Бетховен

     Затяжные слякотные декабрьские дни сменились слабыми январскими морозами с обильными снегопадами. На подходах к Тихвинской церкви, зажатой подступающими к ней безликими бетонными многоэтажками, выросли непроходимые сугробы. Снегом засыпало крошечное кладбище, белой пеленой сравняло могильные холмы, пушистым покрывалом укрыло разноцветье искусственных венков, крутой горкой присыпало церковные стены, железные ставни и нижние части храмовых окон. Блики горящих свечей, мерцающие сквозь замершие стекла, манили вовнутрь, туда, где тепло, где люди и тайны их бытия. Пожилой художник, почти старик, одежда которого производила впечатление лохмотьев, загадочным образом проложил дорожку в растущие сугробы, устроился там вместе с небольшим этюдником и писал храм, заносимый снегом. О палитру с красками и маленький холст упруго бились снежинки, не давая творить, превращаясь в слезы, стекающие по свежему маслу. А художник продолжал работать, изображая на холсте стихию, презирая непогоду. Он зорко всматривался в правильные классические формы приходского храма, подставляя лицо колючему снегу, согревая горячим дыханием пальцы, торчащие из дырок вязаных перчаток, упрямо смешивал краски, подбирал нужный цвет и наносил мазки. Прохожие и прихожане мало удивлялись, видя художника, - он здесь работал часто. Меняя ракурсы и приближения, художник писал храм в разные времена года и в разные часы дня. Он не реагировал на оклики и вопросы, и делал это не потому, что был увлечен работой, он был глух. Творить ему было легко, звуки не отвлекали, и лишь только краски жизни, свет и тени вдохновляли его. Коллеги-художники прозвали старого мастера Бетховеном, а он никак не реагировал и не откликался на прозвище, потому что не слышал его.

     На самом деле Бетховена звали Гавриилом Степановичем, а раньше, до потери слуха, к нему все обращались просто и коротко - Степаныч. Жил он в мастерской, полученной давно, ещё в пору своей молодости. Мастерская располагалась на последнем 13 этаже жилого дома, вернее дополнительном этаже, надстроенном над двенадцатым. Так в городе строили мастерские для художников, удовлетворявшие их потребностям: высокие потолки, много света, просторно и независимо. Жена Степаныча, тоже художница, давно умерла. В его маленькой городской квартирке поселились дальние родственники, да и в самой мастерской он занимал только небольшую каморку, а в двух больших залах жила сноха со своими родителями и внуками Степаныча. Родственники не поддерживали отношения со Степанычем, они были далеки от его искусства и его потребностей, считали художника никчемным чудаком, не общались с ним, но и не мешали ему.

     Каморка Степаныча отделялась стеной от лифтового холла. В этой каморке, высота которой была больше периметра её стен, художник соорудил многоярусные стеллажи для хранения своих картин. Все свободные места должны были занимать тоже картины, стопки пастельных листов и акварелей, этюдники и рамы. Лишь один предмет интерьера не имел отношения к искусству - узкий самодельный топчан, застланный старым протертым одеялом, спальное место художника. Из-за тесноты в каморке невозможно было работать, и потому Степаныч перемещался с этюдниками в лифтовой холл, где имелись большие окна и простор, позволяющие работать в дневное время. Но в помещении писал он редко. Он любил природу.
     Его пейзажи, разные по палитре и технике исполнения, навевали грусть, воспоминания о прожитом, побуждали размышлять о предназначении и долге, любви и чести. Его живопись не созерцали, с ней общались, будто разговаривали. И нередко общение с такой живописью заканчивалось слезами очищения. Прошлые вернисажи вызывали нескрываемый интерес к его работам, ему предлагали писать на заказ, но картины свои он никому не продавал, заказы не принимал, чем вызывал удивление коллег-художников. Небольшие деньги он зарабатывал преподаванием, читая курс истории живописи или давая уроки практического рисования. Все заработанные деньги он тратил не на себя, а на холсты и краски. Но преподавание ему пришлось оставить из-за возникших проблем со слухом.
     Оглох Степаныч не так давно. Причиной глухоты стал случай банальный – кража.
 
