с ним, — добавил я, думая над тем, что бы ей еще сказать для того, чтобы она мне поверила.
— Весь какими-то черными точками пошел. Прямо не знаю, что с ним делать.
«Не зря тебя выгнали из театрального класса», — подумал я. — «Чего проще? Сначала представь себе завядшее растение на подоконнике. С черными точками, местами превратившимися в дырочки, будто проеденными насекомыми. С пожухлыми листьями, свернувшимися в трубочки. Закрой на секунду глаза и вообрази себе этот цветок. Тогда фраза вышла бы сама собой, совершенно естественно». Я помолчал мгновение, пытаясь вообразить себе несуществующий цветок, а потом неспешно и вдумчиво произнес:
— Вроде и света у него много... — Хани с шумом наливала в ведро чистую воду из резинового шланга, почти не обращая на меня внимания.
— И поливаю его регулярно. Думаю, дай выйду у него спрошу, — я уже разговаривал сам с собой. — А он так быстро исчез. Хм. Даже странно.
Теперь я был доволен своими артистическими способностями, и с этим чувством удовлетворения можно было подняться наверх досматривать утренний сон или готовить себе завтрак.
— А Вы выйдите на улицу. Может быть, догоните, — неожиданно сказала Хани.
Я впервые внимательно на нее посмотрел. У нее было красивое, немного уставшее лицо с глубокими темными глазами. Несколько прядей тонких смолистых волос выбивались из крепкого пучка на затылке. Длинная и узкая черная юбка подчеркивала стройность бедер. Весь ее облик был каким-то крепким и слаженным, вызывавшим ощущение уюта. «Сколько ей лет?» — подумал я, — «Наверное, старше меня лет на восемь или десять. Или того меньше. Почему я ее раньше никогда не замечал?»
— Пойдите-пойдите, прогуляетесь заодно, — сказала она, поймав мой взгляд, и пожала плечом.
Я стоял и думал над тем, как мне поступить. Махнуть рукой и со словами «в другой раз спрошу» подняться домой? Или отправиться якобы на поиски Цветочника, чтобы уверить Хани в том, что я не брежу наяву? Почему-то мне показалось важным, что она обо мне думает. Я нехотя поплелся к калитке.

«Куда мог направиться Цветочник, находясь в центре Тель-Авива?» — думал я, стоя на том же месте тротуара напротив своего дома. У него было две возможности. Или направо — на Марморек, потом к площади театра а-Бима, и оттуда на один из бульваров: Ротшильд или Хен. Или налево, по а-Хашмонаим, пересечь бульвар Ротшильд, чтобы оказаться на религиозных улицах. Вторая альтернатива показалась более вероятной. Я повернул налево и нерешительно двинулся вперед, не переставая думать о нелепости своих действий, но, сделав два или три десятка шагов, я уже забыл о том, что меня толкнуло, неумытого и не вполне проснувшегося, с медленно пробуждавшимся чувством утреннего голода на эту бессмысленную прогулку. Я прибавил шагу и в считанные минуты оказался на Ротшильд. Не глядя на суетливо семенивших прохожих в шортах и спортивной обуви, совершавших привычную утреннюю разминку, я пересек бульвар, прошел между желтых прямоугольников пожухлой травы, выжженных мочой выгуливаемых собак, и очутился в религиозном квартале. Здесь было тихо. Улица сузилась, дома изменились и стали ближе друг к другу. Я напряг слух, пытаясь уловить крики Цветочника. Ноги, не чувствуя усталости, сами несли меня вперед. Названия улиц мелькали перед глазами: Ахад-а-Ам, лорд Мелчет. На Кинг Джордж уже было людно. Были слышны крики лавочников. Запах кофе и сдобы щекотал ноздри. На мгновение мне захотелось остановиться, чтобы купить себе чего-нибудь съестного, но какая-то неведомая сила продолжала толкать меня вперед. Я пересек улицу и оказался в парке. Здесь, в тени широких крон деревьев было прохладнее. Я приостановил шаг и огляделся. По тенистым дорожкам разгуливали только собачники — странного вида молодежь в босоножках и с длинными волосами. Я быстро прошел парк насквозь, чтобы выйти на Черниховский, и свернул налево, решив, что наиболее логичным для Цветочника было пойти в этом направлении — в сторону Алленби и рынка Кармель, прошел по Бялик и оказался на маленькой площади с фонтаном и желтым зданием музыкальной академии. Курящие девушки и русская речь на секунду