Семипроклятинск

…Она ушла из жизни в неимоверных страданиях, однако перед самой смертью примирившись со всеми, простив всех и успокоившись в первый раз за долгие годы болезни, и теперь холодная, чужая лежала на столе с лицом ясным, не искажённым, наконец, мукой. Он сидел рядом, бледный и измученный, точно и сам уже не жилец, освещённый тусклым светом близящегося апрельского серого, промозглого утра, и догорающая свеча едва-едва поблёскивала в углу, угасая, подобно самой жизни. В эту первую ночь без неё он вдруг пришёл к странному выводу:
- Всё-таки она любила меня беспредельно… И никогда, никогда не могли бы мы перестать любить друг друга; даже, чем несчастнее были, тем более любили… Я, наверно, виноват перед нею… Она заслуживала лучшей доли, а я ничего не мог ей дать, не мог облегчить страданий её. Обманул надежды… Но кто знает, с кем бы была она счастлива? Маша, Маша… Встретимся ли мы с тобою? ТАМ? Прости меня, Маша, за всё! Прости!
Слёзы катились по желтоватым, запавшим щекам. А лицо покойницы было просветлённым, точно первый раз узнала она счастье… И в эту ночь не шли на память бесчисленный ссоры, припадки безумия, в которых она, харкая кровью и колотясь головой о стену, проклинала его, желала ему смерти и винила в своей искалеченной судьбе, в нищенском существовании их, в своих разрушенных мечтах… Всё это ушло, забылось, а перед глазами стояла та прежняя Маша, какой увидел он её в первый раз…

***

Ещё только направляясь к месту будущей службы, Фёдор Михайлович чувствовал, что в жизни его грядут какие-то очень большие события. «…Кажется мне, что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь очень решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то, и что будет что-нибудь, может быть, тихое и ясное, может быть, грозное, но, во всяком случае, неизбежное…» - писал он в одном из писем.
 После долгих лет пребывания в остроге служба рядовым казалась большим облегчением, благо местное «высшее общество» было весьма радо знакомству с петербургским писателем, пусть даже и подзабытым теперь – здесь и такой в диковинку. Приглашали в разные дома, где просили почесть что-нибудь, задавали многочисленные вопросы на самые разные темы, начальство зазывало на чай, разрешили даже и квартиру снимать в городе, недалеко от казармы… Однажды пригласил к ужину местный таможенный чиновник, Александр Иванович Исаев, человек добрый, но сильно пьющий.
- Приходите, пожалуйста! Мы с женою будем счастливы! Мы ведь ваших «Бедных людей» читали, восхищались даже! В особенности супруга. Она у меня женщина начитанная, интеллигентная. Отец её, француз, был директором Астраханской гимназии. Так что сами понимаете, какого полёта женщина. Ей, конечно, скучно приходится здесь… Так вы уж придите! Я уверен, она вам очень рада будет. Ну, и я, конечно, премного признателен… Придёте?
- С большим удовольствием, - кивнул Фёдор Михайлович.

Войдя в небогатую квартиру Исаевых, Достоевский увидел перед собой изумительно красивую женщину лет двадцати восьми. Тонкая, изящная, со светлыми волосами и огромными, печальными глазами, она протянула ему свою белую, маленькую руку. Несколько мгновений Фёдор Михайлович стоял, как вкопанный, не в силах оторвать глаз от этого поразившего его лица. «Какое удивительное лицо! Прекрасное! Но, однако же, сколько страдания в нём! В глазах! Кажется, очень страдала она… Несомненно, душа у неё высокая, вот, только добрая ли? Если б только сумела она остаться доброй…»
- Позвольте представить вам мою супругу, - переминаясь с ноги на ногу, заговорил Александр Иванович. – Мария Дмитриевна!
Достоевский вздрогнул и, спохватившись, поцеловал протянутую руку хозяйки:
- Весьма рад знакомству, - пробормотал, стараясь скрыть волнение. Второй раз в жизни так забилось сердце его при виде женщины, как тогда, в Петербурге, когда предстала перед ним великолепная красавица Авдотья Яковлевна Панаева, и он на миг потерял дар речи, ослеплённый ею…
Исаева болезненно улыбнулась и пригласила гостя к столу.
За ужином Александр Иванович быстро опьянел.
- Эх, Фёдор Михайлович… Все мы Макары Девушкины, все мы, бедные, несчастные, униженные и растоптанные! Горемычные! – вздыхал он, растягивая слова и размазывая по лицу слёзы.
Мария Дмитриевна побледнела и бросила на мужа гневный взгляд, которого он, впрочем, не заметил. Наблюдая за ней, Достоевский понял, отчего так жестоко страдает эта умная, образованная и очень гордая женщина. Как нестерпимо было ей её положение: вечно пьяный муж, от стыда за которого она не находила себе места, беспросветная нищета, кромешное одиночество, сплетни, окружавшие её и её сына, и, наконец, непроглядная, страшная, беспросветная мгла в будущем. Сердце Фёдора Михайловича наполнилось жалостью к Исаевой, ему стало больно смотреть на её проникнутое скрытой мукой лицо, которое он почти не мог вынести.
Наконец, Александр Иванович уснул, сидя прямо за столом. Мария Дмитриевна поглядела на мужа, закусила губу и с трудом сдержала слёзы.
- Не огорчайтесь так! – тихо сказал Достоевский. – Поверьте, всё ещё изменится… Тьма не может быть вечной.
- А какой выход из неё? – всхлипнула Исаева. – Видите, как мы живём? Так же нельзя жить!
- Трудно вам приходится?
- Местные сплетники выдумали, что дед мой – мамелюк. Дразнят моего сына, Пашу, арапчонком… А Александра Ивановича того гляди уволят от должности… за пьянство… Мы же с голоду погибнем тогда! А он точно не понимает…
Фёдор Михайлович погладил Марию Дмитриевну по руке:
- Успокойтесь, пожалуйста. Надо верить! Бог милостив и вас не оставит.
Исаева подняла голову и посмотрела на Достоевского как-то странно. Помолчав, она вдруг попросила:
- Вы многое пережили, Фёдор Михайлович и, кажется, хорошо знаете людей… Расскажите мне о каторге… Как там? Очень тяжело вам было? Страшно?
- Поначалу очень тяжело. Мы в Петербурге боролись за народ, не зная его… А на каторге столкнулись с ним лицом к лицу. И лицо это поглядело на нас вначале с издёвкой: что, мол, были баре, а теперь похуже нашего брата сделались? А потом свыклись, притёрлись друг к другу… И теперь, знаете ли, думаю, что мёртвые годы эти не напрасно прошли для меня и даже какую-то пользу принесли…
- Пользу? Общение с разбойниками – пользу? – поразилась Мария Дмитриевна.
Фёдор Михайлович внимательно взглянул на Исаеву, но тотчас отвёл глаза и отозвался негромко:
- Вначале я тоже видел перед собой лишь разбойников… Но, проведя с ними бок о бок четыре года, отличил в них, наконец, людей. О, Мария Дмитриевна, вы, быть может, не поверите мне, но представьте: среди них есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото! Я сжился с ними и потому знаю их порядочно… Только на каторге я и смог узнать хорошо русский народ, так хорошо, как не многие знают… Нет, эти года не прошли для меня бесплодно! Видимо, так нужно было! Сказано ведь – «не оживёт, аще не умрёт». Быть может, мне было суждено пройти испытание «мёртвым домом» с тем, чтобы теперь воскреснуть…
- Странный вы человек… - задумчиво произнесла Мария Дмитриевна. – Я таких прежде не встречала.
- И я не знавал вам подобных…
- А что же во мне особенного?
- Страдание… - выпалил Достоевский. – В вас страдания много!
Исаева опустила голову.
- Поздно уже, - проронила она. – Вам, должно быть, пора… А мне ещё всё здесь прибрать нужно.
- Я мог бы помочь вам…
- Не стоит, - Мария Дмитриевна поднялась и с усилием улыбнулась. – Спасибо вам, Фёдор Михайлович.
- За что, помилуйте?
- За понимание… Вы уж не забывайте нас теперь. Заходите почаще!
- Непременно! – пообещал Достоевский, крепко пожимая руку Марии Дмитриевны и с удивлением чувствуя, что одно лишь прикосновение к ней обжигает его.

