Stop bikini

В аэропорт нас отвез мой брат. Он был в желтой куртке, и машина у него была желтая, а точнее, золотистая, представительская, и не знаю, что это поскрипывало новьем – куртка или обивка в салоне, но поскрипывало уютно, словно подушечка пальца скользила по гитарной струне, когда мы выруливали к пандусу Шереметьево.
Был ненастный и мягкий март, лил дождь, я содрогался при мысли, что скоро услышу рев турбин и ненадежно скроенная воздушная ладья Boeing взмоет вверх.
Я сказал: “Прощай, Сашка”, слегка толкнул его ладонью в плечо, и мы направились на регистрацию. В Duty купил небольшую фляжку бифитера, хотя у Анны были приготовлены транквилизаторы. Сели в баре, заказали по мизеру кофе.
Рядом за столиком сидела семья индийцев с множеством детей. Цветные обожают все пестрое. За стеклянной перегородкой прошла  стюардесса в пилотке. Отхлебнул из фляжки махом, Анна только с упреком посмотрела на меня.
Почему мы улетали? Еще несколько дней назад в редакции я гипнотизировал монитор, ходил взад-вперед со сложенными на груди руками как корсиканец, а то садился на стул в гулкой пустой курилке - в летние дни из нее было слышно, как трубят слоны в зоопарке, - и думал о своей жизни с ней.
А жил я с ней 10 лет в бранчливом союзе и, конечно, терял вкус ко всему на свете – к музыке, литературе и развлечениям, но только не к вину – и все это связывал с ней. Я ничего не читал кроме газет, писал бессвязно и бессистемно. Заводил знакомства с невменяемыми людьми, пропадал в дешевых барах Славянской площади, основывал издательские проекты, которые устаревали по мере победного наступления цифровой эры. Но самое главное: я волочился за женщинами, и нашей долгой по современным меркам связи грозил разрыв.
Анна в тот день написала мне: “Полетим на Крит?” Я сразу написал “нет”, потом “да” - колебался. Но в моем организме тогда не было ни одного промилле, а здесь уже сам черт мне был братом. Я зашел к главному редактору и сказал ему "Нет ли у тебя запасного китайского дождевика?" - "А что, сильный льёт?" - "По звуку да". - "Возьми вон зонт висит". - "Это чей же?" - "Ничей, только не забудь вернуть".
Прекрасный зонт-трость, но, кажется, женский - лиловый. Снова сомнение. Не могли же его забыть сегодня?
- А давно он здесь висит?
- Лет пять или шесть...
Так я оказался вместе с Анной на борту 737-го. Транквилизаторы принял еще в баре, а бифитер потягивал в кресле, таблетки начинали действовать, гул турбин тускнел в ушах; как всегда, я старался смотреть на детей в салоне, потому что детям вроде не приурочено убиться в этой алюминиевой гондоле с палубой из ковролина, где от каждой заклепки зависит твоя жизнь; Анна взяла меня за руку, которая была мокра от пота, я пристегнулся, наглухо задраил иллюминатор, выдвинул столик, опустился на него головой. Начинался долгий беспощадный взлет, во время которого я думал о Боге, только о Боге – я вел с Ним почти непозволительные разговоры, наконец я прочитал молитву водителя (Да будет воля твоя, Господи, Бог мой, провести меня в мире и довести меня, и спасти меня от руки всякого врага и грабителя, подстерегающего в пути, и пошли благословение делу рук моих, и позволь мне обрести милость, благосклонность и сочувствие в глазах Твоих), меня вырубило и я услышал: Heraklion. Это над самым моим ухом произнесла Анна. Мы прилетели.
После транквилизаторов, бифитера, очнувшись от тяжелого сна, шалеешь как от компрессионного удара. Анна, кажется, помогла мне спуститься по трапу. От моего взгляда поеживались даже таможенники, а пограничники просили засучить рукава.
Неясно помню, как мы добрались до Malia - маленькой деревушки на северном побережье. Помню, что с верхнего этажа Mercedez я смотрел по сторонам и не видел линий электропередачи, труб, заборов и канав с чертополохом – только трущобы разглядел в предгорьях; двух-трехэтажные  дома, солнечные фасеточные батареи на крышах, терракотовый грунт на картофельных полях, виноградники, банановые, апельсиновые рощи, бочковидные пальмы с ощетинившимися стволами, теплицы, магазины с огромными вывесками МЕХА. Широкая ровная дорога, сиртаки - и только залитая солнцем мирная действительность, в которой я начинал чувствовать себя знакомо и спокойно.
