Кроме ненужных цепей

… где я и был-то всего один раз, в самом начале знакомства.

Та же, известная уже чистота, но комнатка, не в пример кухне, глядела вполне уютной – как и положено спальне вчерашней школьницы. Застланный мохнатым зеленым покрывалом диван, вплотную к нему – трельяж (такой в точности имелся в собственном моем коридоре), где в идеальном порядке выстроены были шеренги всех этих лаков, духов, гелей, помад и прочих женских штучек, чьи названия всегда оставались для меня тайной; у стены другой – стол письменный со множеством календариков под стеклом и книжные полки над ним; правее – платяной шкаф, на каком восседали чинно в ряд разнокалиберные куклы и мягкие вислоухие негодяи...
       
Все это было знакомо: плюшевый зверинец, куклы, с какими жаль расстаться навсегда, подоконник, уставленный кактусами, музычка-бумбокс у изголовья, розовообойные стены, увешанные постерами кинозвезд, среди каких разглядел я Джулию Робертс, Шарон Стоун и оголтелую лесби-суфражистку Джоди Фостер, за спиною которой маячил приветливый лик доктора Лектора… Примерно так выглядят все спальни обычных восемнадцатилетних девушек – а разве не из них была Галя?
       
Я, занятый осмотром, и позабыл о ней на какое-то время – Галя же, успевшая на удивление незаметно и быстро избавиться от одежды, с крайне серьезным видом изучала себя в три зеркала и, казалось, без остатка поглощена была своим занятием. Можно бы допустить, что это маленький, специально для меня поставленный спектакль – но, прежде чем успела эта мысль окончательную принять форму, я знал наверное: игры здесь нет ни на грош, и так она делает каждый, без исключения, вечер.
       
Уйдя в ритуал с головой, она исследовала себя со спины, поворачивалась медленно вправо-влево и, глянув мельком на меня, продолжала… Исследовал, можете не сомневаться, и я. Бедра у нее начали уже наливаться и тяжелеть, а грудь – совсем еще была детская, наивно бесстыдная в своей голости, в семговой розовости сосков - и почему-то именно грудь взволновала более всего, а от мысли, что вот-вот все это станет безоговорочно моим, я кратковременно ослабел даже, и не верилось, что лишь два месяца назад, имея при себе зачитанную Библию, пачку сигарет, отнятую при аресте полусотню долларов и ключи от пустовавшей долго квартиры, я оказался по эту сторону ржаво-железных ворот, и, удивляясь, должен был признать:


* * *
       
ничего не случилось.
       
…крыльями хлопая, нагоняя рябь, разлетелись от холодной лужи и девушка – во плоти, непривычно настоящая девушка прошла по другой стороне улицы и скрылась за дверью книжного магазина. Ничего не случилось. Не рванул, не замедлился времени ход – но я, я стоял здесь, по эту сторону ржаво-железных ворот, свободен и жив, и мог бы заорать о том, что есть силы, и думал когда-то, что обязательно заору, но, против ожидания, расслаблен был и тих – только и всего. Птицы взлетят и поодаль сядут, девушка – воплощенно-живая, а не из порножурнала общего пользования – купит, что нужно и уйдет по своим делам, а я в возвращенном «здесь» – просветленный вдыхая воздух, начиная третий виток.
       
…Новая молодость, мама – снова я жил восемнадцатилетним, с одной лишь разницей: свойственные этому возрасту заблуждения надежно были похоронены и то, что виделось когда-то трагедией, воспринималось теперь как единственно верный способ бытия. Начиная иную жизнь, за плечами имея опыт пепельных лет, я был куда терпимее и не без оснований полагал, что вычерпал чуть ли не весь лимит положенных на долю человека несчастий.
       
Я заново учился дышать и не сомневался нисколько в том, что оставшиеся годы пройдут в душевной трезвости и ровной работе ума – теперь, когда я лучше осознал всю ценность земной жизни. Ясная голова, тренированное тело, любимая до самозабвения работа и несвязанность лишними чувствами – нужно разве что-то еще?
       
