Хранимые Солнцем. Ч. 5

42. Фёкла, 9-10 сентября.

Щуплое тело старухи распростёрлось на досках настила. Голова упиралась в мешок со старой обувью, давно заросший пылью: Фёкла многие годы обещала себе отнести мешок на свалку, да так и не собралась. Хоронить старые вещи в огороде, как поступали все соседи, она считала грехом: земля не должна становиться свалкой, свалка – место особое, грязное. Свалки живут тысячелетиями, порой плавно переходя в кладбища, а затем – в города бесчувственных человечков, что не понимают, какой гнойный нарыв они застраивают. Города на драной обуви, черепках и осколках… Города на костях и черепах предков… Гуляющие по подвалам и чердакам неутешные гемы колдунов прошедших тысячелетий. Крысы, разрывающие остатки могил глубоко под фундаментами зданий. Церкви, где возносят молитвы, кормя приживалок – бродячие гемы – своей душевной силой… Фёкла знала одну такую церковь, знала и батюшку. Он что, не чувствовал?! Мало ему паст; новый приплод кладбища при церкви, он должен хранить и древние смерти? Иногда Фёкла переставала верить. Не в Бога, нет. В религию, что претендовала на духовную власть, а не чуяла, чем звенит место богослужения. Не чуяла - и не хотела чуять. Поп должен быть дубиной стоеросовой, чтобы выжить в таком окружении, и всё, что он говорит – слова, а не полёт его души. Его душа оглохла, чтобы выжило тело.
Её, Фёклина, душа спряталась в уголок и молчала. Что-то происходило с лежащим в беспамятстве телом, и мозг, чутко отвечая этим изменениям, подстраивал новый пласт сознания. Фёкла грезила. Холод терзал тело, забираясь под расхристанный ватник, но она не могла пошевелить рукой: она плыла, качаясь на тёмных волнах, она распластывалась по доскам, сгорая от желания. Она желала мужчину… мужчин. Разных мужчин, вожделеющих её так же страстно. Она ушла из тела в мир снов и желанием своим искала чужие души. Чужие женские тела. Ибо её, Фёклино, тело давно позабыло страсть и было непригодно.
Она искала женщину, чтобы нажать на спусковой крючок полового желания, извернуться в соблазне и напиться чужими страстями…
Пьяненькая Нинка скатилась с кровати на пол. Ноги спящего мужа торчали из короткой кровати сквозь выломанные прутья, огромные грязные пальцы сжались от холода. Ноги мужчины… Нинка подползла на четвереньках, тронула большой палец, побежала рукой по волосатой ноге. Ей мешали штаны: Володька свалился спать в одежде, только калоши сбросил.
Неверными руками она откинула одеяло и принялась расстёгивать измусоленную ширинку. Володька завозился и замычал.
Нинка растерялась. Она не умела этого! Она этого не хотела. Вся ей страсть давно растрачена в пьяных загулах на плату за водку, если брали с неё такую плату – она была горбатенькой и очень низкорослой, страдая эндемичным для этой области недугом – карликовостью. Володька вдвое выше. Ему когда-то это нравилось… Но не теперь же, когда он исходил кашлем на каждую затяжку самокрутки с выращенной в огороде махрой и в очередной раз сломал спьяну ребро?
- Бобо! – прошептало что-то в её затуманенном сознании. – Расслабься, Бобо! Разве ты не хочешь?
Руки Нинки задрожали и начали стягивать мужнины штаны, оглаживать, пощипывать… Так она не умела. Не умела? Разве?
Володька сел на кровати. В голове что-то чужое перебирало угасшие желания, искало. Нашло, нажало… Сладкая боль. Он протянул руки к штанам и наткнулся на голое тело. Повернул голову.
Нинка стояла на четвереньках у кровати – голая, только в белых шерстяных чулках в крупный рубчик, и облизывала губы, уставясь на низ его живота.
- Баба! Ты рехнулась? – автоматически сказал Володька, почувствовав толчком распрямившийся член. В мозгу чей-то палец снова коснулся точки страсти, и Володька спустил ноги с кровати.
Нинка, болтая грудями, с дробным топотом коленок убежала, пятясь, в угол, села враскорячку и уставилась в глаза Володьки неподвижными, блестящими, чёрными от расширенных страстью зрачков глазами. Потом подняла колено и стала гладить чулок, спуская его всё ниже, не отводя от Володьки глаз… На пыльном чердаке стонала Фёкла.
Что-то укусило Володьку в основание шеи, лизнуло мягким языком и ущипнуло за ухо. Он свалился с кровати трезвый, как стёклышко, с колотящимся сердцем и в полной боевой готовности, давно потерянной в нехитрых развлечениях тюрем. Зашлёпал босыми ногами в угол… Сейчас он схватит Нинку и посадит на себя. Сейчас.
- Не так, Бобо! – шепнул голос Нинке. – Ты же хочешь не так?
Нинка извернулась, снова встала на четвереньки, широко расставив ноги, и залилась торжествующим лаем: так! Так она хотела. Она любила только собак, а не людей. Собаки были платонической любовью… а они делали так.
Володька, послушный нажиму мягкого пальца в мозгу, пал над ней, схватил большими руками вислые груди и зарычал.
- Так! – визжала, катаясь на чердаке, Фекла. Нетопыри начали беспокоиться и запищали.
- Иии! – Фёкла затряслась.
Нинка ввинчивалась в чресла мужа, гавкала, вертелась и кусала его за плечо. Он тяжело дышал, стонал, наконец, сел с Нинкой на коленях, поднимая её над собой и вновь роняя. Сердце выпрыгивало из груди, кололо ребро, и страсть росла вместе с болью.
Нинка тоненько взвизгнула, извиваясь, начала обмякать… Он перестал видеть – только она, нанизанная на него, словно бабочка на булавку, пульсировала, сжимая ноги. Взрыв оргазма сбил Володьку на спину, Нинка упала на него.
- Ты мой пёсик! – нежно сказала она, задыхаясь, и вытерла пот со лба.
Он уже спал на полу, полностью опустошённый, раскинув руки по грязным половикам. Нинка осторожно слезла, свела ноги, и… страсть хлынула в неё с новой силой.
- Так, Бобо! – рассмеялся голос. – Пошли за другим.
Нинка, поглаживая бёдра и груди, с любовью надевала платье. Трусы не нужны, не замёрзнет, разве что охладится, пока другого не найдёт. Не ровён час, не дотерпит своей сладости… Куда бы податься?
- Ну-ка, к егерю? – предложил голос.
Нинка послушно пошла к егерю, остановилась… Он убил Пирата!
- Ха! – сказал голос. – Так отомсти. Сладко отомсти. Завлеки – и брось.
Сам нарвётся.
Нинка одёрнула платье, взбила груди и важно пошла по спящей деревне.
Ноги не стерпели нутряного жара, затанцевали, ласкаясь к холоду ночи: «Отомсти!».

43. Филимон, 9-10 сентября.

Ещё днём он промыл бутылку и смочил бурой смывной жижей горсть песка: так ему привычнее и дозировать легче. Осталось только просушить под вентилятором. Филимон сушил песок и поглядывал в окно: как там Фёкла? Но Фёкла не показывалась. Отсыпается. Или всё же сломала шею, старая курва. Проверять Филимон не пойдёт – незачем засвечиваться у её дома. Протухнет – соседи найдут. А ему там больше делать нечего. К вечеру Филимон разобрался, наконец, с Пиратом, попил дома чайку, коротая время до полуночи, и тихо выбрался из дома. Луны нет, тьма кромешная – хорошо.
Теперь пережидал, запахнувшись в ватник, под ивовым пнём у Колькиного дома: окна у Анны ещё горели, там был этот припадочный дачник Юрий. Что они там делают? – Знамо, что. Трахаются. При свете предпочитают… Дачник, если останется, может встрять. Холодно. Времени нет, сегодня нужно добраться до Анны. Только бы ушёл Юрий, а так - спасибо ему – спать Анна будет сладко… Филимон покачался на носках: ноги задеревенели.
  У Нины орёт телевизор – что им неймётся? Спать давно пора, встают рано, но телевизор смотрят, пока с лавки не упадут… Нина смотрит телевизор и тушит, печёт, закручивает банки – запасает. Саша весь синий от грудной жабы, но таскает воду, косит сено, пасёт… Не напасутся на городских детишек с потомством. Так им и надо, кроликам. Расплодились, заполонили Ярославль и Иваново своими родичами, теперь кормят эту прорву, что приезжает каждое воскресенье, выпадает из машин, куда набивается ввосьмером, и всё для чего? Помочь старым? – Нет, сожрать, выпить и увезти на багажнике тушёнку, колбасу и молоко, творог и картошку. А старые кролики всё гребут под себя, всего им мало – земли, скотины… и денег надо: кормить бездельную дочь, овдовевшую через год после свадьбы. Та теперь сидит у них на шее, вот уже третий год всё переживает смерть хронического алкоголика, умершего от цирроза печени, выбранного от великого ума семнадцати лет любимого муженька, который всего и успел, что побить её пару раз смертным боем, да влить пьяное семя! Родила и играет с дочкой, как подружка – дерётся, дуется, хохочет… Но не работает, чтобы прокормить дитя, зачем? Мама с папой у других оторвут, из себя вывернутся, а накормят и оденут. Ведь старших, собирающихся стать дедами, тоже всю жизнь кормили? Глупые, злые, плодовитые кролики позволяют крольчатам отдохнуть: тем и учиться надо, и в кино, и на дискотеку. Копают сейчас картошку для потомства, аж два поля, возят корзины в ручной тележке: синий Саша со своей жабой везёт - Нина, ковыляя искривлёнными в работе ногами, направляет. Самим-то много ли надо? И нужна ли самим вся их живность? Скурвились Нина с Сашей. С благими намерениями – в ад. Филимону-то, конечно, удобнее с такими – продажными, но они оскорбили в нём мечту. Когда-то он радовался, глядя на счастливую многодетную семью, на любящих родителей, и думал… честно сказать, думал, что в будущем таких будет больше… Избави бог! Таким, какими они стали, и Филимон не понадобится: всех затопчут своей роднёй. Ах, Род, Род, хрен моржовый с ушками, ты, видать, устарел. Наверное, слишком много нарожали, и твоя плодовитость теперь не впрок. Когда-то дети, большая семья, давали выигрыш – дружный труд, противостояние бескрайним безлюдным лесам… А теперь твои последователи, чтобы сохранить потомство, топчут других людей, занимая территорию, вытесняя, огрызаясь… Вот где зло. А Филимон так… Приспосабливается к окружению. Сам не убьёт, разве что Пирата. Какого Пирата? Его он тоже не убивал, это всё Жорка.
Филимон в своём плотницком прошлом привык к страху и заискиванию окружающих – как же, от него зависит чистота будущего дома. Суеверные крестьяне только что ноги не лобызали, лишь бы им жилось в доме хорошо, лишь бы не было в нём смертей… Тоже ушло дедовское понимание: смерть дедов освящала дом, защищала. Пращуры берегли род. Теперь – род берегут сами, изворачиваясь в услужении плотнику… Филимон привык властвовать. А устал, овдовел, ушёл от плотницкого дела, но власть придержал – плотник и колдун на деревне - синонимы. Не в кустах же учился, у деда Ферапонтова науку взял. И как наговорить, и как защититься, и как упырей призвать… всё у него. Хороший колдун был дед Ферапонтов, да спился вчистую, так и умер от цирроза…
У колена что-то мелькнуло. Филимон вздрогнул, наклонился… Твою мать! Вампирич, гем вне ворот! И какой-то кривой, голубоватый, страшный. Филимон сдёрнул с пояса повилику, замахал на настырный огонёк – тот вился у руки, будто нет на него закона. Мало кривой, ещё и повилики не боится? Вампирич Филимону не нужен: воплотится - с ним хлопот не оберёшься…
Огонёк суетился у шкатулки, пытаясь просочиться в щель. Повилика проходила его насквозь, охватывалась пламенем, по ней бежали синие точки, а потом собирались и стекали маленьким роем, вновь ныряли в гем. Тот плотно уселся на шкатулку и не отлипал… Рукой его сбить? Страшно. Какой-то мерзкий… Вампирича – рукой? Он что, недоучка? Совсем охренел, ожидаючи…
Филимон плюнул и поднял глаза к окнам Анны: пока он возился с настырным гемом, она уже успела затворить дверь и теперь гремела засовом. Её пахарь ушёл. Вот, окна погасли. Минут через сорок можно приступать. Улица пуста. Он глянул на улицу и плюнул: по улице, пританцовывая, двигалась низенькая фигурка. Остановилась в свете последнего неразбитого фонаря, одёрнула платье… Бля! Трезвая Нинка! В платье из чёрного атласа, прижимающего груди до равномерного валика, блестящего на свету. Хоронить кого идёт? Это платье она надевала уже лет тридцать на самые торжественные праздники: похороны. Любит хоронить - на поминках так и вгрызается в недоступные ей по нищете деликатесные сосиски, кои обсуждает, причмокивая, еще недели. «Сосиськи на похорон;х», любимая Нинкина тема. Сосисками на похоронах заедает водку, но всё же упивается и даёт, кому надо, прямо под столом, за бутылку. А батюшке даёт «за так», что ни похороны: что с него взять, он о людях тоже «за так» радеет, когда трезвый… Поп уж привык, и спрашивает робко, позвали ли на поминки рабу божию Нинку. Её зовут: батюшка радеет. Тоже – привыкли. Без Нинки и хоронить нельзя, чего-то людям не хватает без Нинки…
Нинка облизывала губы и щурилась на свету, вглядывалась в дорогу.
Вот. К егерю почесала. Совсем с катушек съехала – егерь, если проснётся, всю измочалит: любит всякие штучки, навроде лампочек электрических взамен своего естества. Надька, после стибренного и пропитого охотничьего ковра, сподобилась его внимания, три месяца в больнице отлежала. Творческий мальчик. Ленку любил трахать, не сняв парадных медалей, чтобы потом все спрашивали у неё, не завела ли нового котёнка. Он слушал и фыркал. Пухлый весёлый котёночек… Куда дуру Нинку понесло?
Филимон скривился и опустил глаза. Шкатулка, ровно певичка, была покрыта синими блёстками и начинала дымиться. Вампирич отдыхал у щели, ждал своего часа.
Шипя от злости, Филимон открыл шкатулку, выхватил щепоть песка, кинул наземь: «Жри, падла. Только отзынь!». Гем слетел вниз, рой синих блёсток стёк за ним со шкатулки. Филимон прижал шкатулку к груди и потрусил за угол дома – когда эта мерзость воплотится, рядом не постоишь. Придётся следить: не начинать же вызов гемов, имея за спиной бесконтрольного упыря… Всё плоше и плоше…
Старик осторожно высунул голову из-за угла. Синее облачко уже принимало форму. Призрак был некрупный, но длиннорукий и какой-то сгорбленный. Блестело, словно Нинкин атлас, гладкое безволосое тело, по нему точками пробегали синие искры, плыли к глазам и тонули. Сами глаза почти не светились – разве блестели. Призрак уже прилично уплотнился: вот он топнул ногой, а тело не затряслось. Филимон боялся, что уроду не хватит дозы крови Царицы. Если не хватит, не сносить Филимону головы…
Хватило. Полностью воплотившийся призрак повернулся и двинулся к дороге. Старик расслабился. Теперь тот пойдёт по своим делам, Филимону не помешает.
Он вошёл в Колькин дом, наглухо закрыв тяжёлую дверь.