Для меня лучшей спутницы, чем Анна, нельзя было и придумать. В первый день пребывания в Height Beach Hotel я подчинился воле ее решений. Она была на четверть гречанкой, владела языком и необходимыми хватками космополитки. Она решила все вопросы нашего обустройства в отеле на recepshion, а мне лишь предоставила разбираться с поломанным в душевой вентилем.
О, запах выветренного чужого жилья, о, призрачное многоголосье опустевших комнат! В номере было две чудесные комнаты, одна из которых служила кухней; я тотчас напился воды из-под крана - вода была чуть сладковатая, совсем как московская, – и исследовал все шкафчики: такая же автоматическая привычка, как лезть к девке в декольте на киносеансе.
В душевой прямо над потолком через маленькое оконце дул ветерок, я встал на унитаз и, словно узник некоей благословенной тюрьмы, подставил лицо запретному морскому бризу. После душа вышел на балкон и увидел два бассейна, регистрационное здание с красной черепичной крышей и стеклянными стенами, зал ресторана, в котором уже накрывали греки-бои. Разглядел стилизованный под хижину бар. Слева высился многоэтажный отель middle class.
Море было как море, белое, неизбежное, лижущее волнами берег; в нем дышала флибустьерская стихия Адриатики. Сезон еще не начался, на пляже с рафинированным песком бродили по прибою одиночки, бои расстилали реечные дорожки и устанавливали в ряды шезлонги.
В отеле мы нашли коллегу Анны Дмитрия. Честно говоря, я толком и не вникал, откуда взялся этот нежный акселерат с лицом Клуни, потому что совсем не ревную Анну и не интересуюсь ее проявляющимися историями, особенно когда рядом есть бесплатный бар с волоокими скучающими девочками. Особенно когда ты находишься в том возрасте, когда всякому не глядя можешь сказать: “Мой юный друг…” и когда тебе говорят, что ты своим тяжёлым взглядом все больше напоминаешь Геббельса.
И что правда – то правда: к концу того же дня она привычно вытаскивала меня из номера наших соотечественниц, с которыми я сначала распивал водку через перегородку балкона, а потом и вовсе перебрался к ним. Помню, ночью я повел соседок купаться в бассейн и индонезийская кастелянша с немым изумлением смотрела на нас.
А на следующий день (мы сидели на пляже; прямо напротив нас, примерно в метрах в двухстах, волны шевелились возле островка, на косогоре которого высилась византийская церковь – белая, нагая, с рындой в головной башне) она говорила мне: будь здесь и сейчас со мной, а когда вернемся – делай что хочешь. Пошли в город, вставал я, чтобы прекратить разговор.
И весь остаток дня мы прогуляли по городу. Malia. Бутики, байки. Рокот квадроциклов, праздные толпы, шлюхи в полусапожках, английские пабы. Покупая арбалет в сувенирной лавке, я яростно торговался с продавцом, и он, назвав меня одобрительно "русским партизаном", наконец сдался, хорошо уступив. Я натянул тетиву и почувствовал в кистях рук явные признаки туннельного синдрома и триммера. В ювелирном хозяйке - русской эмигрантке я шепнул, что Анна – моя любовница, и тут же спросил ее е-mail. Но тебя никакое колье не устроило, капризная шантажная Анна. Уже стемнело, когда я, опять напившись, устремлялся в задние глухие дворы. Стоял у заборов, каялся в чем-то небесному эфиру, прислушивался к бытовым кухонным и балконным разговорам из белеющих в полуночи особняков.
Я не заметил, как кончился день. Вечером, в номере, увидел ее - выходящую из пены мою Европу. И больше не чувствовал себя Геббельсом. Я чувствовал себя Зевсом.