Отойдя несколько шагов от дома Исаевых, Фёдор Михайлович оглянулся и увидел её худощавую фигуру в ярко освящённом окне. Она смотрела ему вслед, и от этого сердце неровно застучало в груди, то падая куда-то глубоко, а то вдруг подкатывая к горлу.
Достоевский поспешил домой. Улицы города становились в этот час пустынны, на них царила непроглядная темень, так как фонарей нигде не было. Идти приходилось едва ли ни ощупью, вспоминая, где следует повернуть, и ежесекундно рискуя споткнуться о какую-нибудь из многочисленных колдобин, коими славились местные дороги. Однако, в эту ночь Фёдор Михайлович позабыл обо всех неудобствах и даже не заметил, как оказался возле окружённого кустами малины и смородины небольшого бревенчатого дома, где он квартировал. Вероятно, Достоевский прошёл бы мимо своего жилища, но хозяйский пёс громко залаял, заслышав шаги его. Фёдор Михайлович ласково потрепал пса по холке и, стараясь не шуметь, прошёл в свою комнату.
Привычно запалив сальную свечу, Достоевский подошёл к тусклому, маленькому зеркалу, висевшему на стене, и взглянул на своё отражение.
- Вот, уже и 33 стукнуло, - тихо вымолвил он. – Христов возраст… И каков же итог? Много утекло воды за четыре года… Тургенев, Гончаров, Островский – все уж сколько шагов вперёд сделали. Уже и новые имена появляются… А я, точно призрак прошлого. Ах, если бы достало сил вернуться! Нагнать упущенное! Неужели нет выхода из этой бездны? Не может быть так! Четыре года назад казалось, что и из острога нет выхода. И солдатчина не вечна! Ничего… Страдания душе потребны. Они уравновешивают всё на нашей грешной земле, на которой люди не умеют возлюбить ближнего, как им завещано… А страдание приближает к Христу, к Его жертве… И народ подсознательно знает это. Быть может, оттого самая великая и вечная потребность всякой русской души есть страдание…
Фёдор Михайлович отошёл от зеркала и опустился к столу. Ничто не нарушало ночной тишины. Слышно было лишь, как бегают по стенам и полу, шуршат тараканы. Через некоторое время чистый лист бумаги был уже испещрён мелким почерком. Достоевский бегло проглядел написанное и приложил лист к стопке таких же, на первом из которых было аккуратно выведено название: «Записки из Мёртвого Дома»…
Уже светало, когда он задремал ненадолго: рано утром нужно было спешить в казарму…