Да, да, несвязанность лишними чувствами – вот о чем нельзя забывать. Это ведь просто: чем больше имеешь, тем больше будь готов потерять. И, одолжение сделай, не рыдай в заполошной истерике, не бейся припадочно лбом об асфальт – когда придут и начнут отнимать. Не разжалобишь, не тронешь и не уговоришь. С бездушной точностью автомата: одно, другое, и третье, пока не доберутся до предельно дорогого – чтобы лишить и его.
       
Так и я: многое когда-то имел и все в свое время растратил, и, пройдя через это, важное усвоил понимание: свободен лишь тот, кому терять – нечего. Разве что собственные цепи – как пролетариату. И если уж полную свободу, как и абсолютную истину, в принципе познать невозможно – то приблизить ее, по мере сил и возможностей, все же стоит попробовать.
       
Выждав год или два, освоившись в новой жизни, я думал жениться на одной из скромных и ненавязчивых, покладистых и малозаметных женщин, каких достаточно в любом из церковных приходов, завести семью и жить себе если не счастливо, то хотя бы ровно – достаточно с меня катастроф!
       
Так, во всяком случае, планировал я. Университет закрыл глаза на грехи и принял меня на кафедру, я восстанавливал оскал интеллигента и новые учил коридоры, и все бы хорошо, все бы тихо и славно – не окажись Галя одной из моих студенток.


* * *
       
Промелькнул-промаячил упреждающий знак… Да что угодно мог испытывать я тогда – сомнения, опасения, тревогу или страх – никоим образом это не могло что-либо изменить, как если бы, спрыгнув с крыши небоскреба, уже в полете сообразил я, что поступок этот – не из безопасных. Всякая возможность выбора, если она и была, отпала в тот самый момент, когда я увидел ее и с мгновенно пришедшей ясностью знал: Галя – как раз то, что нужно, или как раз то, что не нужно – но, в любом случае, «как раз то», а после никакой альтернативы уже не оставалось, и закружило, втянуло и понеслось, как бывало это всегда… Неизвестность сменялась надеждой, надежда – уверенностью, и дальше, дальше и глубже, и стремительней, и обвальней... Но ничего серьезного, говорил себе я: это вполне естественно для человека, подзабывшего изгибы женского тела и желающего вернуть это знание – так и должно быть, и есть, и ни к чему не обязывает –я не намерен ничего приобретать, чтобы не пришлось после – елозить низко на заплеванном полу, упрашивая тех, кто не услышит …
       
…вот они, наши девочки – кто узнал бы теперь худенькую, с нерусским чем-то в лице, Галю? Ведь была она самой что ни на есть обыкновенной первокурсницей: красилась в визжащие цвета, гаражную слушала музыку, джинсы таскала, куртку-косуху, вездеходно-черные ботинки… Таких, может быть, тысячи в городе: ходят, независимые и серьезные, с закинутыми за спину рюкзачками, курят на крыльце «Ленинки», выглядывают дерзко из-за ресниц…
       
Но быстро, необратимо-быстро все изменялось, и казалось мне, будто хрупкая, с недоразвитыми формами вчерашняя выпускница отлучилась в соседнюю комнату – и вернулась две минуты спустя аппетитнейшей из тех, кого называют женщинами.
       
Уходили, шумя, студенты и мы оставались вдвоем. Галя собирала в папку листы доклада; я выглядывал в коридор и закрывал плотно дверь. Как хорошо, что коридоры гулки, и шаг чужой – слыхать издалека! По просьбе моей она носила юбки – обнимая, придавливая ее к себе, я задирал мешающую ткань и сжимал жадно сладкое мясо – как хотелось мне не ждать вечера!
       
Негде и некогда – насмешливость всегда была жива в ней, но в такие миги – я знал наверное – мысли наши в одинаковой двигались плоскости. Некогда и негде – целуя, скосив глаз, я видел совсем близко прикрытые веки и розовеющее ее лицо – она развивалась, росла, нуждалась в целом море прозрачного сока – и как тут выждать раскаленные часы? Совсем недавно, как старик, мечтал я о мифическом покое – какой, к черту, покой? Какой тут покой, если грудь ее уже невозможно закрыть ладонью и сосок твердел ощутимо от настойчивых моих касаний...
       