задержали мое внимание. Мелькнула мысль спросить их о Цветочнике, но, передумав, я обогнул площадь, спустился по серым бетонным ступенькам и там вконец запутался в пересечениях улиц. Здесь стояли в основном низкие двухэтажные дома времен английского мандата. Я смотрел на эти безнадежно обветшавшие постройки с открытыми мансардами, думая о том, что, наверное, они состарились вместе со всем их содержимым. Будто в подтверждение этой мысли я увидел на втором этаже дома с облетевшей краской захламленный старыми, вышедшими из употребления вещами балкон и древнюю старуху на балконе, меланхолично смотревшую вниз на безлюдный тротуар. Я подошел ближе, решив, что, если Цветочник здесь прошел, то она непременно должна была его увидеть. Это была почти тургеневская старуха — сгорбленная, с неубранными седыми волосами, не хватало только бельма на глазу. Я еще приблизился. У нее был неожиданно острый и живой взгляд. Было странное ощущение, будто она ждала моего вопроса. Не успел я закончить фразу, как она беззвучно протянула руку вправо, выставив указательный палец. Я натянуто улыбнулся и посмотрел в указанную пальцем сторону. Метрах в тридцати от меня виднелся перекресток улиц Пинскер и Трумпельдор. Я дошел до перекрестка и остановился на Трумпельдор, в самом ее центре.
Улица Трумпельдор — пожалуй, одна из самых длинных улиц в центре Тель-Авива — начинается в тихом и неприметном дворе, нехотя и неловко огибает два или три дома, собираясь здесь же закончиться, и вдруг, отскочив в сторону, пускается наутек в северо-западном направлении. Не поддаваясь уговорам свернуть налево, чтобы сократить себе дорогу к морю, она семенит, особенно не привлекая к себе внимания, в направлении обратном счету домов сквозь самое сердце Тель-Авива, параллельно Бограшов с ее бутиками и ресторанами, потом, немного подождав на светофоре, она пересекает шумную Бен-Йеуда и, оказавшись среди прибрежных отелей и изъеденных соленым воздухом бетонных построек без крыш, перебегает а-Яркон около дома номер 66, останавливается на белом песке пляжа и, упершись взглядом в омываемые волнами две серые гряды камней, говорит: «Все! Дальше некуда». Я стоял приблизительно в середине этой улицы, думая в каком бы направлении мне двинуться дальше — к дому или в сторону моря, туда, где узкая асфальтовая дорога выгибала спину и резко сворачивала влево, как бы отшатнувшись от облицованного иерусалимским камнем кремового забора с висящим на нем автобусным знаком. Сделав шагов десять, я остановился, заметив, что тротуар, не желая следовать всем изворотам улицы, сузился и почти сошел на нет. Здесь, в середине этой, хотя и пустой, но центральной улицы можно было ожидать чего угодно, только не кладбища. Напротив развернутой острым плечом к улице низкой синагоги, оно было зажато с одной стороны маленькой тенистой детской площадкой, а с другой — сияющим неприличной белизной недавно отстроенным домом, окнами смотрящим прямо на могильные камни. В заборе были пробиты три арки, стянутые металлическими свежевыкрашенными решетками. Открыта была только средняя. Я толкнул решетку, вошел внутрь и, уже не удивляясь всей иррациональности сегодняшнего утра, прошел по посыпанной гравием дорожке мимо раковины с краном. Запах смерти давно покинул это место. Все кладбище состояло из нескольких рядов прижавшихся друг к другу спинами могильных камней — черных, коричневых и темно-зеленых, с неясными надписями, последние из которых датировались шестидесятыми годами прошлого века. Проходы между могильными рядами были настолько узки, что нужно было протискиваться боком, изворачивая ступни ног. Внезапно зазвенел телефон в кармане. Звонок был настолько неожиданным, словно из какой-то иной, чужой жизни, что мне потребовалось несколько секунд на то, чтобы осознать, что это звук мобильного телефона, и телефон находится в кармане моих брюк. Я вытащил его из кармана, взглянул на окошко экрана, — «Номер абонента неизвестен», — горело на экране стандартное сообщение, нажал кнопку и поднес аппарат к уху. «Девятая линия. Номер тридцать семь», — спокойно произнес голос в телефоне.
