Материада

МАТЕРИАДА

       Отца помню всегда в халате – так он ходил и на службе – в серо-синем, будучи заместителем заведующего по сбыту крупной текстильной фабрики, и дома у него было целых три, байковый, вишнёвый перьями похожими на павлиньи, почти карикатурный, который он носил очень редко, ежедневный, приглушённый, в серую полоску, тёмного цвета, и для гостей – тёмно-синий, атласный, с окладистым воротом, полуофициальный, действительно эффектный, с отливом. Нельзя сказать, что они сидели идеально – он был худ, хотя и немалого роста, с аккуратно зачесанной залысиной. Да и у нас дома, в обычной кирпичной коробке с теснотой и низким потолком, всё-таки было что-то не то. Так расхаживали по квартирам во времена его молодости люди с положением. Таким я и запомнил его в раннем детстве – трава на огромной дачной участке наших знакомых доходит мне до головы, и отец, улыбающийся, в своей извечной одежде, одобрительно кивает мне сверху.
Потом я не видел его так открыто улыбающимся и почти счастливым – произошло многое в нашей жизни, да и годы до его смерти промелькнула очень быстро. В невыразительности его существования мне всегда чудилась некая скрытая загадочная особенность, отчасти, возможно, перешедшая к нему от дяди – отец погиб на войне.
Дядя Пётр был репрессирован во второй половине сороковых, ещё до процессов космополитов. Он завещал нам мебель – очень хорошую, дубовую, из спецраспределителя. Но она находилась у его бывшей жены, вернее сожительницы. Жена рассталась с ним после ареста, любовница продолжала ждать. Часть вещей была завещана ей, часть – нам. Какие-то мелочи перешли сразу. Отец не был в конфликте с Людмилой, но мебель всё не переезжала к нам. Отчего? Из какого-то суеверия? Или потому, что она была очень большая? Однажды я видел её – мы ходили к тёте Люсе за старыми фотографиями.
Странное дело – он никогда не брался научить меня чему-либо. Наверное, у него это фатально не получалось. Мне было лет семь, он едва не утопил меня мелком пруду за домами, у железнодорожной станции, пытаясь научить плавать. Меня откачивали местные парни. Помню лицо матери с гримасой ужаса, когда меня привели домой с посиневшим лицом от удушья. С тех пор отец предпочитал оставаться в стороне. Даже в промысел свой текстильный, всегда устойчивый и верный, никогда не зазывал. Но я ему и благодарен за это. Плавать я научился сам. Словно чувствуя некую вину, он часто давал советы – пространного характера. Они раздражали бы меня, если бы не были столь чудаковаты.
– Не надо стремиться получать ордена и медали. Следует избегать их, - изрёк он однажды, и это выглядело странно, недавно он был отмечен на работе нагрудным знаком, наверное, вполне обыденным в то время. – Чем больше на груди твоей металла, тем больше окружающим хочется проткнуть тебя из-за из его блеска, нестерпимого для остальных. Знаешь, сколько с Петром орденоносцев сидело?.. – Забавно, но впоследствии я узнал, что это почти кощунственный пересказ слов из Библии: не разбрасывайте жемчуга перед свиньями. Но отец не любил религию. Она затемняла суть материи, которая, ему казалось, вырабатывала себя сама. И ещё часто говорил: «Никогда не доверяй портным». Быть может, в его представлении те искажали сущность ровной и чистой материи, невольно предавая её разложению на человечьей фигуре?

- Видишь ли, - он начинал с обычного вступления, медленно бродя по гостиной, когда мать возилась со школьными тетрадками, - жизнь в нашей стране – это сукно, материя, которую открыли ещё древние. - Чувствовалось, что ему очень хочется закурить, но он боролся с этим, время от времени побеждаемый. – Я, например, многие годы на предприятии связан с материей, тканью как таковой… Благодаря твоему деду, между прочим.
Однажды я заболел, и слова отца неожиданно материализовались – меня душили разматывающиеся и сворачивающиеся рулоны толстой шерсти на брусчатых палках, словно волны в роковой шторм; все они нужны были для людей, и аккуратно пошитые пиджаки юбки облекали взрослых и детей, которые почему-то вели себя всё так же легкомысленно – ссорились, пили, несли вздор; мне казалось, что и я – кусок ткани, который необходимо раскроить для какой-то нужды… Но все это от воспаления горла, хронического в экологически небезопасном районе, где вечно тлела многоэтажная мусорная свалка и чадили железобетонные комбинаты, – слово смог в те времена вообще не употреблялось – он был где-то далеко, на буржуазном западе.
