Фельдъегерь

Дороги Трансильвании вьются меж гор, ползут в них змеями, лоскутами приклеены к скалам, а поездка в карете тут, как полёт на Монгольфьере, только не крякает утка, не поёт петух, не блеет овца, да и ехать подальше, чем в пригород Парижа летать. Не близок и опасен путь в Вену у фельдъегеря казначейства Императора Австрийского почту и ценности везущего, да жаровни тёплой с горящей соломой и шерстью нет в большой чёрной карете. Окно широкое не закрыть, не завесить, только на футляр с пистолетами дорожными посматривай, только будь начеку всегда и не спи, ни за что не спи, пока до надёжного жилья не доберёшься, а то и почты не довезти, ни самому уж живым не быть.


Разбойники шалят. Злые и беспощадные, да повстанцы, которые и не лучше и не хуже разбойников, а разбираться во взглядах политических и пристрастиях не принято в горах. Вот и летят тяжелые капли в лицо Ференцу, вот и не спит его слуга, сжался весь, напротив, в руках ружьё короткое толстоствольное держит. Время не позднее ещё, не должно бы темно так быть, да ливень в дороге застал, утяжелил путь к перевалу, что через седловину проходит, над которой крепость старинная нависла. Вот и перевал обозначается, но нечётко - нет тут ни луга большого, ни места для обзора, только лес подступил справа, будто с гор спустился, а обрыв слева, будто ещё ближе стал; и река под тем обрывом шумит, сил набралась от ливня, ещё их к немалым своим добавила.


Стена ливневая, бело-серая, расплывчатая, будто жизнь разбойничья повисла сама на небесной виселице - нечёткая, ненадёжная, да и не такая удалая, как опасная и стылая. Белый шум разлился в горах, не понять, где шумит: в голове ли у тебя, в ушах ли застрял шорох капельный. Бухнуло что-то впереди, свет красный по струям передался мгновенно, ослепил молниеносной вспышкой, но не молния – порохом пахнуло в ливневой воде, страхом осунулось лицо слуги, как в зеркале случай в нём отразился опасный. Свист раздался протяжный, злой, топот послышался. Копыта прошмякали по дождю с глухим стуком и белый лик под широкой шляпой в карету просунулся, да на пистолет фельдъегерский наткнулся.


Вспышка, уже внутри кареты, мгновение и опален лик дьявольский; дырой расплылось, расщепилось лицо разбойничье, дырой во всю голову, разметавшуюся по ливневым струям. Взвился конь под всадником неудачливым, отшатнулся испуганно и ринулся в сторону, да в пропасть сорвался, сметая кусты придорожные, роняя комья и камни за собой в воду далёкую, речную, бурную – плеснуло, казалось, там сильно, да поймешь разве достиг ли реки труп на лошади; до того ли? тут уж пали в окна наудачу, да стучи кучеру в стенку: гони родимый, гони. Гнали и гнали. Куда тут сворачивать, гнали и палили в окна. Один поворот, второй, подъем крутой - такой, что лошади задами бьют, приседают под хлыста ударами, но вот и огни, вот и застава, жильё и корчма придорожная.


Всё в горах как крепость выглядит, да не обманывает – крепость и есть: и корчма каменная, с окнами бойницами – крепость - и дом крестьянский простой. Только всё же настоящая крепость над ними, на холме ещё немного приподнялась, тоже сейчас редкими огоньками в вечернем сумраке обозначается. Во дворе ощущается безопасность, но лишь, когда тяжёлые ворота за каретой закрылись; слуга вокруг кареты бегает, и уже привычно ворчит и причитает: чемоданы попортили, эх, картечью процарапали, хорошо хоть не пробили, а то бы без смены белья остались, да мундир тут парадный ваш, сударь, а карету-то как зацепило, но карета не живая, пусть себе с дырками поездит, лишь бы не дуло - и смех скрипучий слуги слышится.


Странно, почему плывёт всё перед взором; Ференц, что с тобой, соберись, почту проверь, где кованый ларь опечатанный, - на месте, но плывёт всё куда-то и запах солёный, железный, откуда? Тёплая, уютная комната, сводчатый потолок, такое же сводчатое как потолок окно, только много меньше над ним свод, повторил потолка очертания и решёткой железной забрано узкое оконце – тюрьма, как есть тюрьма. Руки, какие ласковые в тюрьме этой у охраны, бельё батистовое разрезанное ножом острым отнято от груди, с плеча бережно отлеплено, от раны отведено; как задели, и не заметил в пылу бегства вынужденного, подумал и застонал: в битву бы, показать этим разбойникам, что такое офицер боевой, но нет, нельзя, сейчас не он важнее, а то, что везёт он – почта и золото.


Вот она спасительница, голос напевный, с придыханием. Веет от него уютом и спокойствием, да пахнет лазаретным чем-то, но не противным, а луговым, травным; чёрная зелень плечо покрыла, бальзамом спиртовым пахнет и землёй жирной. Косы две как сабли, убранные в ножны, украшенные каменьями блестящими, да то не ножны - ленты яркие, не каменья, а чернь под ними волос, как на серебре узор витой протравленный искусно. Улыбка всезнающая и застенчивая, будто гладь озера горного лёгкой рябью от свежести утренней покрылась, будто всё знакомо ей, да открывать не хочет перед каждым – много тут вас красавцев молодых проезжих, а я одна такая.