44. Юрий, 9-10 сентября.

- Идёт Разрушитель, - сказал ему Святовит. – Спасай сына, Сварожич. Жизни не выжить под его пятой.
Анна испуганно пряталась за плечом Солнца.
- А ей? – спросил Юрий. – Ей – выжить?
- Герта останется. Но… хороша ли участь в гареме Беса?
- Есть шанс победы? – напрягся Юрий. – Есть оружие?
Святовит покачал головой.
- Шанса победы нет. Можно задержать и уменьшить потери… А ору-
жие? Ты сам – оружие. Только не забывай, что у тебя две головы – Жег и Радегаст. Две!
- А ты? – спросил Юрий. – Ты ведь сильнее. Ты можешь победить?
У Святовита вдруг оказалось четыре головы – все с разными лицами, но русобородые и похожие, как братья с разным норовом.
- Твой бой – мой бой, - в терцию сказали головы. – У меня есть конь… -
Тело Святовита поплыло, превратилось в белого долгогривого коня, - у меня есть лук, - всадник, слившийся с конём, поднял на руки Анну, она изогнулась, откинувшись на спину, и окостенела богатырским луком, - есть и стрела. Ты – моя стрела, Сварожич. И меч мой – тоже ты. Понял, парень? Ты – моё оружие в мире Яви и в мире Свечения.
Безоружный Святовит улыбнулся единственным лицом. Анна… Герта?.. выступила из-за его спины, скатывая свой цветочный покров. Прижала тючок к себе, и он стал вопящим кудрявым черноволосым младенцем.
- Защити жизнь, - лихорадочно прошептала Анна. Ужас стоял в её глазах…
Младенец задрыгал ножками, перестал плакать. Загукал. Его зовут… Мишка. Юрий качал малыша в своих снах. Анна тогда тоже была чёрненькой и очень жизнерадостной. Они жили и работали в Долгопрудном…
Юрий дал малышу палец, тот схватил его и засмеялся.
Снова перед Юрием четырёхглавый Святовит. Ждёт действия.
- Конь мой – тоже я сам, как ты и твой конь? – спросил Юрий.
- Э, нет. Голов тебе не хватает. Конь твой – вот. – Савераска тёк к Юрию,
пылал, всё увеличивал рост. Красавец! Купание красного коня…
Юрий взлетел на коня, будто всю жизнь прослужил у Будённого, пошевелил обеими головами, разминая шеи, позвал Царь-Цвет: тот вспыхнул алым султаном на голове Савераски. Чего-то не хватает… И не хватает времени: с дальнего конца поля к нему устремился чёрный всадник с бычьей головой. Под ним плыл-летел бледный, какой-то студенистый конь.
- Не хватает… Поздно! Меч! – крикнула правая голова, и меч вспыхнул в руке Юрия. Огненный Кладенец.
Бес был уже рядом, растекался серой студенистой тучей, коровья голова с хищными острыми зубами жадно облизывалась раздвоенным языком. Юрий взмахнул мечом, отсекая голову, но та расплескалась вязкой жижей, задев каплями Савераску. Конёк взвился на дыбы, вспыхнул ярче, ударил копытами коня Беса – в том выгорели ямы; и конь, и всадник исчезли, превратились в туман; синие искры тумана окружили Юрия…
Правая голова жадно пила Силу из мира – нужно раздуть огонь.
Юрий завертел Кладенцом - и огненная завеса поднялась, выжигая туман… Горяч;е. Ещё. Ещё. Его окружила тьма. Ни Святовита, ни Анны, ни малыша. Глубокая Тьма кругом, воющая в голос.
- Забыл, - пронеслось в правой голове. – Забыл про Радегаста.
- Забыл, - отозвалась левая голова. – Забыл про Золотко.
- Забыл, - стукнуло сердце. – Забыл про Царь-Цвет. Это он – моё оружие.
А я-то думал, я сам.
Царь-Цвет вспыхнул на голове Савераски, стал Разрыв-Травой, мигнуло…
Юрий скакал к Бесу. Султан Савераски вытянулся, зазмеился корешками-ногами по голове коня, поднял ручки-корни, из его вершинки-головы прянула зелёная поросль… загорелась алым. Тирлич-Трава. Птицей догнала его Анна с Золотком в руках, прыгнула на коня, прижалась… Савераска исчез.
Юрий опустил глаза. Теперь он шёл своими ногами - нужно видеть, куда идёшь – и вздрогнул: чешуйчатые лапы взрывали когтями землю. Его лапы. Они сияли пламенем, ярче были только крылья, что волочились по бокам тела. Под ногами дрожала земля.
Зачем он идёт? Крылья даны, чтобы летать.
Он взмахнул крыльями и ринулся на чёрного змея. С ним были Жег и Радегаст, Герта и Савераска, Золотко и малыш по имени… Жизнь. С ним был Царь-Цвет, и за его спиной сияло Солнце Святовита… Ярость и Дарение, Форма и Любовь, Служение и Будущее вышли на бой с Разрушителем. Их тела слились и обвили студень Разрушения, раздавили его в тугом объятии, а жгучую капель вымели из Вселенной Святовит с Царь-Цветом. Вымели, инвертировав пространство кольцами Юрия и Анны – их браком, их ребёнком – Жизнью: Кольцом Мёбиуса.
Очнулся Юрий не скоро.
- Посмотри! – Анна держала над ним красного сморщенного новорожденного. – Он обгорел, но не погиб, а стал младше! Мы все уцелели!
- А ты говорил, у тебя одна голова, - засмеялась Лада.
- Преоборение – лад ваш, - похлопал его по плечу Лад. – Вставай,
м;лодец. Уже починен, готов…
- Всегда готов! – ухмыльнулся Юрий. Вставать не хотелось, томная тёплая слабость заливала тело. – К труду и обороне в таком коллективе.
- А вот это не всегда, - подмигнул Святовит. – Бои местного значения иногда и в одиночку выигрываются.
- Без тебя? – поразился Юрий.
- Куда вам без меня.
- Куда нам без тебя. – Юрий встал, повернул голову - и проснулся.
На улице визжали и хохотали пьяные бабы.

45. Сергей, 9-10 сентября.

Мефодий-Сергей с трудом отцепил руки от подоконника, упал на пол и пополз к двери. Там, у Колькиного дома, прятался призрак! Мефодий боялся упыря, не хотел идти, но Сергей переборол его сопротивление и решительно двинулся к выходу. Может, это кто знакомый. Может… друг. Тогда он, Сергей, вернёт силу, сумеет стать цельным, выгонит из головы глюк, что сводит его с ума…
Он скатился с крыльца, не беспокоясь о царапинах – его тело уже было изъедено язвами, что возникали на месте любых царапин. Одной больше… ерунда.
Чтобы открыть калитку, пришлось встать, цепляясь непослушными руками за колючие ветви акации. Барашек запора скользил и не желал крутиться. Сергей боялся упустить призрака – полз он слишком медленно. Хотел заплакать от злости, но не смог: слёзы были ему неподвластны. Только конечности. Иногда. Вот как сейчас…
Он захрипел, пуская кровавые пузыри липкой слюны, дёрнул барашек, калитка отворилась - и уставшая рука упустила ветви. Сергей рухнул на колени. Так и пошёл, не в силах уложить тело наземь, чтобы ползти – Мефодий не пускал… Не пускает? На коленях доползём!
Он добрался до середины дороги, когда сползшие штаны бросили тело на землю, ударили подбородком, взрыв фейерверка заплясал в глазах. Сергей запорошил глаза, не умея мигать, и слёзы полились потоком, стекая в пыль по щекам и капая с носа... Ну и что? Ползти всё равно удобнее.
Упырь выглянул из кустов. Мефодий забился в ужасе и ушёл из контроля тела. Сергей захрипел – говорить он уже не умел. «Постой! – думал он, но горло издавало только жалобный хрип. Сергей заторопился, зацепился штанами за торчащую ветку и тощее тело окончательно выскользнуло из штанов; острый сучок пробороздил глубокую царапину на животе… Он теперь полз нагишом, извиваясь длинным вялым телом. Призрак снова спрятался в палисаднике. Сантиметр за сантиметром Сергей тянул к нему непослушное тело: успеть бы! Наконец, дополз и захрипел у заборчика, протянув руки в дыру: сюда ему не забраться.
Призрак прыгнул к забору, наклонился над ним - и отшатнулся. Сергей всё тянул к нему дрожащие исцарапанные руки, капала кровь… Его теперешняя кровь – жёлто-розовая, почти прозрачная в ночи, скупая.
Светящиеся слабым синим колером блестящие глаза призрака остановились на крови. Он перескочил забор, пал на четвереньки и обнюхал Сергея. Тот моляще хрипел. Призрак мягко отскочил назад, выпрямился и насторожился: на горке визжали и смеялись женщины. Тогда призрак отвернулся от распростёртого в пыли Сергея и двинулся на горку.
Сергей закоченел в отчаянии, и тотчас на поверхность сознания всплыл Мефодий.
- Ырка! – взвыл он, ворочая окаменевшим языком. – Спаси и помилуй! Ырка!
Руки задёргались в судорогах: Мефодий забрал контроль и пополз обратно в дом, из последних сил отталкиваясь изуродованными ногами. Если бы он мог, он бы покинул это тело. Не мог. Либо уходить со смертью, либо на другой носитель, а так… так боль уничтожит его гем окончательно. Навсегда.
Сергей не хотел в дом и пробирался к контролю, тело билось в судорогах борьбы – ослабевшее изуродованное тело. Сердце Сергея, наконец, не выдержало, взвилось острой болью, мелко задрожало, подкатило к желудку и ухнуло куда-то далеко – ниже ступней, в великие глуби земли. Сердце Сергея остановилось… Гем Мефодия вырвался и прянул от тела, что покрылось бегающими синими искрами, полетел, ныряя к земле: скорее, домой, на старое кладбище, к праху первого Мефоды в глубинах древнего погоста, погрузившегося в землю тысячелетия назад…
Искры, шипя, выжигали дорожки в израненном теле и угасали. Мозг стирал всё: всего Мефодия и всего Сергея. Тело разжижалось, плыло вязкой лужей, мерцающей синим. Вот погас синий огонёк, за ним другой… Когда погас последний, от тела осталась маленькая зловонная лужица посреди дороги. Тело победило Синего. Победило самой своей смертью. Земля победила.
Бродячий гем Сергея вихрем пролетел земляничную дюну, завидел луг с друзьями - гемами, что порхали на солнце, бешеным барсуком рванулся через Преграду, вытерпел ужасы Пекленца, ибо не впервой ему было сносить боль, пролетел своих чертей, обгорел и прорвался крошечной бабочкой голубянкой на луг. Он - свободен! Он – не один!


Голая Надька бежала с истеричным хохотом, держа в поднятой руке белый кружевной лифчик.
- Сюда, пёсик! – верещала она.
- Иди сюда, козёл, - вторила голая Нинка, несущая своё платье
подмышкой. – Ну же, лови!
Ослабленное беспутной жизнью, ожиревшее, тяжёлое и неуклюжее тело Жорки не могло бежать так быстро, но он топал сзади, и уже почти их догнал: они подпускали поближе, а потом удирали со всех ног. Поймать следовало сейчас, когда почти подпустили. Белый флаг Надьки – хороший ориентир. Не уйдут. В чреслах кипело. Ещё немного, и он догонит. Обеих! Разом!
Из-за куста раздался голос Филимона.
- Эй! Жорка! Да ты, никак, совсем охренел?
Бабы рванули бегом, а Жорка споткнулся, остановился, стыдливо
прикрываясь… Оглянулся.
Ырка кинулся на него из-за куста, повалил и впился зубами в шею. Глаза егеря потеряли контроль – всё расплылось. Над ним кружилось чёрное осеннее небо – без звёзд, только с туманными облаками, что приближались всё быстрее. Тёмный смерч поглотил внешний мир, и Жорка упал на жёсткую землю дороги. «Не догнал, - подумал он, засыпая, – жаль, не догнал».
Ырка сосал кровь, подрагивая ногами, чмокал и облизывался. Тело его становилось крепче, плотнее, теряло сходство с обезьяной: удлинились ноги и туловище, выпрямилась шея, оттопырились приплюснутые уши. Выжав жертву досуха, Ырка отпрянул, быстро оглянулся и прыжками кинулся к калитке Сергея. Войдя, повернул барашек – теперь у него есть свой дом.


Женщины добежали до дома Нинки.
- Не догнал, - с сожалением сказала Надька. – Пойду поищу. – Её глаза блестели. – Может, догонит?
Фёкла отпустила Нинку, и та разом пригасла.
- Холодно. Я домой пойду, спать. Жорка весь твой, дарю, - устало пробурчала она, сгорбилась и ушла, натягивая через голову платье.
Надька долго искала егеря, не нашла и отправилась спать в охотничий домик. Чёрт с ним, придёт ещё… Ей не спалось, она металась на лавке, жарко размышляя о том, что будет, когда он придёт. К утру она заснула, свернувшись комком под одеялом. Жорка не вернулся.

