Антрацит

Видавничий Гурт КЛЮЧ
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

Фрагмент романа „Liebe dich aus…”

АНТРАЦИТ

– Не хочу, отстань! Алло?
– Чего не хочешь, Катарина?
– Это ты, Эльза? Что ещё? Кто там у вас кого побеждает?
– Не в этом дело. Не засыпай.
– А почему бы мне не поспать?
– Ведь так ты можешь вообще всё проспать.
– И прекрасно бы.
– Прекрати депрессию.
– Стимула нет.
– А ты включи телевизор.
– Я – телевизор?!
– А то кто же? Я уже включила. И ты обязательно должна: Сириус, позиция два. Пообещай мне, что включишь.
– Не обещаю.
– Почему?
– Кончается на «му»…
– Что?
– «Почему».
– Да потому, что там – он.
– Где?
– В Антраците.
– Постой. Жив?
– Кто?
– Постой… Завален?
– Конечно, завален. Море цветов, шквал аплодисментов.
– Ужас, Эльза. Это так страшно по-русски: буянить на похоронах.
– Ну. Он так и поёт:

Бой в Крыму, всё в дыму,
Сажа на ботинках:
Потерявший кум куму
Танцует на поминках.

– Почему?
– Потому что Крым – это тоже регион. И преданный своей партии регион.
– А Платон?
– Катарина, милая, возьми же себя в руки. Я всё понимаю, но живые должны думать о живых. Включайся скорее. То есть – включи телевизор. Чю-у-ус!
Ну, включила. Черно-белым он стал, что ль? Равнина под снегом и чёрные пирамиды – ближе, ближе… Э-э, нет: и снег не так уж бел, смешан с чёрным порошком, а пирамиды – не пирамиды – терриконы. Горы угольного лома, малость убелённого зимою. Справа недостроенная бурая пятиэтажка смотрит чёрными заплатами незастеклённых окон. Оранжевый, апельсиновый закат пятнает снег, дом, синюю куртку, белый шарф, мужественно-грубоватое лицо комментатора:
– Посмотрите на наш прекрасный, щедрый и суровый край. Всё это – своё, кровное, наше. Им не взять этой высоты [указывает на угольную гору]. Там [кивнул на закат] – Луганск. А там [повернулся вправо] – Донецк, такой же наш. Да что! И Крым, и Минск, и Брянск, и Смоленск, и Владикавказ. И Владивосток.
Хроника времён войны, что ль? Да нет:
– Но вернёмся ближе, товарищи. Харьков, первая укр;инская столица – с нами, жемчужина Одесса – с нами, легендарный Севастополь, неприступный для врагов – с нами. А кто на нас?
В кадре – карта. Рассечена по диагонали. Слева сверху – рыжий пожар. Где города – адские язычки и: L'viv, Kyїv, Chernihiv, Sumy… Справа и внизу – прозрачная синева, подёрнутая кириллическою рябью: Харьков, Донецк, Луганск, Одесса… Слева сверху – вниз направо – рвутся чёрные толстые клешни с концами-стрелами.
– А на нас…
Камера перебрасывается на плакат. «Не отдадим Родину самозванцу»: жалко съехавшая на ухо шапка Мономаха. Под ней – лицо, избитое не то оспой, не то проказой. Где-то я его видела? Да не его, это был «Иван Васильевич меняет профессию», только у того щека подвязана, а у этого царская борода приклеена, и от бороды странно бабьим, бесформенным стал острый подбородок. Вражеский кандидат – тот самый «Витя Пан», надежда демократии, синоним прогресса, американский зять и резидент, наймит глобализма. Ещё раз повторю: ужас! В Германии невозможно себе представить такую циничную карикатуру. Отец говорил: в России человека не уважают, но любят. Я скажу: но уж если не любят – не уважают в квадрате. Невозможно смотреть на кандидата, не то, что голосовать «за» или «против». Нет, ребята, станьте сначала цивилизованными людьми, а потом уж демократия, не то шут с нею. Кто такой шут? Чёрт? Или что иное? А мне какое дело? Не стоит расшифровывать все идиомы – ничего не останется. Я хочу сказать, не перебивайте: вся прелесть, или вкус, или смак, или интерес, не знаю – в форме, в обороте, в веществе воплощения, вот. А сама сущность – ничто.

Не дай мне Бог сойти с ума
До самой сути.