Мне потребовалось некоторое время на то, чтобы придти в себя. Должно быть, кто-то меня видит — такова была первая мысль. Я посмотрел по сторонам, и, никого не обнаружив, внимательно оглядел стену дома, смотрящую на кладбище. Все окна были плотно закрыты ставнями. Шутка талантливо исполненная, но неприятная. Я поглядел вниз и заметил, что ряды отмечены вбитыми в землю столбиками с металлическими табличками, на каждой из которых написана цифра. Телефон молчал. Я нажал на кнопку, чтобы отключить шутника и сунул телефон обратно в карман. Еще раз оглянулся, чтобы убедиться, что на кладбище никого нет. Легкое беспокойство зашевелилось внутри, но оно еще не было достаточно сильным, чтобы заставить меня развернуться и уйти, признавшись в том, что шутнику удалось меня напугать.
«Девятая линия. Номер тридцать семь, — слыхали когда-нибудь такое?» — сказал я себе, пробираясь между могильными плитами к указанному месту. Кто это мог быть? Наверное, Кац. А кто же, если не он — он был единственным свидетелем. Наверное, смотрит на меня сейчас из какого-нибудь окна. Телефон зазвонил вновь. Голос долго откашливался, а потом произнес с немецким акцентом: «По долгам нужно платить. Не так ли, молодой человек?» Я застыл на месте. Это был незнакомый голос. Голос пожилого человека. Не помню, как он точно сказал — «по счетам надо платить» или «долги следует возвращать». Мне кажется, что все-таки он сказал именно так: «по долгам надо платить». А это «не так ли, молодой человек» запомнилось очень хорошо. Он произнес это с таким металлическим оттенком в голосе, как говорят обычно «еки» (немецкие евреи), отчеканивая каждый слог, как монету. «Это не Кац» - подумал я и почувствовал, что утренний страх вернулся. Он забирался в отверстия одежды, холодком пробежал по плечам и спине. Я замер возле могилы номер тридцать семь в девятой линии. Телефон снова зазвонил у меня в кармане. Как мне хотелось, чтобы это был кто-нибудь из моих друзей, чтобы мы сейчас вместе посмеялись над тем, как ловко меня разыграли. Я не спеша, достал телефон из кармана. Я знал, что услышу тот же холодный старческий голос. Это была какая-то уверенность в том, что это не может быть никто другой и одновременно — страх и нежелание услышать его вновь. Я подумал мгновение и решил заглушить его насовсем. Нажимая на кнопку, я почувствовал, как дрогнула моя рука. «Боишься?» — услышал я тот же старческий голос, не удивляясь тому, что теперь я слышу его без помощи телефонного аппарата, он звучит совершенно явственно и четко у меня в ушах. «Есть немного» — подумал я.
— Вот так оно лучше. Мы уже разговариваем. Ты же понимаешь, что мне не нужно сильно стараться для того, чтобы найти способ диалога с тобой. Просто, хм, — усмехнулся голос, — телефон, как бы тебе это сказать, он больше нужен тебе, чем мне. Все другие способы оказались бы для тебя слишком неприятными. Ты видишь, что ты мне не безразличен?
— Чего тебе от меня нужно? — произнес я мысленно.
— Ты мне кажешься более смышленым, чем тот, за кого ты себя сейчас выдаешь.
— Как я могу вернуть долг человеку, которого не знаю? Которого я не могу даже увидеть...
— Потому что он умер, — подсказал голос Старика. — Мне нравится ход твоих мыслей. Продолжай, я не буду тебе мешать.
— Мне нечего больше сказать. То есть, я... я сожалею!
В ответ раздался громкий смех. Смех был неожиданным и настолько неприятным, что заставил меня вздрогнуть и съежиться.
— Ты мне определенно нравишься, — произнес Старик, сдерживая смех.
Я помолчал, чтобы дать ему возможность успокоиться.
— Я могу заплатить.
— «Заплатить», — наигранно повторил голос. — И кому же ты хочешь «заплатить»?
— Ну, может быть, у тебя есть остались родственники...
— Ты хочешь заплатить моим родственникам вместо того, чтобы заплатить мне. Забавно. Я думал о тебе лучше. Не хочется тебя расстраивать, но последний родственник, которого я здесь оставил, умер, когда тебе было три года. — Он сказал это весело, как какую-то остроумную шутку.
— Если ты очень хочешь, я могу приходить и ухаживать за твоей могилой.
Старик опять рассмеялся. На этот раз смех был холодным и немного злым.
