Репортаж 6-А. Судьба

                220211               
Репортаж  № 6-А               
С У Д Ь Б А .
                Из работ я выбрал кражу…
Прошло три шестидневки.                (Народная песня) 
Время – сентябрь 1938-го.       
Возраст – 11 лет.               
Место -- г. Красноярск.             
                На широкой, по-сибирски просторной, привокзальной площади Краснояр¬ска порывы холодного осеннего ветра закручивают злые пылевые смерчики. Суетятся смерчики заполошно, непредсказуемо, кружатся на неопрятной замусоренной площади, скребут сердито сухими листьями по бугристому асфальту, озорно подбрасывают обрывки газет, а то – налетят на зазевавшегося прохожего и осыпят его пылью и окурками – такие шуточки! Холодный ветер, бесцеремонно задирает полы одежды, нахально шарит холодными лапами по нежным местам зябнущего организма, напоминая: зима – вот-вот! З-з-з-зима-а-а… холодная, долгая! Бррр – сибирррская!!
        В России до зимы всегда – рукой подать, а до лета чтоб дожить, надо зиму пережить! Говорят, в Японии землетрясения предсказывают. Но российская зима, --  стихия! – она всегда неожиданна и непредсказуема. Не успел я до Урала добраться, а оттуда на юг податься, «как зима катит в глаза»…
        На задворках разномастных торговых павильончиков и неряшливых киосков, сгрудившихся по краям необъятной площади, холодный ветер не так чувствуется. И пригревает здесь не яркое осеннее солнышко. Слева от вокзала в едином строю стоят: тошниловка, рыгаловка, травиловка и забегаловка. А за ними другой ряд -- Зеленый шум, Дунайские волны и один газетный киоск, навсегда закрытый на ржавый амбарный замок. Стоят эти форпосты горбыта стенка к стенке пло-отненько -- отсюда и урагану не выдуть запахи мочи, пива, протухшей рыбы и всякие другие, специфично привокзальные ароматы бездомного быта множества людей, оставляющих повсюду пахучие следы своего недолгого пребывания. За павильонами трое пацанов играют в чику.
       -- Гля-а, ка-акой красивый фрей! – комментирует мое появление один из играющих – юркий шибздик, поменьше меня. Другой пацан, моего возраста, бесцветно белобрысый, как недопроявленная фотография, ни с того, ни с сего на меня крысится:
          -- Чо вылупился!? Канай отсель, мандавошка!!
        Похоже, тому, недопроявленному, не везет в игре. И поделом: чика – игра не для психов. Я б не прочь схлестнуться с ним, будь мы один на один, но вступать в единоборство с кодлой шпаны?! – не-ет, такая героическая перспектива не для меня! Не мечтаю быть центральной фигурой батальной сцены на задворках пивных ларьков, когда дружный коллектив дубасит одного, тем более – меня. И, понимая, что тут не тот случай, когда «безумству храбрых поют песню», я, независимо шмыгнув носом, спешу благоразумно слинять за угол киоска, чтобы своевременно унести отсюда свое мужское достоинство, пока оно не украсилось радужным фингалом. Но третий пацан, повыше и постарше остальных, стопорит меня, цепко ухватив за курточку.
          -- Не боИсь… хиляй сюды… дядя шьютит…понял? – и выговаривает белобрысому:
          -- Ай-я-яй, Серый! Где совесть твоя, гнида серая? Пришел к нам кюльтюрный  мальчик… поиграть с нами хотит… понял? Чоль те в падлу, курва серая? Чо некюльтюрность выказывашь?! Чо ево шугашь?... Пускай поиграить. Понял? Ты чо, Блоха, улыбаешь засраный  урыльник? Некюльтюрно лыбишься… понял?
          На нездоровом желтом лице этого пацана, который постарше, один глаз косит, и от того выражение лица неприятное – хитрое. Но с мнением его считаются. Юркий шкет галантно приподняв полы длинного клифта, дурашливо реверансит:
          -- Гоп со смыком – это буду я – Блоха – ха-ха, ха-ха! А это – уважаемый пахан – Косой, -- кивает на высокого. -- И чо закосить ему, -- запросто!..--. Да шутю, шутю! – спохватывается Блоха, шустро уворачиваясь от пенделя Косого и продолжая сгалиться: -- А это – Серый! А по корешам, – гнида серая!.. -- Теперь Серый замахивается на Блоху, но, скользкий, как арбузное семечко, Блоха и тут успевает вывернуться, продолжая тараторить, как ни в чем не бывало:
          -- Па-азырь-ко ка-акой нервный! У него сёдни западло с коммунизмой, а тут происк имперьлизмы, вот его и дёргат, как от клизмы! Ох, как я с психами замучалси-и… Ты-то, хоть, не припадошный? – это уже ко мне. -- Давай-давай, не тяни кота за яйцы! Хватит нюхаться, волкИ! Пра-аасю, господа уркаганы, тридцать железок на кон! Ставки ваши, господа! 