Секс только на время нарушал мое отчуждение – основу моего существа, я выходил на балкон покурить, смотря на зависший в темном небе фонарь самолета, заходящего на посадку, и думал о том, что пространство постоянно, вечно, однообразно и незыблемо, особенно с точки зрения космоса, и с возрастом путешествие волнует только в момент путешествия. Чужое море всегда солонее и ласковее, чужой воздух всегда прян и никогда не греет.
Как крепко спится, когда с севера дует ветер! На третий день мы взяли напрокат пару велосипедов за 10 евро и отправились к оливковым плантациям, апельсиновым рощам и картофельным полям. Временами я поднажимал на педали и далеко вырывался вперед, а потом ожидал Анну на дороге, смотря, как она робко осваивается в седле. Голова ее была повязана бирюзовым газовым платком, на лице, раскрасневшимся и усердном, выделялись сахарные зубы; спицы блестели, дорога была чиста, на обочинах нам встречались кактусы с человеческий рост и низенькие, величиной с собачью конуру, киоты с зажженными под стеклом свечами, белые и с синими кровлями. Мы обнаружили кладбище, спешились и прошлись по нему, рассматривая орнаменты - петличные узоры с напряженной лабиринтной мягкостью – по периметру жизнерадостных надгробий, византийские кресты - без вызова, остроты и гротеска, - и за ними плавный горизонт старых гор.
И теперь каждое утро мы – Анна, я и Дмитрий - шли на море, днем, участок за участком осваивали город, который с каждым днем все больше заполнялся отдыхающими: приближался сезон. Наш отель был полупустым; за тем, как начинают накрывать к обеду или к ужину, я наблюдал с балкона. Как всегда, Анна переодевалась к выходу очень тщательно, и меня радовало, что по сравнению с моей спутницей что иностранки, что русские выглядели безвкусно и уже на второй день не знали, чем себя занять. Однако я не скрывал от Анны своего желания в одиночку исследовать побережье: я был противником шезлонгов, “Новый Завет”, который я брал с собой на пляж, не читался; островок с колокольней на косогоре соблазнял меня, но вода была все еще холодной, и несмотря на то что я дал себе слово покорить его, я с боязнью готовился к этому предприятию, поскольку откровенно боялся, что Адриатика навсегда выхолодит мое сердце. Одним словом, я в своей запальчивости решил покинуть спутницу. Она, хорошо зная меня, протянула мне ключи от номера и отпустила меня без всяких предостережений; она понимала, что мое влечение к миражам ничем не унять.
Я оставил их – женщину в красном купальнике и нашего молодого друга, первостатейного жениха – со сквозящим умом в глубоких кротких глазах с длинными ресницами, с мохнатой не по годам отличной грудью и с висящим на ней привлекательным дорогущим фотоаппаратом c толстым объективом.
Вернулся в отель, избавился от мокрых плавок и на всякий случай захватил пять евро, вышел на улицу, проверил натяжение цепи велосипеда… Мне требовалось немного догнаться; я, конечно, мог преспокойно остаканиться в баре с его пресловутым all inclusive, но... перед Анной все же было неудобно.
В городе с одним светофором, в городе, где из дорожных знаков самый карающий - Stop bikini (50 евро), я поначалу рулил неуверенно, но когда оказался в предместьях, вошел в раж и втопил. Потому что дорога была хороша и пуста, грандиозные отели с голубыми лагунами сменялись маленькими семейными отельчиками, бунгало – крохотными шале. Я летел по пустой равнинной дороге на восток мимо пустых пляжей, отшельнических таверн с развевающимися над ними жизнерадостными греческими флагами (грек и патриот - понятия конгениальные), слева белела Адриатика, преддверие океанической Атлантики, и тянулась длинная отмель, поросшая дикой травой. По отмели бродил какой-то черный человек и пристально всматривался в землю.
Еще в черте города мне встречались изящные кошки с раскосыми глазами, непуганые, с растянутыми египетскими мордочками. Я вспоминал своего британца, оставленного в Москве, конечно, присаживался возле них. На “кс-кс…” они никак не реагировали, их здесь зовут по-другому, а как - надо прочитать у Грошека в его "Реставрации обеда":  "Кстати, греческие лопоухие коты совершенно не понимают слова "кс-кс" и смотрят на тебя как на идиота. К ним надо обращаться: "кыри-кыри". К слову сказать, Грошек на Крите углядел еще два дорожных знака, которые так и не повстречались мне – Stop (дороги нет) и One way (одна дорога).