46. Юрий, 9-10 сентября.

На улице визжали и хохотали пьяные бабы… Ну да, только ступишь в розовый сад, как погрузишься каблуком в дерьмо. Закон подлости…
Юрий подошёл к окну. Что им неймётся?
В темноте метались голые тела, одна из баб размахивала чем-то белым.
- Не догонишь! – верещала она, уворачиваясь от неповоротливого мужика. Хорошо, хоть он в штанах, а то почти как в саунах Юрьевых друзей: весел;.
Юрий погладил расправившиеся иголки сосенки.
- А ты радовалась! – сказал он ей. – Никуда от этого не уедешь. Если природа, то им подавай голых баб. Романтику, едрёна вошь.
Сосенка задрожала, упрямо держа иголки торчком, даже уколола палец.
- Так скажи, чего хочешь, - предложил Юрий, беря её за лапу. – Скажи.
Сосенка не ответила, но слух Юрия вдруг обострился, наложил звуковую
карту на все окрестности… Шумно дышали спящие коровы, повизгивал во сне Пират, летели, шурша, камешки из-под ног веселящихся баб, отдёргивала занавеску Моня. Хриплый нечеловеческий голос на дороге у дома Анны вдруг заскулил: «Ырка! Спаси и помилуй! Ырка!».
«Ырка. Знакомо. Это… - Юрий конвульсивно сжал руку, иголки сосны впились в ладонь, – Ах, да, спасибо, колючка моя мохнатая. Вспомнил. Значит, бои местного значения?». Юрий вновь прислушался. У Анны тишина, но что-то шевелится у Колькиного дома, что-то мерзкое. Шаркают калоши мужчины… Голос Филимона на спуске: «Эй, Жорка! Да ты, никак, совсем охренел?». Нет, не те обертона. Такой же, как тот, что хрипел «Ырка», металлический звяк слышен за бархатным пением старца… Это не Филимон. Это Ырка!
Юрий выбежал из дома в ночь и услышал шаги в палисаднике Анны. Зарычал Пират, то есть, Тобик. Кажется, отоспался в своей прошлой жизни и теперь сторожит. Молодец. Но там, у Анны – не Ырка. Эта гадость на спуске дороги… Юрий приказал Царь-Цвету стать Плакуном и прошептал Пирату «Фас». Тот услышал! Звонко залаял, затопал вокруг дома Анны… Первые меры по защите Анны приняты, теперь – Ырка.
В голосе Пирата послышались истеричные нотки. Что там? Слышать мало, надо видеть… Юрий так хотел видеть, что словно выстрелил собой в небеса и увидел деревню с высоты. У ивового пня при дороге на спуске лежало тело. Светлое пятно прильнуло к нему.
«Не догнал, - услышал он голос Жорки. Не обычный голос: голос внутри тех шумов, что продолжали петь колыбельную песню деревне - голос мысли.
Светлое пятно двинулось к дому Сергея и ушло в калитку. Вот он где прячется. Ну что же, теперь можно выходить на охоту.
Юрий пустился с горы трусцой, пытаясь разобраться со своим новым видением: где яма, где горка… Ага. Горки светлее. На бегу слушал голос Пирата: там шёл бой. В окнах Анны полыхал Царь-Цвет. В окнах? Цвет что, размножился? Ну, молодец!
Завопил Золотко и Анна, наконец, проснулась.
- Ты как? – мысленно спросил Юрий. – Пока справишься? Что у тебя там?
Анна спросонья плохо соображала.
- У меня? Что у меня? Я что, спала? Почему темно?
Зато Пират вмешался и передал Юрию вид с улицы: Филимон и чахлые
призраки осаждают окна, пытаются миновать Царь-Цвет.
- Ну, Пират, ты умница! – похвалил Юрий: вместе с собакой он вцепился в ногу Филимона, чуя старческий запах застарелой мочи, плюща нос о грубую ткань. Всплыла перед глазами аккуратная брезентовая заплата. Филимон завопил, размахивая шкатулкой, Юрий… то есть Пират отпустил ногу, подпрыгнул, схватил зубами вонючую шкатулку, выдернул из рук старца и бросился бежать. Призраки забыли про окна и затопали вслед за шкатулкой.
- Ко мне, - предложил Юрий - и увидел чёрную тень с белым ярким треугольником нагрудника, уже бегущую к нему. Шкатулка в зубах пса была какая-то неправильная. Призраки уже преодолели калитку и неуверенно ступали по дороге. Им Это нужно? Отлично! Значит, Это следует уничтожить.
Правая голова Юрия стекла в руку - та засияла пламенем, выхватила шкатулку из пасти собаки и вспыхнула… Шкатулка осыпалась золой, и струйка чистого, крупного, блестящего песка стекла на припорошенную золой землю… Всё. Чувство неправильности исчезло. Вонь прекратилась. Призраки разом повернулись и ушли в калитку Анны.
Юрий постоял, собираясь с мыслями. Собака смотрела ему в глаза.
- Молодец, Пират, - потрепал Юрий пса по загривку. – Гигант мысли.
Пёс обиженно прижал уши и попятился, словно от чужого.
- Эй! – догадался Юрий. – Молодец, Тобик.
- Именно, - пришла мысль Анны. – Не порть псу настроения. А я
наконец проснулась. Призраки идут к дому. Похоже, они пришли по мою душу.
- Ну-ка, лук, направляй! – распорядился Юрий. – А то пока-то я к тебе добегу… Ты – лук. Я – стрела. Задание ясно?
- Так точно, генерал. – Он увидел окно, в том появилась тень, что забиралась на подоконник. Царь-Цвет пламенел, но не мог закрыть собой всего окна, призрак пытался его обойти.
Юрий полетел головой вперёд, врезался в призрака, вспыхнул - и вернулся к другому окну.
Его тело стояло на дороге, лишённое команд: мозг погрузился в битву в доме Анны. Ногу замершего тела сжал зубами Тобик, глухо зарычал: из калитки выходил Ырка.
Левая голова Юрия оторвала взгляд от боя в доме, оставив правую в бою: ногу что-то давило. Тобик? Ага, вот оно что: Ырка.
- Деде, прадеде, пращуре, слышишь? – вкрадчиво спросил Радегаст.
- Нет! – торжествующе пропел Ырка. – Ты чужак! Пришлый! Я тебе не
пращур!
- Мне? – удивился Радегаст, ощеривая львиную пасть. На его груди нацелила на Ырку рога бычья морда. Из окна Анны вылетел Золотко и свалился на голову Юрия, с трудом балансируя. – Мне ты не пращур. А я тебе?
Синие искры выбежали, затанцевали в глазах Ырки.
- Я сам по себе! – упырь собрался перед прыжком. Золотко захлопал
крыльями, собираясь напасть… Анна отвлеклась от боя.
- Нет! – передала она Юрию. – Только не Жег! Синий там один, без
Жизни, разве ты не видишь? Он освободится, снова уйдёт в гем. Не жги! Придержи!
У окна Анны остался один Филимон. Она оттолкнула старца и выпрыгнула - бежать через крыльцо некогда.
Ырка кружился вокруг Радегаста, опасливо косясь на злобные звериные морды. Анна вынырнула из-за спины Юрия, держа Жег – Стрелу наготове, дёрнула рукой по металлической пряжке пояса, разорвала свежую рану на ладони и в замахе руки окатила Ырку своей кровью. Кровью, дарящей тело… Синие искры прянули к крови, задымились и исчезли.
- А теперь – пли! – скомандовала она Юрию, выпуская Стрелу в последний раз. Тело Ырки растаяло, гем заплясал, заметался, но Золотко слетел на землю и склюнул уродливую бабочку. Её будто и не было… Петух закрыл глаза, прислушался к чему-то в своём зобу - и выпустил из клюва маленькую стройную златоглазку.
- Пекленец? – прошептала Анна. – И ты с нами, Пекленец?
Юрий крутил головой, снова обживая тело, соединяя левые и правые
воспоминания, Радегаста с Жегом. Тобик ластился к нему, извиняясь за укус.
Золотко поднял гребень и толкнул Анну боком.
- И я тебя люблю, носитель Царя Мёртвых, - сказала она. – Но что ты за жирная птица! Чуть с ног не сбил!


Моня крестилась, задёрнув занавеску. И той малости, что она разглядела впотьмах, хватит ей на всю жизнь. Думать об этом она не смела. Это глюки. Такого не бывает… Крестилась.
По прогону уходил на зады деревни Филимон.
Синие искры, оброненные Ыркой, уже приканчивали тело Жорки и медленно угасали. Под ивой на спуске возникла лужа – близнец той, в которой опочил несчастный Серёжка… Жоркин гем стал бродячим, метнулся в веник облысевших ивовых прутьев – и ива глухо застонала во тьме.
Фёкла металась на чердаке, так и не приходя в сознание: жители соседней, более молодой деревни не заснут за постельными забавами до утра.
Летучие мыши, опьяневшие от крови Анны, клубком шевелились на теле Фёклы и попискивали: у них чесались растущие зубки.

47. Борис, сентябрь.