И снова экран в шахтёрской смуте: зал, там и висят эти предвыборные наглядные пособия: карта справа, «самозванец» слева. А между ними, над самой сценой, над белой урной в конце ковровой дорожки, ведущей к той урне по ступенькам из зала, – громадного роста, лик суров, плащ багров; шуйца воздета, в деснице хартия, на ней два имени, верхнее – рыжее, рядом пустой квадрат; нижнее – синее, рядом победный клин; в глазах – грозный вопрос; над головой – голубым по белому: Родина-мать зовёт! Великая всеобщая Мать.
– Я говорю вам не только как его жена, как мать говорю, как женщина. Там у них в каждом апельсине – отрава. В словах отрава, в мыслях, делах отрава. Вы думаете, почему этот такой страшный? А-а-а! И я повторяю вам: люди дорогие, не берите их, не пробуйте, они и вас отравят, и деток ваших продадут. И всю землю (!) – на поругание янкам. Люди, страшно!..
Приземистая, бурые щёки, серый пуховый берет. Ей кивает успокоительно фигура в костюме и с аккуратным пробором. А за столом зеленобархатным губы кривит – о, вот он: бандит, шапкосрыватель, головорез, раскаявшийся разбойник, жертва оранжевых клевет, спаситель отечества, православный кандидат – «Витя Хам». Он высится над столом, как шкаф, поставленный на крышу. Грубая подозрительность в глазу: какой, дескать, хрен, и какого хрена эту дуру сюда выпустил, велел же, сиди дома, а то… А рядом – по-хозяйски, локти на стол, русый остроносый, стальные глаза в зал, стальные же губы что-то тихо и властно бросают за спину, и тень в костюме и с аккуратным пробором уносится за кулисы. Всему Донбассу босс, воротила татарин, несметный капитал, сотни клинков, и воля – клинок. Ещё кто-то за столом – неразличимы. А со стороны, где карта, правую ногу на табурет – кто? Густо сед, в синей куртке, по вороту волосы, сутул, худощав, и нет уже в лице того лукаво-хулиганского: «Ну держитесь, сейчас я вам такое скажу!» Опущены глаза к подруге шестиструнной, не завален морем цветов – глупости это твои, Эльза! – не оглушён шквалом аплодисментов, не до того этим людям, да и всем им не до того, ты это давно понял, Владимир Ворон. Выговариваешь тихо-терпеливо:
– И то, что встретили вы нас, киевлян настороженно – дескать, из Киева, из Западной, долбать нас, углей, приехали, – всё это оттого, что забывают люди историю, превращают её в прошлое, и тогда она, действительно, становится делом прошлым, бывшим давно и не вправду. И уже начинают зачем-то различать, где русский, где укр;инец, путают Киев с давно, в 13-ом веке потерянным Львовом. Что ж, буду напоминать азы: есть русские укр;инцы, есть наш Киев, из которого вся Русь есть пошла: Малая, потом Великая, Белая. А ещё есть Чёрная Карпатская, и, представьте, она-то себя помнит, а есть Червонная – чуть не сказал: Померанцевая. Вот она-то и правит нынче в Киеве попсовый бал.

На Софийском, так сказать, майдане
Раздаётся, так сказать, мова.
Величаются там галичане,
Чада града гордого Львова.

Вот они-то и пишут имя нашего города через польский игрек и выдуманное австрийскими профессорами «ї» с двумя точками. Особые патриоты, так те и третью точку поставят.
Тут взметнулось далёким отблеском былое «сейчас я вам такое скажу», и в зале кто-то засмеялся, и поднялись на мгновенье глаза, и тут же поникли к шестиструнной:
– М-м-мда. Песня о моём и всея Руси родном городе. Написал эти стихи не я, написал москвич, Алексей Степанович Хомяков. Но, к сожалению, великий славянофил теперь не прочтёт вам своих стихов, так уж я вам…
«…Сейчас такое скажу!» – вновь блеснуло прежнее.
Затрепетала гитара, зарокотало похоже на мелодию «Я люблю тебя, Росси-и-ия, дорога-а-ая наша Русь», слышанную мною когда-то на студенческих вечерах:

Слава, Киев многовечный,
Русской славы колыбель!
Слава, Днепр наш быстротечный,
Руси чистая купель!

Сладко песни раздалися,
В небе тих вечерний звон:
«Вы откуда собралися,
Богомольцы, на поклон?»

«Я оттуда, где струится
Тихий Дон – краса степей».
«Я оттуда, где клубится
Беспредельный Енисей!»