Выехав за пределы города, я осушил купленную в супермаркете банку пива и привстал на стременах. Вдалеке услышал звон колокольчиков: барашки паслись на равнине. Их лениво понукала женщина в черном. Был разгар дня, слышались только колокольчики, да лаяли собачонки; я съехал со своей дороги на грунтовую, которая поднималась в предгорья и вскоре глохла в колючих зарослях, оставил велосипед и уже впервые прошелся по этой земле, какая она была: цвета терракотовой глины, цвета древних амфор. Я теперь тоже, как тот одиночка, всматривался в землю, разглядывая убежища термитников, камни, незнакомые травы. Тут и там по пастбищу были разбросаны редкие дубравы – вроде наших крымских сообществ дубов, только низкорослые и шатровидные, дающие внутри почти кромешную тень. Под каждой из них - устроенное пастухами место для отдыха: костровище, бревнышко, железный противень, припрятанный в кустах.
Я остановился, чтобы напоследок присесть в тени одной из них и перевести дыхание; но каково же было мое удивление, когда я в сумраке ее тени неожиданно разглядел силуэт ротвейлера.
Он приподнялся, глухо заворчал – но ворчание это мне показалось грознее рыка берберийского льва - и медленно вышел из укрытия. И вот, на пустынном побережье Эгейского моря встали друг против друга два настороженных млекопитающих: пастух, бежавший своей паствы, и обескураженный турист, распространяющий вокруг себя концентрические волны паники.
Конечно, тут сказалась моя виктимность - криминалистический талант притягивать к себе враждебное. Я с этим живу и почему-то всегда спасаюсь. Спасся и в этот раз. Я заговорил с ним.
“Знаешь, дружище, - бормотал я, потихоньку разворачивая велосипед и облизывая пересохшие губы, - на берегу другого моря живёт мой лучший друг на свете, его зовут Джеки, он восточноевропеец, у него на лапах пятые пальцы с черными когтями, которые надо стачивать, потому что они не касаются земли…”
 “Утром мы ходим с ним на море, он подбирает по дороге какой-нибудь камень и несет его в пасти к воде. У него тоже доброжелательный вид, прямо как у тебя. Вечерами я возвращаюсь поздно, в основном из ресторанов, выпимши. Все уже спят. Я спускаю его с цепи, он пританцовывает, мы начинаем с ним возню, какая приводит в восторг и его, тосковавшего весь день в будке, и меня, тоскующего обычно под ярким звездами и особенно в полнолуние. Не знаю, зачем я тебе это говорю, ты, верно, и языка-то моего не понимаешь. Иди, иди в свою тень, я тебя не выдам, не пристало нам с тобой тут разговаривать, и я, пожалуй, поеду”.
Потом выехал на трассу вроде крымской “верхней дороги”: подмывало, конечно, втопить по шоссе без оглядки, сбежать, затеряться – не пропасть, а объявиться - самым сверхъестественным образом – в каких-нибудь интернациональных трущобах – свободным радикалом, отпустить бороду, заняться ремесленничеством, вознёй с глиной, соломой, ливанским кедром, черт его знает с чем еще, добиться преуспевания, сойтись с пригожей туземкой, незнакомой с моим прошлым, скромную труженицу в черном… Но я еще поспевал к обеду.
Вернувшись в отель, я направился к пляжу на уставших с непривычки, негнущихся ногах, и обнаружил, что моя бритая голова изрядно опалена солнцем.
Они все так же обретались под широким тентом и казались оскорбительно-равнодушными. Анна полулежала в шезлонге, укрыв от солнца колени. В воду войти не решалась. Отдыхающих было мало; какой-то человек с висячим животом и засученными брюками ходил по прибою, смотрел на горизонт и расставлял в разные стороны руки. Пахло лаком, которым туземец поблизости покрывал расставленные на песке реечные дорожки.