     Злоумышленники выждали время, когда в мастерских никого не было, проникли в лифтовой холл, проломили стену в каморку Степаныча и через пролом вытащили его картины. Унесли пейзажную живопись. Ту самую. Но это ещё не всё. Воры нещадно обошлись с его рисунками. Части штукатурки и битого кирпича, осыпались на бумажные листы, повредив и перепачкав их. Не разобравшись, что это были за листы, воры приняли их за оберточную бумагу и заворачивали в них холсты, подстилали на пол.
     Тогда был теплый осенний рабочий день. Степаныч уехал за город, где увлеченно писал сельский пейзаж - тихий пруд, упавшую и плавающую на зеркальной глади листву, краснокирпичные развалины барской усадьбы, старый заросший парк, чистое небо и журавлей, улетающих на юг. Идея написать журавлей возникла спонтанно, когда художник вдруг увидел летящий клин и был поражен и благодарен подсказке природы. Он проработал до начала сумерек и возвращался в хорошем настроении, с ощущением не покидающего его вдохновения. В лифте он не обратил внимания на валяющиеся его же пастельные листы, истоптанные грязной обувью. Он не заметил светлую дорожку, оставленную следами башмаков, прошел мимо скомканных собственных листов акварелей, не увидел пролома в стене и груды кирпичей. Когда он повернул ключ в замке и толкнул дверь каморки, то почувствовал, что дверь не поддается - изнутри её заблокировали сломанные стеллажи. Степаныч, уже понимая, что свершилось неладное, повздыхал, потоптался у закрытой двери, безрезультатно потолкал её плечом и даже пару раз с разбега, затем вышел в лифтовой холл, где и обнаружил дыру в стене и всё понял. Он почувствовал, как вдруг качнулся и поплыл пол под его ногами, как медленно поехали на соседнюю стену высокие окна. Он понял, что теперь у него нет картин – дела его жизни. И тут же пожалел, что никому их не успел отдать, что берег их зря и что его идея передать все детскому дому, воспитывающему ребят с художественным уклоном, теперь осталась неосуществленной. Он пришел в себя и первым делом почувствовал, как стало тихо… В тишине он пролез в пролом, в тишине разобрал упавшие стеллажи, в тишине нашел свои нетронутые краски и старые этюдники, собрал разбросанные листы, старательно переложил их газетами, ещё не понимая, что от листов с рисунками и акварелями почти ничего не осталось. А когда он разблокировал двери каморки и к нему пришли его соседи по мастерской, тоже художники, и стали его расспрашивать о случившемся, только тогда он понял, что ничего не слышит.
     Злоумышленников, разграбивших мастерскую, не нашли, картин не обнаружили. Да и Степаныча не смогли вылечить. Его выписали с глухотой и со слабой надеждой, что слух может восстановиться самопроизвольно, что такие случаи, связанные со стрессами, бывали, и со временем все заканчивалось благоприятно. Так ему объяснил его положение лечащий врач, громко крича ему в уши, повторяя заключение, вычитанное накануне в практическом медицинском издании. Но Бетховеном его уже прозвали, намекая на глухоту и талант, хотя его тонкое и щемящее душу лиричное искусство не имело ничего общего с героической музыкой великого немца.

     Степаныч не забросил творчество, не ушел в себя, не опустился и не запил, он стал писать ещё больше, чем раньше. Только писал он теперь один и тот же пейзаж – старую церковь, посвященную Тихвинской иконе. Когда-то, ещё в пору юности, а точнее детства, посещая кружок изобразительного искусства, маленький Степаныч нарисовал цветными карандашами этот храм, бывший тогда лесопилкой и находившийся ещё не в городе, а в небольшом пригородном селе. Память его сохранила давнюю картинку детства. Он хорошо помнил, как аккуратно заострял карандаши, внюхивался в диковинный запах свежеотточенных грифелей и вырисовывал правильные, классические формы фронтонов, тени, отброшенные карнизами и портиками, рыжее, ржавеющее железо ставень, поблескивающие в солнечных лучах остатки стекол барабанов и покосившиеся, сквозные от ветхости, купола.