          Отступать мне некуда. И незачем. Почему бы не попытать счастья? Проиграть я не могу, потому, что весь мой капитал из Такелажки -- тю-тю!   
          -- Рыжим меня кличут, -- называюсь я школьной кликухой и отсчитываю тридцать копеек в чумазую ладошку Блохи. Только-только хватило на первый кон. Проиграю – пусть шмонают – я не хлызда… Все от первого кона зависит: возьму его – будет на что играть. А в себе я уверен: не зря прошли мои школьные годики -- не один урок провел я за школьными сараями, осваивая искусство чики! Меня старшеклассники в игру принимали, как равного.
          Метаемся старинным пятаком царской чеканки с двуглавым орлом. И у меня был свой такой… Пятак из чистой красной меди с увесистой надежностью удобно помещается между большим и указательным пальцами. Левая согнутая нога впереди, на черте. Правая, прямая, упирается позади. Покачиваю кистью, привыкая к пятаку, потом делаю пару взмахов рукой для прикида. Чувствую, как вспоминает рука прежний навык и, на исходе взмаха, распрямляю указательный палец. Прокатив по пальцу, пятак взлетает и, вращаясь, летит по крутой траектории. Чем она круче, тем подкат меньше. Передняя часть пятака в полете чуть приподнята, чтобы упав, вращающийся пятак не ударился об землю передней кромкой – тогда он покатится… Как надо шмякается пятак, в аккурат перед коном, да еще, как живой, сам ползет к столбику из монет.
          -- Ну, ты даешь! -- восхищается Косой. Остальные смачно матерятся. Блоха проворно хватает пятак, а это не по правилам. Я успеваю только сказать:
          -- Ну-у…
          -- Хрен гну! – парирует мое возражение Блоха и отчеркивает не передней, а задней кромкой пятака, что совсем мухлево. Но все  молчат. Да и я – тоже. Что пузыриться по-зряшному, коль моя черта всех ближе. И тянуть пальцами не надо: и так видно -- мне разбивать.
          Когда играешь не на асфальте, а на упруго-пружинистой земле, то точным и сильным ударом по краю столбика можно перевернуть и заорлить враз все монеты. Бывают и такие мастера у которых весь столбик монет, не рассыпаясь, переворачивается на другую сторону! Встаю на колено, делаю замах для прикида и… а Серый подставляет коленку мне под локоть! Хорошо, что замах был на прикид. Да и то – чуть пятак не уронил…  Делаю ложный взамах, ожидая подвоха, и, вдруг, – бью! Неожиданно для себя! Позорнейший удар -- по центру столбика! Столбик вздрагивает в недоумении от такого глупого удара и ложится на бок, растянувшись колбаской. Но один погнутый гривенник, лежавший сверху, из-за своего дефекта переворачивается орлом. Значит, -- могу бить еще раз! Бью с оттягом, наискось по  колбаске. Удар – что надо: монеты – как брызги – собирай орлов! Один двугривенный откатывается и, покружив, заорляется около ноги Серого. Тот наступает на него.
   -- Дешевка… -- цедит Косой.
   -- Почему? – биксует Серый.
   -- По кочану! – Заводится Косой. – Дам подсрачник, – поймешь…
      Серый убирает ногу. Я собираю монеты. Две остаются на решке. Точными ударами пятака по краешку монет, переворачиваю их. Порядок – весь кон взял! Опять ставим по тридцать. Потом еще…еще… Мне фартит. Хотя фарт не причем: в чике уметь надо! Не зря учился я в самой показательной школе Владивостока!!