Забывалась всякая осторожность, захватывающая, на краю самом, велась игра – но десять минут истекали, коридоры вновь полнились шумом и, Галя, поправив разоренную одежду, чмокнув меня влажно в щеку, забирала папку и шла к двери – зная превосходно, что я гляжу вслед, но не думая даже оборачиваться. Да оно и понятно – Галя взрослела, вступала в лучшую девичью пору, и взгляды мужские становились ей не в новинку.
       
Я стоял у майского окна и глядел на Проспект – троллейбусы, набирая ход, оленями ревели во время гона. За месяц, минувший с того дня, как мы стали близки, жажда наша разрослась непомерно – и продолжала расти. Ищущий, стремящийся и находящий – я жил, делал свою работу и ждал, когда глянут нетерпеливо ночные глаза, требующие ласки и сока, – глянут, чтобы получить и то, и другое.



* * *


...в то лето.

...в то лето я чувствовал себя как человек, на сдачу взявший лотерейный билет и выигравший – нежданно-негаданно – автомобиль. Галя, девчонка поначалу совсем невидная, хорошела день ото дня. Бельишко ее трещало по швам, не выдерживая атаки юного тела; с каждым часом возрастало в ней все, так необходимое женщинам – или, скорее, нам, мужчинам.
       
Я, помнится, определенную испытывал гордость – в конце концов, именно я разбудил в ней женщину, ту свеженькую самку, какая проглядывала в каждом, даже самом невинном ее движении. Магнитом тянула Галя взгляды мужчин – от сопливых школьников до сгорбленных стариков – и, мало-помалу, стал я испытывать нешуточное желание запрятать ее в шкатулку с надежным замком и извлекать лишь по мере необходимости.
       
Означать это могло только одно: Галя делалась ближе – эта насмешливая, с ночными глазами, девушка. Я знал: в близости этой немалая сокрыта опасность, но слишком велико было удовольствие, чтобы размышлять о каких-то, гипотетических, к тому же, тревогах – взахлеб пили мы жизнь, и напиток этот был неисчерпаем.
       
...и жгло особенно наружных продавщиц – как на подбор, толстушек. Солнце, ворошиловский стрелок, било без промаха, топило жир на сковородах улиц, остаточный выжимало сок, и козырьки-тенты неспособны были отвратить изголодавшийся жар. В шуме городском-тясячеголосом – повальное сумасшествие; рвет-уносит с петель приоткрытые окна, и грохот автомоторов – как брачный призыв самцов. Вот они, наши девочки: сняв с себя все, что можно, изобильно сыплются на проспект, гуляют выжидательно, стреляют глазами в поисках тех, кто не прочь будет снять остальное.
       
...закипало на асфальте сладкими, липкими каплями; прогулочный катер дымил, надрываясь-хрипя Шевчуком; набережная заставлена была пластиковой мебелью; молодожены, позируя, застывали у парапета, утопали в пьяных друзьях; Галя поедала чинно мороженое и говорила:
-От этой жары какое-то вокруг одурение – ты не замечаешь? Ты ведь чувствуешь что-то похожее? Хочется влюбиться в кого-нибудь и любить, любить, любить, есть любовь полными ложками… Ну, возьмем хотя бы тебя – не возражаешь, если я в тебя влюблюсь? Так вот возьму и влюблюсь?
       
Я возражал, или не возражал - но вряд ли стал бы озвучивать.

-А ты в меня – смог бы? - она сидела, в коротком васильковом платье, выставив загорелые ноги напоказ, закинув тонкие руки за голову. А я всегда избегал громких слов – избегал и боялся, и пытался уйти от ответа, заведомо таящего опасность… Я ведь постарше был и поопытней, и поднаучен изрядно жизнью – и потому выдавал что-то согласительно-туманное, далекое от всякой конкретики – я боялся приобретать.
       
Мы уходили вниз по течению, долго брели, увязая в горячем, белом песке, отыскивая место побезлюднее. Само присутствие Гали раскаляло меня до предела; переглянувшись и прочитав все в глазах друг друга, мы двигались, как обреченные, к зарослям ивняка и любили – жадно, хищно, быстро, не насыщаясь, но утоляя лишь первый голод.

Выжатые пятиминутным всплеском, временно умиротворенные, медленно возвращались – встречая такие же голодные парочки, рыщущие в поисках насущного уединения, блестящие похотливо-счастливо одинаковыми глазами. Заглядывали в «стекляшку» у моста и пили ледяное пиво – глаза Гали туманились и влажный лучили свет: она вспоминала умершую не так давно мать и становилась печальна.


