Всё хорошо, или Прекрасная ужасная жизнь глава 2

2.

Не помню, кто из однокурсников дал мне книгу Отто Вейнингера – австрийского философа, которому не было и двадцати пяти лет, когда он покончил жизнь самоубийством. Какие ж мрачные бездны существования открылись ему, что он не смог перенести увиденного? Какое пламя опалило его тело и что заледенило душу? Что бы ни говорили и ни писали о нём, всё равно никто ничего не знает. Знает только он. А сам Отто Вейнингер оставил после себя книгу, которая смущает ум и принуждает человека – да, именно так! – посмотреть на себя через плечо и содрогнуться от увиденного. Охватывая других этим особенным взглядом, мы смущаем их: никому не хочется попасть под внезапный и насмешливый взор, - но сами-то на себя предпочитаем так не глядеть.
Одно суждение Отто Вейнингера особенно потрясло меня: в половом акте раскрывается все бытие женщины, считал он. Женщины, грубо говоря, делятся на два типа: мать и ****ь. Первая ищет в любви продолжения рода, то есть смысл её соития с мужчиной - вечность. Второй тип женщин привлекает оргазм как остановка времени, то есть смерть, небытие. Крик матери, испытавшей сладостный миг зачатия, - короткий, а *****, растворяясь в ничто, издаёт затяжной вопль, и порой он похож на рев раненого зверя. А! Что там миндальничать? Тамара пугала соседей за тонкой панельной стенкой: она кричала резко, пронзительно, как весенняя кошка. И приходилось обрывать её:
- Молчи! Тихо!
Ужасно, конечно. Потому что ей ничего не оставалось делать, как, сотрясаясь всем телом, ухватить угол подушки и прикусить его. Но было бы ещё ужаснее, если бы завтра утром, ни свет - ни заря, позвонил в дверь этот невыносимый старик, сосед мой Тимофей Павлович. Он никогда не смотрел в глаза прямо, всегда – прищурившись и в сторону. Если не знать этой его привычки, то можно было бы подумать: косой.
- Опять! – Тимофей Павлович пожимал плечами. – Опять женщина орала. Ты не слышал?
- Нет. Бессонницей не страдаю.
- Как ты можешь спать, когда такой крик? – невинно продолжал Тимофей Павлович. – Кто-то над женщиной издевается. Явно! Может, маньяк какой в нашем доме орудует, а мы и не знаем.
- Да мало ли… Наверно, жена с мужем ругалась. Или ещё что.
- Нет, женщина орёт благим матом, - настаивал старик. – Будто режут её. Вот, думаю в ментовку, что ли, заявить? Это что же такое делается-то?!
- Ну, так заявляйте…
- Свидетели нужны. Неужели ты ничего не слышал?
- Повторяю: нет!
- Ладно, - Тимофей Павлович скрёб в затылке. – Придётся других соседей порасспрашивать.
- Желаю удачи!
Этот полудебильный диалог, в той или иной вариации, повторялся всякий раз, если Тамара не успевала ухватить подушку зубами. А подушка порой, как на грех, оказывалась где-нибудь на полу в углу комнаты.
Тимофей Павлович вёл благопристойную тихую жизнь. Являя собой пример добропорядочности, он ни пил, ни курил и в силу своего возраста – ему точно было за семьдесят – женщинами не увлекался. Впрочем, интересовался он ими своеобразно: обязательно сделает какой-нибудь комплимент, похвалит причёску, платье, тонкий аромат духов или умницу-ребёнка, отметит свежесть лица или изящность ножки в новой туфельке: «Сразу видно: дорогая вещь! Сколько стоит?» Польщённая дама, разумеется, кокетливо смущалась, хихикала и, обласканная таким вниманием, считала дедушку истинным джентльменом и прямо-таки душкой. А этот душка, сидя на лавочке у подъезда, мог сказать другим старикам: «Знаем мы, откуда у неё дорогие вещи! Полюбовник подарил. Видели, какой бугай её вчера подвозил? Золотая цепь на нём – во, с мой кулак толщиной…»
Отвратительный, в общем, старик. Если кому-то хорошо, то ему – непременно от этого плохо. Представляю, как он, старый пердун, мучался и злобой исходил, слушая нашу возню за стенкой. А может, даже и стакан подставлял, чтобы всё лучше слышать. И чтобы хоть как-то досадить мне, наутро являлся с выяснением, не чуял ли я чего. Прекрасно ведь всё понимал! Но во что бы то ни стало нужно было насолить.
Жену Тимофей Павлович похоронил года два назад. Дородная, неповоротливая Таисия Николаевна, славилась тем, что пёрла по жизни как танк: кто бы ни стоял на её пути, хоть взрослый, хоть ребёнок, она не имела привычки сворачивать в сторону – шагала вперёд, будто перед ней пустое место. Может, ей и вправду было тяжело отступить: вечно груженая сумками, она перегибалась под их весом, а широкое, плоское, как блин, лицо густо покрывала сеточка пота, похожая на ту, которая получается на бутылке «Спрайта», когда её достанешь из холодильника.
А ещё у Тимофея Павловича и Таисии Николаевны имелось четверо детей: два мальчика и две девочки, которыми они очень гордились. Ребята, правда, уже давно стали взрослыми, но для родителей-то мы всегда дети, сколько бы лет нам не было. Один сын работал в банке каким-то мелким клерком, но зато – в банке! О другом супруги говорили: «Жертва произвола». А произвол заключался в том, что он, пьяный и наглый, приставал в трамвае к какой-то женщине, а когда один из пассажиров осадил его, полез в драку, да ещё и с ножом. Полоснул мужчину по щеке, но тот, не робкого десятка, скрутил его. Когда парня забирала милиция, то он умудрился стукнуть одного из милиционеров поднятым с земли булыжником – страж правопорядка попал в больницу, лечился там долго. Результат: «жертву произвола» посадили в тюрьму на восемь лет. А про своих девочек супруги говорили одно и то же: мол, примерные, заботливые, у обеих дом полная чаша, и мужья в них души не чают; только вот в ком – в женах или чашах, обычно не уточнялось.
Ровное, спокойное течение жизни супругов примерно раз в месяц решительно выходило из берегов. Напоминая весеннее половодье, оно бурлило и кипело: Тимофей Павлович имел обыкновение с пенсии покупать злодейку с наклейкой – «беленькую», как уточняла Таисия Николаевна. То ли она на дух её не переносила, то ли муж буйствовал или вёл себя как-то не так, но старуха поносила его самыми последними словами: из квартиры слышались её недовольные крики, громкая брань и, что удивительно, Тимофей Павлович даже голоса не подавал; видно, привык сносить упрёки благоверной молча. На следующий день устанавливались тишина и покой, и так – до очередной пенсии.
По классификации Вейнингера, Таисия Николаевна несомненно относилась к «матерям». Тамара соглашалась со мной:
- Да, конечно. Но матронами не рождаются, матронами становятся. Это так скучно: вся жизнь – хозяйственная сумка, орущие дети, борщ на обед, примерный муж, позволяющий себе расслабон по расписанию…
- А что ж ты хотела-то? Они жили в стране, которой уже нет, - СССР называлась. И в той стране женщина была мужчине другом и товарищем, потому что секса в СССР не было, - иронично замечал я.
- Ага! Секса не было, а дети были, - смеялась Тамара. – Дело не в этом. Дело в том, что женщина в разные периоды своей жизни бывает и матерью, и, - она смущенно понижала голос, - ****ью, как утверждал твой философ. Просто всему своё время.
- Ты считаешь, время меняет сущность человека?
- А что, древние были неправы, утверждая: всё течёт – всё меняется?
На этих вопросах и заканчивался наш разговор. Почему-то углублять его не хотелось. Скорее всего, я тогда боялся, сам себе не признаваясь в том, что мне нужна в постели, скорее, ****ь, чем какая-нибудь добропорядочная курица: ты и так стараешься, и эдак, а она – лежит себе спокойненько (типа, извиняюсь: настоящая леди не шевелится!) и думает о чём-то своём, а может, и не думает, потому как для этого мозги надо иметь.
«…Когда, склоняяся на долгие моленья,

       Ты предаешься мне нежна без упоенья,

       Стыдливо-холодна, восторгу моему

       Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

       И оживляешься потом всё боле, боле –

       И делишь наконец мой пламень поневоле!»
Пушкин… Он это Наталье Николаевне в письме написал. Насквозь русский, всё ж таки – африканец: воспламеняясь сам, поджигал даже хворост, покрытый коркой льда. Наверное, для него оргазм очень многое значил. Хотя в те времена это слово было не в ходу: всё больше – нега, страсть, пламень, огонь души, а о теле стыдливо умалчивали. Он-то, впрочем, не стеснялся:
«Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем

       Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

       Стенаньем, криками вакханки молодой,

       Когда, виясь в моих объятиях змией,

       Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

       Она торопит миг последних содроганий!»
Александру Сергеевичу все эти вакхические игры нравились, но, скорее всего, было в них нечто однообразное, ритуальное, а потому стандартное, от чего ему становилось скучно, а то с чего бы обольщал скромниц, интересовался поселянками и добивался взаимности приличных замужних дам? Видно, ему интереснее было наблюдать превращение «матери», соблюдающей строгие правила, в вакханку, забывающую обо всём на свете, кроме любви. Или секса? Впрочем, и этого слова в те времена, кажется, не знали, но знали, что оно обозначает, совершенно точно знали – прочитайте письма Пушкина князю Вяземскому о той же Анне Керн. Темная страсть, настоянная на страстном желании безудержных соитий, - это тоже любовь? Или я что-то не понимаю в стихах Пушкина? Впрочем, это его личное, кем и как он увлекался. У меня ни разу даже не возникало желания найти и прочитать его донжуанский список, и всё, что об этом написано дотошными исследователями, тоже не читал. Зачем? Чтобы оправдать самого себя: уж если гений вёл себя как обыкновенный мужик, не стесняясь своей кобелиной похоти, то и мне это можно? Всегда можно оправдаться: увлёкся, мол; горит огонь желаний, восторг чувств переполняет душу, тело тянется к телу – всё естественно, а что естественно, то не безобразно. Но безобразно отсутствие любви. Желание еще не любовь, оно – химия тела, не более того.
Но с Тамарой я об этом предпочитал не говорить. Меня и самого что-то смущало в подобных рассуждениях. Нет, не то, что они касались великого «наше всё», ибо он, в конце концов, всё-таки был не евнухом, а мужчиной. И не то, что я слишком упрощал истории его любовных увлечений. Меня смущало то, что сам я не понимал, откуда берётся любовь и что это такое на самом деле.
Тамара появилась в нашем восьмом классе посередине учебного года, сразу после зимних каникул. Первым был урок биологии, которую преподавала наша класрук Нина Ивановна Куртина. Против своего обыкновения она опаздывала: звонок уж минут пять как прозвенел, а биологини всё не было, хотя она всегда являлась в класс ещё на перемене и, дожидаясь начала урока, разговаривала с учениками о том - о сём, пытаясь выглядеть своей в доску. А тут – нет Нины Ивановны, и даже в учительскую никого из нас не позвали: обычно Куртина просила парней подсобить ей принести какие-нибудь тяжеленные книги, вроде томов Брема, или наглядные пособия. Впрочем, самые ценные материалы она никому не доверяла, всегда несла их сама – прижимая к груди, как маленького ребёнка.
Мы решили, что Нина Ивановна задержалась как раз из-за какого-нибудь редкого пособия, нужного для урока. То, что она могла приболеть или, может, в семье что-нибудь случилось, никому даже и в голову не пришло: учительница никогда в жизни не хворала, и в её доме всегда был порядок.
Наконец, она открыла дверь, всем ласково улыбнулась из её проёма, но не вошла, оглядываясь и кому-то ободряюще кивая. Мы насторожились. Что такое? Может, Нина Ивановна решила привести на первый урок какого-нибудь ветерана войны. В прошлый раз у нас выступал один. Худенький такой дедушка в просторном пиджака, увешанном, как ёлка, разными орденами и медалями. Нудным, монотонным голосом он рассказывал о битве под Сталинградом. Катька Степанова, сидевшая за моей спиной, ткнула меня в плечо и хихикнула: «Серый, открой учебник истории на сто третьей странице. Слово в слово повторяет!»
Ну, может, и не слово в слово, но ничего нового ветеран не рассказывал. Кстати, приходило их в школу много, и все почему-то считали своим долгом говорить не о себе, а о танках, самолётах, артиллерии, пехоте, маршалах, развитии боевых действий, в общем, о том, что и так можно было прочитать в учебниках, книгах и справочниках. А нам очень хотелось узнать: вот они, такие тогда молодые, неужели никого не любили, и что делали, когда наступало на фронте затишье – может, письма домой писали, пели любимые песни или газеты читали; и какие, кстати, это были газеты, и как в окопах появлялись; а может, кто-то из них слышал Русланову и других артистов, ездивших по фронтам с концертами; а что они ели-пили, и правда ли, что первыми принимали бой штрафбаты... Но до вопросов никогда не доходило: ветераны обычно советовали брать пример с героического старшего поколения, никогда не забывать славных страниц истории Отечества и быть готовыми к труду и обороне. На этом и откланивались. Скука смертная!
Но Нина Ивановна привела не ветерана. Она посторонилась и вперёд неё в класс вошла невысокая черноволосая девчонка. Ничего особенного в ней не было – девчонка как девчонка, к тому же смущается и не поднимает глаз от пола.
- Я вам новенькую привела, - сообщила Нина Ивановна. – Зовут Тамара. Папа у неё военный, перевели в наш гарнизон. Теперь Тамара у нас учиться будет. Прошу любить и жаловать!
- Здравствуйте, - сказала девчонка и спрятала руку с портфелем за спину, а другой поправила волосы, спадавшие ей ниже плеч.
- А с кем она сидеть будет? – спросила Катька Степанова и ткнула меня в плечо. – Сергей один сидит, и у Антона тоже место вакантное.
Мы с Антоном, так сказать, - беспарные, но и сидеть за одной партой не хотели. Однажды, в шестом классе, нас с ним послали на районные спортивные соревнования. Он знал: стометровку лучше меня ещё никто в школе не пробегал, физрук об это всё время говорил – сколько, мол, работает, а такого от природы одарённого бегуна не встречал. Мне-то, вообще-то, было начхать на спорт, я спал и видел себя инженером на каком-нибудь большом заводе, желательно автомобильном, очень тогда любил машины и всё, что с ними связано. Но Антон мечтал о карьере спортсмена: почему-то ему казалось, что тогда все девчонки будут его, и квартиру дадут, и деньги получит за свои золотые медали немалые, в общем, парень старательно занимался в легкоатлетической секции, парился, какие-то методики осваивал, диету соблюдал, а всё равно его результаты по бегу были ниже моих. И что ж он надумал, это у меня до сих пор в голове не укладывается. Когда мы переодевались в раздевалке, готовясь выйти на старт районных соревнований, Антон подошёл ко мне и пнул меня в левую ногу ниже коленной чашечки. Да так сильно, что у меня в глазах потемнело, а уж о ноге и говорить нечего – она онемела и я её не чувствовал.
Вошёл физрук: «Серёжа, что с тобой? Ты бледный и в поту. У тебя температура? Или что?». Через силу я постарался изобразить улыбку и пожал плечами: «Всё в порядке. Ничего особенного». На самом деле мне хотелось немедленно отдубасить Антона, и что с того, что он сильнее меня, да и ростом выше? Я, когда на кого-то разозлюсь, становлюсь как бешеный: никто и ничто не может остановить – бросаюсь на обидчика, обхватываю как удав (ну и сравнение, да?) или вообще цепляюсь как бультерьер (ещё лучше, не так ли? самому смешно, ей-богу!), даже зубами впиваюсь в шею или куда уж придётся – не оторвать, только разве что убить, тогда руки сами собой расцепятся.
Я думал, что онемение в ноге никогда не пройдёт; на старте, во всяком случае, ступню я не чувствовал, она была как ватная, но стоило побежать – и, на удивление, появились лёгкость и то ни с чем не сравнимое чувство свободы, которое приносит настоящий бег. В общем, я пришёл к финишу первым. А с Антоном с тех пор мы даже не разговаривали. Ребята интересовались, почему да что случилось, но я уклончиво отвечал: «Это моё дело». Что говорил Антон, меня не интересовало. Этого человека для меня как бы вовсе не существовало.
- А пусть новенькая выберет, с кем ей сидеть, - предложил Антон. – Вообще-то, лично я не против.
И тут Тамара оторвала взгляд от пола и посмотрела на меня. Не на Антона, который из всех сил пытался привлечь её внимание, а на меня. До сих пор не пойму, почему так случилось. Иногда, вспоминая её первое явление в классе, я спрашиваю Тамару об этом.
- Не знаю, - она всегда отвечает одно и то же. – Я не выношу самовлюблённых красавчиков вроде Антона. А на тебя посмотрела, потому что надо же мне было на кого-то посмотреть. А то все подумали: пришла, мол, бука букой, вся из себя стеснительная-пристеснительная, даже поглядеть на класс боится.
- Как ты сущность Антона вычислила? Прямо ясновидящая! – хмыкал я. – А я, между прочим, сидел и думал: хорошо бы, чтобы новенькая выбрала место рядом со мной.
- Всего лишь место? – кокетливо поводила плечиком Тамара. – Может, я сразу выбрала тебя! А ты, дурашка, и не догадался даже…
Тот её взгляд был какой-то особенный: растерянный, будто она что-то потеряла и пытается найти; её глаза показались мне черными угольками, хотя потом, при ближайшем рассмотрении, оказались тёмно-карими; в них невероятным образом смешались робость и гордый вызов: смотрите, какая я, не хуже вас! Как магнитом, Тамара притянула мои глаза к своим – и я не смог отвести взор, так и пялился на неё, как дурак. В груди почему-то возник быстрый лёгкий жар, он побежал вверх, перехватил горло и опалил щёки румянцем. Я вообще тогда легко смущался, и чуть что – краснел; ничего не мог с собой поделать.
- А можно, я вон туда сяду? – Тамара кивнула в мою сторону. – Возле окна светлее.
- Серёжа, подвинься, - велела классная. – У Тамары проблемы со зрением. Ей свет нужен. Надеюсь, ты не против?
Я молча и как можно равнодушнее пожал плечами: какие, мол, дела, мне не трудно переместиться, пусть садится, не жалко.
Катька ткнула меня в плечо и шепнула:
- Всё, Серый, ты пропал! Глянь, она глаз на тебя положила!
Она так жарко это выдохнула, что моей спине даже горячо стало. К тому же, Тамара, кажется, услышала, что именно сказала мне Степанова. Однако она никак не отреагировала – просто спокойно села рядом, вынула из аккуратного портфельчика тетрадку, ручку, учебник и прилежно сложила руки на парте. Как первоклассница.
Нина Ивановна что-то объясняла, кажется, про тычинки-пестики, во всяком случае о каком-то способе размножения или чём-то вроде этого, потому что девчонки краснели и конфузились, а ребята многозначительно хмыкали. Учительница, однако, не смущаясь, продолжала что-то говорить, а что – не знаю: в одно ухо у меня влетало, в другое – вылетало. От Тамары пахло чем-то солнечно-сладким, но этот медяной аромат чуть-чуть горчил, будто кто-то размял в ладонях листья осины. И от этого почему-то кружилась голова, и я ни о чём не мог думать, кроме одного: чем это она, интересно, моет голову? Идиотский, надо сказать, вопрос. И почему я об этом думал? Не знаю. А может, всё очень просто: мне надо было думать о чём-то подобном, чтобы как можно позже признаться самому себе: Тамара мне понравилась, и я почему-то этого испугался.
Впрочем, почему – это я знал. Всё-таки знал. Хотя никому-никому на свете не проговорился бы. Не хватало ещё, чтобы потом за моей спиной крутили пальцем у виска! Или жалели. Или смеялись.
Наверное, меня поняла бы только мать. Когда отец перешёл жить к «ей» - мама называла Оксану Валерьевну только так: «она», ни разу не упомянула «её» имени, - я чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Отца я очень любил, и мне было странно не видеть по вечерам его дома, и уже нельзя было поговорить с ним о чём-то, может, и не слишком важном, но необходимом мне, и по утрам меня будил будильник, а не задорно-молодцеватый папин возглас «Подъём, орёл!», и я больше никуда не ходил с ним вдвоём: высокий, черноусый, в майорской форме, он многим казался моим старшим братом, и я гордился, что он такой молодой. Девчонки из нашего класса, кстати, даже спрашивали, сколько лет моему брату. А брата у меня никогда не было, да и сестры – тоже. Я был единственным и, смею надеяться, любимым ребенком. Но как только отец ушёл к Оксане Валерьевне, так мы с мамой будто бы перестали для него существовать.