          По разному играют пацаны, но все хуже меня. Блоха играет шумно, весело, озорно мухлюет для сгала и никто на него не сердится. Серый проигрывает и все более злобно сопит, меняя у меня купюры на мелочь. И чем он больше злится, тем хуже играет. Хотя и подмухлёвывает исподтишка. Косой играет равнодушно, без азарта и мухлёвок. А я играю азартно, вдохновенно. Мухлёвки мне ни к чему: от мелочи тяжелеют карманы и я меняю монеты на бумажки.
          -- Ша, урки! – прерывает игру Косой. – Хляем на бан садильник держать! – А мне говорит: -- Ты, Рыжий, -- молоток! Понял? Не хлызда, не мухлеван, а нас в замазке оставил. Особенно – Серого. Так и надо – чтобы не психовал… Ну-ка, покажь, сколь тити-мити наварил?
          Я выгребаю из карманов выигрыш. Косой считает:
         -- Девять хрустов с копьем... силён! -- подводит итог Косой  и, забирает из моего выигрыша парашютиста (пятёрку): -- Это  абиссинский налог. Понял? Твой взнос в общак кодлы…   
          Экзотическое название налога напоминает мне шухерную песенку из репертуара мореманов Такелажки. И вместо того, чтобы пузыриться из-за парашютиста, я пою:
                Море Красное,
                Цвета синего,
                Ах, прекрасная
                Абиссиния!
                Ах, там стройная,
                Как картиночка,
                Бродит знойная
                Абиссиночка      
                Ах, у ней там под
                Ватерлинией…
                …………..
           Пацаны от песенки ржут в отпаде и чувствую я себя своим в этой кодле. Плевать на пятерик! Теперь я не одинокий фрей, затерянный посреди Сибири, а член кодлы в которой благородный, рассудительный Косой, и Блоха -- веселый, шухерной, и Серый -- серьезный, только нервный.
                *       *       *
          Как покинул Владик я, две проблемы с того же дня неотвязно тяготят меня. Те древнейшие проблемы, которые не давали спать всем денежным людям: от Креза до Рокфеллера. Первая: как сохранить своё богатство от посягательств алчущих? И вторая: как бы еще деньжат надыбать? Первую проблему я решил заначив капитал под стельками ботинок. Единственное неудобство – разуваться в столовках, магазинах… Но потом эта проблема самоликвидировалась: сберегать стало нечего -- деньги кончились. Ехал я без билета, перепробовав все заячьи места: от затхло пыльных, тёмных углов под нижними полками в пассажирских вагонах, до продутых ветрами и прожаренных солнцем, тормозных площадок товарных поездов. Но чем глубже вторгался я в сибирские просторы, тем становилось больше холодных ветров и меньше слегка тепленького солнышка. И стал я предпочитать места менее романтичные, но более теплые. Не стыковались Сибирь и романтика.
        Но все укромные места в вагонах известны проводникам и, выколупнув меня оттуда, они, морщась от нервного восприятия байки об умирающей бабушке в соседнем городе, шмонали мои пустые карманы и пинком высаживали меня на ближайшем полустанке. Из-за этих остановок, я, за три шестидневки, вместо весёлой, теплой Одессы, приехал в угрюмый, холодный Красноярск. Как говорят: тише едешь – хрен приедешь. Эх, если б научиться пореже хавать, -- хотя бы через день! Но когда я попытался осуществить эту блестящую экономическую идею, то с отчаянием убедился, что мой аппетит во время эксперимента увеличился так, что я стал жрать не просто часто, а непрерывно. Даже во сне стало сниться, что я ем, ем, ем… Как красиво Граф описал это состояние:   
         «Казалось, что желудок бездонен, как бочка Данаид и не верилось, что он когда-нибудь может наполниться.»
          С отчаянием я понял, что при таком необузданном аппетите финансовый крах близок и неотвратим. Но от понимания этой фатальной неизбежности, есть хотелось ещё сильнее… 
           Решение второй проблемы, самой актуальной: где бы денег нарыть? – осталось на уровне мечты о находке клада или, хотя бы, – потерянного кошелька. Но прижимистые сибирские чалдоны кошельки не разбрасывали по перронам и вагонам, а клады, если и зарывали, то географических карт, с указанием координат сокровищ, не оставляли. То ли Стивенсона и Эдгара По они не читали, или карты не умели рисовать? И неразрешимость этой проблемы ввергала меня в уныние.
           «Итак, Дантес, который три месяца тому назад жаждал только свободы, уже не довольствовался свободой и жаждал богатства. Повинен в этом был не Дантес, а Бог, который, ограничив могущество человека, наделил его беспредельными желаниями.»