В казарме, едва окончилась проверка, Фёдор Михайлович подошёл к молодому барабанщику, коего опекал и защищал от нападок сослуживцев, которые всячески насмехались над нескладным и не умеющим постоять за себя юношу.
- Как поживаете, Кац? – спросил Достоевский.
Молодой человек отвернул голову, и Фёдор Михайлович заметил, что глаза его красны, а губы дрожат.
- Они опять дурно обращались с вами?
- Ах, это невозможно выносить дольше! Ей-богу, Достоевский, я или сбегу отсюда, или удавлюсь! – отозвался Кац.
- И думать не смейте! Вы ещё так молоды: у вас же вся жизнь впереди!
- Но отчего они смеются надо мной? За что мучают?
- Они тоже многое перестрадали, Кац… Некоторые сильно страдающие люди находят себе облегчение в чужом страдании. Немецкий философ Штирнер выдвинул идею человекобожия… Большинство о ней, конечно, и не слышали, но подсознательно стремятся главенствовать хоть над кем-то, хоть в узком кругу быть Царём, Хозяином, Наполеоном, ежели угодно. Был у нас на каторге майор Кривцов. Так он нам прямо и заявлял: «Я ваш Царь и Бог!» Наш ротный мнит себя Царём и Богом, властвуя над солдатами… А солдаты, в свою очередь, стремятся создать у себя иллюзию власти хоть над единой живой душой.
- И я должен мириться с этим? Сносить? – в глазах барабанщика заблестели слёзы.
- Нужно просто сцепить зубы и пережить. Не обращайте на них внимания, и тогда им станет неинтересно потешаться над вами, и они оставят вас в покое.
- Вы полагаете?
- Полагаю! Не показывайте им вашей боли, но, если нет сил держать её в себе, приходите и делитесь ею со мной.
- Спасибо, - вздохнул Кац.
Достоевский вглядывался в бледное лицо юноши и вспоминал себя, начинающего литератора, застенчивого, неуклюжего, почти нелепого среди пышных гостиных, маститых писателей, светских красавиц… Вспомнилось, как упал он в обморок перед одной из них, сражённый эпилептическим припадком, и как затем потешались над ним Некрасов, Панаев, Тургенев… Выдумали даже непотребную эпиграмму и пустили её по всему городу. И как, страдая от их бесконечных издёвок, не умея ответить тем же, недоумевал, как этот бедный мальчик Кац, за что, почему именно его? И неужели сами не страдали они, что так легко заставляют страдать другого человека? Не может быть такого! Вспомнилось ещё, как после очередных нападок зубоскалов, Белинский утешал: «И стоит из-за этого переживать!» - и строго выговаривал Тургеневу, сияя своими холодными, синими глазами. Точно так недавно сам Достоевский увещевал одного из солдат, обижавшего Каца… Как, в сущности, всё схоже везде! На удивление.

Едва переступив порог своей квартиры, господин стряпчий уголовных дел, Александр Егорович Врангель заслышал знакомый голос, доносившийся из комнаты:
- Чертог сиял. Гремели хоры…
Певцы при звуке флейт и лир.
       Царица голосом и взором
       Свой пышный оживляла пир;
       Сердца неслись к ее престолу,
       Но вдруг над чашей золотой
       Она задумалась и долу
       Поникла дивною главой...
Врангель вошёл в комнату и, улыбаясь, поглядел на расхаживающего взад-вперёд в распахнутой шинели Достоевского.
- Я вижу вы сегодня в хорошем расположении духа! – весело произнёс Александр Егорович, точно знавший, что «Египетские ночи» его друг читает только в добром настроении. – Обожаю слушать, как вы читаете!
Фёдор Михайлович резко обернулся и кинулся навстречу Врангелю:
- Ну, наконец-то, а я уж заждался вас!
- Что-то случилось?
- Случилось! Я сейчас всё вам расскажу, только, умоляю, велите вашему Адаму побыстрее подавать уху (ведь у вас уха сегодня, не так ли?). Я ужасно проголодался.
Александр Егорович позвал слугу и, сделав распоряжения относительно обеда, опустился на диван рядом с Достоевским, уже раскурившим длинный чубук.
- Я вчера встретил удивительную женщину, Александр Егорович, - произнёс Фёдор Михайлович.
- Кто же она?
- Мария Дмитриевна Исаева…
- Исаева? – удивлённо переспросил Врангель. – Я знаю её… Очень красивая женщина… Но очень сложный характер…
- Такое изумительное создание в такой грязи… Как это несправедливо! Она так страдает, так страдает! Если б я только хоть чем-нибудь мог помочь ей! Вот, когда нестерпимым делается моё бесправное положение! Как ей возможно связать судьбу с бывшим каторжником, человеком, у которого за душой ничего!
- Уж не влюблены ли вы, Фёдор Михайлович?
- Кажется, так… - тихо отозвался Достоевский.
Александр Егорович помрачнел. Он уже успел неплохо узнать своего друга, перед которым преклонялся, ещё не зная его лично, благодаря его книгам, и почувствовал, что Фёдор Михайлович очень серьёзно увлёкся Исаевой, женщиной замужней да ещё такой гордой и требовательной, что, даже ответь она взаимностью, так ведь только измучает любящее её, горячее сердце… «Не к добру все это!» - подумал Врангель, однако промолчал.
Подали стерляжью уху. За обедом Достоевский поделился радостью:
- На днях я вновь буду у неё!

Они стали видеться часто, и разговоры их делались раз от раза продолжительнее и откровеннее. Он успокаивал бедную женщину, пытался вселить надежду, сам подчас утрачивая её… А она удивлялась:
- Откуда вы только черпаете силу, чтобы верить?
- Ах, Мария Дмитриевна, я – дитя века, дитя неверия и сомнения. Если б вы только знали, каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая от доводов противных лишь усиливается! Но верить необходимо! Ибо ничего нет совершеннее Христа! И я вам больше скажу: если бы мне кто-нибудь доказал, что истина вне Христа, то мне лучше бы хотелось остаться с Христом, нежели с истиной…
- А я уже во всём разуверилась, - сказала Исаева, обжигая Фёдора Михайловича своим метущимся, полным горечи взглядом.
- Не говорите так! Прошу вас! Мне невыносимо слышать от вас этакие слова! Ведь вы – Совершенство!
- Нет-нет! Не говорите! – испуганно прошептала Мария Дмитриевна. – Вы так смотрите на меня, что я… Я боюсь вас, Фёдор Михайлович!
- А я – вас. Вашего лица! Глаз ваших! И всё-таки, Мария Дмитриевна, я люблю вас! Я понимаю, что едва ли не преступление мне, бывшему каторжнику, говорить вам такие слова, но не сказать их я не могу! Я умру за вас! Я всю кровь свою отдам, лишь бы вы были счастливы! Не гоните меня за это, прошу, ибо никогда, клянусь, я не позволю себе…
- Молчите! – вскрикнула Исаева. – Не унижайте себя! Вы лучше всех их! Вы, может быть, единственный настоящий человек из всех, кто меня окружает. И вы небезразличны мне… Но я не могу ничего вам ответить сейчас. Я ещё сама себя не знаю и не понимаю!
- Но я знаю вас…
- Быть может. Но теперь, прошу вас, уйдите. Мне необходимо остаться одной. Разобраться в себе…
- Ваша воля для меня закон. Отныне я раб ваш! – с этими словами Фёдор Михайлович опрометью выбежал из квартиры Исаевых и, спотыкаясь, чувствуя огромное смятение в душе, отправился к Александру Егоровичу, единственному человеку, с которым мог поделиться он своей мукой, который слушал всегда со вниманием и бесконечным участием, склонив набок своё красивое, молодое лицо…
Врангель мгновенно понял состояние друга и, обеспокоенный его крайним нервным возбуждением, на другой же день, выхлопотав разрешение начальства, перевёз Достоевского на свою загородную дачу, расположенную на берегу Иртыша.