Скука, пусть и оправданная, застегивает наглухо мое сердце. Я замыкаюсь как ребенок, становлюсь врагом для окружающих, потому что при том важном, что я должен рассказать, слушатели, по моему мнению, должны немедленно вскочить на ноги и перестроиться на невербальный канал, но я, прекрасно понимая, что ничего, кроме ломаной жестикуляции, представить слушателям не могу, дохожу до отчаяния и дожидаюсь того, что они, наконец, неловко отводят глаза в сторону. Будь у меня другой темперамент, я бы не придавал значения людской инертности, но, по крайней мере, тогда я легко впадал в раздражительность. Имя этой раздражительности было, вероятно, византийского звучания: астения.
Я позвал Дмитрия в море. Только охолонувшись и едва возликовав, я с новой силой был взбешен долгим пологим спуском по дну: море было мелко. Только метрах в двуста от кромки берега мы устроили заплыв. Дмитрий шел равномерным, индифферентным брасом, по какому-то спрямленному вектору.
- А что, не рвануть ли на остров? – крикнул я.
Он пожал плечами. На середине острова на длинной мачте болталось от ветра пластиковое ведро.
Море, словно материализованное женское сопрано, в то же время было насыщено густыми нотками, отличавшими его от всех знакомых мне морей – от тихоокеанских и балтийских до черноморских. Мне казалось странным, что юноша с таким неплохим сложением позволяет себе быть ведомым и плывет как-то незажигательно и как-то отдельно от воды.
- Ладно, завтра рванем, - решил я и первым повернул назад.
К вечеру приехали греки. Они пели песни и танцевали на площадке у подсвеченного голубого бассейна. Мужчины были в башмаках с огромными помпонами, в гетрах и юбках. Туристы сидели в баре на стульях; я накачивался метаксой с колой.
Обнаружив в своем бокале то ли саламандру, то ли скалапендру, решаю испытать Дмитрия. Близко подношу бокал к его носу и говорю, посмотри, что у меня там. Внимательно слежу за его лицом, на нем проступает сильная бледность, он отшатывается. Мальчишка, думаю я и коктейльной соломинкой вызволяю скалапендру на поверхность стола. Я люблю насекомых и пресмыкающихся. Возможно, это самые невальяжные существа на свете. Сердце их, запрятанное под хитин, скорлупу, чешую, не бьется. Ну что поделать: когда я напьюсь, я веду себя как уркаган. Меня растаскивает на фрагменты грохочущая музыка, заразительные танцующие, я влюбляюсь в оливковые глаза прекрасной гречанки в расшитом красно-белом костюме и почти южно-русской жилетке. Я влюбляюсь в ее ментальную чуждость. Она заставляет меня вспомнить Евлалию и мои выходки на восточных базарах, где я вступал с ее соплеменниками в эксцентричные стычки.
Их мужчины танцевали парами, держа руки замком за спиной, однако же двусмысленности в однополых парах не было и в помине: во-первых, их юбки были явно древне-милитаристского толка, а под ними были закаленные рельефные икры, во-вторых, они воинственно кричали, в-третьих, их движения, вполне грубоватые, скорее напоминали пластику греко-римской борьбы. Наконец вышли женщины и исполнили обрядовый танец, архетипический у всех народов – вроде нашего “Бояре, она дурочка у нас”, а приглянувшаяся мне гречанка вышла в центр, встала на цыпочки и мелко, незаметно вибрируя одними только пальчиками ног, стала поворачиваться вокруг своей оси, так, словно стоит на горшечном кругу, а этот круг длинными-длинными невидимыми нитями тянут вращая несущиеся где-то за горизонтом чистокровные арабские скакуны. Это вращение словно вгоняет в сон, даже музыка затихает, а она все вращается. Публика перестает дышать. В этот момент у меня чуть не останавливается сердце: поднабрался я капитально.
Танец тоже – брачная ворожба. А моя голова – словно то пластиковое ведро на шесте на острове.
- Ты не любишь меня, - говорит Анна.
Мне почему-то вспоминается черная бабочка на ее купальных трусиках. Я встаю, меня качает.
- Люблю, - говорю я.
- Ты мне нужен был тогда, а сейчас не нужен.
- Вскоре ты все забудешь, забудешь что говоришь, уже завтра забудешь.
- Нет. Нет. Нет. Нет.