И действительно, трудно представить род деятельности для него иной, чем проверка, учёт и распределение ткани, материи, олицетворявшей для него жизнь в её текучести – монотонной и неотвратимо скучной. Собственно, он ничего больше и не умел. После его смерти мы были поражены с матерью, как много человек с его фабрики, где он не работал больше трёх лет, помнят его и отзываются как о великолепном специалисте. Они помогли нам с похоронами.
- А материи в нашей великой родине, – он делал как бы неохватный жест руками, затем как бы спохватываясь, нервно сводил потуже кромки халата и препоясывался, как борец в кимоно после проведённого приёма. – Что? Её всегда. Не. Хватает. То есть не хватает на всех. Поэтому особую роль играют распределители и распределяющие. Как я. И учётчики. Но каждый человек - до поры - должен знать отведённое ему место…
Матери не нравились эти обобщения. Порой она замещала завуча, а иногда проводила уроки по обществоведению. Там такого не говорилось. Она действительно ждала всеобщего благодеяния, когда без страха сможет шить себе костюмы из хорошей ткани, которую отец несомненно честно доставал на фабрике. Её подтянутой фигуре очень шли строгие костюмы с блузками. А пока нужно быть скромной и носить две-три аляповатые вещи на одну настоящую, отлично сработанную известным портным.
 Но в нем было и удивительное качество – он мысленно вёл историю всего нашего рода, отводя и мне, ребенку, в ней место.
- Так вот, Сашка, и жизнь поэтому у нашего рода была очень сложной. И всё поэтому… - он делал неопределённый жест бледной дланью, выскакивающей из обшлага, и я улавливал, что карающий меч обращён, возможно, в сторону Кремля.
Затем он приглушал звук программы «Время» и, набросив свой синий великолепный парчовый халат и пригубив коньку (он не пил, не соответствуя вполне своему времени), похожий на Робеспьера в изгнании, переходил к самому интересному – своему дяде Петру (по его просьбе я называл его дедом), который был едва ли не роднее отца. Только в эти минуты угрюмость и какая-то непреходящая задавленность, свойственная, мне казалось тогда, многие людям его возраста и склада, покидали его. Вначале лагерного срока дяде Петру пришлось очень туго. Он был разработчиком вооружения будущего, и вся его лаборатория оказалась разогнанной. Сначала были полтора года в каких-то горах, где была звенящая страшная красота, когда мрачная гряда неожиданно просветлённо озарялась каким-то мучительным высвобождением (в эти мгновения ему очень хотелось выжить, вспоминал дядя Пётр) и так же быстро погружалась в сумрак. Зэки умирали там с какой-то непреклонной регулярностью. То ли воздух, то ли потревоженные недра были предельно гиблыми. Но потом повезло. Зону переформировали, и его отправили на крупный завод в Средней Азии, где работали почти одни заключенные. Он стал чем-то вроде счетовода. Это было спасение. Потому что блатные, если их было большинство, не церемонились с политическими, отказывались работать, и политическим приходилось надрываться за них – начальству блатные вроде милее, их опасались. А какие люди там «сидели»! В тайне от лагерного руководства они продолжали исследования. У нас осталась мутноватая фотография – крупный человек с кудрями вокруг высокого лба в белом халате с коллегами в таких же халатах на фоне каких-то штырей разной высоты напряжённо смотрят в объектив. Отец полагал, что она секретная. Если не ошибаюсь, «дед» занимался возможностью изменения времени атома на расстоянии.
- А знаешь, почему их всех пересажали? – отец приближался к торжественной кульминации. - А некоторых предали расстрелу? Только - ни-ни! Никому! Ни во дворе, ни в школе. – Взволнованный, в переливающемся халате под светом люстры, он был похож на мага, пришедшего не ко времени и не туда, словно держащий в троепестии невидимый мелок.
       - Что я, совсем что ли…
       - Потому что они были заведомо не согласны с существовавшей системой распределения материи. Заведомо не согласны. Где-то глубоко внутри. Глубочайше. – Отец неожиданно разволновался, сжимая недопитую рюмку.
- Только поэтому, что ли?