Впрочем, раза два в месяц он терпеливо поджидал меня возле школы. Сначала я радовался: папка, наконец-то мы с ним поговорим, насмеёмся, без всякой цели пойдём куда глаза глядят – в парк, по магазинам, а то, может, в кинотеатр заскочим, как это делали раньше, или ещё лучше – отправимся в тир, и будем там хоть два часа стрелять по мишеням, пока все их не уложим; отец, кстати, разделывался с ними за пять минут: стрелок он был отличный, как-никак кадровый военный, но я, как ни прицеливался, вечно промазывал, и приходилось повторять и повторять попытки. Отец, стесняясь, опускал глаза и торопливо спрашивал: «Как дела? Ну и отлично, ну и славно! Кормят тебя хорошо? Ты растёшь, тебе питаться надо. А что это ты в одной и той же рубашке ходишь? А, они у тебя одинаковые! Надо же, я этого раньше не замечал. Деньги-то есть? На вот, возьми. Мороженым, наверное, хочется кого-то угостить или в кино сходить, так? Ну, ладно! Не смущайся! Это нормально: ходить с девчонкой…»
Он засовывал деньги мне в карман, украдкой взглядывал на часы и озабоченно говорил что-нибудь вроде того, что у него учения, проверка из округа, полно всяких дел, короче, и нужно бежать, извини, сын, такая вот ситуёвина с хреновиной. На самом-то деле он торопился к этой своей Оксане Валерьевне, без которой, кажется, и шагу ступить не мог. Я как-то видел их в универмаге. Она, высокая, может, сантиметров на пять ниже отца, голова в золотом ореоле рыжих, ослепительных волос, стройная и молодая, шла впереди, отец – за ней: вроде как почти рядом, но всё-таки на полшага позади, глаза сияют, и лицо будто бы изнутри фонариком подсвечивается – чистое, ясное; за каждым движением Оксаны Валерьевны следит, чуть что – под локоток её подхватывает, и вообще, всем своим видом как бы демонстрирует: смотрите, какая у меня женщина! А она эдак небрежно, снисходительно кивает в ответ на какие-то его слова, нет-нет да и поморщится: наверное, отец что-то весёлое ей сказал, а она – серьёзная, шуток не понимает: всё-таки в банке работает, принимает оплату за коммунальные услуги. Там, кстати, отец с ней и познакомился. Обычно за квартиру ходила платить мама, отец и понятия не имел, где этот банк и как квитанции заполнять. Но как-то мама приболела, попросила: «Алексей, сходи! А то с завтрашнего дня пеня пойдёт уже…» Пеня – копейки, но она считала позором не заплатить за услуги ЖКХ вовремя. Отец отнекивался-отнекивался: он в тот день как раз выпиливал полочки для ванной и хотел закончить работу, но в конце концов сдался на уговоры мамы пошёл. И с того дня ходить в банк стало его обязанностью. Мама ни о чём таком не подозревала, только радовалась: «Ну, у меня хоть больше времени появилось. Сготовлю вам что-нибудь особенное, что возни требует…»
Отец, взрослый сильный мужчина, попал в зависимость от какой-то совсем чужой женщины. Женщины, которую он и знать-то не знал, и вроде как был счастлив: добрая, милая мама, сын, домашний уют, долгие разговоры за ужином, зимой мы все на лыжню ходили, летом – на шашлыки, на пляж, в лес за грибами. Всё было хорошо. И вдруг: как с ума сошёл. Из-за женщины! Она взяла над ним какую-то тайную власть, он зависел от неё, до такой степени, что не хватало времени даже на меня, его единственного сына.
А мать зависела от отца. Когда он ушёл, она всё стала делать не так: долго спала и вставала за полчаса до работы, и мне приходилось самому разогревать вчерашние котлеты или жарить глазунью; не стесняясь меня, она вяло бродила по дому в ночной рубашке – прежде форсила в коротком халатике, и красилась наспех, лишь бы замазать темные круги под глазами; плюнула на свои особенные диеты, то из кефира, то из помидоров, а то и вовсе из каких-то зерён, - уплетала всё подряд, так что у меня появился конкурент на колбасу и сосиски. Ну, ладно, это я так, к слову, не жалко мне этих сосисок. Мне маму было жалко. Она могла сесть в кресло у телефона, в руках – книга, но мама её не читает – глядит перед собой каким-то отсутствующим взглядом, застыла, даже не шевельнётся, но стоит телефону затрезвонить, она вздрагивала, как от внезапного раската грома, и хватала трубку: «Алло! Да! Я тут!» И тускнела лицом ещё больше, услышав, что спрашивают не её. Я понимал: она ждала звонка от отца, но звонили мне: спросить, получилось ли решить задачу по математике или пойду ли на репетицию КВНа, тогда в каждой школе был свой клуб веселых и находчивых, и мы вечно придумывали какие-то сценки, переделывали анекдоты и сочиняли разные хохмы.
Мама забыла о всякой гордости и однажды, а может, и не однажды, пыталась выяснить отношения с отцом. Наверное, она специально поехала в военный городок – так у нас в посёлке называли гарнизон. Скорее всего, ждала его на контрольно-пропускном пункте, как какая-нибудь пэтэушница: обычно там толпились чувихи, дружившие с солдатами. У меня сжималось сердце, стоило мне представить мать рядом с этими размалёванными крикливыми девками. Так это было или не так, не знаю. Отец мне лишь одно сказал: «Ты, Серёжа, передай там матери: пусть больше меня не ищет. Захочу – сам её увижу. Ты парень взрослый, всё понять должен: не сложилось – значит, не сложилось. От тебя-то я не отказываюсь, да и ей, если что, всегда помогу. Но у женщина у меня – другая».
Вот этого я и боялся больше всего на свете – попасть в зависимость. Чтобы я вот так за кем-то бегал? Да ни за что! Лучше уж всю жизнь одному прожить, чем, как папа, бросить всё и уйти к какой-то гусыне, да ещё и преданно, как подобранная дворняжка, не отводить от неё взгляда; тоже мне красавица нашлась! Отец, не смотря ни на что, оставался для меня самым лучшим, сильным и добрым человеком. Оксана Валерьевна же казалась обычной женщиной, и ничего в ней особенного не было, вот мама – это да! Я не раз видел, как встречные мужики оборачивались ей вслед.
Правда, после того, как она забросила все эти диеты и перестала ходить в парикмахерскую, замечать её стали меньше, да и внешне она уже смахивала на операторшу-разлучницу: округлилась, на щеках появились ямочки, волосы забраны в обычный пучок, перехваченный заколкой. Пыталась походить на ту, которая увела у неё мужа? Навряд ли, она ненавидела её. По крайней мере, говорила: «Задавила бы, и рука не дрогнула!» Но душить Оксану Валерьевну, однако, даже не пыталась, а если случайно встречала её на улице, то как-то вся подбиралась, грудь – вперёд, губки сжимала смешным капризным бантиком, наморщивала нос, будто от соперницы дурно пахло, - и мимо, с гордо поднятой головой. А вот так!
Тамара не знала, что отец с нами не живёт. Зато знала: он служит в том же гарнизоне, что и её родитель. Более того, её отец командовал моим. У него и звание было выше – полковник. Тамарина мать пока нигде не работала, и потому иногда приезжала за дочкой на своих «Жигулях». Тогда машины были у немногих, да и женщин за рулём не так часто увидишь. А Тамарина мать выглядела эффектно: худенькая, похожая на веселого воробышка, с вечно всклокоченными перьями волос, в каких-то умопомрачительных пестрых кофточках и брюках, с сигаретой в руке, она мало походила на наших поселковых женщин с вечно озабоченными лицами. Сияющая, лёгкая, она выпархивала из кабины машины, сразу начинала что-то бойко чирикать и жестикулировать, подпихивать и похлопывать Тамару – как-то по-девчоночьи радостно, будто была ей подружкой. И будто они сто лет не видели друг друга.
Тамара, конечно, рассказывала матери о нашем классе, и обо мне тоже. А то с чего бы однажды она приветливо махнула мне рукой из машины? Я вышел из школы раньше своей однопартницы, Тамара была дежурной и вместе с другими девчонками приводила класс в порядок.
- А я тебя сразу узнала! – весело сообщила дама. – Оказывается, Тамара умеет описывать людей. Надо же, я и не замечала за ней такого таланта. Словесные портреты даже не всем профессиональным писателям удаются. Читаешь какую-нибудь книжку, а герои – как привидения: размытые, хилые абрисы, плоские. Ну, не видишь их, и всё тут! Может, Тамара писательницей станет, а? Как ты думаешь? А ты вообще много читаешь? Если читаешь, то приезжай к нам – у нас дома большая библиотека. Или ты не любишь ходить в гости?
Она сразу столько наговорила, что я даже растерялся: если отвечать на каждый её вопрос, то это же столько времени потребуется! И потом, как ответишь, если она щебечет без умолку?
- А как у тебя с математикой? – продолжала она. – Всё получается? Мы с Тамарой ни бум-бум во всех этих аксиомах и теоремах. Она говорила: ты задания как калёные орешки щёлкаешь. Закончишь школу, будешь, наверное, на инженера поступать, да? А Тамаре математика не нужна, она пойдет, скорее всего, в медицинский. Но для аттестата-то хорошая оценка требуется. А что, если ты её научишь не бояться, так сказать, жара холодных чисел, а? Она сама-то стесняется, ни за что не попросит ей помочь. И чего боится? В наше время, например, отличники всегда помогали середнячкам и отстающим…
- Тамара не отстающая! – я сумел-таки вставить реплику в её монолог, когда она на секунду прервалась, чтобы щелкнуть зажигалкой и прикурить сигарету.
Зажигалка, кстати, была классная: миниатюрная, в форме затейливого флакончика духов, с какими-то надписями явно не на русском языке. И сигарета тоже, похоже, импортная – тонкая, длинная, как карандаш, и бумага не белая, а бежевая, с серебристым отливом. Повеяло свежей мятой, смешанной с ароматом лимона. Надо же, как вкусно, оказывается, может пахнуть курево!
- Тётя плохо делает, что курит, - непринуждённо улыбнулась Тамарина мама. – Курить – здоровью вредить. Плохая привычка. Пример с меня не бери. Начать легко – бросить трудно. А то, что Тамара не отстающая, это я знаю. Но каких трудов ей стоит понять смысл математических абракадабр! Хорошо, наш папа что-то ещё шурупит, а так бы – кранты!
Словоохотливая дама попутно нащебетала ещё много разного. Тамара, оказывается, никак не может привыкнуть к нашему классу: с девчонками контакта не получается – они почему-то не спешат подружиться с новенькой, может, считают её задавакой, а может, завидуют: парни, определённо, интересуются полковничьей дочкой, особенно этот, как его, ах да, Антон… Но это ж так понятно: к своим девчонкам ребята привыкли, а новенькая – пока загадка: кто она, что она?
- А этот Антон, он, что, правда много о себе воображает? И девчонкам нравится, да? Спортсмен, учится вроде неплохо, симпатичный. Ой, извини, ты тоже интересный мальчик, не хотела тебя обидеть, - смутилась дама. – Но об Антоне Тамара уже знает больше, чем о тебе, хотя вы и сидите за одной партой. Ты, наверное, просто не любишь говорить о себе, да? Есть такой тип мужчин: молчат, ничего не говорят, и что у них на душе творится – известно только им. Эх, тёмная вода! - она почему-то вздохнула. – Тёмная вода, скрывающая водовороты… Впрочем, я не о том, - спохватилась она. – Просто Тамаре пока трудно сориентироваться, понять, кто есть кто. Ты бы иногда помогал ей, больше говорил, что ли… Но, чур, ни слова о нашей беседе!
- Ну что вы? Я не болтун…
- Да уж! – рассмеялась она. – Я это уже поняла. Сколько говорим с тобой, а ты два слова только и сказал.
Ну, не два, хотел возразить я, но решил промолчать. В самом деле, красноречием не отличался. Если с кем и был разговорчив, так это с отцом. С ним можно говорить обо всём на свете, особо не задумываясь, стоит или не стоит рассказывать взрослому о какой-нибудь мелочи, которая, однако же, занозой в тебе засела. Ну, к примеру, говорили ли вы со своим отцом о… траурной каёмочке под ногтями? Что я только с ней не делал – тщательно мыл каждый палец, чистил под ногтями зубочисткой и какой-то особенной штучкой из маминого маникюрного набора – что-то вроде лопаточки, и уж, кажется, старался меньше избегать грязи и пыли, а эта чёртова кайма всё равно появлялась. И приходилось стыдливо прятать руки в карманы брюк или сжимать кулаки. Но не будешь же всё время ходить как боксёр наизготовке. А папа меня выслушал и по его лицу пробежало что-то вроде легкой стремительной тени – будто птица над ним пролетела; эта светлая тень была какой-то грустной и слишком мимолётной, чтобы сразу её заметить, но я видел её не в первый раз и уже знал: отец вспомнил что-то своё, и, может, с сожалением – впрочем, никогда не поймёшь, где у него начинается сожаление, а где – нечто светлое и радостное: иногда всё это, как говорится, смешано в одном флаконе.
