Малинка эгоистический рассказ

МАЛИНКА

(эгоистический рассказ)





[Разве станет серый уличный воробей пролетать
между двумя тесными струйками фонтана,
чтобы уловить в этом какой-то восторг?]

   Две недели стояла жара, к концу дня даже листы на берёзах вяли немного. Река оголила камни, опрозрачнила дно. Горы после заката лежали чётко, прорезая извилистым горизонтом гаснущее небо. Запаздывали звёзды. Лениво начинали попискивать ночные птицы, а вместе с ними и комары запевали, жалуясь своей немногочисленностью на отсутствие дождей.
   В июне ещё есть отблески весны, в августе уже слышится колдовское притяжение осени, а здесь, в июльской лохматой листве, в этом воздухе, который словно сироп: течёт густым и лёгким ветром по земле – такая безмятежность, отдалённость и отдых от суровостей сибирской погоды. Ночи так и манят уйти из дому в тёплую, любезную таёжную тьму и бродить без умысла и нужды по горам, не считая минут и шагов, и усталостью тела, но отдохнувшим сердцем вдохнуть ороселые травные запахи рассветного воздуха.
   Однажды, гуляя по тайге в поисках кедровых шишек, я спускался с вершины Манской сопки и вышел на маленькую площадку, которая отвесной скалой обрывалась вниз, в пойму Серебряного ручья. Камни, оказавшиеся потом величиною с дом, сверху смотрелись горсткой гальки, небрежно сброшенной со скалы.
   Воздух такой прозрачный, что кажется всё очень близким, но это из-за того, что прозрачность как-то особенно густа и, будто бы, напряжена всею этой густотой; и через это напряжение ты не просто видишь, но ощущаешь близость шума ручья, вершины соседних сопок. Учёный скажет: «Это чистота воздушных масс, ввиду отсутствия примесей, делает изображение чётким в твоём глазу и создаётся впечатление приближённости объекта – явление вполне естественное…», но я не стану соглашаться! Для меня всегда останется загадкой это явление. Оно заставляет попятиться от края, от него голова кружится, а не от чистоты масс - от неразгаданной связи человека с ветром, с водой, со звуками…
   И в тот раз я будто вцепился ступнями в почву и, попятившись, прижался к старой сосне, широкие ветви которой служили птицам да за ветер цеплялись в бурю. Так я и стоял, не помню, сколько времени, а после подполз и стал смотреть на склоны.
   Высота обрыва была около двухсот метров, не такая уж страшная - в Альпах мне встречалась и большая. Разглядывая склоны, изрезанные трещинами с пробивающимися в них травой и порослью шиповника, я вдруг понял, что высота бывает очень разной: она может быть огромной, но совсем не страшной, а может быть небольшой, но страшной. Ведь страшит, на самом деле, не величина их, а величие, или даже величественность и степень той величественности диктуют не размеры гор, а их расположение: архитектура самого танца, в котором они застыли. Думаю, оттуда возникает и прозрачность «воздушных масс».
   Камни той породы, из которой был сложен утёс, не были предназначены для лазанья, и любое передвижение по склону было чрезвычайно опасным, но в некоторых местах, не так уж далеко друг от друга, из расщелин росли маленькие деревца: изогнутые берёзки, корявые сосенки, узловатые кедры; они держались за скалу, глубоко вползая в её недра, и расстояние их друг от друга вполне позволяло спуститься вниз «лифтом», с помощью верёвки.
   Примерно прикинув маршрут, я решил в скором времени осуществить такой спуск. Время оказалось очень скорым: прошло два года, и все два года я помнил о своём желании, но, ни в то лето, ни в следующее не получилось; хотя и рядом всё, да были: то экзамены, то поездки. И в третье лето я снова был в Альпах, сидел на тысячу метров над озером на «нестрашной» высоте и смотрел, как парусники, словно крошечные белые мотыльки ползали по синей воде, и вспомнил свой утёс. Решил: как приеду, непременно, первым делом пойду туда и сделаю всё, как задумал. Решил и сделал.