На даче Фёдор Михайлович несколько успокоился. По утрам он ходил купаться на реку, днём работал в саду и обучал грамоте по просьбе Марии Дмитриевны дочку ссыльного поляка, семнадцатилетнюю Марину, а вечером они с Врангелем подолгу разговаривали, лёжа на траве и глядя на звёздное небо. Лето бывало в этих краях жарким (в том мае днём бывало под 30 градусов, и раскалённое солнце обжигало), и ночь, распуская свои чёрные крылья, освежала, дышала запахом реки и трав, доносила с другого берега шёпот густых, суровых лесов. А звёзды мерцали холодно и нездешне, завораживая и напоминая о необъятности и бесконечности вселенной.
Фёдор Михайлович приподнялся с земли и, не отрывая взгляда от неба, обратился к Александру Егоровичу:
- Знаете, когда я в юности читал Вертера, меня поразило, что, прежде чем покончить счёты с жизнью, он сожалеет о том, что более не увидит прекрасного созвездия Большой Медведицы… Я всё думал, чем же так дороги были ему эти созвездия, а теперь, кажется, понял.
- И чем же? – осведомился Врангель, сорвав какую-то травинку и рассеянно крутя её в пальцах.
- Созерцая их, Вертер сознавал, что он вовсе не атом и не ничто перед ними, что вся эта бездна таинственных чудес божьих вовсе не выше его мысли, сознания его, не выше идеала красоты, заключенного в его душе, а, значит, равна ему и роднит с бесконечностью бытия… и что за всё счастье чувствовать эту великую мысль, открывшуюся ему, он обязан лишь своему лику человеческому…
Врангель задумчиво взглянул на небо и, помолчав несколько минут, повернулся к своему другу:
- С восшествием на престол нового Императора, вы можете рассчитывать на изменение вашей участи. Молодой Государь слывёт человеком просвещённым и даже отчасти либерально мыслящим. Многие заключенные сейчас освобождаются и получают послабления…
- Дай Бог, милый Александр Егорович, дай Бог! – вздохнул Достоевский. – Жаль, что не удалось передать мои стихи вдовствующей Императрице…
- Ну, не стоит унывать! – улыбнулся Врангель. - Я ещё поговорю с Густавом Христиановичем1 на сей предмет. Неужели не удастся договориться нам? Верноподданнические стихи пришлись бы теперь как нельзя кстати!
- Ах, не наступайте на больную мозоль… Как представлю, что эти стихи прочтут жандармы, которые приходили в бешенство от моей несговорчивости, аж в пот холодный бросает. Вот, уж возрадуются! Что, - скажут, - обломали мы тебе крылышки? Вон как запел! Но да чёрт с ними! Я сейчас на всё готов! Пушкин и Державин писали же хвалебные оды Государям! Кто посмеет их в том упрекнуть? А в моём положении такая хитрость и тем более простительна. Умные поймут… А прочие будут, конечно, издеваться всячески…
- Я вас прежде не спрашивал, Фёдор Михайлович, но… Скажите, вы окончательно отказались от идеи политического переворота в России? – спросил Александр Егорович.
Достоевский опустил голову и, поразмыслив, ответил медленно:
- Теперь это немыслимо. Массы не готовы к нему. И какая может быть конституция при абсолютном невежестве народа, который не то что политики, но грамоты ещё не разумеет! Конституция нужна горстке либеральномыслящей интеллигенции. А России нужно пока лишь освобождение от крепостничества и духовное просвещение народа! Но никак не переворот!
От реки потянуло сыростью, и Фёдор Михайлович зябко поёжился.
- Холодно что-то. Вернёмся в дом? – предложил он.
- Извольте, - кивнул Врангель, легко поднимаясь на ноги.
- Кстати, вы обратили внимание, как переменилась в последнее время Марина? Прежде была такой весёлой и задорной, а теперь ходит мрачная, прибитая точно. Не случилось ли чего дурного?
- Да, неладно, - согласился Александр Егорович. – Я полагаю, следует завтра же побеседовать с ней. Может, ей помощь нужна?