* * *
 
...и отца ее, непризнанного гения стройплощадки, апологета Великого Змея с прикупленным в хозмаге томагавком я видел всего однажды.
       
...Сейчас я вас познакомлю, сказала ты – сейчас я вас познакомлю.
       
Не было никого знакомства – но вины я на себе не держу. Когда мы вошли, он стучал молотком в своей комнате, ты о чем-то беседовала, оставив меня в прихожей, и, вернувшись, растерянно улыбнулась.

-Ну, ладно, ничего… Пошли, я тебя чаем напою. – я не мог слышать, о чем был разговор за дверью, но не сомневался нисколько, что растерянность твоя, имеющая сильный привкус страха, вызвана именно этим разговором.
       
Не было никакого знакомства… В кухне, вылизанной и пустой, как душа убежденной девственницы, мы пили чай с абрикосовым вареньем – стучал по-прежнему молоток и телевизор застенный орал так, словно включен был для жителей соседнего дома. А потом вошел он и стал в проеме, жилистый и сухощавый, ростом, пожалуй, не ниже меня. Хорошо помню резкое, нездорово-бледное лицо его и прядь жестких, черно-блестящих волос, налипших на вспотевший лоб. Ты пыталась что-то сказать, представить меня – и осеклась, а он, постояв минуту, повернулся, и, без единого слова, ушел стучать дальше своим молотком. Ты улыбнулась виновато и жалко.
-Это ничего, не обращай внимания… Я же говорила – он трудно сходится с людьми. Не обращай внимания – ладно?
       
Он трудно сходится с людьми – сказала ты. Он просто не умеет быстро сходиться с людьми. Но я прожил чуть дольше, Галя, и, глянув однажды в накаленные его глаза, абсолютно убедился: отец твой – из нашей сволочной породы. Из породы тех, кто внутренний свой закон ставит всегда во главу угла и трясется над ним, как над грудным младенцем. Я и пошел-то к тебе, чтобы убедиться или разочароваться в этом, милая Галя – и, единственный глянув раз, уверовал окончательно. Такой же упрямец, как я – и новообретенное знание не стало приятным.
       
Чутье, милая Галя… То чутье, какое не дается от рождения, но приходит с опытом и потерями; то самое прозрение и способность видеть вглубь, какие жизнь вколачивает в голову кистенем – и ошибки здесь очень редки.
       
Убедился в подспудно ожидаемом – и все же костерил себя нещадно за лишний, заведомо провальный визит – там, в прилизанной кухне, чувствовал я себя лисой, забравшейся в курятник и застигнутой неудачно хозяином. Я был взвинчен и зол, возвращаясь к себе – но искренняя твоя расстроенность заставляла скрывать белую ярость. И тогда, помнится, впервые я призадумался, к очевидному приходя выводу: все это – не для меня.
       
Но, продолжая, мы стирали упоенно границы, забывая напрочь о том, что опасность – зверь темный на мягких лапах, какой бродит неслышно ночным коридором, от света прячется и жмется в углы, а потом затрезвонит во все звонки, и дверь не открыть – невозможно.


* * *

       
Осень приходит, как откровение – так говорил муж одной знакомой, с какой мы пару раз наставляли ему рога – и говорил, представляется мне, очень верно. В чистоте и прохладной ясности явился сентябрь. Жизнь городская в привычную вошла колею и мы, сгоравшие в безумном, слабящем и воли лишающем жаре, не умевшие связать в желеобразном мозгу и пары мыслей – воскресли к новому циклу.
       
Осень приходит, как откровение – в том же сентябре я подписал договор на перевод одного из американских экономических пособий, получил аванс и, полный переводческого азарта, засел за компьютер. Галя оставалась иногда ночевать у меня – я осязал ее, как осязают собственную кожу, и даже сердился, просыпаясь и не находя рядом жаркого, сном и неизжитым детством пахнущего ее тела.
       
Занятый всецело переводом, я сохранил за собой минимальную нагрузку и бывал в Университете много реже. Окунувшийся в аспекты микро- и макроэкономики, утопающий в скучноватых глубинах классической и кейнсианской моделей, я подпитывался чаем и сигаретами, ожидая прихода юной Гали – являлась она к четырем, успев заскочить по дороге в торговый центр.