         Хотя ассортимент моих «беспредельных желаний» был скромнее, чем у будущего Графа и ограничивался требованиями желудка, зато желания мои, судя по неистовой тяге к поеданию пирожков, были поистине «беспредельны»!
                *       *       *
         Косой посылает Блоху в магазин, откуда Блоха возвращается с большим пакетом до верху наполненным теплыми пончиками с повидло. Мы пролезаем через дыру в заборе на территорию станции и, укрывшись за багажным отделением от холодного ветра и нескромных взглядов милиции, с аппетитом поедаем пончики. Кажется, никогда в жизни не ел я такой вкуснятины! Косой и Серый, сидя в сторонке, о чем-то тихо говорят, позыркивая на меня. Это настораживает, но тут появляется поезд, который целиком поглощает внимание.
          Сразу видно – скорый! Могучий, жарколоснящийся чёрный паровоз с огромными красными колесами; светлозеленые вагоны, с надписями из блестящих бронзовых букв: «спальный вагон»; проводники в нарядной форме, стоящие с флажками на подножках; бледные, отрешенно равнодушные лица пассажиров в полосатых пижамах за пыльными окнами, – все мелькает мимо, мимо, мимо… сливаясь в волнующее понятие – скорый поезд! Да, романтичны морские суда, бороздящие океанские просторы, но разве не романтичны поезда, пересекающие просторы Сибири, которая пошире любого океана, кроме Тихого!
          Замедляется мелькание вагонов. У пассажиров на перроне судорожно подёргиваются головы вслед за вагонами, потом, натыкаясь друг на друга, они начинают заполошно метаться из стороны в сторону, нервно познавая хитро запутанную систему нумерации вагонов. И мы вливаемся в возбужденную толпу. Мои друзья, оглядывая суетящихся пассажиров, обмениваются странными фразочками:
      -- Локшевый садильник.
      -- Ё-маё… не светит, не личит.
      -- Зырь-ка – дурка в скрипухе!
      -- Отчихни! – Не дурка, -- фуфло!
      -- Туши свет! Садик вшивый!
      -- Не шелести, кнокай!
      -- Чо кнокать, -- садильник не играт!
      -- Секи! Я срисовал! Фря с углами!
      -- Углы хрень. А дурка не в падлу!! 
      -- Молотнём через тамбур! Понял? Я и Рыжий – пасем… Блоха и Серый! -- по два шестнадцать! А стрелка та же.
     -- По железяке, Косой! Позыч выдру!               
         Косой сует Серому изогнутую латунную трубку.               
     -- На! Не крути панты – фря защекотится!
         Серый и Блоха бегут рядом с медленно ползущим составом, как только состав, лязгнув буферами, замирает, они спрыгивают с высокого перрона между вагонами и исчезают по ту сторону поезда. Я и Косой шагаем вслед за полной и коротконогой, семенящей, как такса, теткой, с двумя тяжелыми чемоданами. В левой руке у тетки – чемодан и билет, в правой, кроме чемодана, -- еще и дамская сумка на ремешке. Чемоданы из камеры хранения, а сумочка – всегда при тетке. И теперь она мешает тетке семенить -- висит с чемоданом и трется об ногу. Но тетке так спокойнее: она сумку и рукой и ногой караулит.
          -- Не бзди, Рыжий, -- наставляет Косой, -- сейчас пацаны нерабочий тамбур откроют. Понял? Чтобы смыться тебе было куда, когда дурку вертанешь. Понял? Давай, за фрёй канай и кнацай: как она до тамбура того дочикиляет – врезай по углу, по чемодану, где сумка висит, лови дурку -- пасуй Блохе. Понял? Смывайся через тамбур… Серый за тобой двери запирает и – ажур!! Линяй за пацанами и -- вася. Давай! Не пыли… не ссы кипятком!.. Все в ажуре и тики-так, как часики! Не дрефь… вон они!