     Просыпаясь по утрам и рассматривая пейзаж, написанный накануне, он не чувствовал душевного спокойствия, не ощущал творческого удовлетворения. Он умывался, наскоро пил чай, брал с собой ломоть хлеба, новый холст, а если холста не находил, то вырезал простую картонку, собирал в этюдник остатки красок и уходил пешком, через весь город, который ещё спал. Он шел к Тихвинской церкви. Его не останавливала непогода. Дождь, снег, ветер, мороз только ожесточали творческую злость Степаныча и ещё более настраивали на работу. Как ни странно, но множество его холстов, изображающих один и тот же храм, не были похожи. Они содержали в себе разные настроения и оттенки чувств. Как и в природе нет похожих мгновений, так и  работы Степаныча разнились между собой. Коллеги-художники из соседних мастерских заходили к нему в каморку, рассматривали его новые пейзажи, отмечали удачи, завидуя работоспособности старого художника, и кричали ему в ухо:
     - Степаныч, не надоело писать одно и то же? Съездил бы с нами на пленэр…
     А Степаныч отмахивался и придумывал свою отговорку:
     - Силы уже не те…
     - Все готовятся к новой выставке. А что ты покажешь? И что скажет начальство? Смотри, не поздоровится.

     Отчетные выставки Союза художников устраивались в конце года и проходили в городском выставочном зале. Как-то раз в знакомые нам мастерские приехал большой чиновник от культуры, чтобы проверить готовность выставочных полотен. Подобные смотры проводились ежегодно перед выставками с целью отобрать достойные, по мнению чиновников, работы и отсеять слабые, скандальные и безнравственные.
     Степаныч вынес несколько своих работ в лифтовой холл. Картины поставил прямо на пол, прислонив к стенам.
     Чиновник явился при параде – в роскошном ярком галстуке, накрахмаленной сорочке, а ещё в сопровождении стройной миловидной женщины с грустными глазами, одетой в скромный деловой темный костюм и бежевый шарф с желтой окантовкой, лихо повязанный на шее.
     - М-да… - многозначительно выдавил из себя большой чиновник, окинув взглядом выставленные полотна, - ну, а что-то нерелигиозное у вас имеется, любезнейший? Натюрморты или там какие жанровые сценки?
     Степаныч не услышал заданного вопроса и потому целомудренно промолчал. А чиновник не понял причину молчания, обиделся на Степаныча, счел его молчание за неуважение и сказал:
     - Этот вернисаж впору назвать: «Найди десять отличий» - и отправить его не на выставку, а в «Крокодил», в раздел «Головоломки».
     На что миловидная женщина ответила чиновнику, что «Крокодила» давно уже нет и что француз Клод Моне тоже многократно писал Руанский собор из окна своего дома в разные часы дня и написал таких работ более двадцати, и что эти самые работы теперь имеют ценность необычайную.
     Тогда чиновник совсем разозлился и сказал, обращаясь уже к женщине:
     - Не вам меня учить, милочка. А вот выводы я уже сделал.
И, не попрощавшись с художником, чиновник развернулся, зашел в лифт, нажал кнопку и уехал.