Фёдор Михайлович не ошибся: разбитная, смешливая и, несмотря на юный возраст, уже кокетливая красавица Марина действительно очень изменилась. Во всём её облике появилась какая-то скрытая страдальческая надломленность, и вся она походила на растерзанное бурей дерево… Во многом унаследовав характер отца, гордая полячка, Марина вначале пробовала отпираться и отшучиваться в ответ на вопросы своего учителя, но вскоре поникла и горько заплакала, закрыв лицо руками.
- Так что же произошло? – допытывался Достоевский, с болью глядя на рыдающую девушку.
- Марина, слезами горю не поможешь. Доверьтесь нам! - поддержал его стоявший в углу Врангель.
Марина отрицательно мотнула головой:
- Поздно… Мне уж теперь никто не поможет… Это всё Ванька… Ванька Саврасый. Креста нет на нём, окаянном…
- Ванька Саврасый? – Фёдор Михайлович покосился на Врангеля.
- Сын городского старосты… - отозвался тот.
- Он самый, - кивнула Марина. - Заглядывался он на меня с давних пор, подарки разные дарил, весёлый такой был, добрый! Обещал, что женится да всю жизнь на руках носить будет… Грех на мне лежит: поддалась я ему… А он… Он… - девушка заплакала вновь.
- Обманул, бросил, да? – сочувственно спросил Достоевский.
Марина кивнула и, утерев слёзы, продолжила:
- Это не всё… Старик-киргиз, кучер Ваньки, знал всё. Он заявился ко мне и пригрозил, что донесёт отцу и мачехе… Если я… Господи, да как же мне жить с этим?! Если б вы знали, как я его боюсь! Это страшный человек! Я его ненавижу, а противиться не могу ему… Думала в Иртыше утопиться от вечного этого стыда и страха, да духу не хватило. А жить так сил уже нет никаких! Простите меня…
Лицо Фёдора Михайловича побагровело, а губы задрожали. Он осторожно погладил Марину по голове и взглянул на приблизившегося Врангеля:
- Что ж мы делать будем, Александр Егорович? Видите, как…
- Подобное вопиющие дело не может, разумеется, так оставаться. Я завтра же займусь им. Слава Богу, и у меня есть кое-какая власть. И её вполне достанет, чтобы выселить мерзавца из города…
Марина встала и, не поднимая глаз, прошептала:
- Простите. Я пойду лучше… Прощайте! – и выбежала из дому, закрыв руками распухшее от слёз лицо.
Фёдор Михайлович принялся расхаживать по комнате. Руки его дрожали, а лицо судорожно подёргивалось. Внезапно он остановился и, повернувшись к Врангелю, произнёс хрипло:
- Много грехов на белом свете, Александр Егорович, но самый страшный, по мне, это такое надругательство… Ведь она же совсем ещё ребёнок…
Достоевский нервно закурил.
- В ближайшие дни я выселю негодяя из города, - сказал Врангель.
- Да, выселите… - едва слышно отозвался Достоевский. – А с душой-то что станет? С её душой?! Из души всего этого никакою властью не выселишь… На всю жизнь мука останется! Вот, ведь что страшно, милый Александр Егорович!

Спать он лёг, как всегда, на рассвете, чувствуя неприятную тяжесть в голове и какое-то недоброе предчувствие на сердце. Во сне, тревожном и болезненном, его мучило удушье, от которого он метался по постели, и память, выдававшая самые чудовищные картины из его неспокойной жизни, делавшиеся ещё более нестерпимыми во сне, чем даже наяву.
Крохотная комнатушка, наполненная паром и жаром, и копотью, разъедающей глаза; под ногами – месиво из склизкой грязи; в нос ударяет вонь от нескольких сотен давно немытых тел… И тела! Красные, распаренные, в единое месиво смешавшиеся… И среди этого месива мелькают шрамы, клейма, безобразия различных болезней, кандалы и лица, тоже страшные, почти нечеловеческие… Наверно, если есть ад, то он должен быть именно таким, невообразимым и чудовищным, как эта каторжная баня… И движется, движется страшное человеческое месиво, окружает, сдавливает так, что нельзя уже ни вздохнуть, ни вскрикнуть…
Достоевский в ужасе проснулся и тряхнул головой, стараясь отогнать от себя страшное видение.
В комнату осторожно вошёл Александр Егорович и протянул письмо со словами:
- От неё…
Фёдор Михайлович дважды пробежал глазами письмо и покачнулся. Письмо само выпало из рук и свалилось на пол. Не зря именно сегодня такой жуткий сон!
Врангель обеспокоено взглянул на побледневшего Достоевского, быстро поднял письмо и прочёл его. В письме сообщалось, что Александр Иванович Исаев, уволенный от таможни, получил новое назначение. В другой город.
- Значит, уезжает? – тихо спросил он.
Достоевский кивнул:
- В Кузнецк!! Это же пятьсот вёрст отсюда… Боже мой, Александр Егорович! Это же… конец! Я с ума сойду, не имея возможности хотя бы иногда видеть её! Что же делать теперь?! Что делать..?
Александр Егорович опустился на край постели рядом с Фёдором Михайловичем и произнёс задумчиво:
- Положение, конечно, сложное, но мы ещё поборемся. Придумаем что-нибудь. Вы напишите письму Тотлебену2. Вы вместе учились, и он должен помнить вас. Вдобавок и я знаком с Эдуардом Ивановичем. Он севастопольский герой, его мнение веско. Если он замолвит за вас слово перед Государем, то последний наверняка не откажет ему! Держитесь же, друг мой! Ещё не всё потеряно.
- Я должен видеть её, проводить… - глухо откликнулся Достоевский, поднимаясь.
- Разумеется, - кивнул Врангель и, пристально взглянув на Фёдора Михайловича, добавил решительно. – Я поеду с вами.
- Спасибо, - вздохнул Достоевский.