-Это поразительно просто! – возмущалась она. – Взрослый мужик, а ведет себя хуже ребенка! Ты должен питаться, как следует – иначе какой из тебя работник! Много на голодный желудок не наработаешь – давай-ка быстренько за стол! Будем кормиться.
       
Ей нравилось бывать рассудительной и взрослой. С осени я стал замечать и другое: бывая на людях, Галя не ходила – она водила себя. Как будто та, недавняя, не примечательная ничем девчонка, забегая то и дело вперед, тащила за руку обретенную только что красавицу-подружку – и заглядывала в лицо ей с обожанием и восторгом. Эта раздвоенность Гали была мне забавна – тем более, что, оставаясь со мной наедине, она враз забывала о новой своей ипостаси и принималась тараторить и трещать без умолку – совсем как в самом начале.
       
…Но чаще и чаще она являлась со свеженькими фиолетовыми отметинами – следами работы отца, и я вынужден был признаться себе, что боюсь. Уходят времена, меняются лозунги, но ненависть, сильнейшее из человеческих чувств, сияет торжественно и неугасимо. Как худшего из врагов, опасался я себя – мне нельзя было приобретать.

-И страшно бывает, Дим, понимаешь? По-настоящему страшно. Раньше я просыпалась ночью и знала, что рядом, в соседней комнате – она. И все – спи себе спокойненько дальше. А теперь лежу в темноте и боюсь даже пошевелиться. Когда все это закончится, Дим? Вообще он хороший, а при маме даже пальцем тронуть меня боялся – да и пил тогда не так много. Никто ничего не знает: маму положили на недельку в больницу обследоваться, а потом позвонили как-то в четыре утра – непонятный, страшный такой звонок – и сказали: приезжайте забрать. Он слушал, а потом бросил трубку, и матерился, и плакал. А я понять ничего не могу – стою и глазами хлопаю. После девяти дней запил так, что вспоминать страшно. И началось это: ты загнала мать в гроб, из-за тебя она умерла и все такое… Ну как он может так говорить? Мы с ней, конечно, ругались – но я и любила ее больше всех на свете – как будто он об этом не знает! При маме и не бил никогда – а теперь напьется, зажжет ночью свет и издевается, как ему в голову взбредет – а что я могу сделать? Когда окончательно крышу сносит – будто строит и строит что-то у себя в комнате: цемент кладет, укладывает кирпич к кирпичу, проверяет отвесом… Отойдет, посмотрит, и снова за дело – кино, честное слово! И часами так… А строителем он и не был никогда – сразу в милиции работал, потом за пьянку уволили, он на завод пошел… Спит постоянно с топором под кроватью, боится все каких-то врагов – страшно, Дим, знал бы ты, как страшно! Я давно бы уже в общагу какую-нибудь ушла – только без меня он совсем пропадет. Он, когда запивает, не ест ничего – а я хоть что-то проглотить заставлю. Хорошо, если зарплату удается вовремя вытащить – тогда утихомиривается, пусть и ненадолго. Я не знаю даже, люблю его или нет – так достал за последний год! Бл..ей каких-то затрепанных водит – нашел бы лучше нормальную, серьезную бабу да женился! Я же ничего не имею против. Пусть бы мачеха воевала да присматривала – так нет же! Вбил себе в голову: я никому не нужен, я старый, я алкоголик…. Конечно – с таким настроением трудно с кем-то сойтись. Замучилась я с ним, Дим! А мне восемнадцать лет и хочется пожить по-человечески – имею я право на нормальную человеческую жизнь?
       
Мы, высыхая, курили. Что мог сказать я ей, юной женщине? Выпавший из времени на годы и начавший заново. Проживший на десять лет больше и не питающий особых иллюзий. Кое-что понявший и смирившийся с этим пониманием. Боявшийся приобретать, чтобы не испытывать потом всю гиблость утратного часа. Умудренный дедушка двадцати девяти лет от роду – что мог сказать ей я? Я обнимал ее молча и гладил тихонько по голове: все образуется, придет когда-нибудь и она – нормальная человеческая жизнь.
       