«Край мой – тёплый брег Эвксина!»
«Край мой – брег тех дальних стран,
Где одна сплошная льдина
Оковала океан».

«Дик и страшен верх Алтына
Вечен блеск его снегов,
Там родиться мне судьбина!»
«Мне отчизна – старый Псков»,

«Я от Ладоги холодной».
«Я от синих волн Невы».
«Я от Камы многоводной».
«Я от матушки-Москвы».

И далее – о веках былых, о мраке глубоком, о вечном солнце над Россией – и вдруг:

Братцы, где ж сыны Волыни?
Галич, где твои сыны?

И отставил Володя гитару, и зал невпопад слегка захлопал, а он:
– Вот видите, соотечественники, как ошибался мыслитель прошлого, да нет, уже позапрошлого – хоть и не верится – века. Зачем он звал тех, отрекшихся?!

Их ведёт чужое знамя,
Ими правит чуждый глас.

.........


И ты не видишь – каторжно обритых, уверенно угрюмых, с глазами, подведенными чёрно-синим… Такая причуда встречается у мужчин самых мужских профессий: у моряков в ушах серьги, у шахтёров накрашены глаза. Скрипит, подрагивает, проваливается тяжеленная железная клеть, тащит в преисподнюю свеженьких и румяных парней в красных касках, в чёрных робах, во лбу фонарь лучом раскалывает ночь забоя. Всё жарче пышет слепое лоно, дымным драконом клубится чёрная пудра, выкашливаемая силикозными лёгкими земли. Уже нет белого дня над головою, и где ты, Орфей? Грохот и визг винтовых зубил, грохот и треск, чёрный блеск из мрака во мрак обваливающихся антрацитовых стен, грохот и лязг юрких гружёных вагонеток – и уже трос – из железных волокон многожильная коса – вытаскивает клеть, а клеть – скрипя, подрагивая, боками качая – тащит в белый день чумазых, в чёрных касках, в чернее-чёрного робах, во лбу бледно-жёлто-мертвенный цветок-фонарь. А молодого Алёху Коваленко, вчерашнего дембеля из внутренних войск, того что с утра, расцепив горячие объятия Надюхи, сгоряча говорил, дескать, свадьба будет, Надя, вся Татарка неделю гудеть будет – несут молодого Коваленко с пробитой головой. А чьи головы целы – те под душ. Клубится белый банный дракон, распариваются, багровеют, выбеливаются жёсткие, неломкие тела в пучках ломких горячих, прозрачных струй:
– Та подвинься, блин, Серый, кабан, блин! Мыло глаза режет.
– Это правда тебе, придурок, глаза колет. Хто, скажи, тебе зарплату поднял до человеческого?
– Та не звезди, Степаныч, хоть не сегодня.
– А шо такое тебе сегодня?
– Не, это мне, блин, нравится! Ваще волк;м люди стали: Лёхе за миллионы-прибыля ваших единых, мля, кандидатов – череп, махой, раздавило…
– А потому шо будешь много звездеть, от самого, неровён час, может, буй шо остаться.
– Усё, заглохли, д¬ядьки. То ж у ненашей бригаде, так? А тут усе живы-здоровы. А скажи лучше, Степаныч, шо ты там у тормозок от мастера заховал, га?
– О, отвернулся и не дышит, га-га!
– Ладно, шахтёры, теперь можно отмякнуть. Давай, Серый, по 170. Ё…
– Ё… Принято!
И смывает пахучая, молочно-непроглядная сивушная ярь тоску с шахтёрского сердца, трудную думу с мозгов, и смывают пучки ломких, горячих, прозрачных, малость рыжевато-ржавых душевых струй въедливую угольную порошу с шахтёрского тела, лишь под глазами да на веках останется иссиня-вороной подземельный макияж.
– Попустился, Серый? То-то. Пойдёшь на концерт?
– В честь единого и неделимого кандидата? А хер с ним, пойдём.
– Конечно, пойдём. Там из Киева, прикинь, дружественный к нам певец приехал. Воронин, дрын, Сорокин, в общем, пернатый какой-то.
И вот сидят уже в зале, в костюмах и выглаженных рубахах, при галстуках, вполтрезва. А на сцене за столом – единый-неделимый, рядом хозяин, а у микрофона – столичный артист и поэт со сверкающей гитарой, длинными нервными пальцами, седою шевелюрой, узким лицом… В лицо твоё смотрела, давнего искала. Да чего ж его искать – всё здесь. Давнее стало новым. Взгляд, стать, цвет – давнее, новое, всё в тебе, Володя, а самая суть – не дай мне Бог, зачем мне знать, не испыт;ю. Что-что?
– Понимаете, я мог бы, да может, и хотел бы, петь вам другое, ведь Киев не маршами только славен, лирикой он, как шапкой, покрыт, и в этой шапке, скажу я вам, и есть вся прелесть, весь вкус, или смак, или интерес, не знаю.
Вновь звякнула шестиструнная на мотив романса:

Если объятий подобья не розняли,
Стало быть, ворог, ликуй не весьма:
Вот как развесилась гроздьями мёрзлыми
То ли акация, то ли зима.