Исаевы уезжали тихой майской ночью. Александр Иванович, уже изрядно хмельной, едва уложили вещи, сел в экипаж и захрапел, тем самым дав возможность жене и Фёдору Михайловичу проститься перед долгой разлукой. Мария Дмитриевна подошла к Достоевскому, с трудом сдерживавшему рыдания. Заметив катившиеся по лицу его слёзы, Исаева сказала:
- Ну, что ты? Господи, зачем же? Что ты плачешь-то? Ты не плачь, не тоскуй… Вот, посмотри на меня… - но тут голос её предательски дрогнул, и она заплакала сама. – Видишь, милый, как выходит всё. Совсем не так, как мы хотели…
Достоевский обнял Марию Дмитриевну и, прижав к груди, прошептал:
- Эта разлука не будет вечной, Маша. Я всё для того сделаю! Ты только не забывай меня, слышишь? Умоляю тебя, свет мой, пиши! Мне ведь без тебя жизни нет! Обо всём пиши, слышишь? Обещай мне, Маша!
- Конечно! Я и сама не смогу иначе. Я так привыкла делиться с тобою всеми печалями и радостями, что не писать тебе мне невозможно будет. Ведь у меня никого в целом свете, кроме тебя. Ты у меня единственная родная душа. Светлая душа!
- Я тебя люблю, Маша. Я тебя всегда любить буду!
Кони нетерпеливо заржали, и Достоевский выпустил Марию Дмитриевну из объятий.
- Вот, и всё, мой милый. Пора мне! – сказала она, утирая слёзы. – Не поминай лихом и не забывай! Первый раз я такого человека встретила! Прощай!
- Прощай, Маша…
Прощально зазвенели колокольчики, надрывая сердце, и быстрые кони понесли Марию Дмитриевну прочь, в непроглядную ночную темень, в неведомую даль… И звёзды мерцали вслед её, провожая в дальний путь. Достоевский ещё долго стоял, как вкопанный, посреди дороги, низко склонив голову, безмолвно глотая слёзы. Тихо подошедший Врангель взял его под руку и усадил в экипаж, знаком велев кучеру трогать. За всю дорогу друзья не проронили ни слова: один - обессилев от свалившегося на него нежданного горя; другой – молча сострадая ему.

Лето пролетело скоро, пришла осень. И без того печальная, на сей раз она казалась печальной вдвойне. Работа над «Мёртвым домом» шла тяжело – мешали постоянные мысли о судьбе самого дорогого существа, Маши, Марии Дмитриевны, от которой приходили горькие, веявшие безнадёжностью письма, приводившие в отчаяние. Тусклой вереницей тянулись серые дни, проводимые в казарме. «Я одинок, как камень отброшённый!» - жаловался Фёдор Михайлович. Лишь один человек скрашивал теперь это одиночество, верный и всегда готовый прийти на выручку Александр Егорович Врангель. И именно к нему примчался в тот день Достоевский и задыхающимся голосом сообщил с порога:
- Исаев скончался! Получил письмо… Она в отчаянии, бедняжка! Больна! Денег ни гроша: одни долги. Им с сыном нечего есть! Положение крайнее! Хуже крайнего! Александр Егорович, я должен ехать к ней! Немедленно!
- Да что вы, Фёдор Михайлович! – развёл руками Врангель. – Остыньте, пожалуйста! Куда вы поедете? Нельзя вам! По суд же отдадут!
- Да хоть бы и под суд! Послушайте, что пишет она: ей кто-то прислал три рубля серебром… - Достоевский извлек письмо и прочитал: - Нужда руку толкала принять, и приняла подаяние! Несчастная! Не отговаривайте меня, дорогой друг! Я поеду…
Александр Егорович подошёл к Достоевскому и, тряхнув его за плечи, сказал тихо, но твёрдо:
- Я никуда не пущу вас. Давайте рассуждать здраво. Ваш приезд ничем ей не поможет. Для вас же побег – конец всему. Вас отдадут под суд, и тогда никакой надежды на снисхождение. Каково ей будет тогда? Подумайте, Фёдор Михайлович!
Достоевский провёл рукой по лбу и тяжело опустился на стул.
- Вы правы… - проронил он сдавленно. – Ничего-то я не могу! Точно мой же герой из «Бедных людей». И даже хуже… Сам себе напророчил! Но что же делать, Александр Егорович? Я просто теряю рассудок! Ведь её же спасать надо! Ведь она пропадёт!
«Измучает она его…» - печально подумал Врангель, а вслух сказал, желая ободрить друга:
- Её материальному положению поспособствовать легко. Я завтра же вышлю ей денег…
- Только умоляю вас…
- Разумеется, анонимно!
- Спасибо. Ведь она такая гордая… Страшно вообразить, что значит для неё принимать подаяние! Немыслимо… Несправедливо! У неё душа прекрасная! А прекрасные души счастливы быть должны! А несчастны только злые… Едва понимаю, как живу и что мне говорят. О, не дай, Господи, никому этого страшного, грозного чувства. Велика радость любви, но страдания её так ужасны, что лучше бы никогда не любить… Всё кругом мрак кромешный… Ещё и вы уезжаете! Вы даже не представляете, как горек мне ваш отъезд.
- Мне и самому жаль оставить вас, - отозвался Врангель. – Однако, нет худа без добра. Находясь в Петербурге, я лично смогу ходатайствовать за вас и передать письмо ваше Тотлебену. Вы, кстати, написали письмо?
- Да, да, - кивнул Достоевский и, пошарив в карманах, извлёк конверт. – Вот, возьмите. Здесь изложил я, сколь невозможно моё теперешнее положение. Я желаю быть полезным, и трудно, имея в душе силы, а на плечах голову, не страдать от бездействия. Написал так же, что лишь на поприще писательском, кое я всегда считал благороднейшим, я мог бы истинно быть полезным. Военное же дело чуждо мне, и я мечтаю быть от него уволенным…
- Уверен, что это письмо поможет! Слово Эдуарда Ивановича значит много! – обнадёжил Александр Егорович, убирая письмо в шкатулку для важных бумаг.
- Как жаль Александра Ивановича! – вдруг вымолвил Фёдор Михайлович. – Может быть, я только один из здешних и умел ценить его. Если были в нём недостатки, наполовину виновата в них его чёрная судьба. Желал бы я видеть, у кого хватило терпения при таких неудачах? Зато сколько доброты, сколько истинного благородства! Он умер в нестерпимых страданиях, но прекрасно, как дай бог умереть и нам с вами. И смерть красна на человека. Он умер твёрдо, благословляя жену и сына и томясь лишь об их участи… Боюсь, не виноват ли я перед ним, что подчас в желчную минуту передавал вам и, может быть, с излишним увлечением одни только дурные его стороны… Да простит он меня за то! Господи, упокой его душу! – Достоевский перекрестился.