- Когда начинаешь следить за тем, как выглядишь, значит, в глазах кого-то хочешь казаться лучше, чем есть на самом деле, - вздохнул папа. – Вот я, например, до тринадцати лет и внимания не обращал на себя, почистить зубы – целое событие, а уж руки-то у пацана, считал, мужицкими должны быть: что с того, что в царапинах, измазаны каким-нибудь мазутом или краской? Чай, не белоручка! Но как-то раз одна белокурая мамзель, - очень он почему-то любил это французское слово, - сказала: «Фи, Семёнов! Мойдодыра на тебя нет!» И всё! Родители меня потом из ванны даже выгонять стали: из-за тебя, мол, ни умыться - ни побриться, помешался на чистоте!
- Значит, это у всех бывает?
- Угу, - кивнул отец. – Рано или поздно это со всеми случается.
Но что он имел в виду под «это», я понял потом, намного позже. А пока что меня волновали некоторые малоприятные вещи - угри, похожие на мышиные какашки, неизвестно откуда взявшиеся красные пятна на лице, оттопыренные уши (и почему я раньше не замечал этого?), и эта грязь, въедающаяся под ногти.
- У меня средство радикальное, - рассмеялся отец. – Если чего-то не будет, то и думать о нём не станешь. Понял? Маленькие ножницы у мамы возьми, и всё время делай ногтям чик-чик…
Ну, конечно же! Чего уж проще-то? Лениться не надо, и не стоит думать, будто уход за собой – девчоночье занятие, не достойное парня. А мы тогда, между прочим, стеснялись быть гламурными мальчиками, да и слова такого – гламур – не знали. Тех, кто выпендривался в джинсах или брюках-клёш, называли стилягами и, как рассказывали мои родители, таких даже разбирали на комсомольских собраниях: советские юноши и девушки должны были думать не о моде, а о том, как побыстрее приблизить светлое будущее. «Наша цель – коммунизм!» - такой, кстати, плакат висел на заборе, окружавшем стрельбище в военном городке. Нечто подобное вообще-то везде висело, где только можно, но чтобы там, где солдатики учатся стрелять, - это да, лучше уж помолчать.
Отец, посмеиваясь, рассказывал о том, как один молоденький лейтенантик заикнулся, было, в разговоре с политруком об этом. Результат: его назвали злопыхателем, ещё хорошо, что из комсомола не попёрли – ограничились внушением и посоветовали держать язык за зубами. А быть исключенным из ВЛКСМ значило конец карьере: человек фактически получал «волчий билет», и поскольку во всех анкетах обязательно указывалась принадлежность к компартии или боевому авангарду советской молодёжи, то возникал вопрос: а почему ты не состоишь там? А! Исключили? Знать, моральный облик у тебя тот ещё! Ну, милый, нам и говорить-то с тобой не о чем. И уж, конечно, как такому офицеру доверить личный состав, тем более - воспитывать срочников? Народ и армия едины. Вот так!
Меня и самого однажды хотели пропесочить на комсомольском собрании класса. Все ходили мимо большого щита, с которого щурился Ильич в кепочке; под ним – крупными буквами: «Верной дорогой идёте, товарищи!» А вождь мирового пролетариата, между прочим, протянул длань в направлении общественного туалета. Это было дощатое сооружение, напоминающее сарай, разделенный на две части: М и Ж – это, впрочем, ещё ничего не значило: перегородку внутри проломили местные хулиганы, и если кого-то из женщин приспичивало попасть в сие заведение, надо было громогласно вопрошать: «Есть там кто?» Иногда, особенно в праздники, когда народ бесцельно фланировал по улице, у туалета собиралось две очереди: сначала в своё Ж впархивала стайка дам, мужики в это время нетерпеливо переминались с ноги на ногу; женщины выходили - их сменяла группа джентльменов.
Очереди в те времена были настолько привычны, что, казалось, без них и жизни не существует. Но чтобы путь к одной из них (и какой!) указывал сам Ильич – это, конечно, нечто!
Об этом я и сказал ребятам, с которыми возвращался из школы. Антон (я уже давно с ним не разговаривал – из принципа!) вдруг оживился:
- Что ты несёшь? Очерняешь нашу действительность!
Я думал: он пошутил. Иногда Антон с довольно серьёзным видом говорил какую-нибудь явную глупость, и сам же первый смеялся. Но оказалось: нет, вполне серьёзно.
- Издеваешься над Лениным, да? – язвительно прищурился Антон. – Ребята, все слышали, что Семёнов сказал?
Катька Степанова как-то странно дёрнулась, недоумённо взглянула на Антона:
- А что он сказал? Я ничего не слышала.
- Оглохла, что ли? Он над Лениным смеялся!
- Не… Ничего такого Семёнов не говорил, - поддержали Катьку другие ребята. – И вообще, он у нас молчун. Все это знают.
И вправду, какой чёрт меня дёрнул тогда язвить? То молчу, ничего не говорю, потому что предпочитаю слушать других, а то, о чём думаю, это моё личное дело. А то вдруг ни с того, ни с сего как брякну что-нибудь, и сам потом каюсь, да уже поздно: слово – не воробей, вылетело – не поймаешь.
- Что-то не пойму я вас, ребята, - растерялся Антон. – У нас вроде как через три дня комсомольское собрание, тема: моральный облик молодого строителя коммунизма. Пропесочить бы Семёнова на нём…
Антон, кстати, был у нас комсоргом. Основная его задача заключалась в ежемесячном сборе членских взносов – по две копейки с комсомольца. Ну, и ещё – с умным видом сидеть на собраниях, темы которых были – умереть, не встать! – примерно такие: «Роль комсомола в повышении успеваемости учащихся и задачи первичной организации ВЛКСМ», или вот ещё: «Моральный облик строителя коммунизма и отдельные негативные случаи низкопоклонства перед Западом». До сих пор помню эту тему, потому что «низкопоклонство» заключалось в слушании болгарской виниловой пластинки с записями «Биттлз». Её купил отец Леньки Парамонова, когда ездил в Москву на какое-то совещание передовиков производства; между прочим, больших денег тот диск стоил. Лёнька, естественно, похвастался в классе, и не только: позвал на свой день рождения несколько человек из нашего класса, а они потом с восторгом рассказывали: «Ну, вообще! «Биттлз» - это нечто! Потрясающе! Не то, что наша эстрада…»
Антону не понравилось, что Лёнька его игнорировал, не позвал на день рождения. Может, и не стал бы он тогда устраивать это позорное собрание, на котором Нина Ивановна вынуждена была прочитать целый доклад о тлетворном влиянии буржуазной массовой культуры на зарубежных рабочих и крестьян, они, бедолаги, уже и не знают, куда деваться от бездуховности тамошнего искусства. Заодно досталось и стилягам, которые слепо копируют капиталистическую моду, навязываемую народу крупными концернами по производству одежды и обуви. Наверное, ей самой нравилось ходить в фиолетовой кофточке, которая пузырилась на локтях, и носить коричневые туфли с коричневой же розочкой из кожзаменителя, смотрелись они на её ногах просто ужасно. Но других и не продавали, а если и продавали, то они были ещё хуже: грубые, на толстой каучуковой подошве, из кожи, которая после первой же носки почему-то сразу же покрывалась трещинами. Ну да бог с нею, с Ниной Ивановной, ей положено было говорить правильные вещи, такая уж у неё обязанность была – класрук. Ну, а Антон-то? Неужели он и вправду хотел сделать себе карьеру на этих комсомольских делах? Сам-то, между прочим, любил зарубежную музыку и, как говорили злые языки, показывал особо доверенным лицам – страшно подумать! – голых женщин на фотографиях. Тогда эти карточки продавали в пригородных поездах юркие глухонемые мужики; наверное, у инвалидов такой бизнес был не случайно: если милиция их задерживала, то они притворялись, что ничего не слышат и вообще говорить не умеют – мычали как быки, и всё тут; к тому же, убогих наш народ всегда жалел, а менты – плоть от плоти народной, так что отпускали их восвояси.
Как-то мне тоже предложили порнуху. Возвращался на поезде из города, куда ездил за учебниками; спокойно сидел в уголке, листал какую-то книгу, вдруг на неё лёг веер фотографий, каждая размером с игральную карту. Голые девки в бесстыдных позах подмигивали, закатывали глазки, скромно улыбались или, наоборот, призывно манили – весь этот веер ****ей не то чтобы смущал (кто из молодых парней не фантазирует о буйном, безудержном сексе?), скорее – ошарашивал: нечто подобное хотел увидеть хоть одним глазком, а, увидев, испугался: плоть, оказывается, в своём откровении неприлична и не всегда красива, потому что цинично срамна.
Меня будто ожгло этими фотографиями, и я, даже зажмурившись, быстро-быстро замотал головой: «Нет, не надо!» А потом, между прочим, жалел. Те пышнотелые женщины Рубенса или даже скульптуры древнегреческих прелестниц, которых можно было обнаружить в альбомах по искусству, ни в какое сравнение не шли с порнографией: всё-таки они – нормальные, непорочные, не то, что лярвы, бесстыдно демонстрирующие самое тайное. А это тайное очень хотелось рассмотреть. Наверное, я был испорченным мальчишкой, а?
Впрочем, вернёмся к тому щиту с Ильичом, простирающим указующий перст в сторону общественного туалета.
- Тебе послышалось, Антон, - спокойно сказала Катька. – Даже интересно, почему ты слышишь то, что никто не говорил. Может, шиза на тебя нашла?
- Да ну вас! – Антон растерянно махнул рукой. – Сговорились, что ли?
- Иди, иди, Антоша, своей дорогой, - мягко, как больному, тихо улыбнулась ему Семёнова. – Мы тебе не мешаем, и ты нам не мешай.
Катька – молоток! Она мне нравилась. Можно сказать, что именно из-за неё я вдруг озаботился своей внешностью и принялся чистить перышки. Мне очень хотелось, чтобы Катька со мной ходила. Так в нашем посёлке называлась дружба между парнем и девушкой: ходить – значит, встречаться, симпатизировать друг другу, а, может, и любить. Во всяком случае, можно вместе сидеть в кино, гулять по парку или, например, читать книжку, одну на двоих, где-нибудь в сквере, на виду у всех, чтобы никто ничего не подумал плохого. О плохом – ясно, каком, - впрочем, я думал тогда если не всё время, то постоянно. Как любой нормальный пацан, испытывающий, извините, спермотоксикоз. Но и таких слов мы тогда не знали, потому что верили в любовь.
А Тамара ни о каких книжках в сквере, кажется, и не подозревала. Однажды она как-то очень просто, между прочим сказала:
- Слушай, Сережа, а ты не мог бы приехать как-нибудь к нам? Мама говорит, что ты не против позаниматься со мной математикой. Через три дня контрольная, боюсь, не справлюсь…
-Твоя мать так говорит? – изумился я. – Вроде, я ничего такого насчёт математики не обещал. И вообще, она мне о книгах рассказывала…
- Ну, заодно и библиотеку посмотришь, - пожала плечами Тамара. – Если уж ты такой библиофил.
Кто это такой - библиофил, я потом в словаре посмотрел. Вроде, нормальное слово, но Тамара произнесла его с такой интонацией, будто оно означало нечто выходящее за рамки приличия. А может, по её понятиям, молодому человеку больше пристало не книжки читать, а интересоваться реальной жизнью? Не знаю, почему ей библиофилы не нравились. Я тогда об этом её не спросил, а потом мне уже было неинтересно.
- Так что? – Тамара бросила взгляд в сторону Антона. – Вон тот сам предлагает вместе заниматься, - она усмехнулась. – Но он знает математику хуже тебя. И вообще, не хочу я с ним поддерживать отношения…
Она говорила как-то очень по-взрослому, что ли. «Поддерживать отношения» - надо же так сказать! Впрочем, тогда я не обратил на это внимания. Меня больше зацепило то, что наш пострел везде поспел: вот уже и под Тамару клинья бьёт. Мало ему других девчонок, которые сами на него западают!
- Ладно, - сказал я. – Давай завтра. Сегодня мы с ребятами договорились сценку для КВН порепетировать.
Вообще-то, они могли бы и без меня обойтись. Всё равно в этой сценке у меня совсем небольшая роль – надо было ходить с умным видом и время от времени говорить одну и ту же фразу: «Ну и дела!» Но мне не хотелось, чтобы Тамара думала: стоит ей только поманить пальчиком – как я тут же и побегу за ней. Очень надо! Пусть считает, что я делаю ей одолжение, и всё тут!
С этого-то и началась наша история.