- Дак, а за что же?! Ты хоть представляешь, кого они гноили по лагерям?! Они рыдали как женщины, когда умер усатый. Они плакали от счастья и не могли сдержать себя. Там были люди с такими знаниями и умением, что они привели бы страну к процветанию, мы бы сейчас так не жили. - Он мрачнел и сглатывал трудный ком, допивая коньяк.
Мать обычно приходила из соседней комнаты, вздыхая, к окончанию тягостного для неё разговора. С кипой зелёных тетрадочек, шлёпая тапочками по полу. Дядю Петю её не любила, считая, что он прививает отцу слишком много мрачных мыслей. Чёрно-рыжий кот ехидно улыбался у тёмного провала под креслом. Кажется, он всё понимал, готовый раствориться. Восстановление дяди была трудным. Какие-то люди не хотели, чтобы он возвращался в лабораторию, внезапно оказавшуюся в фаворе. Через десятилетие власть сменилась, и секретную лабораторию разделили на части. Вскоре дядя Пётр умер.
Сидевшие с дедом собирались один день в году в двухэтажной стекляшке у «Баррикадной», я был совсем мал, но и меня удивила та нежная доверительность, с которой эти люди общаются между собой, вспоминая Петра. Совсем время не изменило их. Перед очередной встречей в конце весны кафе нежданно закрылось на ремонт. «Всё ясно, - изрёк отец, - теперь для собраний будем использовать конспиративные явки». В конце восьмидесятых стеклящку облюбовала одна из хорошо организованных банд. Десятки молодых людей угрожающего вида брезгливо втекали в зал, и кассирша орала, что сдаёт кассу. Это был сигналом освобождать для них места.

В новую, трёхкомнатную, полусмежную квартиру (добытую дополнительной материей – будто бы заместитель директора тайно выделил списанные рулоны драпа для святого дела) мы переехали в семьдесят восьмом году. Помню чувство ужаса и потерянности, охватившее меня среди новостроек с голой перекопанной территорией, с толпами незнакомых людей, с больничными лестничными гулкими этажами, резким невыветрившимся запахом цементной пыли, извёстки, красок. Мешал шум – от телевизоров за стенами, шлепанья соседей по полу, скрипучего мелкого паркета, от того, что напротив был ещё один такой же дом, громко заселяемый, и пьяные радостные и злые выкрики доносились из окон. И, конечно, бесконечная музыка, которую никто не приглушал. Шпана оккупировала пролёты между этажами, возле мусоросборников. Многие мечтали поскорее попасть в колонию, чтобы стать криминальными авторитетами, а в дальнейшем – ворами в законе. Грязные неряшливые наколки облепляли их ещё детские ладони. В устах приблатнённой детворы, беспрестанно сплевывавших чепуху семечек, и цедящих из горлышка «портвешок», замелькали фамилии футболистов, через год ставшие легендарными. Буква «С» в ромбе с диагональю становилась для посвящённых вроде геральдического герба, и сосед по парте, неисправимый двоечник, выводил её в тетрадях вместо формул и графиков.
Сверстников они делили на «нормальных» и «уродов». К первым относились в основном дети из семей работяг. Вторые – одетые в импортное, отличники и маменькины сынки. У них отбирали мелочь из карманов и разные диковинные безделушки. К счастью, я сразу был определён в первую категорию. Родители не нянчились со мной, отец не любил протирающуюся джинсу – неполноценную ткань, и главное, на блатных произвело впечатление название того место, откуда я переехал – когда-то там была известная узловая станция для пересылки заключённых. Постоянно сплёвывая, как они, я поведал им историю о своём двоюродном деде, который был вожаком среди воров лагере. На самом деле блатные мечтали удушить деда в бараке, и лишь сплочённость товарищей, дежуривших поочерёдно ночами, уберегла его и других. Мне тут же предложили дело в системе – надо было звонить в квартиры, проверять, дома ли хозяева, которых домушники выбирали в предполагаемые жертвы. Потом было возможно и повышение – стоять на стрёме, за что полагалась уже определённая доля. Мне пришлось сослаться на то, что очень занят, занимаясь спортом.