* * *

В последнюю субботу октября мы ходили на выставку-продажу модной одежды – за неделю до этого я взял в Университете отпуск и мог себе это позволить – и купили ей английский брючный костюм. Галя, помнится, сверх меры была довольна и, оказавшись едва в моей квартире, кинулась тут же к зеркалу. Оттащить мне ее удалось не менее часа спустя – но и позже, расставшись не без сожаления с обновкой, она долго, придирчиво-внимательно изучала зеркальное свое отражение и, подводя итог, победно улыбнулась.

-Вполне ничего – хрипловатым своим голоском заключила она. – Очень себе ничего. Я бы сказала – замечательно даже. Ты как считаешь, Дим?
       
Согласиться труда не составило – доказательства маячили в самых моих глазах.
-Я тут подсчитала, - продолжала она, - мы с тобой полгода почти встречаемся, а я до сих пор не знаю, как ты ко мне относишься. Разве это нормально? Кто я для тебя, Дим? Что я значу в твоей жизни? Любишь ты меня, в конце концов, или нет?

-Да, - сказал я. - Определенно и решительно да. Разве ты не замечаешь, что в квартире становится тесновато? Разве не видишь, что любовью забиты все углы и завалены все полки? Скоро, Галя, здесь совсем не останется места и придется вышвыривать мебель в окно – иначе любовь придавит нас, это точно!
-А если серьезно? Можешь ты быть серьезным?
       
И я – первый и единственный раз – сделал-таки этот ход, ухарски-бесшабашной улиткой вышагнул из раковины, и, сощурившись от света, сказал:
-Если серьезно – перевози вещи и живи у меня. Раньше или позже тебе придется заняться устройством собственной жизни – так сделай это сейчас. Когда-нибудь тебе придется уйти – ты ведь не можешь нянчиться с ним бесконечно! Ты меня извини, Галя, но это нелепость просто какая-то: он вытворяет черт знает что, а ты перед ним на задних лапках скачешь. Вот это действительно ненормально! Ты сама, в общем, решай – я тебе указывать не собираюсь!
       
Помню, что нешуточно разошелся тогда, возмущаясь затяжной этой глупостью – она же, разом поникнув, присела на кровать и принялась натягивать телесного цвета капрон – и, подняв на секунду глаза, посмотрела непонимающе.

-Это же отец, - она говорила совсем негромко, - отец, понимаешь? Отцы даются раз и на всю жизнь – и менять тебе их никто не будет. Плохой или хороший – но другого у меня нет. Да и не нужен мне – другой. Он ведь о маме не может никак забыть – потому и пьет, потому и меня мучает – трудно разве понять? Ему тяжело сейчас – а я, значит, должна бросить его подыхать – так получается? Ты, видимо, именно так и поступил бы, да? Он же любит меня – пусть и бьет, и издевается, но любит – я же чувствую. А ты – про задние лапки…
       
Не сказав больше ни слова, она оделась и ушла, оставив меня не в лучшем из настроений.
       
…и назавтра она так и не позвонила, а я и не стал бы – я простить себе не мог вчерашней слабости и этого своего «живи у меня». Шутка ли: нарушая установленный ход, предложил ей не худшую руку, да и не только, понятно, ее – а дочурка, видите ли, не может оставить отца. Так пусть и мается с ним пожизненно, упрямая сучка! И спит с ним, если я не устраиваю. И ходит, как шалава, с синяками. Я ведь предлагал ей не раз: давай, я побеседую с ним по-мужски – я умею и найду что сказать – так нет же! «Ему самому сейчас хуже всех, видел бы ты, как ему плохо!» Всем плохо – одному мне хорошо. Сама же и завела все эти «кто я для тебя», «любишь или нет» - ну, где тут хоть малая логика? И не соизволила позвонить даже – упрямая сучка! Это я, тридцатилетний мужик, лебезить должен и пресмыкаться, и прощения просить непонятно за что. Ни гордости, ни самолюбия – ничего у меня нет. А не пошла бы она подальше с угольноволосым своим папашей, воздвигающим невидимые замки! Пусть строят вдвоем – а с меня хватит. Так спокойнее, и не надо – изменять установленный ход.
       