— Мимо, — спокойно произнес он. — Слишком дешевая плата.
— Это все, что мне сейчас приходит в голову.
— Ну, в общем, ход мысли мне понятен. Кусок земли в полтора квадратных метра и камень. Это все, что у меня осталось... — Он помолчал мгновение, — Память, — задумчиво произнес он. — Память это все, что у меня здесь осталось. Ты, конечно, не подумал об этом, когда решил ее осквернить.
— Я ничего не хотел осквернить.
— Ты со всеми такой наивный?
Я молчал, не зная, нужно ли отвечать на этот вопрос.
— Хорошо, слово «осквернить» тебе не нравится. Мне оно тоже не очень нравится. Ты просто захотел взять то, что, как тебе показалось, никому не принадлежит. Я прав?
Я молчал, опасаясь, что любой ответ может вызвать у него отрицательную реакцию.
— А ты не подумал, что это может меня оскорбить? — Я опять молчал — Представь себе, что кто-то сейчас решил, что тебя больше нет. Он вошел в твой дом, сел на твой диван, включил телевизор, чайник... Конечно, как можно оскорбить того, кто уже не существует?
Голос замолчал. Мне очень хотелось, чтобы это был Кац. Кац захотел меня разыграть и для этого он изменил свой голос. Нет. Это невозможно. Как он смог проникнуть в мои мысли? Это не Кац — снова мелькнуло у меня в голове.
— Совершенно верно. Я не Кац, — сказал Старик, — Давай не будем отвлекаться. Постараемся быть логичными. Мы ведь не глупые люди. В сущности, ситуация крайне проста. Я просто жду, когда ты сам ее правильно оценишь. Меня здесь нет. В этом ты совершенно прав. Ты даже не представляешь себе, насколько ты прав. А тебя нет там, где есть я. С этим тебе тоже трудно не согласиться. Это одна сторона правды. Другая сторона нам тоже понятна обоим. Существует долг, который ты мне должен вернуть.
Я посмотрел по сторонам, мечтая увидеть хотя бы одного живого человека.
— Ты часто отвлекаешься. Дать тебе возможность подумать над всем самому? Вообще-то у тебя было достаточно времени на то, чтобы все обдумать. Время, — задумчиво сказал Старик, — Странное изобретение. Сколько этого «времени» тебе нужно на то, чтобы понять, что у тебя есть мало вариантов. Неделя? День? Час? Может быть, минута. Ты знаешь, все-таки я отношусь к тебе с большим уважением, если ты еще этого не понял. Я уверен, что тебе хватило бы нескольких секунд на то, чтобы понять, что у тебя нет выбора. Но я буду щедр. «Лардж», как вы любите говорить. Пятнадцать минут. Я даю тебе пятнадцать минут. И мы закроем это дело.
Голос замолк. Мне очень хотелось, чтобы он сказал что-нибудь еще. Но я знал, чувствовал, что в течение пятнадцати минут он ничего не скажет. Он был слишком логичным и прямолинейным для того, чтобы вдруг нарушить обещание. Пятнадцать минут — промелькнуло у меня в голове.
Адам Кац. Все-таки это очень похоже на его шутку. Он был первым, кто меня предал. Ему стоило бы вручить пальмовую ветвь первенства. Только не знаю, за что — за то, что он меня предал первым, или за то, что он оказался первым из всех нас оставившим эту сомнительную затею запечатлеть жизнь на целлулоид. Это было три года назад. Мы снимали тогда свой первый студенческий фильм. Фильм посвящался Маэстро, который был источником вдохновения для многих из нас. Первую сцену поручили снимать мне. Юноша выбрасывает мусор на помойку и неожиданно находит картонную коробку, в которой лежат старые книги. Он достает из коробки книгу с репродукциями Леонардо да Винчи. Садится на асфальт. Внимательно рассматривает одну картину за другой. В этот момент вступает музыка Баха. Не знаю, чего было больше в этом коротком фильме — музыки Баха или абстрактных символов. И того, и другого было в избытке. Потом юноша находит книгу Маэстро. Он смотрит на черно-белые кадры из его фильмов. Крупные планы. Сопоставляет одну из репродукций Леонардо с кадром из фильма — и всем видно поразительное сходство. Сцена была несложной — мешало только яркое Солнце и сильная вонь. Я помню, что в какой-то момент мой приятель взмолился не делать последний дубль.