Я ходил на волейбол, но вёрткий мяч ускользал от меня, сильно отбивая ладони, у меня заболели колени от прыжковых нагрузок и падений за мячом. Я перешёл в секцию бокса, которую вёл самый настоящий боксёр – его голова была хорошей мишенью для соперников, и выглядел он как бывший чемпион – с полуприподнятым веком, сплюснутым носом, в общем, обточенный в боях. Первую половину тренировки он успевал непрестанно рассказывать о себе и жизни вообще, ссылаясь на боксёра и самого правдивого в мире писателя Хемингуэя, когда-то поразившего его («Эрнест – значит «благородный», каким я и воспитаю каждого из вас»), и надо думать, единственного автора, над книгой которого он задержался. Затем он отправлял нас играть в футбол или распределял на спарринг, сам исчезая – наверняка дочитывать «Фиесту». К занятия он заметно грузнел и жар слова оставлял его. Я ушел из секции, пропустив неожиданно сильный удар по носу, к которому не был готов. Провалявшись неделю дома, чтобы не вызвать насмешки в школе. Потом были лыжи и лёгкая атлетика. Нигде я не был первым, что сильно терзало меня. Но зато всё это потом здорово пригодилось в армии.
Были у меня и стычки – с «уродами», и как не стыдно это признать, в основном с девчонками, которые в нашей сумасшедшей школе были крайне амбициозны и злы, пытаясь во всём верховодить с подачи учителей.

Мир потерял потаённость, запахи и прежние грани. На слепящих зданиях, закрывавших простор, с ровными окнами и балконами, взгляд невольно терялся. Кружилась задираемая вверх голова, неприятная рябь мелькала в глазах. Казалось, прозрачные существа звонко смеются надо мной, маня в бескрайность. Раза два, бродя в невольном оцепенении, я заблудился, нажимая на звонок в чужом доме. Мне казалось, что все разглядывают меня и втайне смеются. На самом деле, здесь я никого не интересовал, кроме блатных. Меня стало задевать имущественное расслоение. В новой огромной школе с разными уклонами, где в младших классах работала теперь мать, это сильно бросалось в глаза. В нешкольное время принято было упаковываться в кожу и голубоватую шершавость джинсовых костюмчиков, о которых отец говорил определённо: «одёжа для коровника». В моём прежнем классе не мерялись тряпками. Наверное, отец острее ощущал подобные вещи. Лет восемь назад я съездил в места детства, где все знали друг друга, и можно было затеряться среди деревьев и кустарников, нещадно выламываемых на лук, стрелы и дротики индейцев, и каждый мог побыть Оцеолой. Не было покосившегося дома и нашей коммуналки, где у нас имелись две комнаты с покосившимся полом из досок и соседом-пьяницей. Казалось, в его жилище от пола до потолка висят чёрные нити от распитий с нечистой силой. Мою кровать перенесли от смежной с ним стены, чтобы у меня не болела голова – так посоветовали бабки во дворе. Сосед умер незадолго до переезда в новую квартиру. Дом готовили к слому много лет, окружавшие его бараки уже опустели, у нас было дровяное отопление, и часто вода не поступала вообще – её носили с колонки. Нас расселили по самым разным районам бескрайней Москвы, и прежний Загородный стал почти центром.
То, что на месте сломанного дома не построили жилья, меня поразило. Да и самого места я словно не нашёл – заводики, бетонные заборы, полотно электрички. И больше ничего.
На новом месте мать оказалась втянутой в кипень интриг, долго мучалась, чью сторону занимать – директрисы или более молодой заместительницы, обе рвали школу в передовые и абсолютные победители. Но карьеру на поприще продвижения матери делать было поздно. Удалось сохранить отношения с обоими, ненавидящими друг друга: заучихе перед проверкой срочно понадобился именитый закройщик, а директрисе в темном коридоре на день рождения как бы незаметно был вручен пухлый пакет с тканью для английского костюма.
Связи отца сказались и на мне: на первом курсе я был неотразим (так хотелось в это верить) в двойке, идеально пошитой старичком-портным, от которого веяло чуть затхлым величием его многовекового искусства. После срочной я уже не смог забраться в пиджак и брюки.