И я съездил к матери, у какой давно не бывал; в спортзал сходил на Международной, посидел вечерком в кафе с недомерившим сутенером – и держал под рукой финский, цвета слоновой кости, аппарат, ожидая все же звонка.
       
Но и назавтра она не позвонила; я выспался как следует и двигал перевод ударными темпами, аппарат устроен был на зеленой папке, проигрывал периодически мелодии, но все не те, и не от того, а потом до верхней накалилось планки - и перегорело, ушло. Я никогда не умел этого - прощать. Мужик я, в конце концов, или нет? И я взял себя за шиворот, приказывая успокоиться и забыть – я умел это делать.

       
* * *

…и даже лучше, чем предполагал. Постояв у стенда с повешенной неделю назад фотографией, мы пошли с Калиной курить, и он мне все рассказал. Пришептывал и шепелявил, как уютная бабушка – в миру Сергей Калиновский, бывший мой одноклассник и нынешний декан биологического. Он все всегда знал, этот Калина, и поэтому, наверное, ходил в свои двадцать девять уже деканом. Торопясь и заглатывая окончания слов, за десять минут ввел меня в курс дела, а я отметил не без удовольствия, что умею себя контролировать – лучше даже, чем предполагал.
       
И позже, в лингафонном кабинете – где Галя и я в сантиметре оставались от грани, и раз всего перешли, но так незабываемо! – здесь я два раза прочел статью в вечерней газете, что дал мне Калина, внимательно и не торопясь, и рассмотрел плохонькие фотографии квартиры, где был лишь однажды…
       
Конечно же, я не слушал радио, не читал локальную прессу и не смотрел телевизор - я сидел и долбил упрямо перевод, приказав себе забыть и не ждать никаких звонков – да она и не могла уже позвонить. Трудно звонить с отрубленной почти напрочь головой – угольноволосый отец Галин ударил четыре раза – три по шее и один куда-то в область виска. Так писали в вечерней газете – и зачем бы им врать? Ударил четыре раза и пытался потом повеситься, но не смог, не сумел довести до конца: «типичный делирий» - мерзкая довольно штука, и выкидывает порой странные номера. Не дает, к примеру, правильно приладить веревку. А что он хотел – я нисколько не сомневаюсь. Сидя в лингафонном кабинете, слушая, как надменно-пресыщенно выплевывает диктор "We must give them something to remember us by"*, я способен был постичь очевидное.
       
Могу лишь предполагать – каково приходилось ему, если, в белой горячке, он строил и строил невидимые эти стены, воздвигал призраки-укрепления, которые никого не спасли – укрыться пытаясь от нерассуждающей жестокости извне. Той самой – отнявшей, не упреждая, жену и пришедшей – в моем лице – за дочкой. И держал под кроватью топор – пытаясь хоть как-то обороняться. Он не хотел терять, отказываясь признать неизбежность этого – и потому, верно, с ненавистью такой встретил мое появление. И убил, должно быть, поэтому – чтобы не отдавать.
       
Отказываясь признать понятое однажды мною: не имей – и нечего будет терять. Но я же понял. Я все понял - и одумался. Ушел вовремя и вернулся к себе. Я же мог приказать – не ждать и забыть. Я ничего, даже частицы малой, не оставил там, в спальне вчерашней школьницы: с кактусами, кинозвездами, куклами на шкафу и плюшевым зверинцем – там, где он ее зарубил. Мне нечего было терять, как в свое время пролетариату. Нечего – кроме привычных цепей.





Примечания.


*мы должны подарить им что-нибудь на память(англ.)
       
       


Рецензии
удивительная вязь слов, образов, ощущений...и времени жизни. В полноте ее плюсов и минусов. Здравствуйте, Сергей!

Петр Плеханов   17.03.2009 15:13     Заявить о нарушении
Здравствуйте, Петр! Рад Вашему визиту. В общем-то, это задумывался гораздо более крупный текст, где все довольно соразмерно выглядело и соотносилось - но, исподволь, мало-помалу, неведомым образом всё трансформировалось в кинематографичный, и вполне мелодраматичный, зато не так чтобы очень объемный, вариант. Спасибо Вам за добрые слова - приятно их услышать. Спасибо!
С Уважением,
Сергей

Захаров Сергей   17.03.2009 20:53   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 23 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.