Борис очнулся в оранжевой палатке. Солнце выбралось из-за горизонта и осветило палатку - та вспыхнула, как перезрелый абрикос. Нет, скорее, как иранская курага: сочным, мягким, вкусным цветом.
Очнулся или проснулся? Судя по времени и самочувствию, ближе второе. У палатки кто-то бродил, трещал ветвями. Кто-то низенький. Борис оставался в неподвижности, слегка приоткрыв глаза – до щёлочек. Ждал. Нужно же выяснить, у кого он в гостях. Или в плену?
В плену не бросают одного, не укрывают одеялом, не подкладывают дорогого спального мешка на гагачьем пуху… Видимо, в гостях.
Итак, была ночь. И одуревший Герман, и огромный волк на дороге, и удар. Был ли волк? Волок ли его через кусты, как почему-то помнится Борису, или последний перед столкновением рассказ Германа впечатан в память будто явь?
Пахло хвоей. Служением. Логично – для того Борис и воспитан… Мяукали вдалеке чайки, да таинственный гость всё трещал ветвями. Вот хруст сместился к входу. Полог был открыт. Кто ты, д;вица, скажи!
Ах, девица! Любопытные раскосые карие глазищи, смешные усы, мягкий чёрный лаковый нос, неодобрительно сжатый рот, крепкие тельце и ножки… Косуля. Смотрит, а сама вся напряжена – сейчас прыгнет и пропадёт. Солнце венчает безрогую головку с ушами-пропеллером.
- Иди сюда! – мысленно твердил Борис. – Иди, не бойся.
Косуля занесла ножку, уже собираясь сделать шаг, но испугалась своей храбрости, взвилась, словно Йо-Йо на резинке, мелькнула и исчезла.
Борис встал, пошарил в палатке, нашёл какие-то плавки и надел. В чужой рюкзак лезть не хотелось. Плавки – тоже одежда. Неудобная, однако…
Палатка стояла на склоне холма, на поляне, окружённой молодыми берёзами. Сзади спускался с холма старый сосновый бор с редким подлеском, а бок палатки подпирал орешник, что так громко докладывал о пришелице, обижаясь: ветки его были объедены, а на земле – подарочек от гостьи. Горсть оленьих орешков. Будет что вспомнить о тебе, красавица!
Завтраком не пахло. Костёр был сложен, но не разожжён, котелок на жердине наполнен свежей водой. Хозяина не видно. Борис постоял под берёзами, уплыв в скользящую пятнистую тень на желтеющей траве, очнулся, сбегал в кустики и пошёл по узенькой тропинке с холма. То ли хозяина найдёт, то ли воду – без омовения комплекс утренних упражнений невозможен… Тропа ведёт туда, откуда доносится гомон чаек: к воде.
Метров через сто лес перешёл в ивняк и тропа вильнула в сторону. Ивы росли редко, раскидывались шарами мал мала меньше – зелёными, оливковыми, серыми шарами в оранжевой пыльце восхода. Белесая пелена росы скрадывала яркие краски – всё словно в тумане. Полёгшая высокая трава серебристыми валами приливала к летящим в небо шарикам ив.
Последний поворот тропы вывел к воде, зеркальной речке с заросшими камышом и пушицей берегами. Тропа свернула вправо, пустилась по берегу вдоль хрустящих камышей, под кронами склонившихся к воде старых сосен, по настилу из тонких берёзовых стволиков на чёрной густой грязи: топко. К берегу не подойти, холодная осенняя грязь червячками продавливается между пальцами ног.
Борис уже замёрз – осеннее, бледное и низкое солнце не грело. Пришлось вспоминать уроки выживания в экстремальных условиях, но на бег переходить не хотелось – каждый извив тропы приносил новые, акварельные, отточенные в своей завершённости пейзажи. «За следующим поворотом будет заливчик, укрытый в тени сосен. Там плавают лаковые листья лилий и светится жёлтой сухой глиной дорога, спускающаяся с крутого откоса… Там две берёзы склонились к воде. Там это будет!» - решил Борис.
Там это было. На берёзах сидел с удочкой стройный загорелый юноша в зелёных плавках.
- Здравствуй, - тихо сказал Борис, чтобы не распугать рыбу, - ты не скажешь…
Юноша поднял голову с жёсткими, коротко остриженными вьющимися тёмно-русыми волосами, и солнце отразилось в его глазах – пронзительно-зелёных, с золотыми искрами, будто жуки-бронзовки. Он выдернул пустой крючок и встал.
- Здравствуй, Борис. Выспался? Идём завтракать. Один налимчик перепутал сентябрь с октябрём, и у нас теперь есть еда… Борис! Очнись.
Борис заворожённо смотрел в его глаза. У волка в его сне… или яви были эти глаза – светящиеся зелёные огни.
- А где волк? – брякнул он.
- Охотится где-то. А что? Полюбил?
- А можно такого не полюбить? – удивился Борис.
- Ещё как. Можно его бояться. Можно стрелять. – Юноша, морщась,
потёр плечо. Его украшал белый шрам. – Да! – спохватился он. – Я – Алик.
Борис пожал тонкую нервную руку. – Борис, как ты верно заметил. Где мы?
- Это долгий разговор. Ну, скажем, в заливе Московского моря. Так более-менее верно.
- Под этим морем лежит деревня моих пращуров. То-то мне тут будто каждый куст знаком, - задумчиво сказал Борис.
- Ну так вот она, твоя дорога! – Алик показал на сияющую сухую глину на склоне. – Видишь, куда ведёт? В воду. Чуть не век прошёл, а она не зарастает. Жители её боятся: говорят, дорога предков. Я над ней купаюсь, а
то везде вокруг морёные коряги – зацепишься и не выплывешь. Только на ней дно чистое. Искупаешься? А я пойду уху варить. Придёшь – поедим.
- Искупаюсь, - благодарно кивнул Борис.
Алик собрал вещи и бросил на дорогу полотенце. – Плавки сменишь. Не бойся, на тропе никого не встретишь. И не спеши: время - понятие растяжимое. Придёшь к ухе. Вот тогда поговорим. – И он потрусил по тропе. Борис проводил мальчика глазами… Волк. Первый встреченный на родине – волк. Кажется, жизнь перешла на новый этап…
Борис ступил в воду – неожиданно тёплую, тёмную, настоянную на миллионах тел загубленных морем деревьев. Ветерок кинул в лицо остатки ночного тумана. Запах Студенца! Тело вскипело от адреналина, и вода показалась той, первородной, холодной и отступающей от ног, будто ртуть…
- Привет тебе, Источник, от Банджура-монаха! – крикнул Борис, ожидая, что звук убежит вдаль по глади воды. Звук исчез, заглох, всосался водой. Лишь вспыхнула в глубине жёлтая дорога – то ли солнце добралось, то ли сама по себе.
- Привет тебе, Студенец, от Бориса-Претендента, - прошептал он, и вода повторила:
- Привет от Бориса… Привет от Бориса… Привет. Привет.
- Привет! – вдруг дохнуло ему в лицо.
Борис не бросился в воду – неловко, неправильно. Он пошёл по твёрдой и совсем не скользкой жёлтой дороге, медленно погружаясь в воду Источника. По грудь. По плечи. По шею. С головой.
Пролетающая чайка с любопытством смотрела, как в воду погрузились его воздетые над головой руки: пальцы похожи на рыбок. Чайка хотела их поймать, спланировала было, но испугалась, вспорхнула и улетела. Там не было еды. Там было зеркало, и она увидела в нём себя – не тень, а злую чайку на охоте.
Рябь погружения Бориса добралась до камышей и привела в восторг молодых уток. Жизнь была им внове, и они восхищались всем. Сейчас они качались на качелях: вверх – вниз.
Спугнутые Борисом мальки вернулись греться на мелководье – над дорогой вода прогревалась лучше.
Солнце поднялось над лесом, согрело воду, снова зашло. В заливе было тихо.
Борис стоял на дороге. Мимо проплывали стайки верховок, оставляли на зеркале воды, что служило здесь небесами, тёмные пятна – там, где они касались плёнки, подхватывая что-то с поверхности. Разбегались и гасли тёмные цепочки следов пауков-водомерок, у ног Бориса притворялся бревном тяжёлый налим, светилась вода далеко-далеко, до дальнего берега…
Ей не положено светиться. Она должна окружать Бориса глубокой зелёной тьмой. Но она светилась, и весь водный мир - такой разнородный, такой густой в сравнении с лесной живностью - разыгрывал Борису сценки. Сцены Жизни Воды. Борис давно перестал дышать, но это его не пугало. Разум бодр, значит, всё в порядке.
Следы человеческой жизни в этих низинах вода уже прикрыла – где илом, где тиной, что-то разнесла по брёвнышку. Но погибшие деревья остались памятником тех времён, проморились и грозили извивами корней и пиками обломанных сучьев. И Жизнь вокруг. Ярмарка на кладбище… Жизнь всегда побеждает, даже если ей наносят такие раны.
Почему светится вода? Почему он видит всё, даже… даже за спиной?! Чувствует запах? Различает цвета рыб, каждую чешуйку и усик? Может уловить протяжённость того облака жирных зелёных дафний в старице и найти отплывшего от стайки малька? Запах роз. Он чувствует запах победы! Дар вернулся.
- Дар вернулся, - говорит ему старец с бородой, покрытой листьями. Говорит, и пузыри не всплывают из его рта. – Ты, диту, созрел. Теперь твой Дар нельзя блокировать – он твоя составная часть. А Дар твой – от меня. Я тебе отец, Пахма.
- Как? – нечленораздельно удивляется Борис, и пузыри не всплывают из
его рта.
- Отец тела и отец Дара – разные отцы. Твоё тело именуется Борисом, а
Дар уж позволь назвать родителю. Ты – Пахма. Мой сын и помощник.
- А ты кто? Водяной?
Старик смеётся.
- Скорее ты – водяной. Ты – хранитель лесных рек и болот, хранитель
истоков. Ты мой сын. Так кто я?
- Лес, - догадывается Борис.
- Бором меня зовут. Лес – это что-то неясное. Я - Бор. Когда
слишком почитают, то Святобор.
- А мы не утонем? – сдаётся тайному беспокойству Борис, почуяв опору и признав главенство Бора.
- Тонет ли вода в воде? Вопрос философский. Но сидеть тут долго тоже не стоит – Дар тратится, Сила убывает. Тебе для Силы довольно и с бережка поглядеть, так что ступай, диту, на солнышко. Оно тебе необходимо. Там мы ещё повстречаемся, поговорим, познакомимся. Это полезно – знать своих детей. И отцов знать – тоже неплохо. Глядишь, чему-нибудь научу.
Бор отрывается от дна, всплывает воздушным пузырём, будто лопается, вливаясь в поверхность воды. Громко ухает филин, испуганные рыбки прячутся у ног Бориса.
Борис собирается последовать за отцом, но течение доносит запах фиалки. Запах любимой!
Борис делает шаг вглубь – туда, откуда пришёл зов. Глубже. Глубже.

48. Ярославские леса, 10-12 сентября.

Пыльная грунтовая дорога уходила в высокий ельник и резко поворачивала через пару десятков метров. Казалось, что эта отвилка пустынного шоссе – тупик, что и было обозначено на дорожном знаке. Однако уже за поворотом дорога становилась сначала хорошо утрамбованной и подсыпанной гравием, а потом переходила в ровный бетонный настил, способный выдержать тяжёлые машины. Шлагбаум перекрывал въезд в лес там, где у дороги расположилась маленькая башенка охраны - пятнистая, словно десантная форма. Лес по бокам дороги густел, и казалось, что вся эта охрана существует ради такого нетронутого, нетоптанного грибниками, дикого леса… может быть, маленького заповедника?
«Воспроизводственная территория». Надпись не была ложной – только военные могли сохранить нетронутыми такие соблазнительные угодья, и за широкой спиной нашей доблестной армии спрятались вымирающие виды животных и растений, благословляя оборону своей страны, что охраняла людей от внешней угрозы, а зверей – от людей. Два лика наших военных, честь им и хвала.
Любопытным космическим спутникам открывалась разрешённая часть: пусть любуются. Военные теперь создавали свои хозяйства, строили теплицы, пасли скот, косили. Местные их не навещали – не положено, да и привыкли не соваться, куда не след. На этой базе всё было, как на других, только теплицы располагались сплошными рядами и прикрывали не нежные огурчики, а шахту внутреннего двора, уходящую вглубь на десяток этажей. В этом дворе иногда гуляли люди, но чаще они смотрели на чахлые растеньица, высаженные на клумбе в центре двора, из окон своих подземных комнат.
  Вряд ли это тюрьма. Вряд ли. Слишком дорого для тюрьмы. И решёток не было на больших окнах: смотри - не хочу…


Её везли из отделения реабилитации на каталке. Сознание Алёны было так пересыщено событиями, что она плохо соображала. Глаза выделяли что-то, фиксировались на нём и запускали вялую мысль – только чтобы не думать о том, что она совершила.
Героизм, наверное, невозможен при полном сохранении сознания: героизм неадекватен. Героизм – это отказ чувства самосохранения, а значит, концентрация на чём-то ином: «За Родину, за Сталина» или что-то в этом роде. Душа в аффекте решает пойти на жертву и тотчас прячется за духом. Только дух может уничтожить тело. За… что-нибудь, будто тело и не имеет права голоса. Только этот жестокий дух тащит тело на заклание. Тело вопит в тревоге и блокирует всё. Кроме «за что-нибудь». А когда жертва уже принесена и нет пути назад, когда ничего нет, кроме медленной агонии, дух отправляется на отдых, душа всплёскивает ручками, а тело бьётся за оставшиеся крохи жизни, вызывая свой продукт – мысли. Любые мысли, для того, чтобы ещё пожить.
Вот, например, сейчас мимо неё провели главного врача. А может, его сына: очень уж похож. Провели под ручки. Сын главного врача глупо ухмыляется и пускает слюни… Это напомнило Алёне ужастики, что Лёша так любит смотреть на ночь – без ужастиков он не может заснуть… «Мёртвый сезон», редкая и дорогая копия старой картины с документальными кадрами людей с повреждённым ядами мозгом. Лёша любит этот фильм, после него он хорошо спит. Алёна не спит после него неделями…
Ей всё это кажется. Наверное, она никак не оправится от наркоза. Зачем в роддоме безмозглый главный врач? Она бредит.
Алёну сваливают с каталки на кровать, и она пытается заснуть. Уплыть в наркоз, чтобы проснуться не такой слабой и обезумевшей. Она закрывает глаза.
- Гляди, Катька! Ещё одну привезли. Не было ни гроша, да вдруг алтын… Видишь, какая хилая, не то, что ты. Ты уже молодец! – врывается в дремоту едкий, небогатый, лязгающий обертонами женский голос. – Давай, рассказывай, зачем тебя, Катерина, в эту Тьмутаракань занесло. Аудитория внимает! А то мы с моим упырём совсем от скуки взбесились. Ты новенькая, из мира, вот и рассказывай.
- Чего? – бархатно гакает с соседней кровати товарка. – Чего рассказывать?
- Как «чего»? Зачем тебя-то понесло в научный эксперимент? Ума лишилась, или себе на пользу? Кого рожать будешь – парня или девку?
- Парня, - коротко отвечает объект допроса. – А что? Есть разница?
- Ага. Богатенький, значит, продлить жизнь решил. Конечно, разница
есть. А ты и не знала? Ты везунчик, Катька. Молись, чтоб помер, тогда почти без последствий выскочишь.
- Зачем помер? – беспокоится Катька. – Мне ради него комнату в
особняке выделили, кормить обещались до его совершенно… совершенства. В общем, до шешнадцати я ему нянькой подряжалась. В Москве! Зачем, чтобы помер? Мне-то какая корысть?
- Ещё одна дура на мою голову. За вынашивание тебе денег дадут, и ладно. Сиди лучше в своей деревне. В Москву хочешь? А кровопийцу кормить, пока жив, своей, дура, жизнью очень хочется? Ежели выживет – кретином будет, а ты за его «совершенство» старухой станешь – выпьет он твою жизнь.
- Вомпер, что ли? – обижается Катька. – На хрен им кретины? Деньги-то задаром не плотют. Им сынок нужен, бесплодные они, вот и заказали.
- Кому сынки нужны, те усыновляют. Готовых. После медицинского освидетельствования. А ты, дура, копию папаши носишь, чтоб тому папаше яйца на лоб повылазили.
- А чего ж он тогда кретином будет? – возмущается Катька. – Папаша очень даже ничего. Головастый. Советник чей-то.
- Потому, москвичка ты наша, что нету у них душ, у клонов этих. Нету, и всё. И живы они тем, что от тебя урвут. Кретины эти – как прорва. Иди сюда, ко мне, в окошко посмотри – их как раз гулять вывели. Старшенький жив пока – его главврач первым делал. Из себя. Экспериментальная модель.
- Ни хрена себе! - охнула Катька, рухнув на жалобно звякнувшую кровать. – Это ж дом инвалидов!
- И престарелых, - злобно сказала всезнайка. – Мамашу упыря этого, жену главврача (разумеется, бывшую), уже на искусственное питание перевели. Душа в ней не держится, не хочет кормить отродье.
- Чего ты меня пужаешь? – озлилась Катька. – Сама вон на сносях. Чего ж сама тут, коли всё знаешь?
- А я от тебя мало отличалась, подруга. Сюда как попала, так уж и не выберешься. Они и не прячут уродов этих – приучают нас к мысли. Дело это подпольное: Магистр запретил - так они нас из Рязанщины за одну ночь вывезли. Вот по пути я этих гавриков вместе с матерями рассмотрела. Голова-то пока варит.
Женщина завозилась на кровати, замолчала, но вскоре снова раздался пронзительный голос:
- Мы с тобой – разные стадии одного эксперимента. Раньше они считали, что мать нужна образованная. Только мрут клоны у этих. Образованных. Бог их спасает. Теперь, вижу, решили здоровую кровь упырям скармливать. На тело стали надеяться, вот ты, Катька, и попалась: кровь с молоком, силушка не мерена. Кровать мою не продави, товарка.
- А ты кого носишь? - смягчилась Катька, вставая. Пружины запели в восторге освобождения.
- Сына. То есть мужской клон. Какой это сын? Присоска в животе. Папаша его – любовник мой. Обещал в хорошую клинику положить, в зелёный санаторий, чтобы я доносила ребёнка. А то выкидывала отродья его… Положили. Ребёнка вычистили, клона вживили - и за решётку. Пой, птичка, любовнику песню. И вся подлость в чём? Клон им нужен для пересадок: вдруг сердце откажет или хрен сточится. Вот тогда заменят старичку деталь на новенькую. Зубки, опять же, свои вживят. Взрослые клоны тут все беззубые – у них зубы зачатками забирают.
А у них на подходе новый эксперимент: пересадка души. От папы к молодому клону. Бессмертия взыскуют, изверги. В клоне пусто: мясо одно. Вот и мечтают на пустое место свою душу пристроить. Бессмертие человека – мечта главврача. Интересно, а если бессмертия одного можно достичь, укокошив сотню-другую и искупавшись в крови, они на это тоже пойдут? Они ведь, гады, жрут жизни женщин, а до сих пор не поняли, что этого избежать нельзя. Всё борются за выживаемость рожениц. Борются, а? – женщина захлюпала в платок.
Катька снова упала на чужую кровать.
- Ну, Лиль, перестань! Успокойся. Чему быть…
- Ничему не быть, - рыдала Лиля. – Я уже рожаю не сегодня – завтра.
Увезут на второй этаж. – Она взмолилась: - Ночью туда по лестнице можно, так ты хоть навести. Погляди, я в своём уме, или уже нет? Навестишь, Катерина? Если я совсем придатком этого злыдня стану, вправь мне мозги, а? Хоть бы сдох, пиявка дьявольская, хоть бы сдох!
Алёна села на кровати. Наркоз на неё действует? – Никакого наркоза. Страх. Вот что пыталось спрятать её в сон…
- Лиля! – хрипло спросила она. – А если девочка?
- Спаси и помилуй! – охнула худенькая женщина с огромным животом,
оторвав голову от могучей груди Катерины. – У тебя – девочка? Неужели главврач не предупредил?
- Сказал – опасно.
- А ты героиня?
- Ну… да. Лёша хотел девочку.
- Любимый Лёша хотел… - прошипела Лиля. – Знакомо. Не хочу тебе
говорить, понятно? Главврач уже сказал. Уж если он сказал – опасно…
- Что может быть хуже паразита? – настаивала Алёна. – Скажи, Лилечка. Ведь ты скоро уедешь, а я тут одна… Кате же ты сказала.
- Тебе мои слова не помогут. Лучше не знать! – замотала головой Лиля.
- Если у меня будет рак, я хотела бы об этом узнать. Я хочу порядочной
смерти. К смерти надо готовиться, а не заставлять называть промедол анальгином и морочить голову себе и родственникам изучением ложных диагнозов. Правда всегда лучше молчания.
- Так? Хочешь испить до дна? Согласна. Так вот, девочка уже начала есть тебя. Девочка нам ближе, и выедает дочиста. Девочка – это смерть.
Горло перехватило. Алёна откашлялась.
- Лиля! А если девочка – мой собственный клон? Лёша просил мою
копию.
- Твою? – охнула Лиля.
Катька выпучила огромные глазищи:
 – Он тобой кормит тебя?
Лиля разразилась матерной тирадой. Алёна сжалась.
- Думаешь, Лёша знал?
- Заказчик платит. Ему говорят всё. Твой грёбаный Лёша заказал себе
бессмертную самку. Любит тебя, наверное. По-своему. Вот и решил скормить стареющий образец. Главврач-то счастлив! Это – новое направление. Такого они ещё не делали. Будет смотреть тебя каждый день.
- Так что меня ожидает, по-твоему?
Лиля зажмурилась. Замотала головой.
- Суперпаразит. Сожрёт до волоска, но сам тобой не станет… - Она
рухнула на колени. – Господи! Услышь! Защити рабу божию Ленку. Прости ей грех величия!
Грех величия? - Грех величия. Разве нет? Не Алёнка ли решилась на подвиг: родить себя-дочку на забаву Лёше… Ложь. На потребу себе. Увидеть своё детство, юность… со стороны. Защитить и скрыть от испытаний. Идеальную дочь к идеальной матери… Против законов божеских.
- Где ты была, Лиля, месяц назад! – заплакала Алёна.
- Здесь. Провожала на роды Машку, светлая ей память, - буркнула та.
Лиля молилась, стоя на коленях. Катька стояла рядом, роняя крупные
слёзы, мелко крестилась и сопела.
- Руку дай! – жёстко сказала ей Лиля. – Помнишь, о чём я просила? – Её лицо искривилось в неприятной гримасе. – Всё, девочки. У меня начались схватки. Хором, за меня:
Отче наш, иже еси на небесех…