Время от времени в отце просыпалась тяга к искусству. Естественная для человека, который дома носит халат. То он доставал через спекулянтов дефицитную книгу, и бережно обернув её голубоватой калькой, время от времени открывал, силясь постигнуть модного автора. Одно время ходил по театрам – один. Результатом стал визит в гости настоящего артиста из Сибири, плотного живого человечка, внезапно ставшего сползать под стол от второй рюмки. Мы уже готовы были оттащить его на диван, как он внезапно очнулся и принялся методично и бодро декламировать «Братскую АЭС» - мол, наши места! Родина! Приезжайте к нам в тайгу. Через полчаса он вновь почти потерял сознание, застонав. Творения истерического Петушенко (говорят, создававшего поэму при помощи литературных рабов, которые сродни зэкам, копавшим котлован для реактора) вызывали у меня отвращение на уроках внеклассного чтения, отца бесило освещение лагерной темы проституированными, как он говорил, советскими авторами. Декламация с обморочными перерывами и возлияниями продолжалась до пяти утра. Днем артист попросил денег взаймы – и растворился навеки.
Был у нас в гостях и писатель – его жене доставали какую-то особую ткань. Он сидел совершенно белёсый, с тонкой кожей, в больших очках с металлической оправой, вошедшей тогда в моду. Пытливо тыкал вилкой в рыжики на тарелке, собранные нами возле дачи, и сопел тонкими ноздрями, не совсем понимая, что нам от него нужно, но на всякий случай переполняясь важностью. Он оказался покрепче актёра, выпив в общей сложности две бутылки водки и внешне почти не изменился. В дверях, накинув дорогой плащ, он благодарно поцеловал отца в лоб и пообещал написать о нем рассказ – то есть о столь замечательной личности. Уже позже я узнал, что суровый писатель создавал скетчи для эстрадных исполнителей. Возможно, отметив своим пером и наше тихое семейство.
Все эти мимолётные встречи, возможно, как-то хоть удовлетворяли тягу отца к легкой, светлой и абсолютно непонятной творческой жизни. Была пара художников, с которой отец познакомился на островном на вернисаже. Он – с длинной пышной шевелюрой, туго скручиваемой в узел на затылке, она – коротко и неровно выстриженная, средних лет, с неприятными бугорками на черепе. Кажется, они не были зарегистрированы. Отец привлёк их совсем не уникальностью своего «я», как тогда ему померещилось. Они потащили его после выставки в мастерскую. Художники малевали изображения церквей в пастельно-розоватых тонах. Рисовали и в графике, вырезали камеи с ликом Христа, делали перстни с символикой. Но работа эта была лишь их внешней стороной. Помимо всего, они были адептами какой-то редкой ветви буддизма. Отца столь явные мировоззренческие противоречия не смущали, мне же казались странными.
- Вот вы, молодой человек, - раздражённо отвечал мне Викентий, не глядя в мою сторону, отцепив заколку и рассыпая по спине переливчатую каштановую гриву, - вы учитесь нормально, и не забивайте голову вопросами. Студенчество – счастливая пора, и вам многое ещё не понять, – девка одобрительно ухмылялась, сбрасывая пепел. Мы сидели в их тусклой полуподвальной мастерской. – Всё это так называемое возрождаемое христианство не иначе чем языческий культ для народа, которого надо чем-то увлечь. Вот мы с Машей – совсем иное дело. У нас и имена на самом деле другие. Подлинные. Но вам-то это не надо знать.
Нам торжественно предъявили иные картины – с преувеличенно пёстрыми горами, неожиданным городом и черное совсем полотно – с процессом сурового посвящения, покрытого сакральной тайной и невидимого для сторонних глаз. Кажется, речь шла об испытании и воскрешении в духе пламени, оставившего в яви ожог.
Помню, относил отцу от них сложенную многократно записку – меня срочно вызвали передать, и в промельках ватных туч обнажался московский закат – красный, страшный и таинственный. Отца, однако, бумажка неприятно поразила. Он сжёг её над пепельницей в кухне, тихо чертыхаясь. С тех пор отношения с художниками прекратились. Через полгода звонила Маша, пребывая далеко не в себе, громко и осипло ругаясь, требуя каких-то поставок, даже плакала. Отца не было дома. Я решил не говорить ему. И здесь, наверное, вышел какой-то конфликт с материей или возле материи, столь таинственной в нашей стране. Или её стране.
Только недавно я начал что-то понимать в его путаной философии, внезапно наткнувшись на дневниковые блеклые записи острым, уверенным, как бы даже фрондирующим почерком в еженедельнике семидесятого года с красной головой основателя государства. «Челноки ткут материю» - запомнил я неожиданно пророческую запись, относящуюся к тому времени, до которого он не дожил. Каюсь – я не прочёл всё до конца. Кажется, меня сковал страх.