Моя гречанка из публики приглашает всех танцевать сертаки, я сперва подхожу к ней и говорю: ю бьютифул, потом иду в бар за коктейлем, который я прозвал метаксолой. Дмитрия уже не видно, он, похоже, отблевывается в номере после скалапендры. У стойки стоит русский, который появился только сегодня - мы видели его за обедом в ресторане, я еще сказал Анне, что он похож на Джойса. Я встаю неподалеку и прислушиваюсь. Девушка за стойкой уже наливает мне не спрашивая, но про лед спрашивает непременно. Видно, я прервал их разговор. Нет, это не разговор. Русский читает ей “Пророка” Пушкина.
Ага, думаю я. Девушка моет фужеры. Да ведь его жена только что поцеловала в макушку и сказала: недолго. Я все понимаю, конечно, я сам такой, но я – мерзавец. И то признаться – мне танцовщица понравилась, но я же – ничего личного. Красивые девушки принадлежат всем. Я даже не сказал ей: ю бьютифул, я сказал: итс бьютифул. Да. Ничего личного. Я, когда волочусь, когда таскаюсь – как я потом заискиваю перед Анной! А этот. Она же по-русски не понимает. Вот завтра ее сменит наш курчавый соотечественник, ему и читай. Джойс, сцуко. Смотрите, он подзывает ее и что-то говорит ей тихо. “No, no…” – ледяным голосом отвечает она. Нет, для чего я здесь стою, я просто так разве здесь стою? Я говорю ему: “Может, ты ПОМИНКИ ПО ФИННЕГАНУ ей прочитаешь?” Он молчит. Он отчего-то грустен и приклонил голову. Может быть, эта книга еще не переведена? Может, он надеется на помощь туристической полиции, о которой в буклетике написано? А буклетик вместо закладки в томике Пушкина. Хм-м, наивный человек. Здесь я давно все исследовал и извлек на поверхность. Я их всех в лицо знаю и местность просматриваю, не волнуйся.
Я надеюсь хоть на один его мужской жест или дрогнувший мускул – нет, он забронзовел. Смотрю поверх его головы - среди поредевшей публики вижу Анну, она поднимается и направляется к нам. Подожди, Анна, дай нам поговорить, а – он не хочет говорить! Он уходит. Не жалко. Них. Не жалко. Что скажешь, Анна. “Не надо, Мить?” А уже не будет - он ушел, его обломали. Пойти ли в паб - там на столах танцуют. Слышишь, как гуляют?
…Вот, передо мной воды голубого бассейна. Я ведь в них сейчас упаду. Ей-богу упаду. Я совсем один. Постой, где-то это уже было. Сегодня. Я фотографировал термитов. Вы ведь не удосужились выслушать. Они такие красные, терракотовые. Как тот истуканчик на углу крыши, видишь, Анна? У них на всех домах такие истуканчики, заметила? А ты говоришь, что не люблю. И не надо загадывать между нами желания. Я не Дмитрий, я, если хочешь - Митрик, да. А кошки. Я хочу их всех целовать. Завтра поплывем на остров. Ты думаешь, я не встану в пять? Пусть она мне нальет еще, я не только встану, я весь отель подниму. Забрать в ресторане завтрак? Не вопрос. У кого забрать? Где нас ждет автобус? У светофора? Да оттащи меня от воды, вода ж пожрет щас меня. На пароме Golden Prinz? Прости меня, Анна, ты знаешь, мне ведь надобно, чтоб с цыганами и медведями… Тесно мне.
Я проснулся с чумной, веселой и звонкой головой. Мне было понятно, что я еще не протрезвел. Критский день наступает весь и сразу: без рассветных теней, малиновых всполохов, без зари, сонности, капризной дымки над горизонтом, без неясности. Как в амфитеатре. Пока Анна красилась, я прибирался в номере, включив по телевизору турецкий канал. Мне нравится слушать арабскую абракадабру, пряную, как восточные сладости. Я отчего-то был зол на Анну – за то, наверное, что она не выговаривала мне насчет Джойса. За то, что не была оживлена как я. За то, что пошла будить Дмитрия и отправила его, а не меня, в ресторан за завтраком. Я вышел с арбалетом на балкон и пустил несколько стрел на пустой газон.