В родильном отделении было темно. Акушерка спала в соседней комнате, ожидая окрика Лили. Схватки были редкими, и врачи разбрелись по домам: вряд ли Лиля родит до утра.
Она смотрела в тёмное окно, в небо. Надежда осталась только на него – на небо. Земля её не спасёт.
Голубоватая тень растаяла у подоконника, и маленький жёлтый огонёк затаился под креслом роженицы… Лиле не придётся делиться с клоном: бродячий гем ждал нового тела.
Небо услышало. Земля спасла.


- Кать, - шептала Лиля через день, - он не похож на моего благоверного. У него глаза сизые. И волосики тёмные. Какой же он будет голубоглазый блондин?
Младенец зашевелился и больно присосался к коже на её груди. Лиля взвизгнула, отнимая грудь, но младенец плевал сосок и рвался сосать кожу, оставляя синяки.
- Вот дерьмо! Может, он и не моего гада клон, но упырь – точно.
- Зато ты не поглупела! – торжествующе сказала Катька. – Пугала,
пугала, а теперь с ним возишься.
Бессмысленные глаза младенца вдруг обрели жизнь и злобно уставились на Катерину: чёрные глаза ожившего клона.


- Доброе утро! – услышала Алёна металлический голос Катерины, потерявший бархатные ноты. – Как дела, Лена?
- Доброе утро, - ответила она бесцветным, не своим голосом, и вздрогнула. – Катя! Что у нас с голосами?
- Простыли, - отмахнулась та. – Окошко надо было запереть на ночь.
Её голос лязгал, как… голос Лили. Голос отмеченности. Голос хорошо
оплаченной отмеченности. И на челе их была печать…
Алёна встала и подошла к окну. Высоко. Очень высоко… Сзади завизжала
Катька…
Она поспешно вспрыгнула на подоконник и шагнула вниз.

49. Иван, 10 сентября.

Он поднялся до света, чтобы успеть проскочить кольцевую дорогу – позже выезд из Москвы занял бы часа три и сожрал полбака бензина. Никакие модернизации трасс не спасали разъевшуюся и обрюзгшую машинами Москву. Даже узкие улочки были заполнены разноцветным вонючим потоком легковушек, среди которых, словно верблюды над конницей, колыхались фургоны и грузовики, везущие товары на потребу первопрестольной.
Город делал деньги, город их тратил. В нём невозможно было жить – только делать и делать деньги. Если же ты их не делаешь, то места тебе здесь не оставалось: беднота не должна осквернять прекрасную столицу. Беднота пряталась по своим обшарпанным квартиркам, собирала монетки на всё растущие выплаты: за жильё, тепло, свет, воздух… подушныя и поголовныя сборы. Кому интересно, что ты москвич с пра… пра… со всеми вытекающими немочами? Не можешь платить, ищи себе родину победнее. Или выдай сестру за процветающего винного барона, на днях обретшего права на Москву. Хотя выдать сложно, проще отдать «за так», на содержание. Пока она ему не надоест и не научит русскому языку, на котором барон сей изъясняется из ряда вон плохо, что мешает ему делать деньги: могут обдурить…
- Вы же понимаете, бабуля, - говорит знакомый хирург в поликлинике, обнимая старушку, которая хочет жить, невзирая на качество своей жизни (любимым врачом стариков сделался хирург – отрезай что-нибудь и живи дальше, коли на здоровье не хватает денег… меньше частей тела будут нуждаться в прокорме), – вы понимаете, что денег нам платят мало. А кто сейчас не берёт?
И бабуся тащит свои монеты, отложенные на чёрный день, за рецепт на «ходунки» - костыли, ибо ножки голодной бабуси её уже не держат. В особенности после того, как ножки её подправили в «больнице для бедных», как назвала больницу соседка, невозмутимо заняв койку рядом, ибо оплатила её зелёными. А потому вопила по мобильнику: «А он что? А она что?» в любое время суток, кушала апельсины и заглядывала в тарелку бабуси – мол, хорошо тут бедных кормят. Была бы бедной, сама бы ела. Но положение обязывает, чтобы ей возили из дома горячее питание три раза в день: шофёр должен отрабатывать зарплату. Мужу некогда к ней ездить – он спешно продаёт две с половиной тонны украденных в детском лагере простыней…
Фельдшеры на «Скорой» тоже на бабусях подрабатывают. Вызовут родственники «Скорую» к той, что поплошело - фельдшер глянет, обнимет неутешную невестку и ведёт в кухню. Там со всей аккуратностью доносит, что бабуля плоха… Так ему что? Поднимать её на ноги, или по-быстрому кольнуть чего-нито, чтобы болезная отмучилась? Конфиденциально? За малую мзду: а кто сейчас не берёт?
Иван закончил курс и должен бы идти на «Скорую». Пока только шофёром у них побыл: смотрел, как они там живут, спасители человечества. Обучали его санитары. Мол, дождись, когда родственники бабулю на твою каталку взгромождать начнут. Смотри мимо, скучай. А как бабуля-то из пальто на пол выскользнет, тут любящие члены семьи сами тебе денег отвалят: поймут, что им не по силам. Сейчас много таких семей, что без мужиков. Ну, или пьянь беспробудная. Так что слабосильные бабы без тебя никак не справятся. Вот и приработок. А что бабулька по полу поваляется – так за жизнь платить надо. И так полно нетрудоспособных паразитов на здоровом теле общества, так ещё и она за жизнь держится, паразитов прибавляет. Из-за её пенсии этим санитарам меньше денег платят.
Иван было решил в деревню уехать, работать в сельском медпункте. Как заболел ангиной, бегом туда – посмотреть, что и как. В стерильном помещении стерильно-белая грудастая тётя сесть не пригласила. Она городских не обслуживает. И лекарств не даст, даже за деньги. Ну и что, что у него под сорок температура? Пусть горло полоскает… Чем? – Неважно. Какой-нибудь травкой. Смотреть не будет! Заразного городского? Ни за что!
У матери Ивана была присказка, быль времён её учёбы, когда на военной кафедре объясняли опасность дизентерии у поваров. Мол, пойдёт в сортир - «и этими самыми руками месит солдатские котлеты». Иван вышел из медпункта, словно его месили «этими самыми руками».
Следовало признать, что все попытки Ивана погрузиться «в общество» заканчивались плачевно. Врачи и санитары были абсолютно уверены в себе, а мнение Ивана оставалось личным мнением социально неадаптивной персоны. В целом, «общество» делилось на бодрячков, потирающих ручки и «берущих», востроглазых – берущих вдесятеро, мутноглазых алкоголиков – «принимающих» и тусклоглазых потерянных – дающих и теряющих. Были ещё истерично-крикливые с целью в глазу, истинные борцы, склонные к архаическому самовозгоранию, и борцы себе на уме из востроглазых. И нигде Ивану места не находилось. Классический Иван-дурак: отверженный брат человечества, непригодный «брать», усталый и слегка бешеный. Однако с Жароптицевым пером…
Иван не видел смысла в борьбе: здесь, в центре его страны, потерянных было меньше. Здесь царили лучистые улыбки, острые взоры и торгашеские зазывы. «Эй, ухнем!» могло лишь поменять местами эти три категории. Вотще надежда…
Скоро он положит на полку третий диплом и пойдёт работать дворником. Это тоже путь: путь в маргинальный слой живущих для… себя? Жизни? Любви? Жизнь без семьи, ибо не на что. Хотя у него есть семья, есть дело с … Жароптицевым пером, напоминающее сдвиг по фазе; есть сны, в которые приходит Дорофей. Есть память. Сегодня ещё есть…
Наверное, вся чёрень всплыла специально для того, чтобы усекновение главы захватило её с собой.
Что останется завтра? Минимальные сведения для выживания? С чем Иван войдёт в завтрашний день? Иван… не войдёт. Завтра не станет Ивана – вечного студента и работяги, духовидца и печальника. Завтра в жизнь придёт Дорофей. Читай: Иван с усекновенной главой… Ивану было по-детски страшно. Он знал, что это необходимо, что его роль не допускает такой широкой информации о мире: Певец призван, и должен быть чист от ядовитых испарений прошлой жизни. Это – жертва. Сегодня Иван отдаст большую часть своей жизни ради спасения кого-то из «дающих»…
Ну, медик, вот и твоя работа. Плати головой и лечи.
От Дорофея – его учителя… или его духа? – останется только имя. Код для того, будущего Певца. Этот код поведёт его по роли, не даст заблудиться - и не более того. Дорофей уходит, подарив Ивану новое имя. Имя… Жить же он будет душой, заново создающимся из осколков интеллектом и… перебирать ногами. Так ведь тоже преодолевают горы, ползя к небу: просто перебирают ногами…
Его душа – любящая людей пленительная Саломея – доплясалась до победы. Она решилась на отказ от самости, решилась отпустить дух. Его тело, словно Ирод, смущается и боится, а Саломея всё пляшет и пляшет… Остался один день. Скорее бы.
Дипломированный дворник Дорофей будет жить с семьёй и ждать Перехода. Ждать и любить тех, кого всё ещё будет помнить. Он забудет Анну и Юрия, забудет Волка и духов… Только Царь-Цвет и Жёлудь однажды встретятся на его пути. Сейчас он едет для того, чтобы прикоснуться к ним – Домам его любимых духов, с детства деливших с ним вечное одиночество…
Усекновение продолжится: в Переход он уйдёт один.
Господи, защити от страха! Повтори Ивану, что люди во множественном числе дороже его прожитой жизни! Люди, что не ведают близости краха, но инстинкт гонит их жить скорее… злее… опаснее. И – ничего нельзя сделать. Ничего. Только отдать свою память.

50. Фёкла, 10 сентября.