     Женщина побежала за ним по лестнице, но вскоре вернулась и попросила Степаныча показать ей полотна ещё.
     - Знаете, я бы организовала отдельную выставку только этих ваших картин и больше никаких. И назвала бы её «Остановившимся временем»… Даже хорошо, что вы ничего другого не показываете. И не нужно больше ничего. Другое уже будет лишним.
     Странно, но Степаныч услышал женщину с первых сказанных слов и ответил ей:
     - У меня кроме этого храма ничего и нет…
     Женщина вскинула брови:
     - Как нет?
     - Так. Есть ещё мой самый первый школьный рисунок и тоже с этой церковью.
     - Но почему?
     - Я не задумываюсь над этим никогда. Я пишу то, что мне хочется писать.
     - У вас мАстерская живопись, вы же учились и должны были писать другое. Ведь были, были же ученические картины, да?
     - Были. Очень давно. Только их теперь нет. Ничего не осталось.
     - Где же они?
     - Их похитили. И я пришел к истокам, к храму, откуда все и началось.
     - И вы больше ничего не хотите писать?
     - Хочу.
     - И что же?
     Степаныч помолчал, потоптался на месте, посмотрел на неё слезящимися глазами и сказал, как выдохнул:
     - Вас.
     Женщина смутилась, но когда увидела глаза художника, пристально изучающие её лицо, поняла, что он говорит правду.
     - А вы писали раньше портреты?
     - Когда-то писал. Но я точно знаю, что ваш портрет смогу написать.
     - Может, вам принести мою фотографию?
     - Я не работаю по фотографии. Фотография мертва, а мне нужна живая натура, с оттенками цвета и света и… с вашими глазами. И природу я пишу только с натуры, чтобы успеть уловить её дыхание. А здесь, в мастерской, я дописываю полотна. Да и то потому, что там, за окошком, наступает ночь, становится темно и работать невозможно.
     Степаныч предложил сделать набросок. Он вынес в холл этюдник, стул и усадил женщину, попавшую под гипноз мастера, напротив света. А она почувствовала, что художник вовлек её в процесс творчества, и уже ей стало безумно интересно и томительно, не терпелось познать тайну творчества, проследить за движениями его рук, глаз, кисти, возникающими ниоткуда мазками.
     - Можно к вам обращаться как к Гавриилу Степанычу? - спросила она его.
     - Зовите меня просто - Степанычем. Так мне привычнее. Так меня кличут все – и художники, и соседи. А как величать вас, простите, я не спросил сразу.
     - Марией.
     - Этого не может быть, - Степаныч отступил к окну, чему-то открыто радуясь и удивляясь…
     - Отчего же не может быть?
     - Вас зовут так, как Богородицу…
     - Я никогда не задумывалась над этим.
     - А меня ваше имя поразило. Я почему-то думал о вас как о Марии и был уверен, что уже знаю ваше имя, потому и не спросил его.

     И он быстро сделал лёгкий набросок грифелем, дольше всматриваясь в неё, нежели рисуя, прикрываясь ладонью, как козырьком, от света потолочных ламп.
Она смотрела на него, тоже не отрываясь. Моментами ей казалось, что он безумен, моментами она видела в его глазах искры озарения, моментами он закрывал глаза, что-то вспоминая или отдыхая от поглощающих его импульсов вдохновения.
     - Это уже было, было. - Он сел на стул и в изнеможении откинулся назад.
     - Что с вами?
     - Я не могу избавиться от мысли, что когда-то писал ваш портрет, но не вспомню, когда это было…
     - Почему вы так решили?
     - Как только я увидел вас, меня не оставляло чувство, что я вас знаю.
     - Но вы меня могли просто встретить. Или заметить среди людей: я работаю в музее, бываю на вернисажах.
     - Ваши руки… Нужно по-другому держать вам руки. Вот вы сейчас сложили их вместе на правом колене, а я чувствую, что что-то не так, что на том портрете было по-другому, вы держали в руках что-то светлое.
     Художник стал искать глазами предметы, но в холле ничего интересного для него не находилось, кроме его картин и разных ненужных безделиц, выставленных другими художниками из своих мастерских по ненадобности. Тогда он сбегал в свою каморку, погремел там чем-то и вынес букет белых хризантем:
     - Вот, мне его зачем-то принесла сегодня внучка. Красивые цветы. Возьмите их в руки. - И художник передал букет женщине. Отошел в сторону, посмотрел прищурившись, поправил ей руки так, что букет она взяла левой рукой, а правой поддерживала белые пушистые соцветия.
     Довольный позой женщины и её кротостью, он встал перед этюдником и, не прерываясь, стал работать грифелем, шурша им о натянутый холст. А женщина наблюдала за ним, не тяготясь своей неподвижностью. Она слушала звуки грифеля, ловила взглядом осыпающиеся на пол крошки графита. Вдруг он остановился и схватился ладонью за лоб.
     - Боже, что я делаю? Я занял ваше время, я нахально заставил вас позировать. Простите меня, старого дурака, Мария.
     - Прошу вас, продолжайте работать. Уверяю вас, я не осталась бы с вами и не стала бы позировать, если бы вы были мне не интересны.
     - Вам нравятся мои холсты? Это правда?
     - Правда. Ради них я и сбежала.
     - От того невежды, который был с вами?
     - Это я была с ним. Он большой начальник, и от него многое зависит.
     - У вас из-за меня будут неприятности. Я бы не хотел этого. Идите, Мария. Продолжим в другой раз.
     - Неприятности - ничто в сравнении с вашим искусством. Я хочу, чтобы вы продолжали работу.
     - Тогда я сделаю набросок картины красками. Это будет недолго. Вы мне позволите?
     - Да.