Мы вышли из отеля и поспешили в Малиа по весьма плохой дороге. Проходили мимо мусорных баков, заполненных пальмовыми лапами, мимо припаркованных квадрациклов, мимо греческой хижины с палисадником и висящим на веревках бельем у входа – ввечеру там было по-семейному шумно, тут и там мелькали дети; мимо пашни, с которой снимался первый урожай картофеля – розового и мелкого; мимо только очнувшихся от консервации отелей со спущенными бассейнами. Был месяц май. В пабе у светофора вышивали последние посетители.
Жлобом меня сделали улица Революции, Улан-Батор и Ждань. Жлобом был, жлобом и останусь. И никогда не смогу понять, Анна, почему ты шикаешь меня, когда я препираюсь с лавочниками и требую с уходом discount, заказываю в ресторанах “Сингареллу” и “Ну вот и все, теперь ты можешь плакать…”, читаю вслух “Ветхий Завет” на пляже, чтобы заглушить фанфарную англосаксонскую речь; никогда не смогу понять, почему я должен чувствовать себя виноватым, если ем за обедом чеснок, запиваю раки Heiniken, пробую на вкус термитов, сплю до обеда… Ведь я, Анна, выбираясь из твоей постели, варю тебе кофе. Застегиваю на два замочка лифчик. Никто не может так искусно накрыть поляну, как я. Никто не отыщет ночью и не затащит тебя в такие подворотни, в которых стационарные антенны громоздятся на крышах домов, как тарелки великанов, и дружелюбно улыбается луна.
И вся эта петушня, которую я увидел, Анна, на Golden Prinz, все эти прыгающие на пластиковых шезлонгах обезьяны (ведь правда, к римлянам они никакого отношения не имеют?), эти раздаточные столы, порционная снедь, тарталетки, канапе на шпажках, эта холодящая, мерзкая мелочность и предумышленность, эти сундучки-пепельницы с морским песком, эти флаги на корме, зачехленные перед отплытием, чтоб не закоптила турбинная труба...
Дмитрий, разворачивай наш триколор, смотри, какие торосы! Капитан говорит, что нас будут сопровождать дельфины. Не нравится, мне, впрочем, Golden Prinz. Назовем его Crystal Ship, по Моррисону. Из саксонцев я Моррисона лишь люблю, из юнкеров Лермонтова, из евреев Маркса. Прочь от винта. Пойдем смотреть якоря, Дмитрий. Они на носу.
На пароме был бассейн, солярий, бары, ресторан, танцплощадки и кинозал. Это была достаточно респектабельная четырехпалубная посудина, мне понравились на ней широкомаршевые лестницы с этажа на этаж, зеркальные стены и туалеты с иллюминаторами. На открытом воздухе было шумно от работающих турбин и транслируемых на четырех языках оповещений гидов. Мы позавтракали, выпили по пинте пива, Дмитрий отправился спать в детскую игровую комнату, Анна расположилась в шезлонге на корме, я наблюдал за публикой. За жирным фотографом, юркающим с камерой среди пассажиров, за красивыми мерзнущими девушками; смотрел на холодное море и старался разглядеть невдалеке косяк белоголовых дельфинов; ошарашенно рассматривал итальянцев, которые паясничали, тараторили и визжали возле Анны как болельщики на трибунах. Анна спала, из-под теплой куртки у нее выбилась греческая вышиванка, я сидел рядом и негодовал на себя, что не могу урезонить этих обезьян. Я был тих, учтив и ничтожен. Я по-итальянски знал только dolce vita.
Что делает русский, если обнаруживает, что на чужбине тоже живут не по заповедям? Он тоскует.
Тосковал и я, и смотрел на Анну, и думал: "Спи, моя вышиванка", и даже не удивился, когда, проснувшись, она сказала: "Если я - вышиванка, то ты - мой рушник" - она умеет читать мои мысли.
Это музыка, музыка в стиле industrial: якорную цепь наматывают на зубчатую катушку, помощники связываются по рации с берегом, он следит за якорем.
- Анна, вставай, мы проспали Санторини. Я опять напился. Где Дмитрий? Я ходил смотреть якорь и познакомился с соотечественниками. Помнишь самый приподнятый из всех городов? Этот – самый проваленный в мире остров. Здесь живут на приступах древнего кратера. Вон там белеет вдали Ия. Типичный домик, мне говорили, стоит 400 тысяч евро. Здесь выращивают помидоры. Среднестатистический плод – так сказал гид – величиной с крупный орех. Мы посадим лимоны. На вулканическом пепле все быстро всходит. Анна, поселиться здесь – словно дать обет молчания. А и что? Греческий – все равно что испанский - легкий язык. Мне сказали: на острове есть книжный. Анна, наш паром отходит.