   Случилось это в конце июля, в ту самую пору, когда была засуха. Собрался, в ночь уже, взял спальник, верёвку, спички, коврик, немного еды и бутылку для воды, пообещал матери вернуться утром и пошёл.
   Манская сопка на другой стороне, так что нужно Ману вброд переходить; течение сильное и быстрое, так и подмывает, опрокидывает с ног. Главное - вещи держать выше над головой. В ширину Мана шагов двести пятьдесят, а там скалистый берег от самой воды горой поднимается.
   Вылезши на камни, я смахнул с себя воду, оделся и стал карабкаться сквозь кусты. Вытираться было нечем, да и смысла в этом не было, ведь уже через пять минут такого подъёма пот глаза щиплет, по спине течёт. Минут через двадцать подъём выполаживается и там уже неравномерно, буграми, минут через пятнадцать приходит к вершине: путь мне знакомый. На вершине меня ждал старый ржавелый трегапункт с табличкой «741м. 1960г.» и болтающейся на одной клёпке позеленевшей звёздочкой, не то алюминиевой, не то какой-то ещё, которую видно многие пытались оторвать, да так ни у кого терпения и не хватило.
   Если залезть на трегапункт, то можно увидеть дальние сопки, но Манская долина не видна из-за деревьев на пологой вершине. Для меня трегапункт – только ориентир: за ним чуть вперёд, за большим обгорелым пнём налево и вниз. В сумерках даже самый маленький пень кажется большим и страшным, потому я несколько раз сворачивал не там где надо и сразу же оказывался в непролазных кустах; это ясно указывало мне, что свернул рано. К тому же, я боялся, что плохо всё помню и могу ошибаться: может, не пень, а коряга, а может, и пень, да только он сгорел по весне, когда шёл низовой пожар. Когда идёшь по одному и тому же пути, в первый раз прогуливаясь, а второй раз с какой-то целью, то во второй раз дорога значительно удлиняется. В конце концов, пень нашёлся, такой, какой и был, похожий на старый чёрный башмак с ноги великана. От него уже не заблудишься, нужно держаться хребта и через пять сотен шагов будет утёс.
   Вышел я к нему уже в темноте. Вверх по течению реки у поворота, далеко внизу огоньки ровными полосками рассыпались по воде.
   Постояв немного, впитывая в себя ощущения ночной высоты, пустой и тёмной, лежащей затаённым страхом где-то в кончиках пальцев, я разложил костёр. Затрещали сучья, брызнули искры и полетели… Проследив за ними, я увидел небо: звёзды, будто те самые искры – вылетели из костра и зависли там вверху.
   Поглядел я на них немного и сел, прислонившись спиной к сосне, достал хлеб ржаной, пересыпанный солью, стал жевать его, запивая родниковой водой из бутылки. Угомонился и очутился в тишине.
   Понял, вдруг, что тишина – это не отсутствие звуков, а их соразмерность - когда тихие звуки не спотыкаются друг о друга, а громкие впитываются эхом, как, например: треснувший сук в костре: щёлкнул и растворился. А тихие звуки, если им не мешать, скромны по природе своей, как, например: крупные кристаллики соли хрустят на зубах, попадаясь в хлебе. Такая тишина, точно музыка, в неё тянет вслушиваться.
   А ещё, бывает, задумываешься, глядя на костёр и время будто обездвиживается, уходит куда-то, словно оставляет тебя одного, исчезает, будто и не было его, будто всегда так сидел и ощущал спиной бархатную грубость сосновой коры, наблюдал, как огненные лоскуты теребят пустой воздух. И так проваливаешься в это безвременье, и так паришь в нём безгранично, и мысли такие бесплотные, прозрачные… пока кто-нибудь не спугнёт эту красоту.   