       Я вижу: приоткрывается дверь вагона и оттуда выглядывает блошиная ряшка. И тут в животе у меня что-то сжимается. Со страху… не думал, что воровать так страшно! От волнения во рту становится сухо до того, что ничего не могу сказать Косому. А что говорить? Что мне такие игры не нравятся и пусть Блоха без меня это делает? А пончики хавать на халяву – нравится? Только в толк не возьму: почему я должен сумку пасовать Блохе, а не подрывать  с ней? Но думать некогда и спрашивать некого: Косой исчез. От волнения голова наполняется оглушительной пустотой. А зачем мне думать? Раз сказал Косой -- ему виднее… и как все быстро происходит… тетка возле тамбура!... дыхалку перехватило... а тетка семенит все быстрее!! -- тамбур уже позади!!!
       И я решаюсь: поровнявшись с чемоданом, стукаю по нему обеими руками. Со страху стукаю нерешительно, не сильно, но, видно, чемодан в усталой руке висел на кончиках пальцев -- рука разжимается, но не успевает сумка упасть, как я ее подхватываю и, отскочив от тетки, кидаю в тамбур, где Блоха подпрыгивает от нетерпения. Сумку Блоха на лету берет, как классный голкипер, и пулей вылетает с ней через другую дверь тамбура, не касаясь ступенек подножки. Я пытаюсь проскочить тамбур вслед за ним, но, перед моим носом, дверь в тамбур захлопывается, лязгает дверная щеколда, за окном появляется и исчезает злорадная харя Серого. Налетев на запертую дверь, я теряюсь, бессмысленно кручу дверную ручку, теряя драгоценные мгновения, потом, спохватившись, ныряю между вагонами, но… поздно: чьи-то руки хватают меня за куртку, выдергивают на перрон…
       От удара по голове в глазах темнеет и, тут же, от удара по глазам, вспыхивает ярко-оранжевая молния! А потом я не различаю и не чувствую удары: смешавшись со злыми криками, они спресовываются в кроваво-алый взлаивающий комок боли:
          -- С-сучий потрох! -- Вот сволочь!  -- Сумку!!  -- Га-ад!  -- Говори, где сумка!?  -- Говори паскуда!  -- Ворюга!  --  Мало убивать!!  -- Под поезд!  -- Потрох сучий!  -- Где сумка?!  -- Сумка!   -- Сумки!.. -- Сумку!... – Сумке!!...
          В красные всполохи ударов и гвалт злобных криков вдруг врезается спокойный официальный голос. Такие бесстрастные голоса имеют очень важные начальники, знающие огромную ценность своих слов и не ведающие сомнений в их бесспорной правоте и воспитательного значения для современников:
        -- Та-ак… культурно развлекаетесь? Ребенка добиваете? Самосуд? Па-пра-шу участников убийства ребенка оставаться на месте! Свидетелей па-пра-шу задержаться! Гражданка, зачинщица избиения, вы не-мед-лен-но пройдёте со мной в линейное отделение милиции! На первом этаже! Не беспокойтесь, поезд будет стоять столько, сколько надо. Да, за-дер-жим… вас-вас задержим! О поезде не беспокойтесь! Вам он уже не нужен! Гражданин в пижаме и товарищ в кепке – пройдёмте со мной! Успокойтесь, гражданка! Милиция займется этим делом! А вами – тоже! Он преступник несовершеннолетний! А вы -- совершеннолетние преступники! За убийство ребенка -- десять лет с изоляцией! До прибытия милиции не отлучаться! Никому!
          Официальный голос говорит, говорит, непрерывно говорит и гвалт вокруг меня стихает. Слышно, как подошедшие добрые советские люди сочувствуют и сожалеют:
      -- Жа-аль, мало накостыляли.
      -- Да… жалко -- не успели добить.
          И еще говорят что-то, жа-алостивое, такое же, по советски сочу-увственное. Но я это уже не слышу, потому что кто-то, по милицейски сноровисто завернув мне руку за спину, вместе с курточкой, волоком тащит меня куда-то. Один глаз у меня не открывается, но другим, сквозь слезы, вижу я, что тащит меня высокий мужчина с нарукавной повязкой «ОСОДМИЛ». Неестественно разрумянившаяся от волнения тетка, похожая на злую розовую таксу, прилежно семенит за осодмильцем, со своими тяжелыми чемоданами. Но свидетелей, а тем более «участников», -- как корова языком слизнула! Голос у тетки низкий, не по росту ее, громкий. И этим гулким, гудящим, как головная боль, голосом, тетка непрерывно и невнятно долдонит что-то, захлебываясь и едва переводя дыхание от волнения и тяжелых чемоданов. А осодмилец отвечает все так же бесстрастно:
          -- Разберутся… есть специалисты! Сам видел, кто ребенка бил… и вас, гражданочка видел, как вы его по глазам били… чтобы покалечить… если он теперь ослепнет – вам не только срок дадут – вы ему всю жизнь пенсию платить будете! «Закон суров, но это – закон!» Так сказал Цицерон! Товарищ Цицерон временно отсутствует, но вы его узнаете… не дай Бог, если он вами займётся! Суро-ов он к тем, кто детей калечит! Сейчас, гражданочка, пройдите в те двери и -- налево. Там линейное отделение милиции. Я буду через несколько минут… сдам ребенка в медсанчасть на экспертизу. Вас задержат до результата экспертизы: вдруг ребенок умрет? Тогда вас будут судить, но не за увечья, а за убийство!