- Сукно-то вылянилось, выстиралось, - он рассматривал на свет окна спину своего обыденного домашнего халата. И действительно, материал там, где он облегал спину и лопатки, пропускал больше света в яркое, солнечное весеннее утро. В форточку врывался запах оттаявшей земли, как всегда, суливший новое. Внезапно я испугался тому, что отец сильно постарел. Эти годы были для него самыми тяжёлыми. Он не столько изменился внешне, разве как-то став меньше. Кажется, сама идея внутри его давала сбой. «Значит, часть его уже перешла в вечность» – философствовал отец. Мне стало не по себе. «Ну, так пора пошить новый. Или носи теперь синий, праздничный», - заметил я, стараясь поддержать его – но отец, сжав губы, отрицательно мотнул головой. В нём не было страсти к накоплению. Он словно старался сохранить дистанцию с предметом, как и я не раз во сне, в ужасе пытаясь скрыться от стремящегося поглотить меня куска чёрной бескрайности.
Где-то глубоко внутри я любил отца. Непонятного, порой совершенно чуждого. Возможно, он продолжал мысленно жить с дедом Петром, когда-то поразившим его душу. Но он оставлял мне пространство свободы, которое часто любящие родители отбирают у своих детей до их старости. «Ничего, зато мебель сохранилась». – Мы с матерью уже не откликались давно на тему полумифической мебели.
Да, восьмидесятые стали необоримы для него. Прогремели процессы цеховиков, и отец оказался привлечённым по делу одним из свидетелей. Нет, он не был виноват в том, что часть продукции как списанная шла на подпольное производство. Подпись на одной бумаге несомненно была поддельной.
И коллеги по работе за него поручались. Внезапно всё изменилось. Отец принёс большие деньги, и дела матери пошли по правильному руслу. Он стал покупать серебряные монеты, вернее проговорился об этом. После смерти монет не нашли. Два десятка полустёртых, нечищенных и гривенников николаевских и первых советских лет. Впрочем, я мало что знал о нём в те годы. Я пришёл из армии, учился на дневном и подрабатывал по ночам, жизнь захлестывала меня – со всеми неожиданностями, внезапной открытостью и головокружительными возможностями того времени.
Недолгое везение отца оборвалось. Это просочилось из приглушённых поздних разговоров – как будто что-то можно было утаить в наших полупрозрачных стенах, когда явственен кашель соседа на два этажа ниже. Кажется, его банально обманули как посредника («Динамо» - уже не моя любимая команда», - витиевато извинялся он вечерами над недопитой рюмкой конька). Появилась возможность не таиться – везде открывались кооперативы. И мы с друзьями открыли оный – по ремонту бытовой техники. Отца сманили знакомые в сеть частных ателье. Думаю, что должность его не была сладкой – приходилось крутиться, искать товар подешевле, а автомобилист он был никакой, всё боясь задавить кого-то. Возможно, ему мешали чрезмерная меланхолия и задумчивость. Им руководила некая Алла Семёновна, женщина лет на пятнадцать моложе, с цыганской внешностью, размалёванной улыбкой и неоспоримой хваткой. Для нас с матерью было шоком, что руководили отцом не солидный директор, а ухватистая, простоватая в манерах женщина, которая могла позвонить и в пять утра. Наверное, мать ревновала. Но отец приходил домой замотанный и вел себя как обычно. Алла прислала по почте отцовскую зарплату и премиальные через полтора месяца после смерти, она была в далёкой стране, и сухо извинилась по телефону. «Он очень хороший был специалист», – приглушенно всхлипнула она в конце.
- Да ничего хорошего в стране не будет, – словно отвечал отец тогда кому-то неведомому. - Будет бардак. А потом придут головорезы типа ленинских. Будет передел с кровью и вымиранием. Нас всегда качает туда-сюда. Ты пока не женись, ладно? Подожди два-три года, - неожиданно горячо просил он (на подобное изречение я наткнулся у Льва Толстого: не женись, мой друг, никогда не женись, или женись совсем глубоким стариком; иначе женщины убьют всё лучшее, что есть в тебе). – Будет такая буча, что и война может начаться. Главное, что гарнитур ценный у нас есть, после меня вам останется.