   За рекой, вдруг стали запускать фейерверки; может, свадьба у них была или день рождения, а может просто очередной всплеск чьей-то благополучной жизни. Те, кто запускал салюты, очень чему-то радовались и кричали, то ли «горько», то ли «Борька», но все их крики доносились до меня как шелест: и для этого звука нашлось место в тишине. Один за другим разлетались фонтаны фейерверка и, за дальностью своей, звуки от красочных взрывов долетали до слуха через секунду-две после световых ощущений; и салюты, словно цветы распускались передо мной в тишине, а когда раздавался звук, то казалось, что он прилетал отдельно или же появлялся прямо здесь. Всё закончилось, но долго ещё в ушах сохранялись отзвуки взрывов и в глазах мельтешили калейдоскопы.
   Крики затихли, салюты пропали, и я стал засыпать. Вроде, как и сон не шёл, но сморило костровым теплом; долго ворочался, пытаясь найти удобную нишу между камнями, какое-то время ещё глядел сквозь чуть разомкнутые веки на блики огня, вздрагивал и прислушивался к звукам в лесу, но очень скоро заснул, будто провалился. Провалился наполовину, на ту, которая ближе к земле, ведь, когда ночуешь в тайге один, то спишь, если и крепко, то всё равно чутко и, кажется, во сне даже пошевеливаешь ушами, как дикий зверь, реагируя на шумы и потрескивания, коими лес наполняется сразу же, как заснёшь. Так что проваливаешься на несколько минут, а затем всплываешь, и сон протекает уже под самой поверхностью, так, что одним ухом можно из него даже вынырнуть, чтобы всё слышать. И сны снятся все какие-то осторожные, вкрадчивые и если доходит в них дело до чего-нибудь страшного, тут же и обрывается и сменяется чем-то приятным, будто сами сны себя боятся.
   Проснулся от холода. На северо-востоке над горами легла серая полоса, костёр догорел и лишь единственный фиолетовый уголёк курил сизой струйкой. Я хотел закутаться потеплей и дальше спать, но спальник тонкий – не дал мне такой радости. Холод – хороший будильник, потому как совсем неприятно делить с ним ложе, а он так и лезет в душу, так и норовит объять со всех сторон.
   Поворочался я с десять минут и вскочил разжигать костёр. Утренние мысли совсем не те, что вечерние: никаких уже философий, хочется чаю горячего, и никакая мудрость не поможет согреть его без чайника или котелка. Утро рождает меня заново, новые дела становится возможным строить на чистом месте. Все впечатления, разговоры, переживания скапливаются во мне в течение дня и всею своей толпой чрезвычайно утомляют сердце к вечеру, а сон опускает всё в прошлое и позволяет начать свежую жизнь. Может, это и не совсем так, но не зря же говорят: «утро вечера мудренее» ¬¬¬¬¬– утром не станешь делать таких глупостей, как вечером.
   Точно, ведь целью моего похода тогда являлся поступок, который нельзя было назвать иначе, кроме как – глупость: опуститься на верёвке с двухсотметрового утёса. С вечера мне виделось всё очень привлекательным, но утром стали возникать вопросы на счёт целесообразности моего предприятия. Появилось искушение быстро собраться, спуститься знакомым путём и через час-полтора уже быть в тёплой постели дома. Тем временем костерок уже разгорелся, я решил не торопиться и сел позавтракать. На утро у меня были оладьи на простокваше из козьего молока. Оладьи, конечно, выглядели помятыми, как и я, но вкус у них был чудесный. А вода в бутылке остыла за ночь и каждый глоток из неё вызывал судорогу в животе. Проглотив завтрак, я стал бегать и подпрыгивать, чтобы согреться.