Из дневника Тамары

…смеялись. Ах, как они задорно смеялись! Говорили о недавней контрольной по математике, перемалывали косточки «историчке», которая сама перепутала какие-то даты, а с учеников требует знать их назубок, внезапно перескакивали на личность какого-то Антона: такой бессовестный, вечно девчонкам подножки ставит, а потом глазки строит, и вдруг, чуть не стукаясь лбами, что-то шептали друг другу на ушко, и взрывались смехом: «Ой, не могу!»
А я тоже не могу. Не могу равнодушно смотреть на школьниц лет тринадцати-четырнадцати. И не могу спокойно слышать это имя – Антон. До сих пор! Поневоле поверишь в карму имени. У меня тоже всё началось с Антона… Вот и у этих девчонок Антон – тот ещё, видно, герой-любовник. Дурашки, они ещё ничего не знают ни о любви, ни о сексе, ни о том, что мужики думают о них, как об объекте своих утех. Ничего-то они ещё не знают. Лишь догадываются: есть другая жизнь, и в ней мальчики занимаются с девочками любовью. За-ни-ма-ют-ся … Какую газету ни раскрой, какой журнал в руки ни возьми, обязательно увидишь рекламу, прямо или косвенно замешанную на сексе, а уж в кого рекламисты превратили женщин – это переходит всякие приличия! Или взять конкурсы для девушек: нужно прислать свою фотографию, и чтобы на тебе как можно меньше одежды было, а ручка шаловливо тянулась к трусикам, а ещё лучше - пальчик в рот, эдак многозначительно… Ну, не пуританка я! И вроде не ханжа. Но смотреть на это безобразие противно. Чувствуешь себя униженной. Будто ты, женщина, - ходовой товар, приложение к жизни мужчины, живая кукла, эдакая элитная сучка, которой достаточно куриных мозгов, лишь бы тело было класса люкс…
Разошлась! Будто старая дева. Ладно, прекращаю критику. Нашла где писать. Писать надо в газеты. Впрочем, в них теперь такое не напечатают. Подумают: какая-то дремучая старуха ворчит, и кому это интересно? Ни-ко-му!