     Женщина, держа букет белых хризантем в руках, продолжала наблюдать за работой художника. Она видела, как он выдавил из тюбиков на палитру краски, наполняя пространство помещения запахом свежего масла, смешал их, подбирая нужные ему оттенки цветов, и нанёс лёгкие бесшумные мазки несколькими маленькими плоскими кисточками.
     - Вы уверенно работаете, и очень быстро, - сказала она, - но ведь портретная живопись отличается от пейзажной.
     - Вы правы, Мария. Но когда-то я писал портреты. Полагаю, опыт и навыки прошлого не исчезают в никуда.
     - Я вспомнила одну историю моего детства. Рассказать вам её?
     - Расскажите. Я буду рад. Мне давно никто ничего не рассказывал, я жил в тишине. Вас я слышу. Говорите.
     - Это история моей прабабушки. Я застала её и хорошо помню, как в нашем доме, когда мне было пять лет, и ещё была жива прабабушка, появилось пианино. Инструмент купили для меня, чтобы учить музыке. Когда пианино установили в комнате, то первой к нему подошла прабабушка, подняла черную лаковую крышку, села на стул и заиграла. Она играла обеими руками, сначала тихо, но потом все более громко и уверенно. Я запомнила эти мелодии. А потом, уже спустя многие годы, узнала, что прабабушка исполняла этюды Шопена. Тогда мне захотелось тоже играть, как играла прабабушка, и я дала себе клятву, что буду во что бы то ни стало учиться. Прабабушка выучилась музицировать ещё в гимназии, когда была девочкой, потом долгие годы она не играла на фортепиано, просто не было инструмента. Но её умение и музыкальная память не пропали, она вспомнила всё и до конца своих дней ещё радовала нас своим мастерством.
     - Интересная история. И вы сдержали свою клятву?
     - Да. Я выучилась в музыкальной школе. А то, старое пианино, так и стоит у меня дома.
     - И не молчит?
     - Нет, не молчит. Я играю на нем, правда, не так часто, как раньше. А на пианино стоит рамочка с фотографией моей прабабушки.
     - Вы придете ко мне ещё?
     - Приду. Вам нужно закончить портрет.
     - Спасибо. Я не знаю, услышу ли я ещё кого-нибудь кроме вас. Общение с вами вернуло меня в мир звуков.
     - Я буду бывать у вас и потом, когда вы закончите эту работу. Можно?
     - Я буду рад, Мария. А хотите посмотреть, что у меня вышло?
     - Но работа ещё не завершена…
     - Да, это самое начало, пока только карандашные наброски и цветовые пятна.
     - Вы хотите показать незавершенную работу? Но ведь поэт не читает недописанные стихи, а композитор не исполняет ненаписанную мелодию.
     - Вы правы. Но я должен был спросить вас, потому что считаю своим соавтором. - И художник, не показывая портрет, унес его вместе с этюдником в свою каморку, а букет белых хризантем подарил женщине. Она заулыбалась, стесняясь улыбки, уткнулась в пушистые хризантемы, ласкающие её кожу, пахнущие свежестью сада, искоса посмотрела на художника. А он даже присел от знакомого взгляда, который точно видел раньше. Они договорились встретиться через несколько дней здесь, в его мастерской.
     Степаныч проводил её, и когда за ней бесшумно захлопнулись двери лифта, понял, что снова не слышит звуков. Он подошел к окошку, распахнул его настежь, зажмурившись от потока хлынувшего на него прохладного воздуха, и потом посмотрел вниз. Городская улица жила своей жизнью, мерцающим светом фонарей, копошащимися людьми, снующими машинами. Он стоял у открытого окна и наблюдал за уличной жизнью, казавшейся игрушечной и никчемной с высоты его этажа, но не слышал её звуков - художник погрузился в привычную для него тишину.