Финал фильма мы должны были снять на кладбище. Кладбище — это идеальное место для студенческих съемок. Оно всегда открыто, а в Субботу там никого нет. Не нужно разрешение на съемку — приходи и снимай все, что пожелаешь. Это была более сложная сцена. Там было два актера и диалог. Скорее, два монолога. Парень и девушка стоят возле могилы и оплакивают кого-то безвременно ушедшего. В конце фильма выясняется, что они оплакивали умерший кинематограф. «La Cinema» — было написано на могиле по-французски, дата рождения кино, которую я уже не помню, и дата смерти, приуроченная к смерти Маэстро. Снимать мы должны были в лучах заката. «Magic hour» — так мы называли эти облитые золотом предзакатные часы. Актеров, как требовал сценарий, было двое. Театральная студентка с рыжими волосами была подобрана специально под «magic hour». Актера я привез из киббуца недалеко от Газы. Его звали Хаги. Мы познакомились во время съемок старшекурсников. Это был не менее абстрактный фильм, в котором он ходил с черным чемоданом на фоне различных картин города. Не удивительно, что последняя сцена фильма происходила тоже на кладбище. Загримированный Хаги томился ожиданием, пока старшекурсники налаживали аппаратуру. Вдруг он трагически на меня посмотрел, его нижняя губа задрожала, и он очень натурально произнес: «Такой молодой....» Хаги покачал головой, а я подумал, что это относится ко мне. Потом он повторил: «Он был таким молодым». Крупная слеза выкатилась из его глаза и потекла по небритой гримированной щеке. Он сделал это специально для меня, чтобы скоротать время и, наверное, для того, чтобы произвести на меня впечатление. Я хорошо это запомнил, и когда пришло время ставить свой собственный фильм, я его разыскал. Он уже бросил к тому времени театральную школу, чтобы вернуться в свой киббуц возле Газы. Я привез его специально из Газы. Специально для того, чтобы он проделал это еще раз. Рыжая была не то его знакомой, не то родственницей. Я посмотрел ее игру на репетиции, и решил, что это как раз то, что нам нужно. Если не игра, то хотя бы рыжие волосы. Ведь мы будем снимать «magic hour».
За день до съемок мы пошли с Кацем смотреть объект. Мы пришли на кладбище возле Цафрии в предзакатный час. Интересно, что это, наверное, редкость оставить себе фамилию Кац, а не поменять ее, как все, на Коэн. Было что-то и впрямь кошачье в его поведении. Прищурив один глаз, он вертел головой, ища направление света. Все было оранжево-золотым, включая его рыжий вихор и веснушки. Он был молод. Даже как-то неприлично молод. Но он оказался умнее всех нас, бросив это занятие первым.
Оранжевое солнце зловеще опускалось в унылый сельский пейзаж. У меня было особенно приподнятое настроение. Я пытался шутить и немного кощунствовал.
— Кац, тебе не кажется, что Тель-Авив похож на кладбище? Ты когда-нибудь смотрел на него сверху? Ты никогда не забирался на башню в парке Вольфсон? Кац, почему ты всегда такой серьезный?
— Смотри не провались в могилу, — на лице ни тени улыбки, — Мой дедушка однажды провалился в могилу.
— Ну и как? Он сумел выбраться? — спросил я.
— С трудом. О том, что он пережил, он вспоминал всю оставшуюся жизнь. Ты знаешь, если честно, я не приду завтра на съемки. Ты только не подумай, что это личное. Просто я не могу. Мне нужно писать работу по теории кино.
— Кац! Ты этого не сделаешь.
Он только ухмыльнулся в ответ.
— Адам, как же так? Артисты. Съемка. Ведь это завтра. Я уже со всеми договорился. Эту рыжую я уговаривал две недели.
Кац был несгибаем. Его упрямство даже не было смешным. Не упрямство — чистое предательство.

«Коль ках цаир», — фальшиво сказал Хаги, прикрыв глаза от солнца тыльной стороной ладони. Я поднял руку, сжал ее в кулак и сказал: «Смотри на мою руку. Теперь скажи это еще раз». Он облизнул губы и беспомощно посмотрел по сторонам. Рыжая Кармит села на корточки и положила камешек на могильную плиту с приклееной на ней надписью «La Cinema» и датами рождения и смерти. Могильный камень был огромным и, судя по всему, под ним никто не был захоронен, потому что до нашего прихода на камне ничего не было написано. Неподалеку лежал второй такой же камень без надписи. По-видимому, какая-то супружеская пара заранее купила два участка, и они даже приготовили себе две мраморные плиты.