Дерево крепнет под ветром неистовым,
Схвачена льдом, не мертвеет вода.
Вцепимся в землю, но если не выстоим,
Дай распрощаемся до никогда.

Из зала:
– Выстоим!
Ты:
– Должны выстоять! Вы даже не знаете, какие вы замечательные люди, какой настоящий народ, что даже не знаете, кто против вас, какая дьявольская паутина хочет вас опутать. А я… Случилось так, что я узнал об этом нечто. И потому я пою вам сегодня другое, и вы знаете, что его-то и надо. Песня «На независимость Украины». Написана опять-таки не мною, я такого писать не умею. Этого автора тоже нет в живых, да ему, быть может, и не хотелось бы самому читать это перед вами. Это человек ненашего рода и духа, Бродский, хоть нашего языка. Но, как видно, [снова вскинул глаза и – только я видела – приусмехнулся одной стороной], как видно, патриот. Ну вот.
Зазвякали струны, а мелодии не уловить. Так – слегка сдабривается звоном речитатив:

Дорогой Карл ХІІ, сражение под Полтавой,
Слава Богу, проиграно…

И – снова кошмар, Володя, разве можно так оскорбительно отзываться о соотечественниках! В Германии, повторюсь, не представить себе такой злобный цинизм:

Прощевайте, хохлы, пожили вместе – хватит.
Плюнуть, что ли, в Днепро, может, он вспять покатит.

Но это не предел, а вот:

Пусть теперь в мазанке хором гансы
С ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы…

Что это ещё за варварская казнь – «ставить на четыре кости»? И стоит ли мне обижаться за «гансов», если такое сулят братьям-славянам! И те ребята, что вели спор в Венеции с покойной Крысей, должна признаться, вели его ещё по-джентльменски, по-парламентски. А он всё нагнетает, едва оговорившись:

…А что до слезы из глаза,
Нет на неё указа ждать до другого раза.

По мне, так оставил бы эти две строки, вот было бы и трогательно, и пронзительно, а то:

Вас родила земля, грунт, чернозём с подзомбом…

Какое-то специальное слово. Похоже на немецкое, но не немецкое. Как сам чернозём, что завозили к нам с Украины в сороковые вместе с украинскими же гастарбайтерами. Отец ещё говорил: «Не следует природным условиям чрезмерно баловать население. Конечно, не следует и вымаривать, как где-нибудь в Сибири или под Рязанью: получаются низкорослые, склонные к алкоголизму и депрессии люди. Но если, как на Украине, землю можно на хлеб намазывать, результатом будет опять-таки, лень и неспособность к государственной организации. Что до германца, ему вдвойне неполезны тепличные условия Средиземноморья. Они способны превратить его просто в ожиревшего американца. Я не стесняюсь того, что эта мысль была высказана человеком, чьё имя теперь для немцев превращено в табу. Истина есть истина, из чьих бы уст она ни исходила». Да, а меня ведь тоже родила земля, в которой, должно быть, есть примесь вашего чернозёма. Вот и втянуло меня в плывун вашего варварства. Ведь и наши предки-германцы, было время, рождались от земли, спали на ней, обходясь не то что без электричества, но и без водопровода, часто без отопления, как в этом вашем Антраците, где вы сидите на угле, а на стенах иней. Вот они, воины-арийцы, вернулись с боя с победой и с товарищем на щите. На этой земле за всё идёт битва – за хлеб, за уголь, за правду, за свободу, за самоё жизнь:

Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben,
Der t;glich sie erobern muss.