- Ты будешь смеяться, Анна, но мы отплыли. Дмитрий мне позвонил, он на острове. Вот наши, я не запомнил как их зовут. Они смотрят на меня и смеются. Что смешного я им рассказал? Пойдем к капитану, Анна, скажи ему на английском: мы проспали Фиру: нам нужен Санторини, твой хазбенд дистройд & дилит. Мне 33, Анна, как я могу покинуть корабль без скандала. Вот испанская пара. Какая красивая девушка. О’кей, я не буду ее трогать, но как она возбуждена от испуга - паром не коснувшись миновал ее берег, грудь ее так колышется под парео, Анна, я хочу это остановить. Специально обученные люди, вот они, устроят так, что мы прямиком попадем в Ию. Анна, улыбнись, я сам это все устроил и сам же разгребу.
(Найди лучше что-нибудь в сумочке, мне нужно перебинтовать руку.)
Итак, Анна, скажи этим специально обученным людям на своем прекрасном чистом языке, чтобы они высадили нас на берег. Почему Анна, на кораблях не держат кошек? Почему в команде корабля не бывает женщин? Почему моряки так суеверны? Почему они так заботливо подают тебе руку, сопровождая нас на этот катер? Анна, мы плывем к этому острову. Я не ошибся: мы плывем. Помнишь того одессита, у которого я спрашивал про морские-мирские предрассудки, и он сказал, что все это лажа, что ничего такого нет, и про крыс все врут, крысы держатся людей, потому что люди умнее крыс. Он еще говорил: зашкериться (спрятаться). Анна, это Санторини. Это столкнулись два материка – Европа и Африка, и среди множества островов, раздробленных вулканами, образовался он.
Если рассказывать, как наконец мы вошли в этот город - Ия, или Ийя, в разной транскрипции, - не избежать штампов при описании этого живого осколка Атлантиды. Мы повергли глаза долу, ослепленные домами города - не домами, а белоснежными царственными лачугами, выкрашенными не строительной кистью, а мольбертной - но стойкими к выгоранию и лучезарными красками. Мы смотрели на небесно-голубые, лоснящиеся от солнца купола церквей с равновеликими крестами; тут и там на средневеково скроенных улочках, лестницах и переходах лежали в тени востроухие кошки. Тишина была в городе; внизу под ним плескался котлован древнего кратера. Город стоял на обрыве; почти отвесная пропасть начиналась в лишнем шаге на обычном частном дворике, заставленном вазонами с орхидеями и гибискусом.
И узрел наконец, и признал эту формулу, этот знак, проявившийся в самом гедонистическом краю на свете: Stop bikini. Впредь оберегай свою жизнь от телесности, от той самой КРАСНОЙ НИТИ, проще говоря, как Кафка себе сказал, - от женщин; поддавшись им, наказывай себя беспощадно. Убивай ее трудом, по-библейски, сосредоточенно и смирно. Потому что по-настоящему счастливую жизнь, к которой ты стремишься, следует искать не в великолепии и не в величине поступков вообще, а в рутине. Неужели не известно тебе, что одухотворяет - пустыня? Это мечта алхимиков - осваивать неплодородное, восстанавливать из пепла (здесь: вулканического).
Посмотри, что сделали эти люди: они вгрызлись в отвесные горы, заселив пропасть скромной почти деревенской колонией. Они не брезгуют, но и не жеманничают с теми, кто приезжает смотреть на них. Философия их проста: на дуге сейсмической неустойчивости, протянувшейся параллелью от Юго-Западной Азии, их неизменно-младенческие жилища, сияющие и плавные, как яичная скорлупа, выстоят, потому что растут внутрь, а не вширь. Неискушенный зритель решит, что здешние люди увлечены прибылью от туризма. Что они лицемерны, глазливы, лживы. Я же, облазив лабазы их, уяснил: углубляясь в пещеры, они спасаются от налогов.


Рецензии