         Чем суровее говорит осодмилец, тем голос тетки становится тише, в нем исчезают нотки гражданского гнева и осуждения бездействия властей, и вот – она уже воркует, как ласковая голубица, хотя всё так же неразборчиво:
           -- Но я же… это же не я?! – косноязычно гундит тетка.
          Оставив тетку в апогее её растрепанных чувств, мы заходим в какой-то служебный вход. Прикрыв за собой высоченную тяжелую дверь, осодмилец отпускает мою руку, подходит к узкому пыльному окну и наблюдает через него, как тетка, потоптавшись у входа в вокзал, воровато оглядывается, смотрит на билет в руке, и… раздумав знакомиться с законом и Цицероном, подхватывает свои трудноподъёмные чемоданы и резво семенит к поезду. Осодмилец ухмыляется, а я все меньше понимаю его поведение. Да и не до того: голова кружится, я размазываю по физиономии кровь, слёзы, сопли… А почему  я думаю, что он – осодмилец? Где его осодмиловская повязка?.. Ну и ну-у-у… впрочем, если человека долго и старательно бьют по голове – ему и не такое привидится!
        Поезд уходит. Мы выходим на городскую площадь. «Осодмилец» поднимает руку -- подъезжает затрепанная «эмка» с полукруглой надписью на дверке: «Таксомотор». Садимся на обшарпанное заднее сидение.
          -- В горбольницу! – говорит осодмилец, подавая шоферу купюру. И добавляет: -- Сдачи не надо…
          Когда машина трогается, осодмилец спрашивает меня тихо, не привлекая внимание шофера:
          -- Как зовут?
          -- Рыжий… -- с трудом разлепляю я спекшиеся от крови распухшие губы.
          -- Это творческий псевдоним? А я имя спрашиваю… как мама звала? Ага, -- Сашенька? Значит – Александр… А теперь секи, Шщюрик, если фамилию спросят – говори: Корнеев. Усек? Александр Корнеев! Звучит?
          Я молча киваю головой.
        -- Шща! Правильно излагаешь. Промолчишь – за умного сойдёшь. Я буду гворить. А на всякий пожарный случай, помни: я твой братан Николай. Ты ко мне из деревни, из Михайловки. На вокзале гопники накатили, побили, чемодан отобрали, там документы лежали. Справочку о травмах больница даст. Остальное я сделаю. Больше ничего знать тебе не надо. Много будешь знать – не дадут состариться! Меньше знаешь – лучше спишь, а лучше спишь – здоровее будешь, а здоровее будешь – дольше проживешь, а дольше проживёшь… шща, что, шеф, уже приехали?
                *       *       *
        От травмотолога выхожу я заклеенный, забинтованный, со справкой на официальном бланке и устным, но авторитетным медицинским заключением: «до свадьбы заживет!». Николай меня в гостиницу ведёт, где предстоит жить, как я понял, если не до моей свадьбы, то, хотя бы, пока не заживет. В гостинице «Енисей» рядом с окошечком дежурного администратора, сияет золотыми буквами, на траурно-черном фоне, табличка, изготовленная на века, как надгробие: «мест нет.»  Форма и содержание таблички рассчитаны на то, чтобы наповал сокрушать надежды входящего. Увидев такой шедевр монументального творчества, понимаешь, что от неуклюже велеречивой фразочки Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» -- веет наивно болтливым дилетантизмом итальянского захолустья.