И воины, как древле, внемлют барду. По-походному обритые, уверенно угрюмые, умеренно хмельные, раздайся только клич – и будет бой.
– Я не понял! – срывается с места неумеренно хмельной Серый. – Не понял, шо вы там на хохлов попёрли! Мы на Донбассе так не договаривались. Не, ты понял: я сам, допустим, кацап, ну русак – я сказал, допустим! – а сегодня погиб наш товарищ, он укр;инец, Коваленко Лёха, и я спрашиваю…
Серого тянут за пиджак, единый кандидат в президиуме почти слышно бросает за плечо:
– Убери его махой.
Но пока добегут и уберут, шахтёр не унимается:
– Та шо вы мне рот затыкаете, как тому Тарасу. Я щас всё скажу: и про того, на кого мы спину гнём, на Хама там, на Пана, на Киев, на Москву. Ты думаешь, ты уже нагнул шахтёра, уже долбёшь нас, углей?!
Канонадой загрохотала гитара:

С Богом, орлы и казаки, гетьманы, вертухаи,
Только когда придётся и вам помирать, бугаи,
Будете вы хрипеть, цепляясь за край матраса,
Строки из Александра, а не брехню Тараса.

И другой, в очках, с полукруглыми усами, пожилой, вскочил:
– Геть із класу! Геть, кажу, з зали! Всі чули, що він варнякає? На кого він сміє! Та ти не вартий нігтя Тарасового, і хто би ти там не був, перевертню, – народ каже: скажений собака не має масті.
И даже возвышавшийся, как шкаф, поставленный на крышу, единый кандидат возвысился ещё на этаж и возвысил голос:
– Васыль Петрович, я вас, пожалуйста, попрошу! Уважайте исскуство.
– А ти, проффесоре, чи знаєш уже, як це слово пишеться? Я тебе вчив, і ще вчитиму, і можу ще тобі двійку на виборах поставити…
Захохотали, засвистали в зале:
– А вот тебе, получи, фашист, гранату.
И метнулось по воздуху, и шмяк о портрет самозванца, и потёк желток по шапке Мономаха на приклеенную бороду, и повисла скорлупа на язвах и струпьях. А единый пошатнулся вдруг и схватился за сердце. Но снова гитара: дрын-дрын-дрын, трын-трава. И ты, словно облечённый вдруг властью:
– Бросьте, нельзя так. Разве его, – махнул на самозванца, – не жаль? Победа придёт к нам, только если мы будем правы. Вы знаете, как там – в Киеве, во Львове, теперь всё равно – глумятся над общерусской памятью, над нашей общею славой. И мне безразлично, – махнул на единого, – кто этот человек и сколько он украл. Счастливо ли, нет ли, а на нём всё сошлось клином. И поэтому я за него. За общее дело, соотечественники!
И загудело из чёрных колонок справа и слева:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!

Встали все, и грянули ответно:

С нашистской силой тёмною,
С оранжевой чумой!

Стоит единый кандидат, губы строго надул, стоит и хозяин края, сталью из глаз брызжет:

Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна…

Стоишь и ты, Владимир Ворон, на гитару опершись, не поёшь, киваешь:

Идёт война народная

Хмурая беззаветность в лицах угольных воинов:

Священная война!

Допели гимн, тут бы и в сраженье. Но снова тот встаёт, на ком всё клином сошлось, так говорит:
– Одно слово скажу вам, товарищи шахтёры и их подруги! Слово это: всем спасибо. И горнякам, и руководителям, и организаторам, и вам, мой старый учитель Василий Петрович, что продолжаете жить и учить, я всегда и всему учился у людей. Как люди, так и я. И вам спасибо, Владимир Ворон, за то, что приехали, поддержали. Все мы любим стихи и песни, только не такие, как мычат те козлы, которые мешают людям жить, правда? [Шумит, ликует зал, улыбнулся кандидат] И что вы тут сказали, товарищ артист, что всё равно вам, сколько там кто украл, так это очень правильно. И дело не в том, а в том, что…
Громоздко выходит из-за стола, приближается к белой урне, что под плакатом «Родина-мать зовёт!», ещё громоздче опустившись на правое колено, лицом к залу:
– Как вы со мной, так и я с вами. Клянусь!
И стоит на колене, голову преклонил, набычась тучей. И кричит-рокочет-плещет народ. А ты? Где же ты, Володя? Вот, вот сутулая спина, синяя куртка, белая грива по вороту, гитара-лира из-за плеча выглядывает. Уходишь? Мне б тянуться тенью за тобою, обожди. Иду, иду, не оборачивайся, только не обернись, Орфей! Что это, СNN? News from Ukraine. Orange Maidan? Apfelsinnenmаеdchen ? Что за чушь! Спать.


Рецензии