     В каморке Степаныч долго всматривался в портрет, потом взял в руки кисти и, поглощенный миром красок, а более взглядом карих женских глаз, которые смотрели на него с холста, продолжил работу вопреки многолетней привычке не работать поздним вечером при искусственном свете. А с рассветом портрет был закончен, чего тоже не случалось с художником раньше. Обычно он долго и томительно дописывал холсты, работая многими днями, вспоминая ушедшие мгновения, находя нюансы цветов и тонов. С первыми лучами солнца художник уснул на своем жестком топчане, удовлетворенный исполненной работой и приятно обессиленный. Он безмятежно проспал весь день, чему-то улыбаясь во сне, будто чувствовал взгляд карих глаз, устремленный на него с маленького холста.
     Когда Степаныч проснулся, то обомлел от увиденного. За ночь, повинуясь своим рукам, движимым подсознательным воспоминанием, мастер написал… икону. Нет, нет, он нисколько не изменил начатый накануне образ, а только продолжил и завершил его. На холсте все оставалось, как прежде. Лёгкий наклон головы влево. Приподнятая правая рука. Лицо с карими глазами, полными слезинок смирения, страдания, боли, любви, непорочности и грусти. Лишь бежевый шарф, повязанный на шее, он сделал накидкой на голове с ниспадающими складками темно-красной ткани и желтой окантовкой. А вот белые хризантемы, бывшие ещё вчера светлым пятном, он превратил в младенца, прильнувшего к телу матери, зябко прячущего ножки в белых детских пеленках.

     В тот вечер художник не пошел к церкви, хотя и чувствовал по вибрации этюдника звук церковного колокола. Он не выходил и в последующие дни, а пытался дописать портрет, но каждый раз, подготовив палитру и кисти, не находил ничего незавершенного.

     Через несколько томительных дней пришла она, как и обещала. Она прошла в каморку к Степанычу и, не снимая плаща, молча и долго смотрела на портрет. От неё пахло свежестью цветов и весенним дождем.
     - Это же Тихвинская, - сказала она с изумлением.
Он услышал её и ответил:
     - Я сейчас понял, и знаете что? Только не удивляйтесь. Я в своем уме и говорю с вами серьёзно. Я точно знаю, что у меня была прошлая жизнь, и знаю, что в ней я был иконописцем и написал икону. Только одну икону за всю прошлую жизнь. Так было… А теперь я впервые работал по памяти и уверен, что точно воссоздал тот образ.
     - Я верю вам, - сказала она, посмотрела на художника и отметила для себя его худобу, седую щетину на бледном лице и слезящиеся глаза.
     - А ещё я помню, нет, чувствую доску, на которой писалась икона. Доска была слегка выгнутой. Помню запах сухой липы и плотные шпонки на обороте доски. Она была в точности такого же размера, как и этот холст. И эти ощущения пробудили вы, Мария… Имя Богородицы и ваши глаза. И ещё. Я слышу только вас. Только ваш голос и больше ничего.
     - Я не могу от неё оторвать взгляда, Гавриил Степанович! Знаете, о чем я думаю? Будто она - это я, и будто на холсте - часть моей души, только прожившая долго и непросто, но ставшая чище, светлее и совершеннее.
     - Мария, а ведь меня всегда тянуло к Тихвинскому храму, к тому, что на окраине, что на этих моих картинах. Ещё в детстве я начал рисовать его и не мог понять, почему возвращаюсь туда снова и что за сила влечет меня к нему. Наверное, та самая икона Богородицы.
     - В нашем музее хранится старая икона. По документам она из Тихвинского храма. Её спасли ещё перед войной, когда разоряли церкви. Вы видели её?
     - Нет.
     - Ах да, вы не могли её видеть, она лежит в музейных запасниках и никогда не выставлялась.
     - Какого она времени?
     - На ней поздняя запись, кажется конца девятнадцатого века, но доска датирована семнадцатым.
     - А вдруг это она, та самая?
     - Всё может быть… А знаете, как её спасли?
     - Расскажите.
     - В двадцатые годы церковь закрыли, церковное имущество уничтожили, а в самом храме устроили склад тары. Но, как потом выяснилось, несколько икон кто-то спас. Их обернули материей, аккуратно разложили на чердаке, прикрыли старыми газетами и присыпали шлаком. И только в наше время, совсем недавно, когда ремонтировали церковь, иконы были найдены, переданы музею и сейчас хранятся у нас и будут реставрироваться. Я попрошу реставраторов заняться Тихвинской иконой как можно быстрее.
     Глаза художника радостно заблестели:
     - Потом вы покажете мне её?
     - Да.
     - А потрет теперь ваш. Возьмите его себе.