            Не обращая внимание на зловещую табличку, Николай заботливо, как инвалида, усаживает меня в кресло, стоящее в секторе обзора из окошечка администратора. Возле кресла на стене висит такая же монументальная, черная, с золотыми буквами, рассчитанная не на одно поколение читателей, табличка с призывом, ставшим фирменным лозунгом каждого солидного учреждения: «уважайте труд уборщицы». Удобное кресло располагает к размышлениям: почему надо уважать труд уборщицы, а не уборщицу? А кроме труда уборщицы, уважать больше нечего?
           Пока я размышляю над этим, Николай направляется к администратору. Но не к окошечку, перед которым нужно стоять согнувшись, в позе униженно клянчащего зануды, а к дверце в высоком барьере с надписью: «служебный вход». Теперь-то я понимаю: зачем, по пути в гостиницу, Николай купил цветы и коробку лучших шоколадных конфет с ромом! Судя по кокетливому женскому смеху за барьером, там понравились и конфеты, и цветы, а особенно -- Николай. А мой, трогательно жалкий видочек, в сочетании со справкой, имеет большое значение: две пары женских глаз, администратора и кассира, преисполненные извечного женского любопытства и сострадания, внимательно разглядывают через полукруглое окошечко разноцветные от йода и зеленки наклейки, которых на мне – как на иностранном чемодане. А Николай вдохновенно импровизирует удивительную историю о таинственной катастрофе, случившейся в Красноярском крае, единственным свидетелем которой стал я – его братишка из таежной деревушки на реке со смешным названием – Тунгуска. Потому-то, меня, для изучения, и доставили в краевой центр!   
          -- Конечно, та инклюзивная информация, которой я интродуктивно поделился с вами, -- очаровательно эмансипированными женщинами, является конфеденциальной,  -- заканчивает повествование Николай, покручивая на пальце ключ от номера. – Во избежание конгруэнтно индуктивного резонанса, пресса не освещает аналогичные катаклизмы. Представляете, какова может быть инсинуация, если о катастрофе станет известно ТАМ? – И  подняв указательный палец, Николай выдерживает зловещую и многозначительную паузу.
          Советский человек изначально приучен благоговеть перед всем заграничным. Потому-то Николай так и сыпет иностранными словечками. Но есть одно русское слово перед которым скукоживается вся иностранщина. Это слово – там…  От этого слова советский человек зачарованно замирает, не пытаясь уточнять: а где – «там»? Или – в светлых коммунистических эмпиреях, где витают наши партийные вожди, которых недопустимо огорчать вестями низменными и грубыми: о голоде, болезнях, бедствиях… Или же «там» -- это в мрачной берлоге, где, по историческим законам материализма, загнивает кровавый империализм, от которого все наши беды скрывают по соображениям столь таинственным, что самое понятное объяснение этому: «Не твоего ума дело!» И не приведи Господи, если за словом «там» таится самое авторитетное учреждение -- «компетентные органы»! Тут – не до разговоров! И при слове «там» советский человек, цепенеет от ужаса, затаив дыхание и перестав думать, как кролик перед удавом.
          Очаровав женскую администрацию, Николай преувеличенно осторожно, как драгоценную жемчужину из футляра, извлекает меня из кресла и препровождает к лифту. Кассир и администратор, совращенные дарами Николая, очарованные его комплиментами, ошеломленные каскадом иностранных слов и, напоследок, пришибленные загадочным словечком «там», смотрят в окошечко вслед нам.
        -- Ну и ну, – хохочет Николай  в лифте, – жертва космического катаклизма! Выставить бы тебя в краеведческом музее с табличкой: «Инопланетянин марсианской породы, масть – от инфракрасной до ультрафиолетовой»!...  Побывал я в том музее, что у моста через Енисей… ну, скукота! На витринах – кости… миллион лет, как обглоданные. Вроде суповых наборов. Нашли, чем удивить! А по краю пошмонать – было б чем поудивлять! И переполоху в науке от этого было бы -- очень! Ведь катастрофа на Тунгуске понатуре была! Туда из космоса что-то так шандарахнуло, что тарараму случилось на территории, как Франция… есть такой загаженный уголок Европы, вроде проходного дворика… сибиряку там сморкнуться негде – Люксембург соплёй залепишь. А тут – бескрайний край -- Красноярский! Мелюза, вроде ПарижА, вместе с Эйфелевой башней, коль сюда попадёт, -- хрен её кто найдёт… до сих пор ищут:  что за хрень там шмякнулсь?.. Шща, приехали! 