— Я не понимаю текста. Не понимаю, кого мы хороним, — сказала Кармит.
— Тебе ничего не надо понимать. Просто говори свой текст, — грубо сказал я, уперевшись локтями в холодный мрамор и держа на весу 16-миллиметровый Арифлекс.
Я был режиссером, помощником режиссера, оператором и звукооператором в одном лице. Спасибо, Кац.
Так же, как и вчера было нечто зловещее в пустоте пейзажа, открывавшегося на Запад, в том, как Солнце медленно опускалось за холмом. Восточную сторону кладбища огибала проселочная дорога, отделявшая его от красно-бурого свежевскопанного поля.
— Встань! На тебя смотрят, — сказала Кармит. Две фигуры вдалеке, заметив, что привлекли наше внимание, поспешили удалиться.
— Не отвлекайся.
«Еще минут пятнадцать, и света не будет», — подумал я, — «Как они мне надоели. Все бросить к черту».
— Все! Мы закончили. Света больше нет.
Хаги сел на могильную плиту и закурил.
Вечером я позвонил Кацу.
— Все в порядке. Не успел только сделать последний кадр. Крупный план могилы. Света уже не было.
— Это уже ерунда. Будет немножко сложно снять в том же свете. Но ты ведь справишься.
— Кац, ты предатель.
— Тебе даже не нужно ехать в эту Цафрию. Есть кладбище в центре Тель-Авива, на улице Трумпельдор.
У меня не было выбора. Я пришел на Трумпельдор в Тель-Авиве. Кладбище было таким же пустым, как сегодня. Помню беспокойство и легкий страх, когда я в одиночестве вошел на кладбище в такой же предзакатный час. Помню холод в позвоночнике, когда я наклеивал глупую надпись к позеленевшему от времени могильному камню. Все было таким же, как сегодня. Тишина. Пыль на зеленой листве. Ничего зловещего.

Не спеша я вышел на проезжую часть. Остановился посередине горбатой улицы без тротуаров.
— Нужно было вставить в этот фильм посвящение Хичкоку, — подумалось мне.
«Аннушка уже купила подсолнечное масло», — промелькнуло у меня в голове. «На Святой Земле нет нечистой силы», — сказал чей-то голос в ответ.
За поворотом уже был слышен звук мотора. Потом он умолк, и слышно было только шуршание шин. Я спокойно ждал. Маленький грузовик, нагруженный старой рухлядью появился из-за поворота. В его кузове стоял старый диван и картонная коробка от телевизора, нагруженная каким-то скарбом, среди которого был отчетливо виден старый металлический чайник. Грузовик медленно проехал мимо меня. Я достал телефон из кармана, а потом бросил его на мостовую. «Номер абонента неизвестен», — мигало голубое сообщение. Посмотрел еще раз на кремовый забор с автобусным знаком. Маленький человек в старой кепке и черном костюме сидел на деревянном ящике. Рядом с ним стояла тележка с ярко-красными цветами. Он смотрел прямо перед собой. Седые пейсы едва заметно дрожали на ветру.

— Ну и где же твой цветок? — спросила Хани, оперевшись на локоть. Я украдкой взглянул на ее смуглую грудь с коричневым соском.
— Его нет... — сказал я, не скрывая тяжелого русского акцента. — Он окончательно засох, и я его выбросил.
Я посмотрел на неубранную комнату. Взгляд остановился на грязном стакане с недопитым чаем.
— Маэстро умер, — добавил я по-русски.
«От рака легких. В Париже в 1986 году», — должна была ответить она, но она промолчала.
— Пэрррраххыым! — едва слышно донеслось сквозь наглухо закрытый ставень.

Февраль 2008


Рецензии
Даниил! Вот я читал рассказ, но думал не о нем, а об Израиле. Что-то мимолетное мелькнуло у меня. Если не провидческое. Живем мы мифами, хоть и прекрасными. А еще - снами...

Сергей Донец   29.02.2008 22:03     Заявить о нарушении
спасибо

Даниил Орлев   29.02.2008 22:57   Заявить о нарушении
Ох! Не благодарности я за это заслужил. Но не со зла. Просто не люблю лукавить...

Сергей Донец   29.02.2008 23:24   Заявить о нарушении