       Не забудь завтра купить чай с бергамотом. А ещё – соль. И порошок для ручной стирки. «Степного волка» пора вернуть Галине. Что-то не пошёл у меня Гессе. А ведь она спросит впечатление. Ладно, скажу: у твоёго, мол, Саши отличный вкус, хорошие книжки читает. Это ведь он заставил её читать Гессе, а она – меня. Восторженная, влюблённая Галка! Кажется, я ей завидую…

Вчера не дописала о тех девчонках в трамвае. Почему вспоминаю их? А забавно! У них мысли о мальчиках (прямо на лицах написано!), но как они чисты и невинны: постель для них пока то место, где всего лишь спят (я спала в обнимку с плюшевым медвежонком, даже после того, как стала женщиной, - всё равно клала рядом с собой медвежонка, но теперь у него было тайное имя: Антон); физическая любовь ещё не оставила в их глазах своих следов – взгляд безмятежен и невинен.
 Господи, я, наверно, совсем порочная. Потому что подумала: вот, у них уже есть груди (скорее, грудочки; пацаны называют их «сиськами» и, конечно, жаждут полапать, и ладони у них, наверное, становятся потными), и «кисочки» есть, уже покрытые цыплячьим пушком (слышала отвратительный синоним: «дупло», ужас какой!), но они ведут себя так, как будто ничего этого у них нет… Вернее, они знают, что это у них есть, и даже – помню по себе, как же не помнить? – причиняет некоторое беспокойство, особенно «те самые дни», которым посвящены эти беспардонные рекламные ролики на телеканалах. Кстати, Сергей рассказывал: продавцы прокладок никаких денег не жалеют на продвижение своего товара; стоит он копейки, но из-за того, что на его пиар тратятся огромные средства, вырастает в цене в несколько раз…
Млин! Опять не о том пишу. Я смотрела на этих девчонок и думала, что уже навсегда больна. Вирус любви (а может, секса?) – такая зараза, от которой нет избавления. Что бы ни делала, чем бы ни была занята, как бы трезво ни мыслила, но стоит вспомнить Сергея - и рассудок затуманивается, почему-то вспоминаю всё самое бесстыдное, что у нас с ним было… Может, я нимфоманка? Нет, скорее, наркоманка! Подсела на секс с определённым мужчиной. Млин! Другие-то меня как-то не интересуют. Значит, он что-то вроде необходимой «дозы»? Брось, Томка! Ты на самом деле не такая циничная, какой хочешь показаться. Знаешь: это – другое. То, что называют любовью. Может быть. Или: быть – может?
Глядя на тех свежих, глупеньких дурочек, хихикающих и перешептывающихся, я почему-то подумала: вот, найдётся, если не такой же Антон, так непременно другой «злодей», который вломится в их целомудренный мир, и они познают адское удовольствие, от которого немеют руки, сводит ноги, жаркий огонь испепеляет последние жалкие мысли, и ни о чём не хочется думать, потому что, когда влетаешь в сияющее пространство любви, то забываешь обо всём на свете. И ещё не знаешь: всё когда-нибудь кончается. Или не кончается. По крайней мере, у тебя. А другой человек – всё, смотрит в сторону, уже почти ушёл, а ты, наивная, думаешь: ещё вернётся, и всё повторится снова …

Я дура. И точка!