      В номере – шифоньер, две кровати, стол и не только уборная, а даже – ванна! Пока я отмокаю в ванне, Николай куда-то учесал. После ванны, разморенный, очень-очень сонный, я голышом погружаюсь в постельную белоснежность. Беспокойный сон, наполненный болью, оглушает меня -- я проваливаюсь в мир бесформенных, болезненно кошмарных сновидений.
                *       *        *
        Не мало времени прошло, пока я спал. Когда разлепляю единственный видящий глаз – в комнате темно. С трудом вылезаю из постели – все болит. А Николая нет. В зеркале в ванной с интересом разглядываю то место, где было у меня лицо. Там -- единый  синячище, сияющий цветами радуги. Действительно: не человек, а гуманоид инфра-ультра-красно-фиолетовый. Долго обшариваю стены в номере, в поисках выключателя, потом нахожу выключатель… внутри шифоньера! Зажигаю свет – на столе ресторанный обед: первое, второе, две бутылки фруктовой воды и пара бисквитных пироженных. Значит, пока я спал, Николай тут побывал… А где моя одежда?!  Неужели – эта?!
         На стуле висит подростковый костюм, моего размера, а рядом лежат в коробке моднющие корочки фасона «шимми» с широкими, угловатыми, будто бы обрубленными, носками! Шик, блеск, крррасота! Такие шикарные шмотки мне родители не покупали… и не из-за экономических соображений. Воспитанные комсомолом гражданской войны, они и во мне воспитывали пристрастие к скромности и целесообразности. А я, дитя развращенное эпохой недостроенного социализма, с завистью посматривал на современников, форсящих в модных шкарятах и импортных корочках, а не в таких, как я, несносных, во всех смыслах этого слова, ботинках бессмертно утилитарного фасона с ласковым названием: «говнодавчики». А мама не могла нарадоваться на говнодавы из-за их несокрушимой прочности. 
         На столе -- четыре рубля с мелочью – остатки моего выигрыша. Значит, выбросил Николай мою одежду… а кто он такой, чтобы так распоряжаться?!..  надо б это допетрить… но голова опять заболела и стало подташнивать. Небось, потому, что во рту не слюна, а вязко-соленая слизь? С наслаждением пью фруктовую воду и появляется чувство голода. Но есть не могу -- больно. Губы и щеки изнутри разбиты о зубы и во рту все распухло. От движения челюстей губы и щеки кровоточат и пирожные приобретают противный соленый вкус. Проглатываю бисквитные пирожные не жуя, надуваюсь фруктовой водой, забираюсь в постель вместе с неотвязной болью и невеселыми мыслями. И что я о себе расскажу Николаю, если я и фамилию свою назвать боюсь!? Прав Гнус: чесам, все пути заказаны. Что бы я ни лажанул, хоть в лягавке, хоть в детдоме -- сразу запрос пошлют в то место, которое назову. А раз соврал, значит – скрыл, а скрытным, – туда дорога, где во всём признаются… даже в том, чего не знают! Засыпаю, ни до чего не додумавшись.
               
        Конец реп. 6-А               
                220211


Рецензии
Прочитал внимательно, многое напомнило и моё детское время. В чику ( мы эту, игру на деньги, называли - чеканкой, чеканить - бить по монете), я тоже подробно описал правила этой игры в одной из своих глав -мемуаров.Так же играли "об стенку" Читаем дальше.

Герман Смирнов   24.08.2010 23:54     Заявить о нарушении
Прочитайте рецензию на мой роман у Кирсанова и у Аналитической верификации. Это очень интересно до какой злобной истерики доходят люди только из зависти! Только потому, что кто-то не таков, как они. Александр.

Александр Войлошников   25.08.2010 01:41   Заявить о нарушении
Да мне плевать на все эти рецензии, моя задача всё прочесть и составить своё мнение об авторе и возможно оставлю его при себе и, как уже писал, понять-почему автор сохранил озлобленность с детских лет до глубокой старости? И , или это патология или действительно вся остальная жизнь была вся в лишениях и неудачах Рыжего Сашки, а пока (по репортажам) он сирота,беспризорник(уже озлобленный), вор и неуч. Посмотрим дальше и прочитаем о формировании этой личности и что получилось из этого пацана. Вот такие мои "Замечания" , как написано над этим окошечком.

Герман Смирнов   25.08.2010 23:41   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.