Розовый луч восхода добрался до мансардного окна и потрогал облупленную дранку чердачной крыши. Вскоре крыша прогрелась и душный настой помёта заколебался, хрустальными аммиачными струйками восходя в потолку. Потревоженные ночницы, по безграмотности прозванные Фёклой нетопырями, зашевелились на неподвижном теле Царицы мышей, расправляя дрожащие крылышки. Ночные действа Фёклы лишили сил не только старуху, но и её подданных: мыши были измучены и голодны. Обезьяньи личики поднимались навстречу друг другу, крохотные глазки отказывались верить тому, что предстало им в горячей полутьме чердака. Скрежеща, зверьки начали расползаться. Вскоре два неравных клуба тел оказались на безопасном расстоянии друг от друга и перестали переругиваться. Полтора десятка вешчиц сверкали зубками на груди Фёклы, а пятеро лятавцев устроились на досках под боком Царицы.
Они не дружны, и уже никогда не подружатся, но планы у них общие: дождаться ночи, подкрепиться и дать силы своей Царице. До ночи она ещё доживёт.
Тело Фёклы было измождено, её ночные эскапады отобрали Силу у крови Тьмы, но создали что-то своё, отличное от дряхлой старухи, запертой на душном чердаке… Этот образ был пленительно красив, он смотрел на Фёклу из зеркала её сна, из зеркала её…умирания. Он улыбался полными яркими губами, щурил чёрные глаза и потряхивал гривой чёрных кудрей… Мечта Фёклы. Не её волосики, что с рождения были мышиного цвета, не её узкий рот и блекло-голубые глазки – новый образ. Образ Царицы мышей? Нет! Образ страсти… Той, кудрявой, дарили кровавые простыни новобрачных, той посвящали срамные любк;, ибо её слуга – Кот. Люб, рыжий и похотливый, со стрелолистом – Удом в зубах, служил прекрасной даме. Он брал силу страсти, а иногда давал её в расчёте на проценты. Он рыжий… Мурзик?
В тёмном углу чердака шевельнулась тень, прянула из окошка мансарды и зарылась под куст акации у Серёжкиного опустевшего дома. Иссушённый плоский трупик задушенного Мефодием кота поднялся на отощавшие лапы, ссыпал комья земли, затрясся и пошёл деревянным шагом к дому Фёклы. Огибая дом Нины большой, наткнулся на хозяйку, безмолвно ощерился и продолжил путь. Нина уронила газету, что вынимала из ящика на воротах, захрипела и осела на траву кучкой старого тряпья.
Кот карабкался по брёвнам к окну мансарды, скользил когтями… Последние силы Фёклы пропали, она застонала. Прелестная дева в зеркале брезгливо скривилась… но плоский сухой трупик упал у стены.


Котёнок Сергея ловил кузнечиков на лужке у Анны. Хозяин пропал, а ему хотелось есть. Тобик величественно раскинулся на солнце, сиял белоснежным передником и наблюдал за прыжками малыша. Сорока трещала и сердилась. Анна ещё спала. Вдруг котёнок насторожился, замер, прижал ушки и кинулся прочь – через улицу, за дома, к реке. Он добежал до ив и принялся осторожно подкрадываться. Кузнечики подождут: он нашёл хозяев.
Желтеющие камыши неприятно скрипели, тёрлись сохнущими листьями. Утреннее солнце окрасило гладь спокойной Пашмы в блеклые жёлтые тона, на мелководьи стали собираться мелкие рыбки. Котёнок дрогнул было, но сдержал порыв. Вот они! Уже рядом! Котёнок замер, слился рыжей шёрсткой с полёгшими стеблями тимофеевки.
Под кустом на синем камне сидели сбежавшие с уроков второклашки.
- Таша! – говорил Игорёк. – Давай поженимся, когда вырастем!
Наташка смущалась и молчала.
- Гляди! – вдруг оживилась она. – Котёнок! Рыжий!
Котёнок, поняв, что его обнаружили, поднял хвост трубой, напряг лапки и чинно подошёл знакомиться. Вскоре он уже оказался на Ташкиных коленях и громко заурчал.
- Он ко мне хочет! – радостно сказала девочка. - Я его заберу – наш кот уже старый.
- Это будет наш общий кот! – сердито сказал Игорёк. – Твой и мой. Он будет жить с нами, когда мы поженимся. Давай?
Такая перспектива примирила Наташку с семейной жизнью. Общий рыжий кот!
- Давай! – решилась она и повела Игорька к себе домой – её дедушка не такой злой, как Гошкина мать: может, и не очень заругает за то, что они сбежали с уроков. Всё равно учительница всё время роняла голову на руки, а потом вскакивала и всех пугала. Может, и их уход проспит… А котёнку надо молока.
- Его зовут Лучик! – сказала она деду. – Он из лучика в траве вылез, и на солнышко похож. И нам всем надо молока.
- Жениха привела? – ухмыльнулся дед. – Рано? Или нет?
- Нет! – ответил Игорёк и сел пить молоко.


Верхушка Синего Камня довольно поблёскивала на солнце. Тело его
уходило глубоко в землю. Когда-то он стоял у околицы – охранял село. Ещё раньше он венчал людей, что приходили к нему за благословением Солнца. Это было так давно… А сегодня он вспомнил!
У клуба, у школы, у входа в сад Анны, и далеко в полях заискрились Синие Камни: камни, охраняющие Любовь. Главный камень, схороненный Василием Шуйским у Ярилиной Плеши возле Плещеева озера, окончательно выполз на берег и перебрался на гору: земля встрепенулась, слабый сейсмический толчок тряхнул Переяславский кремль и покрыл сетью трещин толстые стены… А по Пашме прилетел ветер и засыпал труп Мурзика белым песком, вновь упокоив страдальца.
Прекрасная дама исчезла из зеркала. Фёкла потеряла сознание.
Синие камни, что некогда были ключами к предкам у древнего племени меру, снова обрели жизнь: жизнь камня. Волхвы Земли Ростово-Суздальской обрели очи в миру - Преграда истончилась. Гем деда Ферапонтова, смутно увидев сквозь Преграду вихрь кружащихся в победной пляске крушинниц - жёлтых бабочек с красными пятнышками на крыльях - понял, что Преграда прозрачна, и бросился в объятия Пекленца. Вскоре рой бабочек приобрёл ещё одну: маленького огненного мотылька.

51. Анна, 10 сентября.

Её разбудил жизнерадостный лай Тобика, приветствовавшего кого-то горячо любимого… может быть, свой идеал… собаку какую-нибудь новую и прекрасную или… - Или. По окну деликатно забарабанили кончиками пальцев и мягкий хрипловатый голос позвал:
- Анна. Привет из Москвы.
Иван! Приехал Иван.
Анна выпрыгнула из кровати, накинула халат и завязала косынкой шар
не проснувшихся волос.
- Бегу! – пискнула она в окно и кинулась к запорам – ставшим привычными засовам и крючкам в её вечно открытом в прежние времена доме. Савераска уже бегал под запертой дверью, задрав хвостик: Иван приехал.
Анна не сдержалась и обняла молодого человека, прижалась щекой к плечу: их так мало, соратников… Там, в глазах Ивана, таился весёлый Дорофей, а на поверхности – грусть и страх.
- Что? – испугалась она. – Что случилось?
- Осторожно, двери закрываются, - через силу улыбнулся Иван. –
Следующая остановка – Переход. Прощаться приехал – вот что случилось.
- Зачем? – Она не ждала прощания так рано. – Разве нельзя нам вместе… ну… в этот Переход?
- Я в Переходе один. Роль, понимаете, такая. Одна шишка на ровном месте – чтобы отовсюду видать.
- А Дорофей?
- Он уж без меня… А я теперь – без него. – Иван устало сел, порылся в
кармане, протянул ей письмо. – Вещи я попозже занесу, когда разгружу машину.
- Какие вещи? – удивилась Анна, взяв конверт. Повертела его в руках и положила на холодильник: потом. Сейчас – Иван.
- Ванечка, как это вы - без Дорофея? Ведь Путь ведёт к духу, а не от него?
Иван сгорбился.
- Певец – это голова повешенного. Помните, в Таро? Путь Певца иной. Мы с Дорофеем прорастали друг в друга, как сталагмит со сталактитом: я снизу, он сверху. Срослись, а теперь нас разрывает. Он уходит: этот бой не его. Я – остаюсь. Теперь я – Дорофей, но уже другой: Дорофей-человек. Иван… остаётся в прошлом, Иван доживает сегодня последний денёк.
- Я не умею прощаться, - беспомощно сказала Анна. – Я умею ждать. Разве мы не встретимся там, за Переходом? Ведь и Певец идёт…
- Скорее ползёт по-пластунски, - оскалился Иван. – Ползёт себе по кочкам, тыкается носом в дерьмо, огибает его с натугой… Встретимся, Царица, раз вы умеете ждать. Чего ещё желать от друга? Когда тебя ждут («Даже если ты забыл её», - напомнил он себе), тогда есть такое… разрежение атмосферы, вакуум, что присасывает к себе. Знаете, у меня была прабабушка. То ли двоюродная, то ли ещё дальше. Известная в роду как гений ожидания: она ждала кругосветного плавания. В революцию! А? Мечта нереальная. Однако её из глубинки выкопал морячок, женился, стал адмиралом – тогда это быстро было… и прокатил вокруг Европы и Азии аж до Дальнего Востока, где и сгинул в одночасье, потеряв чин наркома и приобретя обвинение в шпионаже для Японии. Она осталась с дочкой у ворот тюрьмы и носила передачи, пока не сказали, что некому их есть. После на товарняках пробиралась в свою глубинку. Цена заплачена за мечту. Не за мечту – за её реализацию. Умела бабка надеяться и ждать, умела и платить… чего и вам желаем.
Только… кровью своей, Царица, уж больше не разбрасывайтесь – опасное зелье ваша кровушка. Обещаете? Ведь без Ивана кто раны зашивать будет? Утробистая Ольга из медпункта приедет через пару дней и констатирует смерть от обескровливания?
- Мы ей скафандр спроворим, - поддержал возникший в дверях Юрий. Тобик ввалился за ним, свесив язык и скосив глаза от изумления собственному нахальству.
- Вы уже экспериментируете? – кивнул Иван на собаку. – Таким он мне нравится значительно больше… Ладно. Прощание – не та материя, что легко поддаётся растягиванию. Успеха вам. Я ещё зайду – вещи принесу.
Иван пожал руку Юрию, подвергся объятиям Анны, ушёл.
- Какие вещи? – снова удивилась Анна и вскрыла конверт. Прочитала, прикусив губу, вздохнула и протянула конверт Юрию:
- Знакомься, муж мой, с пасынком. А я завтрак приготовлю. Похоже, что моя проблема исчерпана.
Юрий похлопал по карману, сунул сигарету в зубы и надел очки.

52. Аркадий, 10 сентября.

Он покормил детей и отправил их гулять с котёнком. Вот и приказала долго жить его последняя надежда: его внучка не вернётся в город. Она пошла по пути дочери, да с большим опережением… Этот Игорёк у неё надолго. Навсегда. У них будет свой дом, свой кот, своя деревенская жизнь. В деревне выходят замуж рано – или остаются старыми девами с большими странностями: теми, кто уходит из мира потребления в мир восторгов… Такие стекаются сюда и из городов, так что плотность восторгов на этой территории повышена. Главное – чем восторгаться…
Старой девой Ташке не быть. Ей предназначен удел рабочей лошадки – с детьми, скотиной, огородом и авторитарным жуковатым мужем. Он не будет её бить, но станет жестоко ревновать, сверлить тяжёлым взглядом и наказывать пропусками постельных утех. Она… будет лебезить и оправдываться, хотя и не в чем: ведь Игорёк станет светом её очей. Иногда, когда муки ревности отпустят ненадолго мужа, они будут абсолютно счастливы, наплодят потомство и застынут в своём гнезде, словно голуби – ранимые, нежные, странные своей любовью, что неизбежно призовёт зависть и ненависть. Зависть и ненависть… когти зла сомкнутся вокруг их гнезда по великому подлому правилу: если есть белое – жди у него чёрного ободка. Чёрного газового шлейфа белой дамы Любви. Дюпрасс по Воннегуту: он, она, и никого вокруг. Слишком рано они нашли друг друга. Останутся ли друзья рядом с таким монолитным дюпрассом? Останутся ли интересы вовне?
Странно. Любовь – хорошо. Род и Рожаницы и даже Лада будут счастливы. А вот Лад… Ладу нужно, чтобы эти дети были вписаны в среду: не в свой дом и огород, а в социум и мир. Лад… посмотрит и отвернётся. И тогда вокруг соберётся зло, ибо эти дети будут не служить великому Солнцу, а брать его лучи себе на потребу, словно кактусы.
И когда его Наташка позовёт своего Игорька посмотреть на забавный кочанчик ревеня, вылезший из проталины в углу сада, тот облает её с крыши дома, где от ветра пополз шифер. Потому, что дом и работа придавят его к земле… - нет! К хозяйству. К хате.
- Пошла бы полы помыла, - скажет он. – Не ровен час соседи заглянут, а у тебя не прибрано.
И Наташка покорно побежит скоблить полы и путать бумаги в бардаке Аркадьева стола, ибо Аркадий предпочитает тратить время на этот самый кочанчик ревеня, отлично разбираясь, что где валяется у него в комнате. Но… комната в доме, что под рукой Игорька, должна быть ухожена.
Аркадий умрёт на чистых глаженых простынях в окружении краснощёких правнуков, чопорного Игорька и растерянной Наташки. Дочь уйдёт раньше…
Котёнок потёрся об его ногу, громко замурлыкал. Чёрный ворон Аркадьева пророчества захлопал крыльями и умолк.
- Сбежал? – спросил Аркадий, подняв пушистое золотистое существо и заглядывая в обманчиво невинные плутоватые глазки. – Ну как, потянешь их хату строить?
Котёнок зажмурился и неожиданно расширил глаза. Золотой луч прошил Аркадия, и старик увидел Ташку с детьми на коленях перед тем ревенём.
- Видите? – говорила она детям. – Он готовится расти. Сейчас он ещё словно яйцо, а потом развернутся листья, и наш Лучик будет прятаться под ними от вас, безобразники. Он старый: не любит, чтобы к нему приставали. Здесь его никто из вас не найдёт.
За их спиной сиял на вешнем солнце Синий камень и соседские дети вслед за матерью гурьбой входили в калитку. Их вёл торжествующий младший правнук – показать новую жизнь старого ревеня… А Лёшка, отец соседских детей, лез на крышу к Игорьку, потому что у него был выходной, его шифер выдержал ветра, и вообще… Да! И разве не стоит порадовать детей, осмотрев их драгоценный ревень, а, Игорь? После починки крыши?
Позже, летом, чтобы приблизить воду к домам, мужчины перебирали старый колодец, заброшенный десятки лет… и чёрная кайма злобы таяла, сменяясь добром: Лад пристально разглядывал деревню.
- Так ты не Люб? – прошептал Аркадий, прижавшись щекой к нежной шёрстке. – Ты Луч?
Котёнок мурлыкал.
- Значит, - вдохновенно сказал Аркадий, - мой бардак никто не уберёт?!