...Вчера весь вечер болтали с Галкой. Она без ума от своего Саши. Последний хрен без соли доедает, а для него покупает охлажденную курятину, даже – ананас, и креветок. «Он такой привереда, - с восхищением рассказывала она. – Любит всё оригинальное. Я ему курицу по-китайски приготовила. С ананасом! Так, видишь ли, соус не тот был. Нужен какой-то «чим-су» с алычой. Ты слышала о таком соусе? А креветки только так смолотил, с пивом!»
Пиво он всё-таки с собой принёс. И ещё - букет роз, по сто пятьдесят рублей за штуку. Лучше бы эти семьсот пятьдесят рублей Галке отдал. Хотя – нет! Я сама люблю цветы. И уважаю мужчин, которые не жалеют на них денег. Но он, что, не видит, как Галка живёт? С тех пор, как со своим Геннадием развелась, в два раза похудела. Лучшая диета – не жрать! Зато она теперь делает что хочет. Самореализуется. Наконец-то! Всю жизнь была при муже: Геночкин зарабатывал достаточно, чтобы жена сидела дома, чистоту наводила, обеды готовила, стирала, воспитывала дочку (до 18 лет, считай, с ней нянькалась, пока Светка однажды не явилась под утро домой не сообщила: «Я завтра в Питер уезжаю!»).
Дочурка, оказывается, полгода с каким-то музыкантом встречалась: любовь-морковь, всё такое. А матушка, которая, кажется, знала о ней всё, и не догадывалась! Галка – в слёзы: «Куда ты? Образумься! Приличные девушки так не поступают. Хоть бы познакомила с ним! А вдруг он тебя в Питере бросит?»
Светка в ответ лишь прищурилась: «Мама, свою жизнь я хочу прожить сама. Понимаешь: са-ма? Будь что будет! И не мешай мне».
Музыкант оказался маленьким, полным (прямо брат медвежонка Винни-Пуха!), патлатым и близоруким парнем лет двадцати пяти. Очки-велосипеды, драные джинсы (по моде, впрочем и, говорят, стоят недёшево), небритые щёки (кажется, нынче это тоже модно; брр! прижмётся к щеке – будто наждаком проведёт), траурные полоски под ногтями (ножниц в его доме определённо не водилось)… Галке не понравилось, что он какой-то односложный: только «да» - «нет» на все вопросы, а как только она начинала задавать всякие уточняющие вопросы, будущий зять наморщивал нос: «А какая вам разница?» Или что-то типа этого. Короче, даже не собирался ничего обсуждать, и произвести благоприятное впечатление не хотел, и всем своим видом демонстрировал: мы со Светкой – сами по себе, и вы, Галина Андреевна с Геннадием Викторовичем, - отдельно; у нас – своя жизнь, и никому до неё нет дела!
Галка никак в толк не могла взять: как её любимая Светочка, вся такая утончённая, Бодлера на языке оригинала читающая и знающая всех сюрреалистов наизусть, могла связаться с таким охламоном, который ничего тяжелее барабанной палочки отродясь в руках не держал, гол как сокол и пьёт водку стаканами?
«Любовь зла, полюбишь и козла», - сказала Галка сама себе. И проплакала – опять! – всю ночь. А утром сообщила своему Геночкину:
- Вот что. Давай-ка поживём отдельно. Устала я. Мне нужно подумать, что делать дальше.
Она и самой себе не могла объяснить, что на неё нашло. Вдруг возникло непреодолимое, страстное желание остаться одной: чтобы никто не мельтешил по квартире, не задавал всяких дурацких вопросов, не намекал: дескать, последнюю чистую майку надел, рубашки неглаженные и вообще чего это она читает детективчики Донцовой – это же дурной вкус! А её, может, уже тошнит от всех его умных книг, и вот-вот наизнанку вывернет от сладковатого запаха одеколона (кажется, это «Живанши», а, может, «Кензо»: пахнет арбузным соком и помятой травой). Геннадий поливает им себя, словно молочай-пальму водой – где взял это растение, он не посчитал нужным объяснить: явился однажды, прижимая его к груди, и что бы ни случилось – хоть земля под ногами разверзайся! - обязательно ежеутренне прыскал на цветок из специального пульверизатора.
- И пальму не забудь взять! – напомнила Галка. – Я женщина безалаберная, не агрономка и не цветоводша. Обеспечить полноценный уход за твоим растением не смогу. К тому ж, у меня на него аллергия.
- Да? – удивился Геннадий. – А я и не знал.
- Ага, - сказала Галка. – Ты, может, вообще меня не знал.
Геннадий ушёл жить к своей матери. С пальмой и пакетом, набитым нестиранными майками, трусами и рубашками. Но Галке было всё равно, что о ней подумает свекровь. Что бы ни подумала, будет правдой и неправдой одновременно. И пусть! Галину занимал совсем другой вопрос. Бывает ли хоть иногда то, чего не бывает? Как это? А так, например: подснежники в январе под сугробом или ананас, выросший на обычной яблоне?
- ****ушка! – поразмыслив, сказала Галина самой себе. – Ты хочешь того, чего быть просто не может. А может, дорогая, всё дело в том, что ты не Мичурин, а? Тот наверняка бы умудрился скрестить ананас с яблоней!
Она просидела три дня дома. На телефонные звонки не отвечала, к дверям не подходила. Что делала одна – неизвестно. Только на четвёртый день вышла из квартиры – в беленькой футболочке, синих джинсиках, кроссовочках цвета слоновой кости. Улыбка – в пол-лица, счастливая! Явилась в театр юного зрителя, нашла главного художника: «Возьмите меня к себе! Я даже афиши согласна рисовать. Вы не сомневайтесь, я сумею! В школе все стенгазеты рисовала, детсадик, куда дочка ходила, оформила, знакомым интерьер квартир придумывала, и для себя кое-что пишу…»
Директор посмотрел на картинки, которые Галка с собой принесла, пожал плечами и объяснил: театр бедный, лишней ставки художника нет, афиши тоже как-то без неё умудряются рисовать, а вот в уборщицах нуждаются. И пошла Галка в технички. Швабра, тряпки, веники – вместо холста, красок и кисти. Но она настырная: как только выдавалась свободная минутка, бежала в художественную мастерскую: никакой работы не чуралась, помогала чем могла, вечно что-то придумывала. И вскоре её перевели в оформители. Зарплата – кот наплакал, но Галка была счастлива: её талант всё-таки заметили! А если заметили, то, может, и оценят по достоинству. Когда-нибудь.
Однажды она грунтовала холст для задника на сцене. Так увлеклась, что ничего вокруг не замечала. Вдруг слышит: кто-то тихонько кашлянул. Оглянулась. И увидела большие серые глаза. Размером с пять металлических рублей!
Оказывается, на неё глядел высокий молодой парень. И что-то в ней его то ли удивило, то ли восхитило, а, может, испугало. Иначе чего бы он так вытаращился? Галка на всякий случай одёрнула свой коротенький халатик, отвернулась и с независимым видом продолжила своё занятие. На самом деле ей хотелось рассмотреть парня получше. Кажется, он ей понравился. А то с чего бы вдруг ёкнуло сердце? И жарко стало. Как будто хлобыстнула на пустой желудок стопарик водки, и она, опалив гортань, разлилась жгучим огнём внизу живота.
- Как это у вас получается? – спросил парень.
- Что? Не поняла…
- Вы пишите розы, а потом – раз, раз! – закрашиваете их, но цветы остаются в памяти…
- Какие розы? – удивилась Галка. – Занимаюсь рутинной работой. Грунтовка называется.
- А меня Александром зовут, - сказал парень. – Я тут вечерами подрабатываю. Рабочий сцены. Актёр из меня не получился. Но хоть так к театру приобщаюсь…
- Фанат, значит, - сказала Галка, чтобы хоть что-то сказать. – А я – Галина. Мазюкаю вот … На подхвате тут. Но кто-то же должен делать черновую работу.
- Можно, я посмотрю?
- Смотрите, - Галка пожала плечами. – Мне не жалко.
Так она и познакомилась с Сашей. Вернее, он познакомился с ней. А, может, ещё точнее: так они впервые увидели друг друга. И никакого значения не имело, что он моложе лет на пятнадцать, а, может, и больше.
Галина и о своём-то возрасте не помнила. Когда о нём спрашивали, она мысленно занималась арифметикой: от года нынешнего отнимала год своего рождения. Полученную цифру, однако, говорила не сразу: почему-то ей казалось, что ошиблась. Разве у настоящей женщины есть возраст? Ей всегда восемнадцать плюс-минус ещё несколько лет! Фишка заключалась как раз в этом неопределенном понятии «несколько»: может, десять, а может, и двадцать – как хотите, так и думайте. А вообще-то, и думать нечего. Смотрите! Худенькая, как девочка-подросток, Галка являла собой наглядное пособие для демонстрации известной пословицы «Маленькая собачка до старости щенок».
Впрочем, Сашу её возраст не интересовал. Даже когда увидел Светкину фотографию и узнал, что это не подруга, а дочь, как-то не особенно удивился, лишь восхищённо присвистнул: «Ну, кто бы мог подумать?»
Галя, не стесняясь, рассказывала мне всякие интимности. Её переполнял восторг, и, хвастаясь пылким любовником, она, кажется, напрочь забыла о нашем вчерашнем SMC-разговоре. Если б помнила, то понимала бы: хреново мне, и всякое упоминание о чужом счастье (пусть даже и лучшей подруги!) – мелкая соль на свежую рану. Ну, мне-то почему не везёт?
Галка чирикала и чирикала: «А он говорит… А я говорю: нет, так ещё не было… А он: давай… А я… А у него… Ой, ты не представляешь… Я никогда акробаткой не была, а тут… А он…»
Почему я пишу о ней, а не о себе? Хотела – о себе. Для того и завела эту тетрадь. Кстати, посмотрела прежние записи… Какую только чушь не писала, оказывается! И почти всегда – ничего о себе. То есть, вообще-то, как бы о себе. Но вот именно: как бы. Потому что я не решалась быть откровенной. Из боязни, что кто-то прочитает всё это? Нет, дорогая Тома! В некоторых вещах тебе неловко признаться самой себе. Наверное, точно так же дурнушка избегает зеркал: чем реже видит себя, тем спокойнее на душе. А взглянет в зеркальце – и готова его разбить. Но это в том случае, если она полная дебилка. Полудебилка же специально изучает своё отражение, чтобы понять, что и где подмазать, подкрасить, наложить тени или румяна – глядишь, и нарисует что-нибудь путное. А умная наверняка обратит изъяны внешности в достоинство, которое будет именоваться не иначе, как шарм.
А кто я?
Идиотка, вот кто! Потому что боюсь правды. А может, чего-то другого?
Галина, наконец, перестала чирикать. Наверно, в горле пересохло. Хлобыстнула стакан минералки и неожиданно томно изрекла:
- Щёки горят! Исколол, проклятый, своей щетиной. Может, и не хотела б его помнить, да как забудешь? – она провела тыльной стороной ладони по лицу и усмехнулась. Чему-то своему усмехнулась. Это явно касалось только их двоих, и никого больше. А то бы она непременно проговорилась. Но, с другой стороны, Галина не стеснялась рассказывать такие интимные подробности, какие и не снились сочинителям эротических романов. А тут – молчок! И я понимаю её: у каждой женщины есть такая тайна, о которой она не скажет даже самой лучшей подруге.
- Ну, а ты всё куксишься? – Галка ещё налила себе минералки. – Ух, жажда замучила! А где ж, Томусик, твоя улыбка? «Я улыбнулась судьбе, посылающей грусть…» Это ж твоё любимое стихотворение!
- А улыбка валяется на комоде, рядом со слониками, - неуклюже сострила я. – Так целее будет.
- Да не загружайся ты, мать! – Галка постаралась придать своему лицу серьёзное выражение. – Пойми одно: если бы ты была Серёже не нужна, он давно бы сказал тебе прости-прощай. Или сообщил бы, что вы теперь только друзья, и не более того. А может, ещё что-нибудь выдумал бы. Но если ничего этого не случилось, то ты по-прежнему ему нужна. Вот и всё!
- Сама знаешь, сколько уже это длится. Я вчера знаешь, о чём подумала? Если бы залетела в самый первый раз, то была бы у меня теперь дочка-невеста.
- Почему непременно дочка?
- Не знаю. Всегда хотела, чтобы первой родилась дочка…
-Толку-то! Вон, у меня дочка. Как ей попался подходящий х…, - Галка непринуждённо произнесла нецензурное слово, - так и про матушку забыла. Ни одного письма не написала за год! Хорошо, хоть иногда звонит…
- Заведи себе Интернет, молодым теперь привычнее «мыло» слать. Им внапряг искать конверты, марки наклеивать, аккуратно почтовый индекс выводить…
- А что? Накоплю денег и куплю компьютер! – воодушевилась Галка. – Саша обещал научить меня работать на нём. Есть, говорит, какие-то программы: включишь – и сиди, рисуй, сколько душе угодно.
- Не люблю я эти компьютерные картинки. Души в них нет.
- Ага, - согласилась она. – Но халтуру вполне можно делать. И потом, это ж звучит: художник компьютерной графики!
- А Саша не говорил, что теперь в моде и любовь по компьютеру? – я решила поддеть подругу. – Виртуальный секс называется. По-старинке время нужно, чтоб с чувством, с толком, с расстановкой, а тут – раз! – и результат на мониторе или клавиатуре. У мужиков, по крайней мере.
Галина, однако, не обиделась. Хотя пошутила я, конечно, слишком зло. И что это на меня нашло?
Она снова зачирикала о Саше, планах на будущее с компьютером, о Светке, а также о Геночкине, с которым собралась официально развестись. Человек он неплохой, и мужчина видный: высокий, поджарый, симпатичный; очень ему идёт аккуратная маленькая бородка, и мало кто знает: носить её заставила Галка – у него на подбородке шрам (напоминание о юности: какая-то шпана порезала бутылочным осколком), вот жёнушка и придумала, как замаскировать рубец. Она следила и за его внешним видом: Геночкин выглядел вполне партикулярно, всегда аккуратный, в меру наодеколонен; за словом в карман он не лез: Галка приучила читать сборники всяких афоризмов и мудрых мыслей, а две книжки – «Золотой телёнок» и «Двенадцать стульев» - заставила выучить чуть ли не наизусть. «У каждого интеллигентного человека должен быть любимый писатель, - внушала она. – А у тебя их будет сразу два – Ильф и Петров. Оригинально!» И бедный вышколенный Геночкин по делу и без дела вплетал в разговор цитаты из всех этих книжек, чем и приобрёл реноме тонкого, остроумного и бесспорно интеллигентного собеседника.
Галка считала: именно она сотворила мужа тем, кем он стал. Пигмалион в юбке (вернее, в джинсиках, потому что юбку она надевала по большим праздникам, например, на день рождения свекрови)! Но одного подруга не смогла сделать, как ни старалась. В постели супруг был, что называется, миссионером. Он вбил себе в голову: жена – это святое, не какая-нибудь шлюха, с которой можно кувыркаться как хочешь, и в хвост, и в гриву, и во все, пардон, отверстия… Ну, такие у него представления (мне надоело обсуждать их с Галкой, повторяться не хочу!). Может, ещё и потому, что Геннадий рос в деревенской семье (какое-то маленькое село, забыла его название; мать - женщина сурового вида, напоминает мне Кабаниху из «Грозы» Островского: понятно, почему Галка её побаивается). А ещё он служил на флоте, потом плавал на каком-то торговом корабле и, как утверждает подруга, бывал в заграничных борделях. А то как же? Моряк вразвалочку сошёл на берег, как будто он открыл пятьсот Америк… Блин! Общение с путанами, считает Галка, подействовало на него странно: вместо расширения сексуального опыта произошло его сужение. То есть он ещё крепче утвердился в мнении: бл*ди - это минет, анальный секс, всякие немыслимые позы и способы, порядочной женщине ничего подобного не нужно, это её оскорбляет и унижает; жена, так сказать, не объект сексуальной эксплуатации. Супружеский (чуть не написала: семейный!) секс и похоть как-то не согласуются между собой…