     Она не стала возражать художнику, поняла, что он все равно настоит на своем и отдаст ей портрет. Только вот портрет ли это… Она снова посмотрела на холст, подумала, что образ Богородицы как любящей матери, близок и понятен человеку, в отличие от святого духа или Бога-отца. Ей вдруг мимолетно взгрустнулось, когда она увидела младенца, его нежную кожу, крохотные ступни, пятки, чистые глаза, устремленные на мать, белоснежные пеленки. Ей вспомнились мечты о собственной несостоявшейся семье, вспомнилось желание иметь большой шумный дом, наполненный детскими голосами, пахнущий натопленными печами и сбежавшим молоком. Но теперь все чаще она слышала за своей спиной злой шепот: «Старая дева».
     Она подошла к окну, постояла перед ним, обняв себя за плечи. Окно было давно немытым, и картинка улицы воспринималась нерезкой. Прислушалась: стекла еле слышно дребезжали в рассохшихся переплётах, словно множество невидимых глазу колокольчиков, вторгаясь в тишину каморки, напоминали о течении времени. На запыленном стекле кто-то из непрошенных гостей, заходивших к художнику, оставил надпись, сделанную указательным пальцем, «БЕТХОВЕН». Прочитав слово, она коснулась стекла, потом поднесла кончики пальцев к глазам, увидела на них черную копоть и сказала Степанычу:
     - Я вымою вам окна.
     Потом стала по-хозяйски хлопотать. Надела на себя темно-синий рабочий халат художника, завязала бежевый шарф косынкой, зажурчала водой и застучала железным ведром. Он лежал на своем топчане, не чувствуя холода улицы, и с улыбкой принимал заботу ворвавшейся в его жизнь женщины. Свет, струящийся из распахнутого окна, обозначил линии и изгибы её крепкого тела. Рассматривая её силуэт в открытом окне, он подумал, что не худо бы воплотить на холсте этот сюжет. Он посмотрел на портрет, восстанавливая в памяти черты её лица, засвеченные светом улицы, и понял, что не сможет написать больше ничего, потому что портрет вобрал в себя все его силы и энергию.
     Ночью художник плохо спал, его душил кашель, под утро у него начался жар. А ещё через день он скончался от скоротечной пневмонии, не дожив получаса до прихода Марии.
***
     В тот же год икону, найденную на чердаке Тихвинской церкви, отправили на реставрацию. Под поздней масляной записью реставраторы открыли первоначальный древний красочный слой. Аккуратно расчищенная от наслоений, икона оказалась похожа, как две капли воды, на последнюю работу мастера, прозванного в конце жизни шутниками-коллегами Бетховеном.


Рецензии
Художественный, романтический и мистический рассказ .Впечатлен. С уважением!

Алексей Санин 2   02.04.2013 08:25     Заявить о нарушении
Спасибо, Алексей!
С уважением,

Юрий Минин   02.04.2013 20:57   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 22 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.