Ему всё-таки удалось увидеться с ней. В июне следующего года, получив командировку для лечения падучей в Барнаул, он, рискуя быть отданным под суд, свернул-таки в Кузнецк… Ехал Фёдор Михайлович с камнем на сердце, ибо совсем недавно получил от Марии Дмитриевны письмо, в котором уведомляла она его о своём желании выйти замуж за другого и просила обсудить дело хладнокровно, как следует другу, и дать ей совет… Сердце билось в смятенье, и ком подкатывал к горлу, но упрёков в её адрес не было.
«Что же было делать тебе, бедная моя, заброшенной и болезненно мнительной, потерявшей всякую надежду на устройство судьбы моей? – думал Достоевский, глядя невидящим взором на дорогу и расстилающиеся вокруг бесконечные просторы. – Ведь не за солдата же выходить тебе… Пусть теперь даже и унтера… Много ли это изменяет? И кто бы выдержал на твоём месте?»
Она встретила его на пороге своей крохотной, обнажающей всю беспросветную нищету, квартирке, похудевшая, бледная, но всё ещё прекрасная, и глаза её обожгли Фёдора Михайловича так же, как и в первую их встречу. Он и теперь не мог их вынести. Губы Марии Дмитриевны дрогнули в бледном подобии улыбки:
- Здравствуй, милый… Проходи в комнату…
Окно комнаты было занавешено каким-то тряпьём, и Достоевского до боли поразила убогость её, степени которой он не мог представить по письмам…
- Вот, теперь ты видишь воочию, как мы живём, - сказала Исаева.
Они сели за стол, и Фёдор Михайлович, собравшись с духом, спросил сходу:
- Кто он?
- Вергунов… Николай Борисович… - тихо отозвалась Мария Дмитриевна.
- Я не понимаю, Маша! – поразился Достоевский. – Ведь ты писала, что отказываешь мне лишь из-за моей бедности! Что тебе надо устроить судьбу сына и старого отца! Так при чём же здесь этот молодой человек? Он едва сводит концы с концами! Даже своё место учителя получил он благодаря моей протекции! А я… Я работать буду, Маша! Я всё для тебя сделаю!
- Я люблю его, - отозвалась Мария Дмитриевна.
На это Фёдору Михайловичу возразить было нечего. Он собрался уже уходить, но Мария Дмитриевна удержала его:
- Не плачь, не грусти, не всё ещё решено… Умоляю тебя, брат, встреться с ним! Объяснись! Только ты один помочь можешь! Он убьёт себя, если я не выйду за него!
- С чего бы вдруг убьёт?
- Он так сказал! Ты не знаешь его. Он тоже одержимый! О, поверь, он сдержит слово!
- Не волнуйся, Маша, я поговорю с ним, - пообещал Фёдор Михайлович, пожимая Исаевой руку и стараясь унять бешено забившееся от этого прикосновения сердце.
 От Марии Дмитриевны Достоевский отправился к Вергунову, который, несмотря на свою внешнюю привлекательность, сразу же ему не понравился: было что-то отталкивающее в этом смазливом и, видимо, весьма самолюбивом юноше, который вначале отнекивался от разговора, а затем и вовсе расплакался:
- Умоляю вас, Фёдор Михайлович, не мешайте нашему счастью!
- Счастью? Но будет ли она с вами счастлива? На какую жизнь вы хотите обречь её? – спросил Достоевский, уже внутренне жалея молодого человека.
Николай Борисович ответил не сразу, но предельно конкретно:
- Вы спрашиваете, на какую жизнь я её обрекаю? Но те самые двадцать четыре года, которые вы используете против меня, можно обратить и в мою пользу – ведь, если мне двадцать четыре года, то у меня ещё всё впереди! И неужели же ей лучше будет с вами, тридцатипятилетним пожилым человеком, у которого всё уже позади, уже отличившимся, не в хорошем, а в плохом смысле, и тем самым закрывшим себе все пути? Наконец – не сердитесь, что она и об этом мне рассказала, - человеком больным, всегда мрачным и с дурным настроением! Она любит меня, а не вас, и странно было бы, если бы это было иначе!
Достоевский покинул Кузнецк с ещё большей тяжестью на душе, чем прежде. Всю дорогу прокручивал он в памяти всё, о чём говорили с ней и с ним, и пришёл к неутешительному выводу, которым поделился в письме с Александром Егоровичем: «Дурное сердце у него, я так думаю. У ней же сердце рыцарское: сгубит она себя. Не знает она себя, а я её знаю!..» Но тут же попросил своего неизменного друга похлопотать о сопернике: «Ради Бога, ради света небесного, не откажите! Она не должна страдать! Если уж выйдет за него, то пусть хоть бы деньги были. А для того ему надо место, перетащить его куда-нибудь… Это всё для неё, для неё одной. Хоть бы в бедности-то она не была, вот что! У него ничего нет, у неё тоже. Брак потребует издержек, от которых они оба года два не поправятся… За что же она, бедная, страдать будет? На коленях готов просить за него. Теперь он мне дороже брата родного…»