   Обычно в это время года туманы здесь такие, что неясно, где небо, а где земля - всё перемешивается, а когда развеет немного, то солнце в облаках, будто мёд в молоке растворяется, и горы клочками проступают, словно дыры в белых простынях. Такие пейзажи представляются, что художникам и не снились. Но в это утро туман был только в низинах, и так было мало его, что похож он был на маленькие пушистые перья, выпавшие из едва подросших гусят: это всё из-за засухи, но роса на траве и кустах всё же была кое-где, ночным холодом выжатая из воздуха. Постепенно пейзажи, меня окружавшие, осветлялись, откуда-то из скал внизу вылетел сокол и закричал, подлетая к сосне, под которой я ночевал; вероятно, он каждое утро сидел на ветке и видел, как всходит солнце: об этом говорили перья, разбросанные внизу (здесь же я обнаружил в придачу кое-что другое, от чего нужно было теперь чистить коврик и спальник.) Он сделал два круга надо мной, громко крича – пиу-пиу-пиу – оповещая природу о присутствии человека, и улетел за гору. Я стал ходить по краю скалы, уже привыкший к её высоте, и рассчитывать маршрут. Об отступлении я уже не думал.
   Вещи собраны, снаряжение готово. Смешно звучит - "снаряжение", ведь это только одна верёвка длиной сорок восемь метров и толщиной с указательный палец среднего размера руки взрослого человека, но это единственное, что требуется, чтобы спуститься "лифтом".
   "Лифт" выглядит просто: на одном конце верёвки делается петля узлом "булинь" (незатягивающаяся петля), она используется как седло качели, а другой, свободный конец оборачивается вокруг ствола дерева и бросается вниз - туда, куда нужно спускаться. Затем тот, кто в "седле", отклоняется спиной вниз и, потихоньку стравливая верёвку, упираясь в "бок" скалы, пятится вниз. По мере того как седок опускается, конец верёвки, брошенный вниз, поднимается, вот и всё. Чтобы верёвка не выскользнула из рук, на конце завязывается узел. При таком способе верёвку можно использовать только в половину всей её длины, так что в моём случае, через двадцать с лишним метров обязательно должно было быть дерево, чтобы перецепиться.
  Я зацепился за маленькую сосенку, росшую на краю, ещё раз взглянул на рассчитанный маршрут и повис над грудой камней, наваленных внизу.
   Первые полминуты страх щекочет ступни ног и пересыхает в горле, но через минуту организм перестраивается и смиряется с действиями человека.
   Первую верёвку я прошёл медленно, много камней осыпалось из-под ног. Перецепился за берёзу и пошёл быстрее. Следующая сосна была чуть правее курса, так что пришлось качнуться к ней. Когда была пройдена большая часть пути, и до очередного дерева оставалось пол верёвки, я закрепил страховочный конец и повис, расслабив руки: что-то вроде отдыха. Где-то над головой у меня проснулись и загудели осы. Справа над дальней горой вровень со мной висело солнце; оно уже крепко пригревало, так что с одного боку меня припекало, а с другого ещё холодило. Чуть выше солнца из скалы торчал куст малины, странный какой-то: ветки, как у плакучей берёзы свисают. Я бы и не признал в ней малины, если бы не гроздья ягод, блестящие каплями росы на солнце.
   Всё равно отдыхаю, заодно и полакомлюсь, - решил я, отвязал страховочную верёвку, чуть приспустился и стал раскачиваться "маятником". Зашёл влево, оттолкнулся от скалы и поскакал к малинке. С первого раза не получилось - метра не хватило. Ещё попытка. Во второй раз доскакал, зацепился правой рукой за скалу, ягода была прямо передо мной, но камень, за который я ухватился, вывернулся из скалы, и оттуда мне в лицо прыснули осы. Получив два укуса: один в бровь, другой под ухо, я покатился по скале обратно к своему маршруту, ударился плечом о камень, выпустил страховочную верёвку и полетел вниз с криком. Страховочная верёвка переплелась с основной, что существенно тормозило мой "полёт", к тому же я бороздил скалу, набивая шишки о торчащие камни. Следующее дерево было чуть левее, так что я пролетел его мимо, но ещё одно, к счастью, оказалось прямо подо мной гораздо ниже. Оно было последнее, так что, не попади я на него - валяться бы мне в камнях ломану-переломану.
   В самый последний момент удалось прицелиться  и точно попасть ногами на ствол. Берёза хрустнула и с шорохом взмахнула ветками, но выдержала. Не успел я схватиться за скалу, как мне в плечо вонзила жало уже новая оса. Здесь тоже было гнездо. Я дёрнулся и сорвался дальше.