Глаза Жужанны – хозяйки - прозрачным весенним льдом, будто солнцем подсвеченным легли на лицо снежное, вершинное, и не ливень, не осень близкая не изменит их выражения весеннего, только спелой рябиной губ подкрашенного и щеками бузины цвета яркого; и музыка светлая прокатывается над тобой Ференц, и снится уже печь глубокая, изразцовая с хлебом свежим, а у печи отец работает, вставляет противни и вынимает; тяжёлые в неё привносит, а лёгкие вынимает, и мать в белом переднике, в чепце белом пиво ему подносит, да не с руки подает, а на подносе расписном с закуской колбасной пахучей; и веником каким-то душистым тянет в запах бальзамный спиртовой, то цветы луговые мать поставила в пекарне, чтобы помнил отец о любви её, даже в тяжкой работе,


а вот и он – мальчик - бегает под ногами, взрослым мешается, лошадку меж ног своих в чулках красных шерстяных держит и кричит, кричит: иг-го-го, лети, - и сабелькой над головой своей машет и хмурится отец и мать пальцем грозит, да не страшно, совсем не страшно, проносится он…


Падет со скалы в воду с всплеском, лошадь взбрыкивает, приседает на заднюю левую ногу, валится, пушки над головой бьют, водопад близкий гремит, уносит в бездну - под лошадью и не вытащить, не высвободить ноги из стремени…


Вот ты где, убийца Ференц, жениха моего Алеко. Разбойник твой жених, с большой дороги, с перевала разбойник. Это, ты, разбойник, Ференц, поцелуй Илоны, чёрной башенной феи, тебе награда; губы острым двойным клинком впиваются в шею и кровь брызжет - в подушку белую не впитывается, а катится вниз, рвёт белизну её водопадом и ливень кровавый шумит, стуком в листах отзывается, голоса прячутся в ветках вязов кручёных: на башню, вперёд, бросок один и крепость взята, все сюда, за мной, в башню Корятовича, ещё один удар и наше Мукачево, где проход? Ворота решетчатые впереди, – измена, - назад, и там ворота, - ловушка?! Пламя факелов падет сверху из дыр потайных и взмывает под своды прохода, палёное мясо из-под кирас вываливается, щиты над головой не помогут, пламя везде, чёрная смоль льётся дождём и вспыхивает, масло кипит на плечах; кожу с лиц сворачивает, лоскутами под ноги, и топчут друг друга, рвутся куда-то люди, но все, все горят в проходе – не увидеть им четвёртой террасы верхней, не взять крепость, не видать города с донжона высокого, не грабить богатый подзащитный ремесленный люд.


Живым, оставшимся, не позавидовать - для них особая башня пыточная есть в крепости и подземелье, а там им дело есть - камни телами полировать и века блестеть ещё тем камням промеж колец, к которым цепями они приковывались – уж и гореть лучше бы им в ловушке огненной. Ференц, и ты гореть у меня будешь, от моих, Илоны, поцелуев сгоришь. Женихом мне станешь, на ночь первую нашу брачную, а потом сгинешь, как в колодец провалившийся; долго лететь в моём колодце, обо всём успеешь ты подумать: как пистолеты в дорогу заряжал, как в лицо, мною любимое жениха моего, целился и волосы мои вспомнишь, но гладь их сейчас, иди ближе, - волосы клубком спутаны, шевелятся, поблёскивают маслянистыми узорами чёрных шкурок, ребристыми брюхами мертвецкого цвета сверкают под луною, геометрическим строгим узором каждая змейка-волос размечена, искручена вся желанием пагубным, языком раздвоенным жертву выискивает, слюну с клыков ядовитых роняет, - гладь меня ласковый мой, дыши мускусом моим…


Моё, не трогай, Илона, мой почтальон, не отдам тебе его. Вот она где, вражина, моя вечная соперница, Жужанна, жало моё скучает по тебе. Взвились к звёздам фигуры обозлённые, сшиблись груди девичьи хлыста щелчком цыганского и переплелись косы змеиные и настоящие. Клубками летят волосы, вырываются острыми ногтями и те и другие, только одни летят мягко по воздуху, не падают, а словно тучками по небу пляшут, а другие в запятые превращаются, в ноты похоронные, языкастые, чёрные, дождём ядовитым проливаются. Лица белые дев прекрасных бороздами кровавыми покрываются от ноготков их острых, что как когти кошачьи выставлены; визг стоит, словно колесницы колёсные дёгтем немазаные по небу летают;


юбки и кофты клоками развешаны по небу, кровь под ногтями у них закипает, но изловчилась Жужанна, в глаз ядовитый плюнула святой слюной и завертелась Илона, как своим же ядом ужаленная; дыбом встали над головой её косы змеиные, хвосты трещотками затрещали, рога гадючьи на глаза её изо лба вылезли, как перо орлиное она закружилась из хвоста потерянное, как комета угасающая полетела она к башне своей в крепости на холме и исчезла в ней, только хвост с воем втягивала ещё долго, видно горело всё у неё внутри от боли и обиды после битвы страшной…


Кровь из розы сочится, на руках, на губах, кровь и боль смешиваются; плечо болит, будто костёр на нём разжигают, но не боль это, когда любовью глаза светятся, не кровь это на теле, а счастье детородное, до колен тела обмазало и понятие в голову входит, что жив ты вечно, пока эта кровь льётся под лунным месяцем истекает и кинжалом порыжевшим заставляет хвастать…


Останься, Ференц, ведь рана твоя опасна, не зажила ещё, куда тебе в путь дальний с такою слабостью. Долг зовёт меня, почта дипломатов и подарки турецких султанов Императору доставлены должны быть с всею возможной скоростью, месяц лишь подожди, лишь месяц лунный и буду я у тебя в корчме, буду…


Рецензии