Александр Егорович Врангель, оказавшись в столице, не терял даром времени. Глубоко тревожимый отчаянными письмами друга, отчётливо представляя себе его душевное состояние, он делал всё возможное, чтобы помочь ему, в частности передал-таки письмо Эдуарду Тотлебену и убедил его ходатайствовать перед Государем. Благодаря этим усилиям, дело сдвинулось с мёртвой точки, и Фёдор Михайлович был произведён в прапорщики с правом выхода в отставку.
Все предшествующие этому событию месяцы Достоевский получал письма от Марии Дмитриевны, в которых она то объявляла о своём разрыве с Вергуновым, то снова рассказывала о любви к этому юноше. «Хоть в воду, хоть вино начать пить!» - с отчаянием думал Фёдор Михайлович, осознавая, что, если б дела его пошли в гору, то он «был бы предпочтён всем и каждому». И, вот, наконец, замаячил свет в конце тоннеля. Получив радостное известие, Достоевский немедля отпросился в Барнаул и снова свернул в Кузнецк, на этот раз – с предложением руки и сердца.
Мария Дмитриевна ждала его и, едва он вошёл, усадила пить чай «с холода», а сама глядела напряжённо и выжидающе. Достоевский отпил несколько глотков и, прокашлявшись, произнёс:
- Маша, ты явилась мне в самую грустную пору моей жизни… Ты знаешь, как сильно я люблю тебя. Моя любовь переросла уже в болезнь… Пощади же несчастного сумасшедшего! Я теперь офицер. Могу уйти в отставку. Недалёк тот час, когда мне разрешат вернуться из изгнания. Послушай меня, Маша! Я буду работать, как проклятый! Адски работать! Мы с тобой поедем в Петербург! У нас всё будет хорошо! Выходи за меня замуж, Маша! Я займу денег у всех знакомых, и мы сможем обвенчаться в ближайшее же время! Прошу тебя, не отказывай!
Мария Дмитриевна вспыхнула, резко поднялась и подошла к окну.
- А как же Вергунов? – прошептала она. – Жаль его…
- Маша! – умоляюще воскликнул Фёдор Михайлович.
- Хорошо, - отозвалась Исаева. – Я согласна.
Достоевский вскочил с места и, заключив Марию Дмитриевну в объятья, поцеловал её:
- Спасибо, Маша. Милая моя, спасибо. Больше я тебя не отпущу, никому не отдам, никому…
- Только одно условие, - вдруг сказала Мария Дмитриевна.
- Всё, что угодно!
- Одним из моих поручителей на нашем венчании будет… Вергунов!
Фёдор Михайлович вздрогнул и изумлённо взглянул на невесту:
- Ты действительно хочешь этого?
- Да!
- Как тебе угодно, Маша, - растерянно ответил Достоевский, с ужасом представляя, как будут смотреть на них обыватели, знавшие о том, какие отношения связывали Марию Дмитриевну с Вергуновым… Господи Боже, для чего же ей это унижение понадобилось?

Венчание было назначено на 15-е февраля 1857-го года в Кузнецке. Деньги удалось собрать с миру по нитке. Помог и Александр Егорович, до последнего пытавшийся отговорить друга от безумной, с его точки зрения, затеи. Однако, там, где говорит страсть, рассудок умолкает.
Накануне разыгралась метель. Всю ночь Фёдор Михайлович прислушивался к тоскливым, похожим на плач, завываниям её, изредка поднимался, подходил к окну, вглядывался напряжённо в непроглядную мглу, чувствуя лёгкий озноб и свинцовую тяжесть в голове. «Не к добру…» - не оставляла в покое навязчивая мысль. Чтобы как-то успокоить раздражённые нервы Достоевский открыл своё каторжное, заветное Евангелие, подаренное ему по пути в острог жёнами декабристов, и прочёл несколько страниц. Стало немного легче, и Фёдор Михайлович задремал.
Под утро приснился кошмарный сон, от которого сделалось ещё страшнее. Привиделось, будто бы посреди венчания Вергунов хватает Марию Дмитриевну за руку, и та кричит ему: «Увези меня, увези!» Толпа хохочет и тычет в него пальцем, а его Маша вместе с Николаем Борисовичем, тоже смеясь над ним, уносится прочь в санях, запряжённых тройкой коней, исчезает в метели, и слышится лишь страшная, похожая скорее на какофонию, музыка, от которой бросает в дрожь. И грохот, и чей-то издевательский смех, громоподобный, страшный… Сани уносятся прочь, а он бежит за ними, увязая в сугробах, спотыкаясь, падая… «Не позовёт ли он её к смерти?» - мелькнуло, как ножом полоснуло, в голове при пробуждении. От этой мысли сделалось нестерпимо жутко. Фёдор Михайлович дрожащими руками зажёг свечу и стал молиться, чтобы приснившийся кошмар не сбылся наяву.
Однако, вопреки опасениям, венчание прошло благополучно. Из церкви молодожёны поехали на квартиру Марии Дмитриевны. Едва переступив порог, Фёдор Михайлович вдруг ощутил знакомое недомогание. Через несколько мгновений с пронзительным криком он повалился на пол, сражённый эпилептическим припадком. Мария Дмитриевна в ужасе отскочила в сторону, закрыв руками лицо.
- Господи! – прошептала она. – Этого ещё не доставало! Что же со мной теперь будет?

Через несколько дней супруги отбыли в Семипалатинск. В дороге ослабевший после приступа Достоевский терзался внушённой странным поведением жены во время его болезни мыслью: «А любит ли она меня? Или же просто вышла замуж за офицера? А любит всё-таки его?» Фёдор Михайлович старательно гнал от себя чёрные мысли, но они не отпускали его. Через несколько дней припадок повторился снова… Ничего хорошего такое начало семейной жизни не сулило…


***
За окном расцвело, и свеча, напоследок громко затрещав, погасла. Фёдор Михайлович вздрогнул, тяжело поднялся на ноги и, склонившись к покойнице, коснулся губами её холодного лба.
- Прощай, Маша! – сказал он и с тоской поглядел за окно. Впереди был трудный, наполненный хлопотами о похоронах день. А следом – жизнь, полная тягостей и волнений, новая жизнь, жизнь без Маши…
       
 
ПРИМЕЧАНИЯ:
1. Гасфорт, Густав Христианович – военный губернатор областей степных киргизов.
2. Тотлебен, Эдуард Иванович - инженер-фортификатор, создатель севастопольских укреплений, герой обороны Севастополя.


Рецензии