В луче света из открытого окна играли пылинки. Безвольно раскинулся поверх раскрытой книги русской мифологии лист ватмана с зарисовками редкого узора резьбы наличников из Угодичей… Угодичей! Родины Антонины Пужбольской, бившейся на Куликовом поле; вотчины Елены Глинской, что вела род от Мамая, а родила – Ивана Грозного; летней резиденции Ирины Мусиной-Пушкиной, что переоделась мальчиком ради битвы под Смоленском, где заслужила царскую награду под видом брата своего мужа. Память прошлого – в одной деревне, маленькой деревеньке за озером Неро. Когда-то Борис Носик записал на его берегах слова молодёжной песенки… песни… правды: «Озеро заброшенное Неро, Родины заброшенная вера». Забросили, прозвав Неро Гнилым морем, потому что хранило озеро следы древних народов. Хранило – и застоялось в безвременьи отвержения, только птицы любили его по-прежнему. Кулики и чибисы, чайки и утки, дикие гуси – их портреты дарила Аркадию давняя подруга Вера, и они рассыпались теперь из стопки, украшая узоры резьбы…
А луч всё движется по полу; чёрная воронья тень, пятнавшая ватман, тает, сменяется белым… вороном?.. гусем? – белой птицей надежды. Пылинки суетятся на ветру, ваза с карандашами застит свет, её тень ложится на пол и образует голову волка.
Тень. Свет. Тишина.


Наташка, покорная режиму, установленному дедом, уже попрощалась с Игорьком и теперь спит, раскинувшись под светом собрата того, дедова луча. Лицо её кривится болью: снится ей, что у неё косоглазенький корейский мальчик, сынок, которого зовут Чен, а Игорёк превратился в худого строгого мужчину. Вилли. Вот как его теперь зовут. Она знает, что Вилли любит её и Чена, только он не умеет любить… Тогда Наташка кричит во сне, пытаясь расколдовать заледеневшего в неумении Вилли, кричит, называя его настоящее имя: Игорёк. И тогда Вилли приносит Чену в подарок золотого котёнка… Наташка улыбается во сне.
В ногах кровати пристроился Лучик. Он спит на боку, откинув головку, и самозабвенно подёргивает лапами.

53. Галя, 10 сентября.

После бессонной ночи, что так измучила её бесовскими фантазиями, Гале не хотелось ничего делать. Противно. Незачем. Она сидела у окна и пила квас, разглядывая пустынную дорогу. Удавиться, что ли? Что за жизнь пошла? В детском садике всего десяток ребятишек, а они работают посменно: как же, рабочие места, да сокращать?.. Ладно Лизка, она домой придёт – всё у неё есть: и муж, и дети. Лизка же ей завидует: мол, свободна как птица, только себя обихаживай и живи в своё удовольствие!
Удовольствие… Что ни жених – то пьянь да рвань, а без мужика Галя уж совсем озверела. Вон какие сны по ночам снятся! Будто Змей Огненный к ней в трубу завалился, да не красавец мужчина, а так, мужичок плохонький; а Галя под него так и стелилась, дрожала, чуть не упрашивала…
Или в петлю, или… хватит хранить девичество. Никому оно не нужно, не придёт жених, не дождаться ей счастья. Надо брать самой.
Она свесила полную руку из окошка, дёрнула за вихор обнаглевший чернобыльник, поднесла к носу… Полынь горькая… как и её надежды.
Тонкое серое облачко, словно пыльца, снялось с верхушек полынного куста и всосалось в дом, обтекло плечи Гали. Та растёрла листья и глубоко вдохнула, зажмурив полные слёз глаза. Вдохнула горький запах – и серое облачко, что бросило призвавшую его Фёклу умирать на чердаке: Чернеба нуждалась в сильном теле и смятенной душе; Фёкла же себе на уме – непокорная, да и стара.
Облачко ожгло лёгкие, взбодрило мозг. Галя открыла пьяные от страсти глаза. Теперь ей вовсе не хотелось удавиться: она нашла выход. Трясущимися руками стала доставать парадную одежду. Брюки с оборочками… Не пойдёт. Сложно. Бабе юбки нужны, да без исподнего, чтоб времени не терять. Да и куда она идёт? – В школу. Надо одеться скромнее, спокойнее. Не одежда красит, а изюминка, что зародилась в ней нынче.
Галя стремительно оделась и двинулась на тот берег через брод. Директор ещё не ушёл, восседает на рабочем месте. Директор… Васька, что учился когда-то с ней вместе в школе, звал её коровой… теперь директор их школы, всеобщий жених и тайный алкоголик. Училки все его обхаживают. Тощие, очкастые и глупые. Ему – корова нужна! То есть Галя. А у Гали свой интерес: уборщица у них в декрете, училки мечтают её ставку разделить… Не выйдет. Гале отдадут. К чему Гале детсадовская малышня? – Совсем незачем. Зато бандитов-школьничков вкупе с директором ей для начала хватит…
Ноги сами понесли к кустам. Там прятался в тени здоровенный синий булыжник. Галя присела на ещё не остывшую, прогретую солнцем поверхность. Может, ещё погодить? Ну появится когда-то её суженый? А так – в омут головой! Господи, куда её несёт?
- К Змею Огненному! – прошипело в голове. – Али змеёнышей телом своим вскормить хочешь? Васька-то, хоть и пьянь, да свой: человек. И школьнички, не смотри, что сплошь черномазые, все – люди!
Стылый камень заледенил тело. И с чего Галя взяла, что он тёплый? Она встала и нехотя двинулась на горку. И вправду, Змей пострашнее будет. Может, он и глюк, да вдруг не сном её дурит? И потом… дрожало что-то внутри. Горело. Не может она больше ждать.
С горки послышались мужские крики. Галя машинально подобралась, выпятила грудь и перешла на привычную колышущуюся походку: что там?
Там выбитая в пыль площадь, унылые грузовички, облезлые ставни частных магазинчиков, велосипеды на цепях у почты, преданные мохнатые псы у входа в Главный Магазин и победный кирпичный офис владельца (с новым колодцем, стоившим дороже офиса). Так вот! Там же – отдыхающие от зимних шарашек деревенские алкоголики с вечной просьбой подвезти куда-нито, хоть третьим на мотоцикле. А теперь там спрыгивают с грузовиков вернувшиеся с работ мужчины, расстёгивают ватники, надетые из-за ветра в открытом дребезжащем кузове, спешно скидываются на бутылку. Вечер близится.
- Ты, Харитон, опять не будешь пить? – красномордый Анатолий, где-то уже принявший первую дозу, гулко хлопает по плечу молодого осетина. – Может, ты мусульманин?
- Православный, - ухмыляется тот. – Пить вредно.
- Наш бог разрешает. Это твой Аллах не пьёт, - подмигивает Анатолий.
И кишка у тебя тонка. Какая баба за тебя пойдёт? Черномазый, не пьёшь – не наш человек.
- Твоя! – окрысился Харитон. – Твоя за меня пойдёт. Нужен ты ей, с карачек не встаёшь! Такую бабу губишь!
- Ага! – заржал усатый приятель Харитона. – На щёчке родинка.
- Ты что несёшь? – Анатолий пошёл на Харитона, злобно скалясь. – Ты
чужую жену … хочешь? В гробу тебя моя Олька видала!
- Точно! Сегодня ночью. В гробу. Сам ей место уступал, - подначивал усатый. – Вся общага потешалась.
Анатолий застыл. Ночью? Ночью они спали. Он даже не раздевался с устатку – просто упал на пузо и задрых. А она спала себе…
Харитон залился краской. Анатолий глазам не верил. Этот щенок краснеет?! Неужто его Олька…
- Чтобы русская баба под тебя легла? Сволочь чёрная! Убью!
- Ваши бабы все б…! – взвился усатый. – Наши вам не достаются, а уж
вашими мы попользовались! У твоей Ольки родинка на жопе! Пушкинская женщина!
Харитон развернулся и врезал товарищу в глаз. Тот взвыл и упал на землю. Сквозь прижатые пальцы капала кровь.
Анатолий поверил: из-за этого удара и из-за родинки. Руки сами вцепились в телогрейку Харитона, притянули парня, рот скривился, прошипел:
- Ведь сама пришла к тебе, сука! Скажи: сама пришла?
- Не скажу! – завопил Харитон, отдирая его пальцы.
- Щенок! – В глазах Анатолия потемнело. Он швырнул мальчишку на
землю и двинул сапогом по пояснице. Усатый уже вскочил – и награждал хаотичными ударами Харитона и Анатолия поочерёдно. Вывалились из магазина пропустившие начало дружки, и вскоре кровавая драка захватила всех: стенка на стенку бились осетины, дагестанцы – и русские. Избитый Харитон отползал в кусты.
Галя стояла, расставив ноги и поводя плечами, впитывала ненависть, дрожала. Расширенные зрачки залили чернотой голубые глаза, выпали шпильки, волосы поползли по опущенным плечам и груди, завились колечками, сквозь русый цвет пробилась синяя искра воронова крыла. Губы, прикушенные в восторге, заалели и вспухли…
Её громко шлёпнули по заду.
- Завтра проверю, - деловито сказал из-за спины Филимон. – Думаю, ещё будет трястись. Хороша у тебя задница, Галина! И глазки голубые-голубые.
Она обернулась. Филимон отшатнулся.
- Тьфу, демон! Совсем с ума съехала? Покрасилась, что-ль? Мэрилина Монро?
- Отзынь, - улыбнулась Галя яркими губами. – Тебе, Кощей, всё баб лапать. Тут поядрёнее мужики найдутся.
Филимон попятился. Одержали её, что ли? То ли Галя, то ли… Он и на драку глядеть не стал, ушёл, покачивая головой. Ну, Галина!
А она всё смотрела, пока не дождалась финала: удовлетворённые боем, мужики разошлись, оставив изменника-Харитона в кустах. Тогда она подошла, погладила парня по разбитой голове.
- Бедняжечка!
Он отпрянул. Галя улыбнулась, поднялась с колен и ушла, покачиваясь.
Сорвала было лопух, чтобы оттереть с ладоней кровь, но бросила и вылизала ладони. Молодая кровь. Новая… Теперь – в школу.

54. Прощание, 10 сентября.

- Детки! – сказал Юрий, снимая очки и складывая письмо. – Жизнь наша мёдом не покажется. Размножились – теперь охаем. А ты всё о Свете и Тьме, и Жизни и Смерти… Размечталась. Пора получить в глаз. Детки для того и родились, чтобы через них можно было нас укорачивать. Цари, понимаешь. Где-то мы Цари, а где-то – родители. И каждая вырожденная детка громко заявляет: «Никшни, смерд!». Тогда мы берём ручку и подписываем документы на продажу, собираем манатки и переезжаем на постоялый двор. Главное – у них объективные причины. А у нас – холопская угодливость. Ну скажи, ведь переедешь в Долгопрудный?
- Поеду, - коротко ответила Анна. Что говорить? Сын снял для неё квартиру под Москвой. В особо дорогом доме – для любимой мамы. И всё почему? Мама посмела написать, что Кате в её положении полезно есть своё, с огорода. И чёрную смородину… Зачем она это написала? Катя же не знает, что Анна провидица – обвинила сына, что тот матери растрепался. «Не будет она рожать, - писал сын. – Она аборт сделала. А ты тут со своими огородами и благими пожеланиями. Катька пожить хочет, а не в пелёнках путаться. Она в меня твоими банками швырялась. Что осталось – прислал тебе обратно. Она ест только маринованные корнишоны, а ты ей деревенские соленья шлёшь. Все прошлогодние она уже сгноила. Ешь хоть ты сама».
Кроме солений он прислал Аннины вещи. Собрал со всех антресолей. И обещал, что через год снимет квартиру в Москве. Пока это ему не по карману. Он будет маму навещать…
Ну да. Раз в сезон, когда Кати дома нет.
Анна взвесила в руке связку ключей, что были засунуты в ящик с соленьями – их, кряхтя, принёс от Ивана Юрий. Иван ещё разгружал машину, вынимал рюкзаки и чемоданы, что в своём большинстве содержали движимое имущество Анны.
Юрий снова ушёл… Ключи. Бог мой. Четыре! Металлическая дверь с засовами и домофон с консъержем вкупе… Она будет щёлкать засовами, греметь ключами и подозрительно глядеть в глазок. Там встроенная кухня и прочая пижонская белиберда. Там, о чем написано особо, кровать. С балдахином и золочёными столбиками!
Сына угнетала эта кровать и он извинялся. Ясно, Анна принимает флаг у девочки по вызову, что публикует в газетах краткое объявление «ВСЁ!». Придётся проводить общую санобработку и ставить автоответчик, дабы отражать старинных клиентов. Наговорить на него дребезжащим старческим голосом что-нибудь сильно пугающее… Есть работа на зиму.
- Ну что? – спросил Юрий, занося последний чемодан. – Нос кверху! Есть моя генеральская квартира. Будем там на велосипеде кататься. Жена ты мне или нет? А твоя кровать с балдахином годочек проветрится.
Анна кивнула.
- Долгопрудный будет нашей берлогой. Любовным гнездом за семью замками. Там будем скрываться от поклонников. И чемоданы там расставим. Вокруг золочёных столбиков. А к тебе поедет мой походный рюкзак: в нём есть всё, что мне потребуется. Ага?
Иван, освободившийся от этого именно рюкзака, сел на лавку и уныло сказал:
- Вы ещё ближайшее двадцатилетие распланируйте. Может, и не успеете увидеть тех золочёных столбиков. Забыли, что ли? Или не верите?
Юрий нахмурился. Анна задумалась. Забыла – или не верит? И то, и то – плохо!
Иван ушёл в комнату, тронул Царь-Цвет и желудь, почесал Золотка и покачал на ладони Савераску.
- Прощайте, соратники! Ушёл. Теперь – окончательно. До встречи: где-то там.
Анна смотрела в окно. Юрий проводил Ивана до машины:
- Ну, успеха!
Взревел мотор, унося машину Ивана вверх по горке. Куда он? Выезд же в другую сторону?