В конце томительного августа начался путч. К моему удивлению, отец не ушёл на службу. Он пролежал все эти дни на диване, машинально глядя в экран телевизора с хаотичными новостями. Я пробегал эти дни с бумажками для банка, который был закрыт, наш кооператив буксовал, все вокруг были взвинчены. Стоическая отрешённость отца удивляла меня, но думать было некогда. Его несколько раз приглашали в его фирму подписать какие-то накладные, в голосе звонивших чувствовалась и угроза, но он оставался недвижен. Помню, молвил бесцветными губами: «Пуго напуган». У метро раздавали экстренный выпуск какой-то газеты. Было непонятно, на чьей сотрудники редакции.
Вечером, когда начал накрапывать дождь, зачем-то отправились на баррикады, долго добираясь, много смеялись, натощак пили плохую водку. Заполночь погасли фонари, и в отблесках догорающих костров с чадящими покрышками, зловеще укрупнённые тени, перекрещаваясь, путешествовали по стенам зданий, словно заглядывая в окна, чтобы передать долгожданную весть. Но радости от победы не было. Отец внезапно умер на следующий день, на диване, в своём любимом старом халате, уже просвечивающем на окостеневшей спине. В крематории на Шаболовке, рядом с банями, куда мы ездили в детстве на трамвае, на него всё же надели тесный костюм и возвратили халат. Индуистский обряд пересотворения был скрыт от глаз провожавших.
Позже мать, быстро поседевшая, рассказывала, как однажды осенью возила школьников на утренний сеанс в цирк на Цветном бульваре, и внезапно увидела отца неподалёку от входа с молодой блондинкой (мать тоже была светловолосой). Оба были в чудесном настроении. Забыв о детях, она бросилась к паре. Каково же было удивление, что человек, фантастически похожий на её мужа, в идеально пошитом, чуть старомодном демисезонном пальто – те же бледные, зачёсанные назад волосы, небольшие аккуратные бакенбарды, острый тонкий нос с широкой горбинкой, карие настороженные глаза – чужой. Наверное, и его поразил неожиданно пристальный взгляд простоватой тётки. Матери всё казалось, что у него был кто-то ещё, неофициальная семья, появившаяся после переезда – иначе куда уходили деньги? Про себя она всё время что-то подсчитывала, и после его смерти сомнения усугубились. Куда пропали серебряные монеты, о которых мы только догадывались? Почему так скудно наследство дяди – а он жил на широкую ногу. Почему не осталось денег на книжке? Зачем он ушёл в кооператив, который его так выматывал? Она всегда втайне, почти машинально, подсчитывала его доходы, которые должны быть перерастать каким-то волшебным способом из бесчисленных рулонов материи, помеченными на углах мелом. Не в этих ли тканях непонятное до сей поры избавление от ограниченного контингента? У меня-то нет причин думать, что отец что-то утаивал. Но забрал же он с собой следы материального пребывания на земле.
В его блокноте я наткнулся на строки – скорее всего, заимствованные:
Незримый, кто-то, вытесняет
Мои мечты, дела и дни.
Увы – материя ветшает,
Тут всё гниёт, куда ни ткни.

И колокольчик однозвучный,
И крови полуночный зов -
Ничто пред тиканьем наручных,
Земных обыденных часов.
Вскоре дочь племянница Людмилы предложила забрать мебель – старушка живёт на даче, но помнит и просит обязательно вернуть. С двумя товарищами мы увезли несколько сдвоенных полок, трюмо и комод. Мебель оказалась адски тяжелой. Перевезти высоченные помпезные шкафы не хватило денег. Кооператив разваливался. Женитьба откладывалась до конца света, деньги исчезали, как первый колючий снег, обесцениваясь вместе с человеческой жизнью. Материя таяла, рвалась и ткала себя заново.

2006


Рецензии
Я невольно вспомнила своего покойного отца. И эпизод за эпизодом проходили перед глазами.
Очень красиво пишете о жизни отца героя и его воспоминаниях. (А может, рассказ автобиографичен, ведь творческий человек всегда вкладывает в произведение частицу себя.)
И стих очень хороший.
Счастья и солнышка.
С теплом

Илана Арад   22.09.2008 06:25     Заявить о нарушении
Спасибо, Илана!
Стих 1992 г.
Отца у меня не было - это все придумано.

Алексей Филимонов   23.09.2008 18:34   Заявить о нарушении