   И тут в глазах у меня всё замедлилось, словно в полусне я левой рукой сдёрнул верёвку с предыдущего дерева так, что она легла на ствол моего последнего дерева, и зацепился правой рукой за ветку, чтобы подождать, пока это произойдёт. Всё это получилось будто невольно, словно кто-то двигал руками за меня, кто-то сильный и уверенный.
   Оставшиеся метры я спускался так, как было задумано с самого начала, только очень быстро и с самыми ужасными выражениями, какие только знал. И всё уже было бы ничего, но у самого подножия оказалось, что верёвки не хватает каких-то полметра; тогда я с руганью отпустил её и покатился по камням. По пути мне попался куст бузины, я пытался зацепиться за него, но он прямо раскрошился в руке. Только у больших камней удалось затормозить. И опять не повезло: в дороге с правой ноги соскочил кроссовок, и именно эта нога угодила в куст шиповника, в котором было осиное гнездо, после чего последовало ещё три укуса в довесок к остальным. С криками "Да сколько их тут!!" и всякими другими криками я отпрыгнул в сторону. То ли от обиды, то ли от боли у меня просто потекли слёзы. Я продолжал ругать ос и верёвку, и кроссовок и все виды ягод, которые только знал.
   До реки ещё нужно было идти вдоль Серебряного ручья почти километр по густой двухметровой крапиве и зарослям колючей малины. К тому же, это всё было мокрым от росы и утопало в паутине. Нога распухла и не ощущала почвы, даже неясно было, как она встаёт: прямо или на излом. Вся моя психика была совершенно поломана; всё, что я делал, так это - продирался и ругался, продирался и ругался... и так с полчаса. Мне было жутко обидно от всего, что произошло так быстро, так внезапно и глупо, а главное, что винить в этом было некого!
   Я так был занят своей злостью, что даже не подумал, какое облегчение меня ждёт впереди, какое счастье. Вот так: ругаясь и злясь, я доковылял до реки и, не раздумывая, вошёл в неё, как был: в одежде, с рюкзаком, верёвкой. Думаю, что если даже был бы у меня фотоаппарат с собой или ещё что-нибудь, что нельзя мочить, я бы всё равно шагнул.
   В этом месте было много островов, поросших ивняком – от этого течение было спокойно, а глубина доходила до двух метров; так что я вошёл туда с головой. Вначале было удивление, затем восторг, а потом всё залилось прохладным водяным счастьем. Одежда и рюкзак не давали мне тонуть, я расслабился, перевернулся на спину и невесомо поплыл. Надо мной свисали ветки плакучих берёз, вдалеке шумел перекат, где-то очень далеко вниз по течению жужжала мухой моторка. Правая нога огненно пульсировала под водой, как неродившийся вулкан: ей досталось больше всего. От осиного яда, от укусов крапивы, от царапин малины: от всего этого я не ощущал пределов своего тела в воде; мне казалось, что я растекаюсь и становлюсь больше. Я чувствовал себя замыслом кузнеца, заготовкой для меча или плуга, брошенной из кузнечного горна в воду, чтобы снова попасть в раскалённые угли и звенеть потом под ударами молота. И сейчас должна была от меня вскипать и пузыриться вода в реке. Вода, конечно, не вскипала, но мальки-пескари стайками окружили меня, отчего я решил, что они греются.