Не дописала про Геночкина. Да и ладно. Уже третий день не выходит из головы одна Галкина фраза. Когда мы с ней о компьютерах и всяком таком разговаривали, она вдруг ни с того, ни с сего сказала:
- Твоя ошибка в том, что ты лишила Сергея целого периода!
- Что? Не понимаю…
- Наверное, я вправду ****ушка, - засмеялась Галка. – Иногда сама себя не понимаю!
- Что за период-то?
- Помнишь, нас в школе учили: отсталые народы сразу шагнули из феодального строя в передовой социалистический строй, минуя стадию капитализма. Помнишь? Ну, и что из этого вышло? Ничего хорошего! Так же и в любви. Есть вещи, которые обязательно должны быть – ухаживания, пунцовые щёки, первое робкое пожатие руки, смятение, невинный поцелуй…

Не могу! Не могу дописать. Начинаю водить ручкой по бумаге – и вдруг всё так явственно вспоминается… что-то было не так… или так?... а кто знает – как?... и вообще…

Катька Степанова – вот его первая любовь! А я – какая?

Совсем непонятное. Сергей сказал: «Бесстрастие – цена страсти». Я спросила: «Ты убеждён в этом?» Он поглядел на меня – долго, весело и как-то зло, а потом рассмеялся и махнул рукой: «А! Не обращай внимания…» Но через минуту как-то вдруг посерьёзнел и почти прошептал: «Единственный способ справиться со страстью – поступиться её наслаждениями…» Я спросила: «Ты кого-то цитируешь?» Он ответил: «А что? Я какую-то банальность сказал? Ведь цитируют обычно железобетонные истины…» Я сказала: «Не всегда…» Он усмехнулся: «Страсть убивает любовь…»
****адцать лет назад он так не думал! Кстати, ****адцать лет назад я бы так и написала: «год назад» или «два года назад» (блин! на чей зад? хи-хи, ха-ха… слёзы капают). А сейчас … Как подумаю, сколько лет прошло – и как-то не по себе. Почему люди, которые нужны друг другу, не могут быть вместе? И это не из-за того, что они живут в разных городах, не из-за того, что у них (или хотя бы у одного) есть симпатии на стороне или, допустим, муж-жена-дети, и не потому, что им скучно - просто по причине, непонятной ни ему, ни ей, ни друзьям-подругам, ни сослуживцам, ни… (несколько строк тщательно вымарано и сбоку, на полях, нарисована весёлая рожица)

Ольга Михайловна сегодня наводила порядок в офисе. Утром влетела в дверь и сразу к окнам: «Что это тут у нас? Развели, прости господи, бабушкин огород! Герань - что лопухи, вон какая дурында вымахала. А этот уродец алоэ для чего тут? Нина Ивановна, вы им, говорят, свою язву лечите. Так? Ну, так и лечитесь дома. При чём тут все остальные? И эта фиалка… Фи! Ну, что за листья у неё? Простенькие как пять копеек. И цветочки у неё беленькие, какие-то хилые, невзрачные… Сейчас в моде совсем другие фиалки – с большими листьями. А эта – отстой. Давайте-ка, девочки, вынесем цветы в коридор. Там им самое место. А сюда поселим другие растения. Вот, смотрите!»
Она бросила на стол свежий номер журнала «Гламур». Он, как по волшебству, распахнулся на развороте с фотографиями комнатных растений: фикусы самых разных форм и расцветок, мирт, перекрученный кольцами бамбук, карликовые пальмы и молочаи, похожие на мексиканские кактусы-свечи.
- Приличные люди сейчас именно такими растениями обзаводятся, - сказала Ольга Михайловна. – Они хорошо очищают воздух, создают особую ауру и, по фэн-шую, полезны для здоровья.
О, этот фэн-шуй! Как с ума все посходили. Жили, жили без него, и вдруг – оказывается: неправильно жили, всё не так делали, и все неприятности из-за того, что и стол неверно стоит, и стул ошибочно стоит, и кровать ориентирована не на ту сторону света. Чушь собачья!
Тем не менее, опальные горшки с цветами отправились в ссылку. Анжела, вдохновлённая подоконниковой революцией, быстренько собрала с нас по двести рублей и резво поскакала в ближайший цветочный салон – покупать правильные комнатные растения. Но Ольга Михайловна на этом не успокоилась.
- А это что за веники? – она ткнула пальцем в два букета, которые стояли на столе Нины Ивановны.
Как будто не знала: вчера у Н.И. был день рождения, один букет мы всем отделом ей подарили, а другой принёс посыльный – не знаю, от кого, но Н.И. обрадовалась, глаза так и засверкали – молодо, озорно. Надо бы ей цветы домой забрать, но она решила: вечером в автобусах всегда полно пассажиров, как в эту давку с букетами-то полезешь, и самой бока намнут, и цветы обтреплют, уж лучше пусть рабочий стол украшают.
- Отцвели уж давно хризантемы в саду, - насмешливо протянула Ольга Михайловна. – Ночь букеты постояли – и уже никакого вида. И где их покупали? На рынке, наверно. А нужно – в «Голландском дворике», там самые суперские цветы. Все это знают…
Н.И., слава богу, Ольгу не слышала. Как только начали горшки выносить, она ушла в соседний отдел, что-то ей срочно понадобилось там сделать. Могла бы и не говорить ничего. Все и так понимали: из-за своего алоэ расстроилась. Он у неё даже цвёл! Редкое, между прочим, явление. С телевидения приезжали снимать и алоэ, и саму Н.И. Свою минуту славы она, можно сказать, получила: несколько дней её узнавали на улицах, из соседних отделов целые экскурсии приходили, так-то!
- Вынести нужно эти веники, - сказала Ольга. – Станислав Андреевич зайдёт к нам, что скажет? Увядающие цветы обладают отрицательной энергией. Станислав Андреевич мудрый. Слушаешь его – и всё время что-то новое узнаёшь. Никогда таких мудрых людей не встречала!
Насчёт «мудрый» - не знаю. Скорее, не лишён некоторого интеллекта. Мудрый не станет навязывать своё мнение как единственно верное. А у Станислава Андреевича это сплошь и рядом: «Я сказал!» - значит, спорить бесполезно.
- Оля, пусть Нина Ивановна сама решит, что делать с букетами, - предложила я. – Лично мне, например, они не мешают. Если их сбрызнуть холодной водой, то ещё долго простоят. Никакие это не веники!
- Ну, не знаю, - О.М. капризно поджала губки. – Мой эстетический вкус страдает. Мне казалось: у вас, Тамара, со вкусом тоже всё в порядке.
- И с отношением к людям тоже, - уточнила я. – Придёт Нина Ивановна – сама скажи ей про веники, а выносить букеты без её разрешения – это…
- Ой, да ладно! – досадливо оборвала меня О.М. – Пусть она их вообще засушит, как это принято у старых дев.
Да-с, Оленька. А самой-то тебе сколько лет, а? Всё девочкой считаешься, а ведь четвёртый десяток разменяла: тридцать первый годок пошёл. И не заметишь, как в тех самых старых девах окажешься…

(Продолжение следует)


Рецензии
Наконец-то!:-))) Хотела по своему обычаю придраться, но... Но подожду продолжения:-))) Почему-то больше нравится часть, написанная от имени женщины. О.М. - это видимо реальный персонаж?

Анастасия Нектонова   01.04.2008 19:13     Заявить о нарушении
Не обижайтесь, пожалуйста!Я не отвечаю на "рецы", да и на вопросы (вроде того, что вы задали) - тоже. Ясно, что прототипы бывают, но насколько они реальны или нереальны - это вопрос из вопросов. О.М. и выдумана, и не выдумана.

Николай Семченко   02.04.2008 09:15   Заявить о нарушении
А я не обижаюсь. И не кокетничайте, пожалуйста! Вы прекрасно знаете, что умеете писать! Но и у вас есть недостатки. Прочитаю весь текст и тогда поговорим.

Анастасия Нектонова   03.04.2008 19:06   Заявить о нарушении