Иван петлял по полевым дорогам, приближаясь к цели: круглому озерцу, скрытому прибрежными соснами. Там плавали у берега листья лилий, тёмная вода глубокого озерца была ледяной: донный ключ питал его – оно никогда не пересыхало и было холодным летом и тёплым зимой. Лилии любили его воду. Сейчас они не цвели – их пухлые коробочки с семенами качались корабликами у берегов. Лаковые листья доживали свой сезон.
Иван рванул рубаху и вывалился из машины, сдирая джинсы. Вода отразила смуглое тело в чёрных плавках.
- Корабль с чёрными парусами, - подумал он, - Ну, прощай, Иван! – и шагнул в ледяную воду, ушёл вглубь с головой.
Дорофей вынырнул на поверхность, отплёвываясь, выскочил на берег, вытерся и переоделся в сухое. Сентябрь. Поздновато купаться.
Включил печку, чтобы согреться, газанул и поскакал по ухабам дороги. Пустая деревня проводила его сонными окнами. Он махнул дому, любимой ели: «Ждите. Скоро вернусь», - пролетел до околицы и выехал на шоссе. В Москву.
Анна выскочила за калитку:
- Иван! Прощай! – крикнула она в проезжающую машину.
Холодное отрешённое лицо Ивана не дрогнуло – будто и не было здесь Анны. Он смотрел вперёд, насвистывая. Свист разносился по деревне, но крик Анны заглох: в машине был Дорофей… Прощай, Иван.

55. Борис. Июнь в сентябре.

Журчит вода. Полная луна висит низко, и широкая дорожка лунного света бежит через реку к Симе. Все уже уснули, только она сегодня не будет спать. Она дождётся полуночи и совершит своё тайное колдовство. Пусть они над ней смеются! Она знает, что никто сюда не придёт: сегодня ночью здесь только она, Луна и река… И ещё берёзы, склонившиеся над кромкой весеннего берега: им хочется посмотреть в воду, а вода к лету отступила, открыв песчаный пляжик. Бедные берёзы! Зато берег под ними затянулся нежной травкой, и Сима лежит на животе. В свете луны сияют белые звёздочки цветов: эта травка, как и она, любит лунные ночи.
Скоро полночь. Тогда она подойдёт к реке, позовёт его – и спрячется под берёзами: страшно. Придёт или нет? Мама сказала: «Хочешь – иди. Жди. А вдруг?».


Глубже. Глубже. Борис идёт по бледному, едва видному пути, ориентируясь только на запах. Прозрачная зелень становится тьмой, но вот быстрые сумерки шлют в воду отблеск заката, красят золотом дорогу предков, и снова падает ночь: кромешная тьма, лишь искорки жизни изумрудными точками мелькают в толще воды. Дорога будто впитала закатный свет, и теперь она истекает оранжевым, слабым, тёплым светом… Ещё глубже. Запах становится сильнее, до ломоты в висках; гаснет путь, а на поверхность ложится луч луны.
Борис отталкивается от дна, что перестало указывать дорогу, и всплывает в этот свет. Голова его пробивает поверхность, что-то мокрое и мягкое обнимает виски, но он должен плыть, потому что уже начал дышать и знает: не поплывёт – утонет.
Он плывёт по лунной дорожке к берегу – пологому песчаному пляжу, оставшемуся от дна обмелевшей реки. Вода заливает глаза, то, что обхватило голову, стягивает её всё крепче и, наконец, Борис нащупывает ногами дно. Можно встать. Запах фиалок…


Вода – чуть выше колен, и сияющее серебром мокрое тело юноши вырывается из неё с шумом льющихся с тела струй, он поднимает руки к венку, ощупывает…
- Не снимай! – кричит Сима, сбегая на пляж с глинистого бережка. – Ты пришёл! Это же мой венок! Не снимай!


Крохотная девушка кричит что-то Борису и машет руками. Он ощупывает голову и снимает венок. Любка! Нежные белые гроздья орхидей перевиты белыми звёздочками стеллярии, её узенькие листья парят вокруг венка, словно дым. Вот он, запах любимой! – Борис подносит венок к носу, вдыхает… Девушка, не добежав, падает на колени и заливается слезами.
- Ммой венок! – рыдает она. – Ты пришёл – и отказался от меня! А я-то думала!
Борис растерянно садится рядом на песок.
- Разве я отказался? – удивляется он, вертя венок. – Я – вот. Сижу тут с тобой. Разве это – отказался?
Девушка поднимает заплаканное лицо.
- Ты же снял мой венок, - дрожащим голосом говорит она. – А я вызывала любимого. Кто наденет – мой суженый. Сегодня Солнцестояние! А ты – снял!
Суженый? Борис смотрит в глаза пятнадцатилетней пухлой девчушки. В глазах вера и отчаяние. И… Дар? Вот она: самодельный купальник, маленькие ручки и ножки с пухлыми пальчиками, вьющиеся тёмные волосы и тёмные глаза. Борис – её суженый? Порыв ветра бросает в лицо запах фиалок, срывает с цветов брызги воды и одна капля дрожит на её гладком смуглом плечике… Борис – суженый эльфа? – Он напряжённо сидит пень пнём. Хочется успокоить её, прижать… но он мокрый! Мысли скачут. Какой должна быть его любовь? Любовь Пахмы, властелина истоков? Что, эта? Самая первая женщина, что он встретил? Вышел в мир, встретил и полюбил? Никакого выбора, никаких поисков?
- Можно, - спрашивает она, - можно я к тебе прикоснусь? Ты не исчезнешь?
- Можно, - разрешает он. – Думаю, что не исчезну. Надеюсь.
Он интуитивно напрягается: вдруг и вправду исчезнет, стоит ей коснуться? Напугает смешную эльфку и сам уйдёт от запаха… Любви…
Она тыкает его в плечо крошечным пальчиком и быстро отдёргивает руку: - Не исчез! – радостно шепчет она.
Борис не может ей ответить: волна щемящей нежности сковала тело, сжала горло. Плечо пульсирует, разливая тепло. Вспыхнул Дар и проявил тьму: теперь он видит каждый листок прибрежных берёз, впадинки тропы, следы её босых ножек… И её в лунном свете. Карие! У неё карие бархатные глаза. Ему так хочется коснуться нежной круглой щёчки… Так хочется, что… нельзя. Он закрывает глаза и концентрируется. После твёрдой рукой поднимает подсохший венок и надевает на голову.
- Так? Так ты хотела?
- Так! – Её глаза радостно сияют. – Теперь ты – мой суженый. Я всё
ждала-ждала – и дождалась. Сёстры не хотели со мной идти – сказали, глупости всё. Купало какой-то. Нет у нас богов, Дорофей говорит… Но ты же… ты бог? - Бог Реки. Тебя же тут нет. Такого у нас нет! Ты не человек, правда?
- А ты, значит, человек? – удивляется Борис.
Она обижается.
- А что? На гнома похожа? Так и скажи – недомерок. Серёжка только так
меня и называет – недомерок. И все смеются. Только Денис сердится: говорит, что я в пределах статистического разброса.
- Ну-ка, померимся! – Борис, обрадованный переменой темы, поднимается на ноги и протягивает ей руку.
- Да! – смеётся он, обнаружив, что чуть не в полтора раза выше, - Точно! В пределах. Ну а я, скажи, не слишком великанский для тебя экземпляр?
- Ты - как папа. А я – как мама. Ну, может, чуть поменьше. Зато я тяжелее мамы! Она худенькая. Мотылёк. Да! – она вдруг смущается. – Меня Симой зовут. Я дочь Марины и Валерия.
- Симой? Батюшки святы! Мой любимый учитель – Симон. Он с Алтая, – отвлекает внимание Борис.
- У меня… знаешь, до Смуты, были бабка и дед. Дед как раз был с Алтая и у него брат Симон. Только того в детстве забрали и сделали… это… сейчас… каким-то Великим… слово забыла.
- Магистром? – напрягся Борис. Он ничего не понимал. Забыла слово?
- Ну да. Раньше такие были. Всем миром управлял наш двоюродный
дедушка. Мама говорит, гордиться нечем: управлял – управлял, а мир сгинул.
Она его ни разу не видела. Зачем ему были обычные люди? Он только с Великими Братьями время проводил. Эй! Ты что? Спишь?
Борис заледенел: «А мир сгинул»… Словно молотом по голове.
- Что такое Смута? – требовательно спросил он.
- Ты что? В школе не учился? – испугалась Сима. – Зачем глупые
вопросы задаёшь? Как тебя зовут?
- Богом, - хмыкнул он. Не вышло. Она уже рассердилась всерьёз, игра в богов её не устроила.
- Как?
Надо отвечать. Была – не была.
- Борис.
- Борис – что? – продолжила она, - Борис, сын…
- Веры и Ерофея.
- Дорофея? – ахнула Сима.
- Ерофея.
- Нет таких! Врёшь! – вскипела девушка. – Вера замужем за Варданом, а
 Ерофея у нас нет.
- А если я иностранец? – успокаивающе погладил он её руку. – Почему я
должен обязательно родиться у вас? Может, я из-за рубежа?
Девушка вскочила.
- Рубеж нельзя перейти! Там смерть! Там погибли трое Первых. Туда
ходить запрещается. Ты врёшь! Как будто я не знаю всех Первых! Ты ведь из Порубежья? Называй имя и не ври!
- Я не из Порубежья. Я из мира, - подавленно сказал Борис, сняв венок и
протягивая Симе, – Из мира я. А если я вру, какой я тебе суженый? Возьми.
Она прижала венок к животу. Потревоженные цветы вновь запахли. «Запах любимой, - подумал Борис. – Которой я вру».
- Из какого мира? – насморочным голосом сказала она и заплакала. – Из
какого мира? Мир сгинул. Остались только Дорофей, Первые и Территория!
Ты такой же, как Серёжка, злой и лживый. Издеваешься! – Она бросила венок на землю и ударила Бориса кулачком. – Все вы злые! А мама ещё говорит – замуж скоро идти. За кого? За такого вот? Я так надеялась, что ты из Порубежья! Может, там не такие злые парни?
Сима упала животом на песок и отвернула лицо. Борис обошел её и сел рядом. Из закрытых глаз девчонки катились слёзы, стекали через переносицу и уходили в песок. На мокрую щёку налипли песчинки.
- Давай начнём с начала, - предложил он. – Ты спрашивала, бог ли я. Так вот, судя по тому, что ты сейчас говоришь, здесь я действительно бог. И тогда моё имя иное: Пахма, сын Бора. Я бог…
- Реки! – открыла глаза Сима. – Реку зовут Пашма.
- А откуда она течёт? – полюбопытствовал Борис.
- Из Рубежа. И втекает в Рубеж. Как и Нерль.
- Истоков, значит, нет? Из Рубежа в Рубеж?
- Ага, - Сима села, размазывая песок по щекам мокрой ладошкой.
- А я – бог истоков… Ладно! Может, здесь я бог реки. Или обеих рек…
Или Рубежа? Нэ знам, как говорил мой друг Буба. Главное, Сима, здесь я не человек. Замуж за меня не выйдешь. Придётся тебе искать другого мужа, из Порубежья.
- Но венок надел ты! – обиделась Сима. – Возьми меня в свой мир. Ты же пришёл…
- Из реки. Туда и уйду. А ты, радость моя, можешь дышать водой? И ещё… Сколько лет Территории?
- Двадцать пять.
- Значит, я живу во времени, сдвинутом относительно твоего не меньше,
чем на двадцать пять лет. В том мире я – Великий Брат, ученик твоего двоюродного деда Симона, Великого Магистра. И у нас нет Смуты. Но как бог истоков я попал сюда, к тебе…
- И надел мой венок, - торжествующе кивнула Сима.
- Наверное, чтобы здесь, у тебя, текли реки, хоть и нет у них истоков.
Они текут…
- Потому, что ты мой суженый! – Сима схватила венок и нахлобучила его на голову Борису.
Запах любимой… Настырной зарёванной девчонки, запачканной песком… Он протянул руку и стряхнул песок с её щёчки. Смуглой бархатной детской щёчки… Схватил её на руки и унёс на траву, под берёзы. Поцеловал в глаза.
- Этого нам нельзя, - смутилась она.
- Чего нельзя? Целовать глаза? – он обнял её и прижал к себе. Стран-
ное чувство. Словно он дитя успокаивает – тёплое, мягкое, душистое дитя. Эльфа.
- Нет. Ну, Этого… Плотской любви. Нам до шестнадцати запрещено. Опасно рожать, Дорофей не разрешает.
- Ох уж этот Дорофей! – засмеялся Борис. – Успокойся. Мне Этого тоже нельзя. Я пока ещё Великий Брат, да к тому же Претендент. Где уж тут плотская любовь?
Тёплая ночь близилась к рассвету. Вырисовывались контуры мельницы. Сима тихо сидела в объятиях Бориса.
- Мельница! – удивился он. – То-то я всё думал, что это журчит.
- Ну да! Папина. Он мельник, - похвалилась она, устраиваясь поудобнее.
– А моя мама – Шумска Майка. Это я её так называю. И ещё – Быдогоща.
- Да ну? И что – все звери и птицы её слушаются?
- Ага. И рыбы. А меня – только домашние. И, наверное, олени там
всякие, косули… У нас их нет. Вот бы попробовать!
- Сегодня меня разбудила косуля, - похвастался Борис. – На берегу Московского моря.
- А я увижу когда-нибудь море? – спросила Сима.
Он прижал её крепче.
- Увидишь. Раз тебя животные слушаются, будешь у нас Гуди Серебря-
ное Копытце. И я буду ждать тебя где-то там, найду и уведу к морю. Главное, сразу иди к берёзам. Договорились?
- Я буду ждать. Я замуж не пойду! – заявила она.
Ухнул филин. Запах кедра. Служение… Защемило сердце.
- Э, нет. Ты забудешь меня, любимая, - сказал он и поцеловал Симу в
голову. Всё же Брат, кое-чему обучен… - Забудешь, выйдешь замуж, родишь сына… Но где-то там, в берёзах, услышишь мой голос: «Гуди!», и ответишь: «Суженый мой!»…
Суматошно мяукнула чайка. Странный крик: словно младенец. Сима вздрогнула и проснулась, чтобы увидеть, как тонет в воде её венок. Жаль. Так и не дождалась своего суженого, проспала всю ночь под берёзами. Зато во сне видела косулю!
Девочка сломала две тоненьких берёзовых веточки, связала их в венок и надела. Так… Будто она выловила венок в реке в день Солнцестояния. Она – чья-то суженая. Например, реки. Или вот… берёзы. Её зовут… Гуди, Серебряное Копытце.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.