   Мне стало вдруг смешно, цветные круги поплыли по небу, в голове загудело, затрещало, затикало, кончики пальцев стали бесчувственными. Мне сказали потом, что до смерти было рукой подать, что я должен был потерять сознание и, возможно, уже никогда не обрести его. И я чувствовал, как теряю его, как тело становится неподвижным, словно заросшая водорослями река, как тускло бьётся сердце, как замирает дыхание. Внезапно стало холодно, затряслось всё тело; каким-то другим уже зрением я увидел, как прыснули мальки от моих ног в стороны. Я закрыл глаза и увидел старую цветную, но уже выцветшую фотографию, на которой была мама: её во время разминки перед соревнованиями по фигурному катанию сфотографировал мой дедушка. Ей там было шестнадцать лет. Она была в платье чуть выше колен, цвет которого уже нельзя было разобрать, и ехала на одной ноге, склонившись надо льдом, выставив другую ногу назад и чуть вверх, образуя одну линию с телом, а руки в стороны. Этим она была похожа на хищную птицу, которая подлетела к земле и готовится уже схватить добычу. Несколько секунд я видел эту фотографию, а потом стал проваливаться куда-то совершенно без чувств. И уже почти всё угасло и забылось, и только помню, как большая птица меня подхватила и понесла: над лесом, выше, выше, мимо сосны, где я ночевал, и потом уже ничего не помню.
   Первое, что я услышал - это звук удаляющейся моторки; первое, что я увидел - это небо и травинки над лицом; первое, о чём подумал - это то, что сегодня приедут гости в пять часов, и я должен играть на рояле. Ну, не то, чтобы должен, но ведь попросят: в прошлый раз я обещал им вальсы Шопена. Я приподнял голову и увидел, что вода приткнула меня к каменистой отмели, поросшей редкой травой-осокой. Звук лодки уже почти угас за поворотом, и я пытался по тембру мотора определить: та же это лодка или какая-нибудь другая, следующая - это чтобы понять, сколько я был без сознания. Взглянул на часы, но вспомнил, что последний раз смотрел на них на скале перед спуском. Затем попытался сесть; тело плохо слушалось, будто под одеждой всё было набито ватой. Со второй попытки мне удалось встать, и я побрёл к противоположному концу отмели. С меня струями стекала вода, ноги еле ворочались.
   Помню, как взглянул на часы, - было восемь, - и подумал, что у всех людей ещё утро, а у меня за час, будто три дня залпом вылетело, и никто кроме меня об этом не знает. Этакая тайна. Помню, как считал ступени с берега к усадьбе: их было тридцать шесть, а мне казалось, что больше. Помню, как вошёл в баню, скинул с себя всё посреди моечной, зашёл в парную и лёг на полки: здесь ещё было тепло со вчерашнего дня. С полминуты я слышал, как журчат под полом струйки воды с моих вещей, потом уснул.
   Проснулся я от ворчания матери в моечной, она зашла по своим делам и увидела ворох вещей посредине: "Вот воробей! свалил всё в кучу и ушёл куда-то". Она стала раскладывать вещи по лавкам. У меня всё болело и, к тому же, затекла шея, оттого что спал на досках. Я что-то пробормотал и охнул из парной. "Ты здесь, что ли? - Мать отворила дверь, тут же прикрыла и подала простыню в просвет. - Прикройся. Ты живой там, скалолаз? - Я промямлил что-то. - Пойдём. Я суп с курицей сварила, пойдём обедать. Скоро гости приедут, уже ужин сейчас буду готовить". Я сполз с полков и замотался в простыню, меня знобило. Мать увидела меня на улице, и в следующие пятнадцать минут я был с ног до головы намазан всякими мазями. Я пытался рассказать, что со мной произошло, но картина как-то не складывалась. Я считал укусы в памяти; мать сосчитала их у меня на теле. "Семь штук! Вот артист! Чем ты думал? Надеюсь, тебе хватило".
  Вечером я сидел на лестнице и смотрел на реку. На воде было много пены: во время засухи выше по течению оголяются пороги: они-то и взбивают пену на воде. Я всё крутил и крутил в голове утренние кадры и мне казалось, что всё моё падение было продумано до мелочей. Не потянись я за малинкой – упал бы с той самой нижней берёзы, на которой осы застали бы меня врасплох, а так, я был уже заведён и в таком состоянии всё делал неосознанно и, может быть, поэтому правильно. Почему-то решил я тогда, что спасла меня эта малинка. И до сих пор она иногда возникает у меня, как видение, вся в каплях росы: малинка, вкус которой я могу только представлять и бесконечно преувеличивать.


2007 ноябрь 27
Москва.


Рецензии